Роман. Перевод с французского И. Волевич
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 2003
Франсуазе Пейро
День первый
Париж — Брюссель
“Здесь день не похож на день. Он больше напоминает застиранный лоскут ночи”. Этими словами сопровождающий, а лучше даже сказать руководитель группы, хочет разбередить сердца людей. В нем горит дух проповедника, повелевающий наставлять, стращать. Короче, давить на психику, как сказал бы тот, кого я не могу назвать.
Туристы, с протокольным выражением печального достоинства на лицах безмолвно выходят из автобуса и собираются в кучку перед корпусами блока D в ожидании Ясона, местного гида-аниматора, который должен сопровождать их по всему маршруту как помощник руководителя. На всякий случай.
А вот и он — бредет развинченной походкой, свесив руки, точь-в-точь обезьяна. Туристы знакомятся с Ясоном. Восхищаются им. Только это и остается — за невозможностью восхититься окружающей обстановкой. Которая, если честно, отнюдь не вызывает восхищения — наоборот, действует весьма угнетающе. Ясон (“Прошу называть меня Джейсоном!”) излагает руководителю группы программу экскурсии по предместью. Туристы жаждут сильных ощущений? Они их нахлебаются досыта. Так он говорит.
Здесь следует уточнить вот что: “Real Voyages”, агентство, которое организует тур “Европа обездоленных”, разработало программу, структурированную одновременно по вертикали и горизонтали. Горизонтальный срез: туристам демонстрируют самый разнообразный и полный спектр обездоленных. Что же до вертикального, то тут предусматривается освоение программы по принципу, так сказать, убывания: сперва презентабельные бедняки, затем менее презентабельные, потом еще менее презентабельные и уж только в конце — худшие из худших, вплоть до настоящих отбросов общества, один вид коих внушает вам отвращение к жизни.
Итак, их первый визит будет проходить в квартале под названием Пески (северная окраина Парижа). Экскурсия начинается вполне благополучно. Вопреки предсказанию Ясона-Джейсона. Который чернит, как только может, окружающую действительность. Причем нарочно. С целью завлечь доверчивых туристов. А те охотно клюют на эту приманку. Моментально. Ведомые, как уже было сказано, руководителем, который шествует впереди с похоронным видом. И сопровождаемые в этих трудных обстоятельствах Ясоном (“Настоятельно прошу называть меня Джейсоном!”), вполне современным молодым человеком, с виду вроде бы лениво-расслабленным и одновременно хищно-изворотливым, попавшим, один Бог знает как, в аниматоры-со-знанием-местного-колорита, а уж что касается этого самого колорита, можете на меня положиться, утверждает вышеозначенный субъект.
— Взгляните туда, смелее! — командует руководитель, воодушевленный своей благородной миссией, цель которой — открыть глаза богатым благополучным туристам на положение обездоленных. — Смотрите, что творится на земле, буквально рядом с вами. Слышите ли вы стон, звучащий в стенах этих домов?
Мадемуазель Фолькирше думает: “Этот тип совсем спятил”.
Одиль Буаффар говорит: “Нет, лично я ничего не слышу”. Кроме того, она констатирует, что сильно разочарована увиденным. Ни тебе сожженных автомобилей. Ни вырванных с мясом телефонных аппаратов. Ни граффити на стенах. Ровно ничего интересного. Всего лишь три десятка мрачных корпусов справа и слева от шоссе. Вполне банальная картина.
К счастью, из-за угла блока Е выходит ватага подростков. Мальчишки двигаются с ленивой медлительностью, гибко и бесшумно, так скользят “кадиллаки” с их мягкими рессорами. Ничего общего с суетливой рысцой горожан, торопящихся по утрам в свой паршивый офис.
Один из парней отфутболивает банку из-под пива в сторону группы туристов. Точность потрясающая: метательный снаряд угодил прямо в ноги мадам Пит. Увы, эта дама не владеет даже элементарными вратарскими навыками. Вместо того чтобы отбить, как это сделал бы любой другой, мадам Пит в панике кидается прочь, мелко подпрыгивая на ходу. Умора, да и только!
Оробевшие туристы спешат миновать шестерку парней, которые нагло хохочут им в лицо. Один из них орет Джейсону: “Эй ты, шут гороховый, с лохами связался, без яиц остался!” Тот мгновенно парирует: “Свои побереги!” Обмен любезностями выдержан в безупречном местном стиле.
Подростки пялятся на туристов, как на экзотических зверей с диковинными повадками. Месье Лафейяд, желая выглядеть своим в доску, осмеливается бросить им: “Привет, ребятки!” неуверенным, почти жалобным голоском, а главное, едва слышно; впрочем, “ребятки” даже не удостаивают его ответом. Другое дело месье Дефос — этот шагает спокойно и размеренно. Он решил доказать, что, во-первых, его так просто на испуг не возьмешь и что, во-вторых, он идет в ногу с современной молодежью. Его супруга семенит позади и шепчет мужу: “Вероятно, эти мальчики приняли нас за обычных туристов, то есть за банальных зевак, этим и объясняется их враждебная реакция”. Но тот сердито обрывает ее: “Вот ты пошла бы да объяснила им, кто мы такие!” Все члены группы вдруг уразумели, что в глазах этих парней они выглядят чужаками, если не врагами. И это для них настоящий шок. Неужто старый, забытый пожар, так долго тлевший под пеплом, способен вспыхнуть новым, еще более неистовым пламенем?! Эта мысль послужит темой дебатов за ужином.
Группа состоит из тринадцати туристов. Еще одна пара в последний момент отказалась от путешествия. И эта зловредная цифра 13 сильно смущает остальных.
Месье Буаффар хочет подружиться с Джейсоном. Он человек левых убеждений. Ратует за конструктивный диалог. А потому спрашивает у Джейсона, занимается ли тот еще какой-нибудь деятельностью кроме нынешней.
Для начала Джейсон желает уточнить, что этот господин разумеет под словом “деятельность”. Если “деятельность” означает случайные заработки, то он, Джейсон, ответит “да”. Но если он имеет в виду работенку вроде той, на которой горбатится его подружка Олимпия, что с утра до вечера утюжит чужие тряпки… А вот как раз и она сама нарисовалась. Ну, чего тебе? Не видишь, я занят “деятельностью”. Долго ты еще будешь ко мне липнуть?!
Джейсон постоянно хамит Олимпии. Это уже вошло в привычку. С которой он и не думает расставаться. Поскольку Олимпия принимает такое обращение как должное. Вот только сегодня Олимпии стыдно, ибо свидетели этой сцены — чужие люди, и она вдруг видит себя их глазами.
Джейсон всегда разговаривает с Олимпией так, словно ее присутствие жутко его нервирует. Но мы склонны считать, что грубость, которую он проявляет в отношениях с Олимпией, преследует лишь одну цель: доказать собственную мужественность, ибо, по мнению Джейсона, мужественность — это жестокость, это злоба, это оскорбления. Хотя вполне вероятно, что он просто-напросто изображает эдакого мачо, которому плевать на все добро, что делает ему Олимпия, так как он не умеет воздать ей тем же.
Но Джейсон никогда не спрашивает себя, откуда в нем эта неудержимая страсть мучить Олимпию. Он только констатирует, что, когда оскорбляет ее, унижая на публике и доводя до слез, это помогает ему снять напряжение, утешает, словно он взял реванш над злейшим врагом. Кроме того, все эти хулиганские выходки и брутальные манеры восхищают галерку. Джейсон хорохорится перед дружками: черт подери, и на фига мне сдалась эта курчавая идиотка! Приклеилась — не отдерешь! Тем более что в вопросах секса у нее граница на замке, ниже пупка ходу нет. И, значит, вся любовь сводится к минетам. А в любви, согласитесь, есть кое-что получше! И Джейсона, заслуженного трахаля, обладателя колючей щетины и сверхмощного тарана, подобная ситуация совсем не устраивает. Но он компенсирует ее тем, что заставляет сосать себя в два раза чаще, чем его приятели. И в результате почти не нуждается в дрочке. Удобно, верно?
Олимпия похожа на боязливую зверюшку. Она вызывает скорее жалость, чем желание. Руководитель с первого же взгляда проникся безграничной нежностью к Олимпии. Да и я сама испытываю к ней то же чувство. Руководитель держит совет с Джейсоном и объявляет от имени всей группы, что присутствие этой юной особы ничуть не помешает экскурсии. Совсем напротив. Ему хочется шепнуть Олимпии безрассудные слова: “Прижмитесь к моей груди!” Но вместо этого он смотрит себе под ноги. А еще ему хочется сказать: “Давайте я увезу вас на край света!” — но никакие слова в мире не смогли бы выразить бурное волнение, вмиг овладевшее его сердцем. Руководитель был когда-то семинаристом. Он отличается чопорным, сдержанным нравом. Крайне закомплексован в плане чувств, не говоря уж о сексе. Поскольку ему неведомы слова любви, он стремится сказать девушке хотя бы что-то приятное, любезное. Однако искусство быть любезным ему также неведомо. Особенно когда имеешь дело с молоденькими девушками. А Олимпии восемнадцать лет.
И тут в роли ангела-хранителя выступает добрейшая мадам Пит. Ибо в этой горестной истории участвуют и ангелы. “Если бы эта девочка согласилась поехать с нами, — предлагает мадам Пит, — нас стало бы четырнадцать и мы бы покончили с этой ужасной чертовой дюжиной”. Отличная мысль! Все аплодируют.
