Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2003
“НЕВИДИМЫЙ ГОРОД” АЛЕССАНДРО БАРИККО
Алессандро Барикко. CITY. Роман. Перевод с итал. Е.Дегтярь, В. Петрова. СПб. “Симпозиум”, 2002
“Иногда писателю удается смешать на столе карты. Создать новые пейзажи. Он не ограничивается написанием хороших книг. Он пишет книги, которые являются заведомо неиздаваемыми. Как будто путешествия по неисследованным местам. Распахивает географию письма…”
Вопреки сказанному, Алессандро Барикко (род. в 1958 г.), автору этих слов, пока не приходится опасаться, что его книги будут “неиздаваемыми”. Барикко — один из самых известных современных итальянских писателей за рубежом и необычайно популярная фигура у себя на родине. Его произведения мгновенно становятся бестселлерами. Барикко — литературный символ конца столетия в Италии, романист со своеобразной манерой письма, ведущий нескольких интеллектуальных ток-шоу об искусстве и литературе на итальянском телевидении.
На интернет-сайте, посвященном роману “CITY”, Барикко сетует, что его все чаще обсуждают не как романиста, а как телеперсону, культовую личность. Впрочем, поводов для этого он сам дает предостаточно. На личных виртуальных сайтах он охотно делится с читателями своими замыслами, обсуждает собственные произведения. Однако его частые появления на публике помогли ему заслужить репутацию писателя, который отлично знает потребности современного читателя.
Барикко — не только литератор и журналист, но и пианист и музыковед, автор нескольких книг о музыке (”Бегство гения. О музыкальном театре Россини”, “Душа Гегеля и висконсинские коровы”). Факт немаловажный: Барикко пришел в литературу из музыки, в музыку и обращает свои произведения. “Две души Барикко, музыкальная и литературная, связаны “как сообщающиеся сосуды”, чтобы создать бегство от реальности, “нереальное, более реальное, чем реальное””, — однажды заметила итальянский литературовед Мария Корти. Ноты у Барикко превращаются в слова, партитуры — в тексты, сонаты — в монологи, увертюры — в притчи, симфонии — в романы… Список бесконечен. Создавать “новые пейзажи…”. Как для Милорада Павича неисчерпаем набор формальных структур и систем, которые можно было бы положить в основу художественного произведения (будь то кроссворд, карта звездного неба или словарь), так и для Барикко нет таких музыкальных схем, которые бы не нашли удачного воплощения в литературе. Впрочем, в адрес Барикко часто звучат обвинения в том, что он полностью подчиняет внутреннее содержание своих произведений жесткой структуре.
Барикко — автор романов “Замки гнева” (1991; премия Кампьелло), “Море-океан” (1993; премии Виареджо и “Палаццо аль Боско”), “Шелк” (1996), “City” (1999), и повести-монолога “Новеченто” (1994). Последний, “карманный” роман Барикко, еще не переведенный на русский язык, — “Без крови” (2002). Романы-миниатюры “Шелк” и “Море-океан”, остающиеся на сегодняшний день лучшими произведениями Барикко, были впервые опубликованы на русском языке на страницах журнала “Иностранная литература”[1].
Барикко появляется в литературе в начале 90-х, в эпоху “хрестоматийных” постмодернистов-итальянцев Итало Кальвино и Умберто Эко. А потому сильно искушение навесить и на произведения Барикко “постмодернистские” ярлыки. И хотя его произведения столь самобытны, что оказываются неподотчетными никакому жесткому канону, нельзя отрицать и того, что в романах Барикко узнаются черты постмодернистского мироощущения. Это и эклектичность жанровых форм, и полифония, и стирание границ между “высоким” и “массовым”, профанным.
После публикации романа Барикко рассказал читателям о заглавии книги в интерактивном интервью на специально созданном сайте “CITY”: “Под названием “CITY” я подразумевал не какой-то определенный город, а, скорее всего, отпечаток какого-либо города, остов. Я вынашивал замыслы рассказов-кварталов, а своих персонажей воображал улицами, некоторые брали свое начало в одном квартале и возвращались в него умирать. Другие пересекали вдоль и поперек весь город, собирая непохожие друг на друга кварталы и миры, но все равно это один и тот же город. City…. Я мечтал написать книгу, внутреннее движение которой напоминало бы движение заблудившегося в городе человека. Когда этот человек вернулся бы домой, его бы спросили, что он видел. И он бы ответил: я видел City”.
“Видеть” — очень важное понятие для Барикко. Главная обязанность его героев — “смотреть”, и то, что складывается из “увиденного” ими, напоминает хаос современного телевидения (примечательно, что Барикко посвятил многие свои эссе эстетике современного кинематографа). Барикко разрушает традиционные принципы повествования. Он виртуозно “перетасовывает” в своих произведениях мини-сюжеты, бесконечные картинки, сцепляя их не по законам классического монтажа, а по принципу случайности. Писателя интересуют не события, а совпадения, неожиданные сбои, деформация, роковые ошибки. Чтение “CITY” напоминает непрерывное переключение с одного телевизионного канала на другой. Хотя “CITY” — формально первый “полноценный”, объемный роман писателя, он все же словно соткан из множества зарисовок, метафор, мини-сюжетов.
“…Войти в дверь и немедленно ощутить себя потерянными, словно ОТЛУЧЕННЫМИ от привычной задачи, — видеть, ВЫКИНУТЫМИ из обжитого угла зрения и вбРООООшенными в пространство, начальную точку которого они безуспешно ищут. Начало…”. А начало в ГОРОДЕ отсутствует. В нем нет логики, центра, прямолинейности улиц, хотя бы призрачной закономерности построений. Это город-каркас, сцепляющий множество кварталов и витиеватых, бесконечно переплетающихся друг с другом улочек. На первый взгляд, в романе Барикко есть фабула и персонажи, у персонажей — прошлое, между ними завязываются отношения. Правда, отношения предельно стерильные, формальные. Кажется, они живут вне времени и пространства. Герои Барикко расчерчивают каждый свой CITY траекториями собственного криволинейного движения. CITY можно назвать не городом, а целой городской агломерацией с одним городом-центром (история Гульда, Шатци, профессора Мондриана Килроя), от которого в разные стороны расходятся другие улицы (роман Гульда, вестерн Шатци, эссе Мондриана Килроя). Это американский город с гипертрофированными, легко узнаваемыми образами — фаст-фудами, комиксами и Диснейлендом. Одновременно, это любой город мира, реальный и одновременно вымышленный. Все его жители — современные пикаро, персонажи плутовского романа, блуждающие по закоулкам собственного воображения.
Центральная “улица” Города Барикко — тринадцатилетний подросток Гульд (очевидная параллель со знаменитым канадским пианистом ХХ века Гленом Гульдом, который экспериментировал с новыми типами музыкального звучания), вундеркинд, который живет в полном одиночестве, отдельно от родителей — отца-генерала, работающего на секретные правительственные программы, и матери, пациентки психиатрической лечебницы. Запираясь в ватерклозете, он сочиняет радиосериал о боксере Ларри Гормане, мечтающем стать чемпионом мира. В начале романа он знакомится с эгоцентричной Шатци Шелл (“Ничего общего с бензоколонкой”, — замечает Барикко в одном из интервью), которая становится его новой гувернанткой и другом. Шатци тоже сочиняет произведение: записывает на диктофон главы своего трафаретного романа-вестерна с шерифами, индейцами и стрельбой. Кроме того, Гульда все время сопровождают два его вымышленных друга, словно сошедших с картинок из американских комиксов, — верзила Дизель и немой Пумеранг. Все они донельзя клишированные образы, марионетки, порождение массовой культуры.
В финале романа все “улицы” уходят в никуда: Гульд и парочка его вымышленных друзей пропадают, а Шатци, оказавшись парализованной после автомобильной катастрофы, решает свести счеты с жизнью. Тотальное Ничто — центральная метафора романа, впервые появляющаяся на страницах трактата “Заметки об интеллектуальной честности” профессора Мондриана Килроя, университетского преподавателя Гульда. Профессор Килрой анализирует во время своей лекции “номер 11” полотно Моне “Нимфеи”, многозначительно замечая: “Нимфеи” — это ничто, обозреваемое никем. “Нимфеи” изображают не лилии, а созерцающий их взгляд. Они — точный слепок человеческого восприятия, <…> в “Нимфеях” видно отсутствие связности, то есть они возникают, плавая среди неорганизованного пространства, где нет ни ближнего, ни дальнего плана, ни верха, ни низа, ни до, ни после”. Жители затерянного в нигде городка Клозинтаун, герои вестерна Шатци, изо всех сил пытаются обрести потерянное Время и попасть внутрь своего мира; боксер Ларри из фантазий Гульда бесконечно борется за обладание призом, который ему так и не суждено получить. У всех персонажей романа “плохо с чувством времени”. Каждый из них самостоятельно познает ничто, то есть самих себя, в реальности и сновидениях.