Олимпия колеблется: в понедельник с утра ей на работу. Если она не придет, прощай, зарплата. Она и так уж…
Об этом пусть не беспокоится: мадемуазель Фолькирше позвонит своему другу-врачу Жан-Пьеру Турту, и тот выпишет Олимпии бюллетень. Олимпия робко осведомляется о стоимости поездки. “Мы вас приглашаем!” — объявляет Лафейяд, макаронно-мучной король, человек действия. Итак, вопрос решен. Олимпия едет с ними. С Олимпией всегда так: она уступает тому, чья воля сильнее. Уступает легко и безропотно. Стоит лишь чуть нажать, и она уже на все согласна. Ибо Олимпия подобна той кроткой скотинке, что бредет куда глаза глядят и готова последовать за любым вожаком. Любым. Особенно, злобным. Каким угодно, нонепременно злобным. Ибо злобные вожаки обладают непревзойденным талантом увлекать за собою кроткие создания. Бедная моя Олимпия! Ее история безнадежно банальна, но я должна сотворить ее, чего бы мне это ни стоило.
Олимпии очень хотелось бы выразить признательность своим великодушным благодетелям, но она не способна облечь ее в надлежащую форму. Что в работе у месье Фосто, что в любви к Джейсону, Олимпии не дано выражать чувства связной речью. И когда дело доходит до самых интимных переживаний, у нее слова не идут с языка. Затерянные где-то в потаенном уголке ее души, они словно уснули там навеки.
И вот Олимпия молча следует за группой туристов. Среди этих людей с безупречными манерами Олимпия чувствует себя жутко неловко и стыдится своей неловкости. От смущения не знает куда глаза девать. Во взгляде Олимпии нет решимости городских девушек. В нем постоянно чувствуется какое-то колебание. Олимпия сама — воплощенное колебание. Пожалуйста, не дуйте на нее слишком сильно!
Чем же Олимпия занята в этой жизни?
Она работает гладильщицей в чистке при торговых галереях. Самое трудное в ее ремесле — утюжить мужские сорочки. Особенно воротнички. Олимпия в шутку называет свое заведение хаммамом[1].
Управляющий гладильней месье Фосто любит повторять: “Болтовне и глажке не ходить в одной упряжке”. И Олимпия вполне с ним согласна. Месье Фосто вообще обожает поговорки. Вот его главное изречение: “Каждый имеет то, что ему причитается”.
Интересно, возникает ли когда-нибудь у Олимпии желание посетовать на то, что она имеет так мало?
Вовсе нет. Ее жизнь такая, какая есть. Олимпия уже смирилась с мыслью, что жизнь изменить невозможно. Вот Олимпия и говорит, что жизнь ее устраивает. И еще говорит: я не привередлива. Ей даже удается кое-что откладывать из заработка на подарки к празднику святого Валентина.
Эти речи жутко злят Джейсона, который утверждает, что температура в гладильне, несмотря на “кондишн”, гораздо выше двадцати восьми градусов и что только такая овца, такая кромешная идиотка, как Олимпия, может покорно гнуть спину в этом адском пекле.
На это Олимпия кротко возражает: она держится за эту работу, потому что ее начальник месье Фосто очень добрый.
Что вызывает у Джейсона новый взрыв гнева. “Вот так-то вас, дурех, и имеют! — орет он ей. И добавляет: — Какого хрена я связался с этой размазней! ”
Олимпия не знает, чем ответить на бешеную ругань Джейсона. Она пристыженно опускает голову: чужая ругань всегда звучит для нее упреком, такой уж у нее характер. Скажу вам по секрету: она еще не разучилась краснеть.
Наши туристы считают ее дурочкой. За исключением руководителя — этот восхищается всем, что она говорит, всем, что она делает, в общем, розовый роман, да и только. Он единственный на этой земле (не считая, конечно, меня, которая ее выдумала) разглядел в Олимпии нечто достойное интереса. Но он еще и боится за нее, ибо смутно подозревает, что Олимпия — легкая добыча для первого встречного. Хотя бы и для него. Хотя бы и для меня.
Счастлива ли Олимпия, что уезжает? Вид у нее довольно-таки грустный. Олимпия вообще не знает, счастлива она или несчастна. Она готова извиниться даже за это свое незнание. Дело в том, что ей ужасно трудно соотнести образы из ее любимого сериала “Факультет” с ее собственной story.
Вкратце это выглядит так:
“Факультет” снят на пленке “Technicolor”, тогда как ее story с самого рождения отличалась унылым серым цветом. Действие “Факультета” разворачивается в прелестных “студиях-с-кухонькой”, где обитают американские студенты. Обстановка, в которой живет Олимпия, вполне в духе постмодерна: это уродливая квартира ее матери и местные подвалы с ледяным цементным полом.
Американские студенты, герои “Факультета”, красивы, модно одеты, жизнерадостны, чертовски остроумны и рискуют запустить свою драгоценную учебу ради белокурой американской студенточки, красивой, модно одетой, жизнерадостной и чертовски остроумной. Смотришь на их счастье, и душа радуется.
Олимпия — метиска с черными курчавыми волосами и полнейшим отсутствием чувства юмора. Нельзя сказать, что в ней есть какой-то особый шарм. Особый шарм присущ только тем людям, которые знают себе цену и владеют искусством внушать окружающим высокое мнение о себе. В этом смысле Олимпия — просто ноль без палочки. Ровно ничего не значит. Как, впрочем, и в нашем романе. Где она всего лишь бесплатное приложение.
Да, Олимпия ровно ничего не значит. Не выдумай я ее, она так и прожила бы свою никчемную жизнь никем не замеченной и не оцененной. Следовательно, я могу гордиться тем, что подарила ей достойное существование. Боюсь только обидеть ее или (что еще хуже) и вовсе уничтожить. Уж мне-то известно, что одно неловкое движение, одно жестокое слово могут тут же убить Олимпию — ведь она до того эфемерна. А ее жизнь до того хрупка, что почти не принадлежит ей. Ибо Олимпия подобна тем цветам, которые вянут, едва их сорвешь, и для которых жизнь идет об руку со смертью (я всегда смело прибегаю к поэтическим сравнениям, нам так не хватает поэзии!). Говоря языком мясной лавки, Олимпия — субпродукт. Причем гораздо более жалкий, чем субпродукт по имени Джейсон. Однако кто сказал, что субпродукты несъедобны?! Ничуть не бывало; просто такая уж у них незавидная репутация.
У Олимпии вид побитой собачонки. А в ее черных как уголь глазах застыла мировая скорбь. Это особенно ясно видно, когда Олимпия выходит из гладильни, измотанная до предела, с душой, высушенной не хуже белья под ее утюгом. В “студиях-с-кухонькой”, где обитают американские студенты, ее печальная улыбка вкупе со взглядом, постоянно источающим метафизическую грусть, смотрелась бы в высшей степени неуместно. Олимпия не читает газет и потому знать не знает, что в интеллигентских кругах циркулируют петиции, ратующие за введение в телесериалы студентов-метисов — курчавых, жизнерадостных, чертовски остроумных и пылко влюбленных в своих невест. Расизм не пройдет!
А вот и второе существенное отличие: судя по всему, американские студенты с их здоровыми нравами не практикуют минетов. Их приоритетный способ любви — поцелуи рот в рот. Мастурбация отсутствует напрочь. Половые контакты даются лишь скрытым намеком. И уж, разумеется, никогда не фигурируют на экране.
Что касается Олимпии, то она, что называется, не прошла обкатку. Не то что Сабрина и Люсиль — те какие еще давалки! А Олимпия пока никому не дала. И, таким образом, не рискует, что ее обзовут шлюхой, как Сабрину и Люсиль, поскольку те дают кому попало. Впрочем, так обзывают Сабрину и Люсиль именно те, кто и трахнул их впервые на цементном полу в местном подвале, да и после оттягивался с ними когда угодно. Ох, и куда только подевалась благодарность в этом мире?!
В настоящее время Олимпия выражает свою любовь к Джейсону посредством минетов. Конечно, нельзя сказать, что она предпочитает член Джейсона всем остальным частям его тела, но поскольку этот путь ведет к счастью, Олимпия мужественно смиряется со своей горькой долей. И как храбрый солдатик любви, пускается в сражение с мерно ходящим туда-сюда поршнем Джейсона. Она искренне хотела бы усовершенствовать свою методику, изобрести новые жесты, которые оказались бы на высоте ее обожания. Но Олимпия не смеет изобретать что бы то ни было. Даже в любви. Олимпия вообще ничего не смеет. Ибо она сама — ничто, проще не скажешь. Олимпия — ничто, ибо она всего лишь гладильщица, а гладильщицы — это и дураку ясно! — ничто, пустое место. Джейсон тоже ничто. И все его приятели — ничтожества. Но Олимпия еще большее ничтожество, чем они. Всегда можно найти еще большее ничтожество, чем ты сам. Вот максима, которая пришлась бы по вкусу Лафейяду. Который просто обожает максимы, поговорки, каламбуры и хохмы и этим слегка похож на месье Фосто. А еще он обожает возгласы типа “Праведное небо!”, “Дьявольщина!”, “Черт меня раздери!”, “Ей-богу, чтоб мне лопнуть!”, “С ума сойти!”, “Проклятье!”, находя особую элегантность в подобных анахронизмах и убеждая себя, что использованием данных оборотов можно вскружить голову любой женщине. Кстати, он до сих пор принципиально целует ручки дамам. Знает наизусть слова песенки “Как весело”[2] — произведения, в общем-то, деморализующего. Из кожи вон лезет, стараясь прослыть остряком. Увы, нынешние обстоятельства, нужно признать, к веселью не располагают. И Лафейяд, которому больше не удается играть роль разбитного балагура, выглядит довольно-таки растерянным. Хорошо бы это длилось подольше!
А Олимпия, как я уже сказала, приспособилась к обычной практике, распространенной в их предместье, — к минету, успешно заменяющему поцелуи.
Ждет ли она еще чего-нибудь от любви?
Ну конечно, она надеется, как и все мы, что любовь вознесет ее на небеса. Так сказать, в сектор “люкс”. На все сто процентов предназначенный для счастья. Но ее самолет почему-то никак не оторвется от земли, а любовь не держит обещания умчать Олимпию в заоблачные дали блаженства. Откуда же она, эта неполадка?