В конце романа у читателя и вовсе может возникнуть подозрение, не была ли вся история (истории) плодом шизофренического воображения матери Гульда. Именно от ее лица ведется повествование в последней части романа.
С помощью приемов детализации Барикко добивается создания гипертрофированной реальности. Сотворенный Барикко Город — словно игрушечный городок, о котором размышляет Шатци. Его можно рассмотреть в мельчайших подробностях, но нельзя в нем поселиться: “…когда тебе случается увидеть место, где ты был в безопасности, ты всегда оказываешься среди тех, кто смотрит снаружи. И никогда изнутри. Это твое место, но тебя там нет никогда”. Персонажам Барикко так и не удается понять, что они сами и есть это место. Они вынуждены остаться “за скобками” этого мира, навсегда превратившись в сторонних наблюдателей.
Алиса Романова
…и Африка нам не нужна?
Рышард Капущинский. Черное дерево. Перевод Сергея Ларина. Москва. “МИК”, 2002
Кого у нас (кроме любителей экзотического туризма и охоты) сейчас всерьез интересует Африка? Кому говорят (и что говорят?!) имена Нкрума, Амин, Окелло, Оботе, Каруме, Секу Туре, Кениата, Мобуту, Ньерере, Чомбе? На слуху лишь Лумумба, да и то потому, что в Москве есть университет, названный в его честь. Между тем, эти люди в конце 50-х — 60-х годах стояли (иногда на позициях, прямо противоположных!) у истоков новой Африки. И вовсе не грех было бы вспомнить о них, чтобы понять, как много повинны и мы, вернее СССР, в нынешних проблемах Африки, которые сегодня боком выходят всему миру, в том числе и нам. Пищу для размышлений на сей счет можно, в частности, найти и в этих живо и с большим знанием дела написанных эссе, связанных любовью их автора к черному континенту.
Рышард Капущинский последний раз побывал там уже в 90-х. В общей же сложности он более четверти века прожил в Африке, которая для него и не континент вовсе, но многообразный и необъятный космос: там иные законы жизни, иное ее восприятие и понимание, иные ценности. К ним, убежден он, надо уметь приспосабливаться, помогая и африканцам приспосабливаться к переменам, без которых им попросту не выжить.
Есть две Африки: европейское представление о ней и она сама по себе, где, скажем, пластмассовая канистра произвела революцию (не менее значимую, чем появление автомата Калашникова) — с ней легче ходить по воду, теперь это могут делать и дети, освобождая женщину! Капущинский пытается помочь европейскому читателю хотя бы чуточку сократить разрыв между этими двумя Африками. Он обрушивает на наши головы десятки подробностей, внимание к которым порой уничтожает грань между журналистикой и писательством. А подробности рождают образ, который нередко лучше, чем строгие научные выкладки, позволяет если уж и не понять, то хотя бы приблизиться к неведомому.
Скажем, Африка, исключая ее северную, населенную арабами часть, никогда прежде не знала письменности, так что у нее нет традиционной истории: нет документов, мемуаров, летописей. Все передается из уст в уста, где-нибудь в тени дерева у костра. Здесь история — а в черной Африке это только то, что сохранила память, — обретает свою чистейшую кристальную форму — форму мифа. Но в мифах, замечает Капущинский, “вместо дат и точных временных характеристик — дни, месяцы, годы — фигурируют другие понятия, такие, как “давно”, “очень давно”, “так давно, что никто уже ничего не помнит”. В этих терминах можно все сформулировать и расположить согласно временной иерархии. При этом время не будет развиваться по прямой линии, но, подобно нашей Земле, станет размеренно двигаться по кругу. В такой концепции времени нет понятия “развитие”, его заменяет понятие “статичность”. Африка — это вечная статика“.
Или, напоминает Капущинский, Африка едва ли не до прихода белых, не знала колеса, тут не было дорог в нашем понимании, только тропы, общие для людей и скота. Вот люди и“предпочитают ходить гуськом, даже если они идут сегодня по широкому шоссе, то тоже — гуськом. Поэтому движущаяся масса людей молчит: идя гуськом, трудно переговариваться”.