Тщетно Олимпия трудится до седьмого пота над минетами Джейсону, ничего у нее не выходит, самолет все равно не взлетает. Где же она, вожделенная дрожь экстаза? Увы, тут не до экстаза: когда Олимпия стоит на коленях, на цементном полу в подвале, перед мычащим от удовольствия Джейсоном, ее колотит дрожь от холода. И заполучит она вместо экстаза банальную простуду. Но любовь смеется над простудами, как и над всем остальным, не правда ли?
Тогда где же то головокружительное блаженство, что сулит любовь? Может, Олимпия чего-то недопонимает в искусстве минета? Ибо вместо блаженства она чаще всего чувствует тошноту. Ведь Олимпия глотает сперму Джейсона. Чтобы показать, как она его любит. Когда любят, глотают всё. Это неоспоримый закон любви. Во всяком случае, здесь, в их предместье. Но поскольку сперма не замешена на противорвотном средстве премперан, Олимпия частенько содрогается от тошноты в конце процедуры. По правде говоря, Олимпии больше нравится лизать мороженое “Жоликон”. Кроме того, она задается вопросом, не вредны ли большие дозы спермы для ее здоровья. Но разве можно задать такой вопрос доктору или матери — это же со стыда сгоришь!
Конечно, Олимпия мечтает обмениваться с Джейсоном нежными любовными словами. Ну хотя бы перед минетом. Учитывая тот факт, что во время минета это невозможно. Потому что рот занят. Но Джейсон терпеть не может нежных слов. Для него вся любовь сводится к минетам в подвале. И Олимпия принимает это как должное. В любви не бывает ничего безобразного. Или можно выразиться иначе: любовь преображает все, чего касается. Но может ли она преобразить сырой холодный подвал в пятизвездочный отель? Этот вопрос остается без ответа.
Джейсон — полная противоположность белокурым студентикам из “Факультета”, которые рассуждают о любви и до, и после, и во время. Но Джейсон любит боевики и ужастики. И боже упаси заикнуться ему про всякую сентиментальную мутотень типа “Магнолии” или “Жизнь прекрасна!”, годных, по его мнению, разве что для педиков. Отсюда вывод: где же ему было научиться языку любви? Ясное дело, негде.
Иногда Олимпию тянет поплакать.
Она и сама не знает почему.
Говорит о себе: такая уж я плакса.
Над Олимпией тяготеет проклятие. Она инстинктивно чувствует это, хотя объяснить не может. Знает, и всё тут.
Бывают вечера, когда ее грудь вдруг вздымается от странного горького рыдания. Она никак не может понять, с чего бы это. Да и есть ли причины у рыданий?!
Джейсона просто бесит, когда грудь Олимпии вздымает этот немой плач. В такие минуты он глумится над ней еще грубее, чем обычно. Или просто бросает и уходит. А то и прибьет. Ибо ему случается и поколачивать Олимпию. При этом он любит смотреть, как дрожат ее пухлые губы, как она испуганно глотает слезы. Он и сам не знает, почему ему так нравится это зрелище — дрожащие пухлые губы Олимпии, когда она испуганно глотает слезы.
Однако что ж это я? Олимпия, которой в нашем повествовании отведена роль второстепенного персонажа, начинает занимать чуть ли не все пространство.
А ну-ка, вернемся поскорее к нашим туристам. А то они уже нервничают.
Пора уточнить одну деталь: речь идет о туристах как нельзя более изысканных, утонченных, в высшей степени образованных, открытых всему новому, несомненно достойных фигурировать в справочнике “Who’s Who”, презирающих массовый туризм, да и все, что зовется массовым. Эти туристы не признают болтающихся на шее фотоаппаратов, пошлых застольных песен и пикников с едой в засаленных обертках. Эти туристы обладают сильной индивидуальностью. И сильным характером. И даром выразительной речи. Обо всем имеют собственное мнение. В отличие от Олимпии. Она ни о чем не имеет никакого мнения. (Держись, Олимпия, я на твоей стороне!)
Джейсон с широкой улыбкой объявляет туристам, что сейчас они вместе с ним совершат обход “личных резиденций”.
Ну до чего же он забавный!
— Вы рискуете, — продолжает их гид, — встретить там некоторых индивидов с чертами австралопитеков (и где только он набрался таких слов!). Но вам нечего бояться, эти личности совершенно безвредны.
Нет, он и вправду уморительный!
Месье Лафейяд, макаронно-мучной магнат, спрашивает Джейсона, в полной ли мере обитатели предместья используют те возможности, что предоставляет им данное предместье.
Джейсон отвечает, что обитатели предместья используют все предлагаемые им возможности и вдобавок демонстрируют при этом необыкновенную изобретательность. Так, например, они превращают крыши домов в площадки для метания вниз различных предметов, стоянки автомобилей — в прогулочные зоны, а подвалы — в траходромы.
Хи-хи-хи!
Если бы они все были такие забавные, как этот!
Одиль Буаффар спрашивает Джейсона, как местная молодежь проводит свободное время.
Джейсон отвечает: во-первых, балуется наркотой, во-вторых, тырит мобилы. В ожидании двадцатипятилетия, иначе говоря, пособия по безработице. Сам он намерен со временем открыть бар. Где все официанточки будут заниматься сексом. Правда, при его доходах открытие бара состоится не раньше, чем ему стукнет годков девяносто. И есть опасение, что трахаться будет уже поздновато.
Нет, он просто неподражаем!
Можно поверить, что и у бедности есть свои хорошие стороны, если она наделяет таким пикантным остроумием здешних обитателей.
Мадам Пит настаивает: разве вы не собираетесь включиться когда-нибудь в активную трудовую жизнь?
Джейсон: включиться? Интересно, каким концом?
Ей-богу, у этого парня на все есть ответ. Какая уверенность в себе! Какая находчивость! И до чего же он мил! Дамы тотчас начинают ворковать и кокетничать с Джейсоном, который, не будь дурак, просек ситуацию и пыжится, словно петух, перед этими надушенными и ужасно демократичными курицами. Его едкие словечки, веселое нахальство и даже манера грубовато толкать в бок этих дамочек приводит их в возбуждение. Этотбер is beautiful![3]“Ах, оставьте, никакой он не бер, что за чушь! Не все молодые парни предместья — беры!” — возражает Одиль Б.
В оправдание нашим дамам хочу уточнить, что Джейсон, которого Лафейяд несправедливо сравнил с обезьяной, на самом деле отличается неподражаемой элегантностью апашей, их ленивыми и в то же время надменными повадками, а его движения, то сонные, то резкие, придают этой элегантности особое обаяние. Разве сравнишь его с писателем Жюльеном Флоше — тот не ходит, а семенит, торопливо и осторожно, ну вылитый бухгалтер!
Эту звериную грацию Джейсон дополняет вихлянием бедер в духе Майкла Джексона, чтобы туристки смогли оценить его выдающиеся (во всех смыслах) мужские достоинства. Он очень надеется пускать их в ход как можно чаще в нынешней поездке. Если у его богатеньких клиенток свербит в одном месте, так он их отдерет как надо, это раз плюнуть. Насчет дамочек он узнал от своего дружка Юни. А Юни — большой эксперт по этой части и за свою жизнь оприходовал целую кучу баб — ясное дело, не даром, а за скромные чаевые.
Словом, наши дамы, как мы уже сказали, пустились во все тяжкие и с игривым хихиканьем смакуют дерзости Джейсона, его беззаботную наглость и томные (чтобы не сказать, попросту скотские) позы. Все дамы — но не Одиль Буаффар; некогда приверженная коммунистическим идеалам, она решительно осуждает этот коллективный психоз. Поведение Джейсона кажется ей в высшей степени непролетарским, ибо ему самым постыдным образом не хватает смирения. И действительно, при ближайшем знакомстве выясняется, что Джейсон напрочь лишен всех плебейских качеств, описанных в политических трудах, коими она зачитывалась в своей бунтарской юности, а именно сексуальной сдержанности, неуклюжих манер, а главное, приниженности, заставляющей извиняться за каждый свой шаг. В общем, Одиль Буаффар чувствует, что ее надули.
В центре пустыря валяется сломанный телевизор.
Ни одного деревца.
Ни одного рекламного щита.
Повсюду мерзость запустения.
— Здесь царит вечная зима! — возглашает руководитель; с той самой минуты, как он увидел Олимпию, в глубине его сердца зародилась безбрежная радость, смешанная с безбрежной же печалью.
Что касается Флоше, то его и вовсе не смешат шуточки Джейсона. Вульгарная веселость не подобает писателю, достойному этого звания. “Как обрести утешение в таком месте?!” — трагически вопрошает он. У Флоше литературный склад ума, заставляющий его драматизировать все, что он видит вокруг себя. “Может ли в этом аду расцвести любовь?!” — восклицает он.
— Конечно не может! — поддакивает мадам Пит, пылко одобряющая каждое слово Флоше; она из кожи вон лезет, чтобы добиться его благосклонности (когда еще повезет встретить настоящего писателя!).
И однако именно здесь, в предместье под названием Пески, руководитель воспылал любовью (да-да, назовем вещи своими именами!) впервые в жизни. При виде Олимпии его сердце раскрылось, точно плотина, прорванная бурной рекой, а душу затопила неведомая доселе нежность, нежность ко всему, что касалось Олимпии. Руководитель вдруг почувствовал себя другим человеком; куда только девался тот прежний сухарь с черствым сердцем?! У этого состояния души есть имя, известное некоторым из нас: любовь, которая облагораживает и сердца и все остальное. Руководитель потрясен до глубины души. Он возрождается к новой жизни. К новому, полноценному существованию. Настолько полноценному и всеобъемлющему, что его вдруг душат слезы.