Но эта книга отнюдь не заметки этнографа или обезоруживающе обаятельного аполитичного путешественника. Она — живой очерк истории крушения колониальной системы в Африке. И эта история, по мнению Капущинского, отнюдь не была торжественным маршем в царство прогресса и справедливости. Деколонизация принесла Африке немало проблем, порожденных, в частности, традиционным для всех революционеров нетерпением — и белых, желавших одним махом избавиться от бывших своих рабов, и черных, стремившихся, тоже одним махом, перескочить в земной рай.
За века колониализма Африке вдолбили в голову: белый — хороший, черный — плохой. На этой догме и держалась, развивалась, укреплялась колониальная система. И вот разразилась Вторая мировая война. До нее африканцам выезд в Европу практически был запрещен. А тут перед ними открылся совершенно иной мир, но главное — они увидели, что одни белые убивают других белых. Это расходилось со всеми их прежними представлениями и вызвало настоящий психологический шок. Так, считает Капущинский, было положено начало быстрому процессу разложения веры в основополагающий тезис о безусловном превосходстве и безусловной правоте и безгрешности белого. Оказалось, что и белые могут быть разными.
Это обстоятельство наложило отпечаток и на процессы, приведшие к деколонизации Африки, и на характер начавшегося в Африке в 70-х годах длительного периода смут. “В новых африканских государствах, — отмечает автор, — разгорелась борьба за власть, в которой использовалось все: племенные и этнические конфликты, силы армии, соблазны коррупции, угрозы убийства… И все это произошло в условиях, когда в мире продолжалась холодная война, которую Восток и Запад перенесли на территорию Африки. Одной из характерных черт этой войны было полное игнорирование проблем и интересов слабых и зависимых стран, трактовка трудностей и осложнений исключительно как функций своих великодержавных интересов, отказ обеспечить этим странам какое-либо независимое положение и вес”.
Много воды утекло с тех пор, уже и СССР нет, а следы советского присутствия в Африке еще не стерлись, и они ужасны. Вот, к примеру, местечко в Эфиопии, называется оно Дебре Цейт. Всего несколько десятков километров от Аддис-Абебы. Плац на высоком холме, до сих пор строго охраняемый. Капущинский побывал тут в середине 90-х. И записал свои впечатления так:
“Вид с этого холма — единственный в своем роде. Перед нами — насколько хватает глаз, вплоть до зеленого и затуманенного горизонта — тянется плоская безлесная равнина, сплошь заставленная военной техникой. На целые километры простирались поля орудий разного калибра, бесконечные аллеи средних и тяжелых танков, танкеток, передвижных радиостанций и амфибий. А по другую сторону холма протянулись крупные ангары, в которых хранились детали еще не смонтированных “мигов” и склады, забитые ящиками с боеприпасами и минами.
Что больше всего изумляет и ошеломляет — чудовищное количество этого вооружения, неправдоподобное нагромождение сотен тысяч тонн автоматического оружия, горных гаубиц, боевых вертолетов. И все это в качестве дара Брежнева Менгисту годами доставлялось из Советского Союза в Эфиопию. Да еще в таких масштабах, что в Эфиопии не хватало людей, способных использовать хотя бы десять процентов всей этой техники! Таким количеством танков можно было покорить всю Африку, а огнем этих орудий и “катюш” превратить континент в пепелище! Прохаживаясь по мертвым улицам этого города несокрушимой стали, где отовсюду безмолвно всматривались в меня темные вороненые стволы, а за каждым поворотом щерились массивные металлические зубы танковых гусениц, я думал о том человеке, который вынашивал планы захвата Африки, собираясь устроить показательный Blitzkrieg, и возвел этот военный некрополь — Дебре Цейт. Кто это мог быть? Советский посол в Аддис-Абебе? Маршал Устинов? Брежнев?“.
В 60-е годы перевороты стали массовым явлением в “освободившихся африканских государствах”. Как правило, дело не обходилось “без рук” Белого дома или Кремля, и советская пропаганда либо привычно клеймила позором “козни империализма”, либо превозносила победивших заговорщиков до небес, когда подобного рода перевороты инспирировала и оплачивала Москва. Между тем, коренные причины африканской смуты лежали на поверхности (они, к слову, были сродни тем, которые позднее, в конце 80-х, разрушили Советский Союз и соцлагерь): “Нищета и разочарование внизу, алчность и ненасытность наверху создают отравленную, взрывоопасную атмосферу”. Капущинский примерно то же и примерно так же писал и лет сорок назад. У нас тогда подобная постановка вопроса казалась почти революционной, сенсационной, “ревизионистской”, не оставлявшей камня на камне от официально пропагандировавшихся романтических представлений о национально-освободительном движении в Африке, служивших └подтверждением“ вечной правоты линии партии.
Наверное, именно поэтому книги Капущинского с трудом пробивались к советскому читателю. Они, как тогда говорилось на интеллигентских кухнях, были на грани дозволенного. Иными словами, очень далеки от представлений коммунистической пропаганды: плохие колонизаторы, хорошие африканцы, которые с нашей помощью якобы в несколько десятилетий построят развитые и богатые государства, станут плечом к плечу с нами в борьбе против империализма, судьба коего будто бы именно поэтому и предрешена; а раз так, нет, мол, ничего важнее, чем, не жалея средств, помогать африканцам. У Капущинского картина Африки никак не согласовывалась с подобного рода схемами, была недопустимо реалистичной, недопустимо человечной, недопустимо откровенной. В его книгах рассказывалось о дикости и жестокости повседневной жизни, о коррупции и некомпетентности новых властей, о том, что проблемы Африки во многом порождены самой Африкой, ее своеобразием и непохожестью на другие континенты. Может, и потому тогда книги Капущинского пользовались таким спросом и в Польше, и у нас. Они прельщали не только экзотикой. Они манили возможностью заглянуть в иной мир, сравнить его с нашим, даже если это мир казавшейся отсталой Африки. Главное — именно возможностью сравнить.
Перемены в России слишком стремительны, и все больше становится людей, особенно молодых, которые плохо представляют себе атмосферу, законы и нормы “советского образа жизни”. А между тем судьба книг Капущинского в Советском Союзе весьма и весьма поучительна. Да, они пробивались через цензурные рогатки к читателю с неимоверным трудом. Но и то, что они выходили в свет в социалистическом лагере, и то, что появлялись на книжных прилавках у нас, опровергает миф о том, будто при советской власти (а ведь даже в более мягких ее вариантах, скажем, венгерском и польском, эта власть была тоталитарной и слов боялась не меньше пистолетов!) журналистика вся была сплошной проституцией, а журналисты, все до единого, лакейски этой власти прислуживали. Капущинский диссидентом, пожалуй, и не был. Но он честно, мастерски, профессионально делал свое дело. Он соблюдал основные правила игры (хитрил, приспосабливался, нередко обыгрывал цензуру), в чем-то уступал власти, ограничивая себя, но был поразительно настойчив, ибо оставался порядочным человеком, превыше всего ставившим правду (пусть не всегда он мог всю правду сказать вслух, пусть не всегда он и знал ее всю). Он разрушал стереотипы казенной пропаганды, образно говоря, успешно подкапывался под берлинскую стену такого рода стереотипов, с помощью которой власть стремилась отгородить соцлагерь от остального мира.
Сейчас этой стены больше нет. Нет и благодаря таким именно журналистам и литераторам, как Рышард Капущинский и Сергей Иванович Ларин, его давний товарищ и знаток польской литературы, много сделавший для того, чтобы произведения современных польских литераторов, в том числе и Рышарда Капущинского, нашли дорогу к российскому читателю (Сергей Ларин, увы, так и не дождался выхода этой последней переведенной им книги, которую Капущинский посвятил светлой памяти своего ушедшего друга). Мы давно свободны и вольны выезжать за рубеж, читать тамошние газеты (уже неинтересно), слушать тамошнее радио (зачем? свое сплетничает не хуже…), так к чему же нам нищая, убогая, темная Африка? К чему нам книги, напоминающие о том, что и мы, пусть не Россия, но Советский Союз, повинны в том, что Африка все еще так далека от боготворимого нами “цивилизованного мира”? Может, затем, что мы многому могли бы научиться на примере и самой Африки, и советского участия в ее трагедии. Но, избавившись от собственной диктатуры, сломав безо всяких сожалений “берлинскую стену” стереотипных представлений о себе и других, не стали ли мы поразительно нелюбопытны и к себе, и к другим? Вот ведь, скажем, объявленный тираж этой яркой и весьма поучительной для нас книги… 1000 экземпляров!..
А. Ермонский