— Покиньте ваши теплые дома, узнайте вкус слез и нищеты! Ибо невозможно понять нужду, не познавши ее! — в экстазе провозглашает он. — Это предместье, — продолжает он все в том же экстазе, — это предместье похоже на тюрьму. Его холодная бездушная архитектура, его мертвенное уныние, его окна, наглухо закрытые для тусклого дневного света, — все вокруг уподобляет это место тюрьме. Да оно и есть самая настоящая тюрьма. Тюрьма без тюремщиков. Где заключено стадо униженных людей. И эти люди, навеки заключенные в кошмарных башнях, так и умрут, ничего не узнав о красоте мира и не восславив ее. И дети их, заживо погребенные в окружающем уродстве, так и умрут в этом уродстве. А ведь в уродстве таится нечто страшное, несущее зло, отравляющее душу и безнадежно отупляющее людей. И это нечто их убивает.
— Куда он клонит, этот хмырь? — восклицает Джейсон. — Ишь, раскудахтался! Предместье как предместье, нечего делать из него Освенцим!
Но руководитель уже вошел в раж. Он взял на себя миссию открыть богатым туристам глаза на бедствия окружающего мира, дабы их осенил новый Разум, однако сердце незаметно влечет его к иной цели, и эта иная цель — Олимпия, Олимпия и ничего кроме Олимпии. Потому-то все слова, обращенные к богатым клиентам, на самом деле втайне предназначены Олимпии ( у руководителя такая же чувствительная душа, как у меня самой). Теперь, когда его сердце пылает любовью к Олимпии, он ясно видит жестокую, холодную действительность, страдает от нее, плачет над нею, и все зло, которое творится в этом предместье, ощущается им как зло, грозящее Олимпии. А он должен спасти ее от этого зла. Ибо зло можно победить только с помощью любящего сердца. Можно также выразить эту мысль известной поговоркой: любовь способна сдвинуть горы. Впрочем, последнее еще не доказано.
— Здешние жители, обитающие среди уродства, — вещает, уже осипнув, руководитель, — медленно погружаются в бездонное болото апатии.
— Лучше трудились бы поусерднее! — бурчит Лафейяд (и тут же зарабатывает осуждающий взгляд безупречнейшей Одиль Б.).
— С течением времени, — продолжает руководитель, — апатия поглощает людей окончательно и бесповоротно. Их взгляд исполнен апатии и только ею защищается от окружающего уродства. Их сердце исполнено апатии, ибо только ею оно защищается от страданий их близких. И даже их ум, бессильный объять все это позорное уродство, капитулирует и одевается бронею апатии. Все их существо проникнуто апатией и безразличием. Желания мало-помалу остывают. Люди впадают в летаргию. Они опускаются. Им надоедает собственная жизнь с ее вялым течением. Им надоедает все. И если они продолжают влачить это жалкое существование, то лишь по привычке. Опасные классы больше не опасны, — вскрикивает вдруг руководитель, — ибо они отупели и лишились воли. Они мертвы.
Этот тип рехнулся.
Да он сам опасен!
— И только мысль о худшем исходе способна пробудить этих людей, — добавляет руководитель, мрачно сверкая глазами. — Однако в той бездне, куда они низвергнуты, куда низвергла их судьба, спасение от худшего уже невозможно.
— Ничего себе весельчак! — бормочет мадам Дефос.
И ведь придется терпеть его целую неделю, вот ужас-то!
Слава богу, у них есть Джейсон, такой симпатяга! Благодаря его оптимизму богатые туристы смогут храбро перенести все эти мрачные зрелища, предусмотренные программой. Вопрос: каким образом здешний народ, в том числе и наш юный Джейсон, ухитряется сохранить веселость, обитая в столь жутких условиях? И не означает ли данный факт, что подобные условия не так уж и жутки, как кажется на первый взгляд? Это несколько утешает.
Мадам Пит дивится другому: она не видит здесь детей. Мадам Пит любит детей. Она учительница.
— Где же они прячутся? — спрашивает она Джейсона.
— В клетках, — отвечает тот.
— В клетках? — вскрикивает пораженная мадемуазель Фолькирше.
— Я имел в виду лестничные клетки, — уточняет Джейсон с хитрой усмешкой.
— С ума сойти можно от его шуточек! — стонет мадемуазель Фолькирше.
Мадам Пит смеется. Мадам Пит смеется так, словно извиняется. Прикрыв ладошкой рот и мелко тряся плечами. Это слегка напоминает манеру тайваньских актеров, исполняющих роли предателей-тихонь в боевиках с карате (оборот “смеяться исподтишка” вернее всего определяет эту манеру).
А теперь вернемся ненадолго к серьезным вещам: Джейсон излагает туристам утреннюю программу — визит во французскую семью “новых бедных”, посещение подземной автостоянки предместья и, наконец, знакомство с консьержкой классического типа. “На каждое мероприятие отведено полчаса, — сообщает он. — В 11.30 мы должны сесть в автобус. Следующий объект — Моленбек, пригород Брюсселя”.
Не теряя времени, Джейсон ведет группу к мадам Гиту, блок G, 8-й этаж, квартира 813. Жоэль Гиту известна в предместье как женщина, познавшая в жизни всего четыре оргазма с четырьмя работниками коммунальных служб (в предместье всем все известно). Каждое из четырех сношений продолжалось не более десяти минут — ровно столько же длится осмотр у гинеколога. Но, при всей краткости данных соитий, они принесли свои плоды. Ибо от них родилось четверо детей. Да-да, четверо детишек, в сопровождении которых мадам Гиту неуклонно является каждый месяц в Служба социальной помощи с целью разжиться продуктами от Красного Креста.
Жоэль Гиту, долгое время имевшая репутацию шлюхи из шлюх, у которой “вечно кое-где свербит”, нынче пользуется величайшим уважением соседей, и все благодаря почти стопроцентно затворническому образу жизни: она и в самом деле практически не выходит из квартиры, по примеру обитающих рядом соседок-мусульманок, — все-таки в межкультурных контактах есть и хорошие стороны.
Джейсон стучится в квартиру 813 и толкает дверь. Мамаша Гиту смотрит телевизор, развалившись на диванчике. Утренние часы для нее хуже смерти. В это время на нее накатывает тоска. Лютая тоска. Которая словно сочится по капле из невидимой капельницы и которую ничем не отгонишь, до того крепко она держит за горло. Слава богу, у мадам Гиту есть отрада — сериал “Пламя любви”. Его она не пропустит ни за какие блага на свете. Разве, случится что-то из ряда вон выходящее. Как, например, сегодняшний, нетерпеливо ожидаемый ею визит богатых туристов, которые хотят ознакомиться с положением бедноты в Европе; она совсем не прочь поболтать с ними. Какая-никакая, а развлекуха!
— Все сидим, ни хрена не делаем? — так приветствует ее Джейсон. Мадам Гиту хмурится: “На себя бы поглядел! Да на свою семейку!” Визит начался явно неудачно.
К счастью, в беседу вступает учтивый руководитель; он церемонно здоровается с мадам Гиту и благодарит за честь и удовольствие, которые она доставила им, приняв у себя в доме. Мамаша Гиту слегка оттаивает. “Присаживайтесь, сделайте милость!” И пусть дамы и господа извинят ее за то, что их принимают в этом дерьмовом бараке. Что поделаешь, она вынуждена жить здесь, рядом со всякой швалью, так как ей отказали в новой квартире. А ведь она чистокровная француженка. Ну и что толку, я вас спрашиваю?! Да никакого толку!
Далее мамаша Гиту разъясняет, что самое заветное ее желание — свалить отсюда, пока ее сын Кевин не стал заядлым наркоманом, как другие здешние парни; она мечтает обосноваться в маленьком домике в Ренси, дабы коренным образом изменить свою жизнь. Она уже рассчитала, что могла бы купить такой домишко, взяв кредит на восемнадцать лет под 5,8 процентов годовых. Но у нее нет денег на вступительный взнос, вот в чем загвоздка. На книжке лежит всего лишь 1640 франков. Как умеешь, так и вертись. А что вы хотите!
Сможет ли ее сын Кевин со временем вытащить ее из этой помойки? Она очень сомневается. Пока что он сильно огорчает свою мать. Ужасно огорчает. Он плохо учится. И хоть она ему талдычит каждый божий день, что, мол, без ученья одно мученье, он плевать хотел на занятия, только и знает, что играть в Game Boy[4], а его средний балл ниже шести (это из двадцати-то!). Он остался на второй год в пятом классе и наверняка повторит четвертый[5], но жизнь-то — ее ведь не повторишь, верно? Скорее всего, он пойдет по стопам своего папаши, будет таким же мерзавцем и бабником. Так говорят все матери в предместьях, отчаявшиеся наладить свою жизнь.
— Какую же профессию ваш сын хотел бы получить в дальнейшем? — спрашивает мадемуазель Фолькирше голосом телеведущей, таким сладким, словно угощает пирожными.
Мамаша Гиту мечтает, чтобы ее сын стал кладовщиком, но к этому нужно иметь призвание. Мадемуазель Фолькирше спрашивает себя, не издевается ли над ней мадам Гиту, но не подает вида, что озадачена.
¾ В общем, кем захочет, тем и будет, — заключает мамаша Гиту. “Кем захочет” означает “никем”.
В этот самый момент добрейшая мадам Пит обращается к девчушке, уцепившейся за юбку мамаши Гиту. Ну, а ты кем будешь, малышка? Оробевшая девочка сует пальчик в рот. Вынь палец! — орет мамаша Гиту. — Вынь, кому говорят! И она грубо вырывает пальчик изо рта дочери, которая тут же начинает плакать навзрыд. Прекрати сейчас же, а то возьму да суну твой палец в зад Юки, пускай вымажется в дерьме! Господи, ну как ее отучить от этой поганой привычки! — вздыхает мамаша Гиту, безнадежно разводя руками.
Миротворица мадам Пит просит девочку нарисовать ей что-нибудь. Та вытирает слезы и принимается усердно малевать на листке бумаги. “А что это у тебя на крыше, деточка?” — умильно спрашивает мадам Пит. Это параболическая антенна. Которая заменила каминную трубу и дымок спиралью. Технический прогресс не остановишь.
Месье Буаффар, одержимый жаждой научных изысканий, спрашивает у мадам Гиту, каковы ее жизненные ориентиры.
— Каковы… чего?
С простыми людьми и говорить нужно просто. Итак, чего ей не хватает для достойной жизни?
— Да мне только одно и надо, — объявляет мамаша Гиту, — пускай эти “социалы” оставят меня в покое. Один раз они уже подложили мне свинью, хватит, больше не желаю. Представляете, сказали, будто я, мол, плохо обращаюсь с детьми, и отправили их в приемную семью, а там держали взаперти. Но мои дети не звери, чтоб их держать в клетке! — вопит она.
Туристы бросаются успокаивать мадам Гиту. Одиль Б. с состраданием во взоре гладит ее руку, надеясь таким образом вытянуть из этой женщины несколько пикантных откровений. Нужно же компенсировать затраты на путешествие, хотя бы в плане чувственных эмоций!
Мадам Гиту долго уговаривать не приходится, она шумно вздыхает (вы даже не представляете, сколько я вынесла!), и признания сыплются из нее, как из дырявого мешка (мусорного). Туристы довольны: вот она, истинная, неподдельная грязь! Особенно ликует Флоше, писатель: он лихорадочно строчит в своем блокноте. Нет, он вовсе не собирается кропать социальный роман — фу, какая гадость эти романы! Просто он хочет “попасть в струю”, иными словами, научиться спокойно воспринимать всякие мерзости. А мерзости в этом сезоне, кажется, вошли в моду.
Мадам Гиту, в экстазе от того, что очутилась в центре внимания сострадающих слушателей, пускается в бесконечно долгий рассказ о своей поганой “жисти”, тем более долгий, что эта “жисть уж такая поганая, такая поганая! ” Сколько раз ей приходилось описывать ее и судье по детской опеке, и воспитателю, и соцработнику, и психиатру — не сосчитать. (Кстати, среди туристов нет ни одного психиатра, а жаль: путешествие вышло бы куда более интересным!) Мамаша Гиту здорово насобачилась рассказывать свою “жисть” и умеет затронуть самые чувствительные струны души. Те, что напрямую связаны с кошельками слушателей.
Первые трое мужчин в жизни мадам Гиту буквально загипнотизировали ее (другого слова не подберешь), но, едва встав с постели, дали дёру. Что касается последнего, отца Лалы (той, что сосет палец), это был негритос из Ганы — настоящий колдун, ей-богу! — так он, представьте себе, вздумал заявить свои родительские права на малышку и увезти ее в свои поганые джунгли, к обезьянам. Но она быстренько обезвредила этого мерзавца, прибегнув к аргументу, который, будучи совершенно недоказуемым, тем не менее действует безотказно: опасность сексуальных домогательств. И судья моментально решил дело в пользу мадам. Попробовал бы он решить иначе!
И мамаша Гиту роняет слезу, вспоминая эти грустные события.
Мадам Жубер, не сдержавшись, судорожно всхлипывает. “Бедная женщина!” — причитает она тем же скорбным голосом, каким прощается со своим любимым йоркширом Бастером, расставаясь с ним на пару дней.
Взрыв чувств. Незабываемый миг!
Мадемуазель Фолькирше упивается экстазом социального равенства (который протянет столько же, сколько живут срезанные розы — минимум два дня). Услады альтруизма — какое восхитительное занятие!
Даже месье Жубер, известный в своем кругу непробиваемой бесчувственностью, не может сдержать волнения. Он шумно сопит. Это прекрасно!
— Возьми себя в руки! — сердито шепчет Дениза, его супруга, которая не терпит конкуренции в области милосердия.
Слезы умиления блестят и в глазах мадам Дефос. Она потрясена. Хотя жалобы мамаши Гиту, в общем-то, очень похожи на душераздирающие признания ее уборщицы Сибиду, которые так волнуют саму рассказчицу, что существенно замедляют темпы уборки, а в самых патетических местах — коварные измены, драматические разрывы и пламенные примирения (ну и темперамент же у этих людей!) — и вовсе вынуждают ее прекратить работу!
Между тем в беседу вмешивается руководитель. Он намерен дедраматизировать ситуацию. Теперь он похож на Ги Маршана[6] в роли ворчливого, но доброго сыщика. С отеческим участием он наклоняется к девчушке:
¾ Как тебя зовут, дитя мое? ¾ Та сейчас же испуганно съеживается и прячет лицо в юбках матери.
¾ Ну, говори, как тебя зовут!” — орет мамаша Гиту дочери. Малышка снова начинает реветь. ¾ Может, хватит скулить, а? ¾ Ребенок плачет навзрыд. ¾ А ну, кончай сейчас же, кому я сказала! ¾ Бац — и раздается смачная оплеуха.
Рыдания звучат тоном выше. Флоше, переполненный эмоциями, строчит в блокноте как одержимый. Он ясно чувствует: в нем зарождается роман. Он уже видит его. Он уже его видит!
¾ Ты заткнешься или нет, дрянь поганая! — вопит мамаша Гиту. — Прекрати, а то еще залеплю!
Девчонка заходится криком, давясь соплями. Бац! — вот и вторая затрещина. Таков воспитательный метод мамаши Гиту. Метод, апробированный неоднократно и хорошо известный всем нам, ибо он стар как мир и весьма эффективен: хорошая оплеуха встряхивает мозги и враз ставит их на место. Да, этот метод может дать прекрасные результаты при одном условии — если им не злоупотребляют. Хотя, надо признать, он грешит некоторой отсталостью. Если бы мамаша Гиту читала “Глорию”, она бы знала, как следует воспитывать детей по современной методике. Но, увы, “Глория” стоит целых пятнадцать франков. А выбросить пятнадцать франков на какой-то журнальчик — еще чего не хватало! Это же цена бифштекса!
Итак, мамаша Гиту держит своих отпрысков в ежовых рукавицах, но притом она их пылко любит и не в силах расстаться с ними даже на полдня. А уж отправить в летний лагерь — об этом и речи нет! Или, к примеру, на море. Да успеют они еще повидать это самое море! И вообще, на черта оно им сдалось, обойдемся и без него. Вот она и сформулировала, сама того не заметив, основополагающий принцип нужды: обходиться БЕЗ. Можно обойтись БЕЗ моря и БЕЗ мечты о море; можно обойтись БЕЗ пылкой любви с ее восторгами, бурями и объятиями; можно обойтись БЕЗ слов, превозносящих красоту; можно обойтись БЕЗ всего на свете и тем не менее прожить жизнь. Вот он — девиз, внушающий оптимизм и надежду, не так ли?
Мамаша Гиту твердо уверена, что она и ее дети должны жить вместе, в тесноте, да не в обиде, настолько они привязаны друг к другу, настолько им хорошо, даже когда они ругаются, ссорятся, обижаются, а иногда и дерутся между собой. Не это ли и есть дефиниция семейного счастья?!
Ибо мамаша Гиту охотно признает, что даже в такой “поганой” жизни ей выпало счастье наслаждаться теплом домашнего очага и радостями материнской любви. Коим нет числа, это-то все знают. Тем более что есть бабы и хуже. Эта мысль ее утешает — что есть бабы хуже, чем она, много хуже, гораздо хуже, настолько хуже, что хуже некуда. Худшему нет предела — такова и будет мораль нашей книги.
Однако пора уходить. В 10.30 по программе туристов ждет следующий визит. Прощание. Взаимные уверения в горячей симпатии. Извините за беспокойство.
Мамаша Гиту просит: “Не забывайте меня!” И все как один пристыженно отвечают: “Ну конечно!” Пристыженно, ибо прекрасно знают, что их обещание — ложь. Вот отчего они усердно повторяют его. Множество раз.
Группа покидает гостеприимный кров мамаши Гиту. Толпится в коридоре. Все достопримечательности, с которыми их ознакомили, можно назвать поразительно психотонизирующими. Поразительно! Можно даже сказать, что они в высшей степени полезны как сердцу, так и уму. Сердце получает щедрый заряд эмоций. А ум пускается в странствие по новым, неизведанным тропам. Каковое странствие уводит его за пределы обычного мира. Раскрывает перед ним широчайшие горизонты. Боже, как это чудесно! Как вдохновляет! Как обогащает!
Особенно фирму “Real Voyages”, ухмыляется Джейсон; вот глупый парень, чуть не испортил им впечатление! Но Джейсон тут же исправляет свой промах. Извините, он просто сожалеет, что этот маршрут не дает местному населению никаких преимуществ мерчандайзинга, свойственного традиционному туризму. Почему бы, например, какой-нибудь фирме не начать выпускать майки со слоганом “Твою мать!”, сборники подрывного рэпа, граффити в алюминиевых рамочках и прочие пикантные сувенирчики?
Неужто он говорит серьезно? Или это одна из его шуточек, над которыми нужно смеяться? А может, провокация, требующая немедленного отпора? Чета Буаффаров пребывает в растерянности. Но тут Лафейяд испускает неуверенный смешок, и Буаффары тотчас подхватывают его. Ох уж эта молодежь!
¾ Как представлю, что могла бы родиться здесь, прямо мороз по коже! — объявляет мадемуазель Фолькирше.
Жюльен Флоше уже планирует ввести в свой следующий роман такую вот мамашу Гиту; он назовет ее мамашей Гитар. Он старательно записал все ее россказни, не преминув добавить несколько ядреных словечек местного розлива. Ибо Флоше твердо намерен использовать это путешествие для обогащения своего лексического запаса. Он не позволит обойти себя новому поколению романистов, всем этим зубастым акулам вроде Рюдье, Десмона, Габера, Ларсона и компании. Прослыть отставшим от жизни — да от одной этой мысли уже тошно. Хотя ему, честно говоря, далеко за сорок. Отметим в скобках, что три месяца назад он подписался на “Technikart”[7]. Чтобы идти в ногу с прогрессом.
Олимпии, бредущей в хвосте группы, хочется плакать. Она и сама не знает почему. У нее, как всегда, вид жертвы. Моя любовь ей, увы, не помогает. Олимпия испытывает странное чувство: ей кажется, будто она идет в похоронной процессии.
Стоп!
Руководитель, которому вовсе не улыбается уступить ведущую роль Джейсону, останавливает группу между блоками H и I, дабы произнести очередную речь. Руководитель не может похвастаться ни красотой, ни обаянием и решил компенсировать это избытком серьезности. Большинство гидов абсолютно невежественны и прикрывают дефицит культуры дурацкими историческими анекдотами, как правило вымышленными in toto[8]. Но наш руководитель отнюдь не таков. Семинария привила ему вкус к извечным вопросам бытия и страсть то низвергать людей в бездны сомнений, то возносить их к вершинам духа.
Это какому-нибудь Джейсону подобают едкие шуточки, провокации и хиханьки-хаханьки. Руководителю же приличествуют серьезность, глубина, исторический или, я бы даже сказала, философский склад ума. Каждому свои цацки.
¾ Вам, кому неведомы людские горести, — провозглашает руководитель (и никто не смеет ему перечить), — вам, кому неведомы людские горести, ибо вы живете в холе и неге, а значит, толком ничего не знаете (туристы недоуменно переглядываются), вам предстоит совершить путешествие по Европе, исключенной из туристских путеводителей, по Европе, исключенной из сферы мысли, по этой вот Европе! — и руководитель величественным жестом пророка указывает на кварталы предместья. ¾ Не будучи вашим духовным наставником, — продолжает он, — я все же хочу, чтобы путешествие это стало для каждого из вас внутренним испытанием, из коего вы выйдете очищенными и преображенными.
— Ну, совсем спятил, — бормочет Лафейяд.
¾ Вы станете ангелами — провозвестниками сострадания, — объявляет руководитель.
Господи, что он несет!
¾ …и героями, — добавляет он, — ибо человеку потребен героизм, дабы
неустанно бороться с собственной тягой к удобной слепоте. Ему нужен героизм, дабы усвоить то знание, коего вы отныне будете единственными носителями, чего вам не простят оскорбленные невежды. И перед теми ужасающими картинами, что откроются вашему взору, — вещает руководитель, — вы сможете проявить качество, которое царь Соломон почитал наидрагоценнейшим даром, обретенным людьми, а именно мудрость сердца. Только мудрое сердце даст вам силы жить дальше с этим тяжким знанием.
Ничего себе перспективка!
— Эта столь живописная Европа, которая всегда похвалялась тем, что открыла миру образец совершенства, ныне кажет вам, осмелюсь произнести, свой неприкрытый зад. И пока всякие трусливые критики-теоретики высокопарно разглагольствуют, боясь, простите мне эту дерзость, сунуть туда нос, пока политики дерут глотки, озвучивая свои сколь головоломные, столь же и пустые декларации, пока большинство обывателей тупо смотрит на телеэкран, усыпляющий их совесть или, наоборот, бьющий по нервам серией катастроф, и смакует вкусное жаркое, восклицая между двумя кусками: “Какой ужас!”, вы, туристы нового типа, вы, туристы двадцать первого столетия, избрали для себя иной путь — путь познания Европы, могу даже сказать, путь испытания Европы в подлинно европейском духе (духе, который не умрет даже с гибелью Европы, я в этом убежден!); короче, вы решили сами все увидеть и все осмыслить, в противоположность огромному числу людей, живущих с закрытыми глазами и закрытым сердцем, что неизбежно приводит их в конечном итоге к самому злостному негативизму, — можете мне поверить, я знаю, что говорю.
Он знает, что говорит? Да он просто мелет чушь!
Бред собачий!
— Совершая это паломничество по свалкам и пустырям Европы, — продолжает руководитель, — вы отваживаетесь сойти в ад реальности. Ибо ваше путешествие, дамы и господа, есть не что иное, как спуск в реальность. Это предместье — реальность. Реальность, воплощенная в этих кварталах и ставшая кошмаром. Все, что вы видите здесь, — реальность, понятно ли вам это? Все, что здесь имеется, — реальность с ее ужасным, безжалостным лицом. С ее полнейшим убожеством. И никакое, даже самое яркое освещение не способно ее приукрасить. И никакая теогония не преобразит ее природу. Эта реальность лишена прошлого, лишена истории, ничто не возвеличит, не облагородит ее и не прояснит ее загадки. Берегитесь! Эта ужасающая тривиальность, которая гнетет обитателей предместья, раздавит и вас, едва наступит ваш черед. И тогда душу вашу поразит страх. И вы почувствуете себя оскверненными. А затем наступит для вас время горьких раздумий. И время слез.
Туристы, испуганные этой проповедью, с одурелым видом топчутся между блоками H и I.
Издали группа выглядит здесь чужеродным телом. Хотя руководитель рекомендовал своим клиентам одеться поскромнее, они все равно смотрятся вызывающе яркими. Незваные гости. Пришельцы. Живые мишени. Им вдруг хочется съежиться, стать незаметными. В течение нескольких минут — правда, всего нескольких, — они чувствуют себя, в сравнении с Олимпией, абсолютно лишними. Знаменательный, незабываемый момент.
И когда Джейсон предлагает им направить стопы к подземной стоянке, они облегченно вздыхают.
На стоянке темно, и только свет, проникающий в ворота, позволяет туристам разглядеть бетонный пол, заваленный мусором, и размашистую надпись на стене: СДОХНИ!
Туристы осторожно продвигаются вперед. И по мере того как они продвигаются, их беспокойство растет и растет.
Мадам Жубер испускает пронзительный вопль, когда супруг кладет ей руку на плечо. Все в ужасе вздрагивают.
Мадемуазель Фолькирше бросает: “Ну, трэш!”; это слово гулко звучит в безмолвии подземелья. Мадемуазель Фолькирше произнесла слово “трэш” с целью обратить на себя внимание Флоше, писателя и творца (решительно пользующегося успехом), которого она клеит с самого начала поездки. Остается узнать, принял ли он это тонко зашифрованное послание.
Мадам Дефос вопрошает: ”Может, я сплю? Ущипните меня! Эдуар, ущипни меня!” Но эта наигранная чувствительность мадам Дефос сильно раздражает ее мужа, который сухо приказывает: “Пройди-ка вперед!” Сам он демонстрирует в этой ситуации замечательный стоицизм. Даром что филантроп, желающий добра всему человечеству, он вовсе не намерен устраивать драму из посещения самой обычной автостоянки. “Ну же, приди в себя, хватит кудахтать!”
“Бесплодна и горька наука дальних странствий!” — декламирует вдруг Флоше sotto voce[9]. Это строка из Бодлера[10]. Которая, при всей ее поэтичности, не способна украсить лицо Флоше. Ибо это лицо очень уж невзрачно — вялый рот, срезанный подбородок, хитрые, бегающие глазки. (Ой, господи, кажется, я сказала слишком много — боюсь, теперь его нетрудно будет узнать!) И уж конечно, этой высокопарной строке не под силу облагородить столько неприглядных черт, собранных вместе.
Поэтическая цитата Флоше воспринимается окружающими неоднозначно.
Мадам Пит изумленно хлопает глазами.
Джейсон про себя обзывает нашего эрудита шутом гороховым, что ясно видно по иронической ухмылке, перекосившей его нижнюю челюсть.
Одиль Б. находит в этом цитировании признак мерзкого снобизма, имеющего целью запудрить мозги невинным простодушным созданиям. Интересно, кого она имеет в виду?
Что же до мадемуазель Фолькирше, то она расценивает декламацию стиха как декларацию любви, предназначенную лично ей. И она не так уж не права.
Шофер Вюльпиус, подошедший к группе, вообще ничего не думает об этом любителе стишков. Его уже ничем не удивишь. Он повидал всяких туристов, вплоть до самых эксцентричных. И в ожидании конца рабочего дня все воспринимает как истинный философ. Иными словами, ничего не берет в голову. Иными словами, ни во что не ввязывается. А это требует специального настроя. Который состоит не в равнодушии, как можно было бы предположить, но в способности воспринимать действительность, не осмысливая (впрочем, я уже повторяюсь). И если шофер, как уже говорилось, затесался в группу к концу экскурсии, то лишь с целью рассеять скуку. Ибо когда сидишь в автобусе, поджидая туристов, время тянется жутко долго. А это предместье он знает вдоль и поперек. Поскольку сам здесь живет. Вот уже тридцать лет. Более того, именно через шофера агентство и установило все нужные контакты.
Тем не менее шофер Вюльпиус никак не может уразуметь, какое противоестественное желание, какое нездоровое любопытство одолевает этих богатых, благополучных туристов, которые могли бы, если бы захотели, посещать красивейшие прославленные объекты показа типа Тадж-Махала, Крак-де-Шевалье[11] или пирамиды Хеопса; так вот, шофер Вюльпиус никак не может взять в толк, какие извращенные наклонности, какие порочные страсти влекут этих ненормальных туристов к столь мрачным пейзажам. Оч-чень подозрительно!
И если эти запавшие на нищету психи, как окрестил их Джейсон, сорвались с места в поисках уныния и уродства, то на фига им колесить по всей Европе, когда достаточно просто сесть в метро каким-нибудь особенно мерзким утром и разглядывать лица своих попутчиков или свою собственную физиономию в стекле вагона. Тоска и уродство найдутся повсюду, где их готовы терпеть.
Но шофер Вюльпиус не выражает своего недоумения вслух. Во-первых, он молчун от природы, во-вторых, турагентство строго запретило ему давать неодобрительные или, упаси боже, критические оценки предложенному маршруту. Этот обет молчания, которым связан шофер, агентство компенсирует ему возможностью участвовать в экскурсиях и питаться вместе с клиентами. “Real Voyages” проявляет неустанную заботу о благополучии своего персонала.
Джейсон спрашивает у мадам Пит, нравятся ли ей граффити и рисунки, украшающие бетонные стены, — мужские члены всевозможных калибров. Та краснеет до ушей, но ее умильный влажный взгляд сохраняет выражение непоколебимой доброты.
Мадемуазель Фолькирше мало-помалу вдохновляется. Она находит, что это место обладает идеальными параметрами для рейва — темнотой, благоприятствующей трансу, и достаточной удаленностью от города. А чтобы дожать “деструктив”, можно подсказать модным дизайнерам идею художественного разорения телефонных будок и художественного сожжения автомобилей, это внесет несколько цветовых пятен в ансамбль, где ныне царит однообразный серый цвет. Вернувшись из путешествия, она непременно обсудит эту тему со своим другом-рекламистом Люком Отраном. Мадемуазель Фолькирше никогда не забывает уточнить профессию своих друзей. Она говорит: Жак Рибо, журналист; Фернан Понсе, хранитель музея; Шарль Вандек, кинорежиссер. Таков ее стиль. Мадемуазель Фолькирше уже мысленно планирует организацию концертов “техно” и выставок авангардного искусства в этих местах. Она думает о своем друге Растоке, всемирно известном скульпторе, который мог бы устроить здесь (а почему бы и нет?) гигантскую инсталляцию. Мадемуазель Фолькирше обожает новейшие формы искусства, весь новейший абсурд и прочую постоянно обновляемую бредятину, да простит мне читатель столь бесцеремонные выражения. Остается решить проблему шума, говорит мадемуазель Фолькирше, он может потревожить местных жителей. Впрочем, децибелы звуковой аппаратуры все равно будут заглушены ревом автострады, который буквально бьет по мозгам. Архитекторы забыли установить здесь противошумный барьер. Ну не болваны ли!
Жюльен Флоше находит мадемуазель Фолькирше весьма уверенной в себе особой, наделенной пылкой фантазией и неоспоримой красотой. Нужно заметить, что блеску этой красоты немало способствует окружающая серость. Вот он, принцип светотени в живописи, когда свет подчеркивается тенью, а не наоборот; любопытно, не правда ли?
Флоше, который жаждет славы, хочет примазаться к проекту мадемуазель Фолькирше и горячо одобряет его. “И в самом деле, — шепчет он, устремив блуждающий взор в пространство, — от этого места веет чем-то в высшей степени романтическим. Все эти серые краски, серые оттенки…” И, в подтверждение сказанному сославшись на Гёте, объявляет, что серый — это цвет умозрительного. Похоже, цитирование великих — его профессиональный бзик. Он так жаждет произвести впечатление на публику и подчеркнуть разницу между собой и низкой чернью, что, по-моему, временами перегибает палку.
Мадам Пит заприметила на полу сломанный амбарный замок. “О! Замок!” — восклицает она, поднимая ржавую железяку, точно редкий цветок. Мадам Пит всегда привозит из турпоездок сувениры, которые хранит в застекленном шкафу своей медиатеки. Но, боюсь, среди ее дисков, альбомов по искусству и прочих безделушек сломанный замок едва ли будет смотреться уместно. Впрочем, это мое сугубо личное мнение.
Группа покидает автостоянку.
Мадемуазель Фолькирше невмоготу: она стыдливо шепчет Джейсону, что ей нужно в туалет. Однако в этих местах общественных уборных не имеется, их с успехом заменяют лифты и лестничные клетки. Джейсон советует мадемуазель присесть и пописать за одной из машин. Пускай другие дамы заслонят ее. А если кто вздумает наблюдать из окон, зрелище все равно будет куда менее шокирующее, чем схватка питбулей. Хи-хи-хи!
С невыразимым шиком мадемуазель Фолькирше приседает и делает по-маленькому. “Ну до чего же забавно! Представляю, как расскажу об этом своим друзьям!” Поступок мадемуазель Фолькирше приносит ей огромный успех. Олимпия просто потрясена ее бесстрашием. Флоше все сильнее проникается ее очарованием. Если эта женщина так стильно писает, то как же стильно она делает все остальное! “А впрочем, не стоит увлекаться, — одергивает себя Флоше. — Это грозит нарушить мой творческий процесс!” Увы, либо творчество, либо секс — такова жестокая дилемма, разрывающая его писательское сердце.
Мадам Одиль Буаффар, стоя поодаль, в ярости объясняет мужу, что это типичное явление: в любом сообществе всегда бывает подобная истеричка, которая жаждет выпендриться всеми дозволенными и недозволенными средствами. “Только пусть эта нахалка не рассчитывает устраивать свои шоу за мой счет!”
Да, между Одиль Б. и мадемуазель Фолькирше явно пробежала черная кошка. И продолжение следует.
Последний номер программы — экскурсия в жилище консьержки. Наши туристы, раз уж они сюда попали, не хотят упустить ни одной сцены из захватывающего зрелища нужды. Нужда служит просвещенным умам наилучшим допингом. Который подстегивает их. Разогревает. Возбуждает. Я твержу это с риском надоесть вам. Но некоторые истины, знаете ли, только выигрывают от частого повторения.
Джейсон интересуется, не желает ли какая-нибудь из туристок побеседовать с консьержкой. Хотя он считает своим долгом предупредить, что та — настоящая холера. Но ни мадемуазель Фолькирше, ни Одиль Б., ни мадам Пит, ни мадам Дефос — в общем, ни одна из этих дам никогда не бывали в гостях у консьержек из предместья и не находят в себе сил успешно провести подобную беседу. Да и с какого боку взяться за это? Им совершенно неизвестно, с чего начать разговор и чем кончить. Нет уж, увольте! Их презрительный отказ напоминает возмущение добропорядочного коммерсанта, к которому пристает шлюха.
Ну да бог с ними, Джейсон отличнейшим образом справится сам. Он звонит в каморку консьержки, та приоткрывает дверь; в щель видна ее недоверчивая кривая ухмылка. Джейсон объясняет, что привел группу туристов, вчера он ей говорил о них, эти дамы и господа желают ознакомиться с положением беднейших слоев Европы.
— Скажи, что мы им тут не макаки в зоопарке, — отрезает консьержка к великому изумлению Джейсона.
— Именно что макаки, — со смехом отвечает он. — И ты, и я, и Олимпия, почти все мы здесь макаки.
Олимпия громко смеется. Эта синкретическая гипотеза ужасно развеселила ее.
Консьержка, чуточку оттаяв, интересуется, чего эти люди хотят на самом деле. Где тут собака зарыта? Может, они и не туристы вовсе, а переодетые инспекторы жилищной управы, решившие застать ее врасплох? Потому что явиться к человеку в дом просто так, с бухты-барахты — да она ни в жисть им не поверит! Ври кому другому, меня не обманешь! Ежели эти господа пришли глазеть на нее, то либо у них есть свой интерес, либо они извращенцы, объявляет консьержка, которая совсем недавно выучила это слово и пользуется им “для шику”. “Или, может, они вовсе дураки безмозглые”, — добавляет она и хохочет, держась за живот.
Одиль Б. шепотом сообщает мужу, что по консьержке просто дурдом плачет. Подумать только — и эта женщина несет ответственность за безопасность жильцов! Вот и удивляйтесь после этого, что предместья деградируют в таком бешеном темпе!
Лафейяд, также шепотом, сетует на враждебность бедняков к незнакомым людям. “Вот, не правда ли, еще одна — скрытая — форма расизма?!”
Джейсон, расслышавший эти слова, не сразу реагирует на них. Но самому себе он твердо обещает заткнуть глотку этому кретину. И чем скорей, тем лучше.
Руководитель, желая охладить страсти, объявляет консьержке:
— Извините, сударыня, не смеем вас больше задерживать, — после чего любезно откланивается.
— Ишь ты, какой вежливый! — бурчит консьержка, которая не склонна слишком тщательно блюсти правила городского политеса (явно расходящиеся с теми, отмечает Флоше, коими руководствуются жители предместий).
Вся группа с радостным облегчением спешит к автобусу. По дороге Джейсон на минуту останавливает своих клиентов перед блоком А.
— Вот здесь проводятся бои питбулей, — сообщает он.
— Притом средь бела дня, — добавляет руководитель.
— Потрясающе! — восклицает мадемуазель Фолькирше.
— И дети, — продолжает руководитель с патетическим надрывом, достойным главы Ватикана, — дети смотрят из окон на эти смертельные собачьи схватки. Кровожадное рычание псов смешивается с криками делающих ставки зрителей, которые воображают себя брокерами с Уолл-стрит, и весь этот дикий гомон достигает слуха невинных отроков. Ставки поднимаются до двадцати тысяч франков, и тусклые глаза игроков горят алчным нетерпением. Визг издыхающих собак и свирепые вопли их людских собратьев проникают в нежные детские души и навсегда отравляют их. В школе детям твердят о гуманности, о моральных устоях. Но для них эти слова — пустой звук. Они признают лишь простой закон: когда два питбуля сцепились меж собой, один из них должен погибнуть. И этот закон разбивает их сердца. Или, напротив, делает их тверже камня.
— Иногда кто-нибудь из этих детей, — продолжает руководитель, который надеется, что его слова затронут Олимпию, — например какая-нибудь девочка, в силу божественного предопределения сохраняет нежное, мягкое, как хлеб, сердце. Но долго ли бедняжка сможет пронести это сердце по жизни, не разбив его на цементном полу бытия?! — вопрошает он таким скорбным тоном, что всем кажется, будто у него сейчас брызнут слезы.
Ай да руководитель! То ли он расстрига, то ли поэт. В любом случае, за ним глаз да глаз!
Конец экскурсии.
Давно пора!
Все садятся в автобус. Следующий пункт назначения — Бельгия.
Мадам Жубер протягивает Джейсону стофранковую бумажку. Мадам Жубер — открытая душа, она переполнена добрыми чувствами, которые так и рвутся наружу. Следуя этому замечательному примеру, Одиль Б. тоже сует две монеты в карман брюк Джейсона. “Эй, секс на работе запрещен!” — восклицает тот, прикрывая с наигранным испугом свои выпирающие из джинсов причиндалы. Одиль заливается краской. Все-таки этот молодой человек переходит все границы приличий.
Дальнейшая программа предусматривает короткий осмотр Моленбека, самого бедного квартала в Брюсселе, а затем ужин в таверне “DeZilveren Lepel”, в лесу Ла Камбр.
Вот мы и на месте.
На закуску устраивается небольшой сеанс самобичевания: ужин в ресторане (вздохи), после всего, что мы видели и слышали (тяжкие вздохи), не правда ли, это высшая форма цинизма (за ваше здоровье!), не правда ли, это просто позор — в наше-то время терпеть рядом с собой такие несчастья!
Самоуничижительный этап вскоре сменяется этапом обличения. Здесь тон задает Флоше, впавший в лихорадочное красноречие типично левацкого толка. Из его уст потоком льются священные слова: истина, справедливость, народ, — чистые, как слеза младенца. И пускай те, кому на это наплевать, поднимут руку! Естественно, никто не поднимает — дураков нет! Даже Джейсон, которому не терпится встрять в беседу, сидит смирно. Однако пламенное красноречие Флоше быстро гаснет. Ибо Лафейяд, фигура номер один в области макаронно-мучных изделий, имеет наглость возразить, что доходы бедняков не так уж и жалки, как это думают некоторые: они живут на пособие (изучайте национальную статистику, там полно данных на этот счет!) и освобождены от налогов. В общем, о них вполне хорошо заботятся. Так же хорошо, как об инвалидах.
Одиль Буаффар устремляет на Лафейяда немигающий взгляд горгоны Медузы.
Что не мешает месье Дефосу вставить, причем вполне убежденно, что нет такого несчастья на свете, из которого невозможно извлечь выгоду.
Одиль Буаффар возмущена до предела, о чем ясно свидетельствует написанное на ее лице крайнее презрение. Флоше разъярен не меньше, но врожденное великодушие не позволяет ему открыто проявлять свои чувства. Что ж, отныне он будет вынужден опускаться до уровня своих спутников.
Далее следует аналитический этап. Кто виноват? На ком лежит ответственность за все неправедные деяния? Где они, эти адские псы, — зарубить бы их топором на месте! По последним сведениям, главный злодей — Рынок. Который правит миром, как ему вздумается. Что жутко усложняет ситуацию. Ибо народы еще не научились противостоять этому злу. Разве только с помощью громких слов. Но Рынку плевать на громкие слова. Он не обладает поэтическим складом.
И наконец, последняя фаза — самооправдание. Боже мой, как вспомнишь всех этих людишек — так называемую элиту страны! — что красуются в белых одеждах и с крылышками за спиной на коктейлях и банкетах! Мы-то, по крайней мере, вплотную подошли к реальности, да-да, к реальности, которая не лжет, которую невозможно отрицать. Всеобщее удовлетворение.
Олимпия, никогда не бывавшая в дорогих ресторанах, изумленно озирается. Люстры с хрустальными подвесками, наверное, стоят кучу денег. Картины в золоченых рамах, наверное, стоят кучу денег. Камин из тесаного камня тоже, наверное, стоит кучу денег. Здесь все-все, наверное, стоит кучу денег. Олимпия просто потрясена. И оттого ее лицо приняло глуповатое выражение.
А уж заглянув в меню, которое вручил ей метрдотель, Олимпия и вовсе растерялась. Что ей выбрать, если там нет чизбургеров? Руководитель приходит ей на помощь, заказав филе-миньон с грибным соусом. Об этом блюде Олимпия будет вспоминать всю оставшуюся жизнь.
Олимпия слушает разговор туристов, ничего или почти ничего в нем не понимая. Она так и говорит: совсем не въезжаю.
Но хоть Олимпия и не может “въехать” в рассуждения своих спутников, она находит их замечательными и страдает оттого, что никак не попадет в струю. Можно ли участвовать в умной беседе, если не знаешь самых нужных слов?!
Приятного аппетита, говорит она, расхрабрившись; так бросаются в холодную воду. И смотрит на мадемуазель Фолькирше, стараясь прочесть в ее глазах, какое впечатление произвело ее “приятного аппетита”. И не считает ли она Олимпию дурочкой. Но мадемуазель Фолькирше вообще игнорирует эту девчонку, как там ее зовут. Минерва, что ли? Честно говоря, мысли мадемуазель Фолькирше заняты совсем другим. Впрочем, и все остальные туристы не обращают на Олимпию никакого внимания. Олимпия для всех — пустое место. Может и вовсе исчезнуть, никто не заметит. Вы уж ее простите великодушно.
Олимпия мечтает научиться вести себя непринужденно, как дамы типа мадемуазель Фолькирше. Олимпия находит ее просто потрясающей. И по характеру, и по внешности. Вот это класс! Полный отпад! Настоящая женщина! Никакого сравнения с подружками Олимпии. Где уж им! И при этом как просто держится, умереть можно!
Ах, до чего хочется выглядеть так же шикарно!
Но нет, она лишняя на этом празднике жизни.
Для кого лишняя?
Для всех и для всего.
Одно только присутствие мадемуазель Фолькирше доказывает Олимпии, что на свете бывают иные способы существования, не похожие на ее собственную жизнь, куда более утонченные, более взыскательные, более возвышенные, в общем, совсем другого замеса и безнадежно далекие, отрезанные от нее непреодолимой пропастью. Но и это открытие Олимпия ощущает как-то смутно, не в силах внятно сформулировать его для себя. И Олимпия замолкает. Сидит и теребит волосы. Так бывает всякий раз, когда у нее слова не идут с языка. Прямо беда с этими словами: ну не получается у Олимпии складывать их в четкие фразы. И это жутко осложняет дело. Чтобы не сказать — губит. Ибо никто не может говорить вместо другого человека. Вот разве что я осмеливаюсь. Выступать от имени Олимпии. Без всякого стеснения. В полной уверенности, что тем самым помогу и Олимпии, и себе самой.
Джейсон, сидящий слева от Олимпии, прекрасно обошелся бы без нее: для него Олимпия — просто камень на шее. Ну и позорная девка! Говорить толком не умеет, да и что она вообще умеет? Только сосать. На люди с ней не выйдешь. Одно ее присутствие здесь, думает Джейсон, умаляет его достоинство. Вы посмотрите, как она ест, — можно подумать, вилку с ножом никогда в руках не держала! Стыдоба, да и только! Нет, пора мне от нее избавиться, от этой убогой. Или сплавить кому другому. Потому что сам он уже сыт по горло, больше терпеть невмочь. Какая-то полунегритянка. И еще имеет наглость считать себя равной ему, Джейсону. И при всяком удобном случае дает понять, что они одинаково серые и одинаково убогие.
Но Джейсона так просто с толку не собьешь. Характер у него железный, под стать его знаменитому тарану. Говорит он. Шоферу, погруженному в свои мысли. А что, если ему заняться этой отвязной бабенкой, мадемуазель Фолькирше? Похоже, она очень даже не против, чтоб ее отодрали. И кроме того, наверняка хороша в постели. Дорогие женщины всегда трахаются лучше прочих. Это общеизвестный факт.
Джейсон за столом чавкает и разглагольствует с полным ртом. Два очка не в его пользу. Они еще здорово напортят Джейсону. Как мы увидим в дальнейшем. Но сейчас это ему даже в голову не приходит.
Дамы и господа, кто будет пить кофе?
В настоящий момент дискуссия вырулила к главной теме. А именно к искусству. И давно пора. Ибо искусство и пылкая любовь к искусству обладают одним неоспоримым достоинством: они примиряют людей. Это давно доказано. Когда я говорю о людях, я, конечно, имею в виду просвещенных, мыслящих интеллектуалов, то есть именно тех, кто сейчас соревнуется в интеллекте за этим столом.
Месье Лафейяд первым бросается в бой. Он жаждет блеснуть знанием современной культуры и, мечтательно возведя очи горе, бросает имя Альмодовара[12]. Эрудит хренов!
Флоше тут же парирует удар, вспомянув Брессона[13]; он недавно узнал о его смерти.
Однако мадемуазель Фолькирше тут же сбивает с них спесь. Едва услышав имя Альмодовара, она надевает маску элегической грусти, которая ей чудо как к лицу, и делает небольшой культурный обзор, где слово “магия” звучит трижды. Обзор восторженно принят большинством слушателей. Кроме, разумеется, Одиль Б., которая кипит от ярости. Как всегда.
Во время этой дискуссии Олимпия чувствует себя еще большей дурочкой, чем обычно. Никчемной и бесполезной. Позорно несведущей во всем. Ну зачем она родилась на свет, если тут не нашлось для нее места?! И сколько еще раз ей придется краснеть за то, что она ничего не смыслит в захватывающем обмене мыслями, способными увлечь настоящих людей?!
Добрейшая мадам Пит, тронутая убитым видом Олимпии, спешит выказать ей свою зарождающуюся симпатию. Приходилось ли уже Олимпии путешествовать? — Нет, ни разу. — Есть ли у нее хобби наподобие скрипки Энгра?[14] — Да нет, откуда у нее скрипка! — А любимый вид спорта? — И любимого вида спорта нет. Неловкое молчание обеих женщин. Олимпия до глубины души взволнована неожиданным вниманием со стороны мадам Пит и в отчаянии корит себя за глупые ответы. Ее скорбный взор обращается с мольбой о помощи к руководителю. Джейсон ловит этот взгляд. И в нем мгновенно вскипает гнев. А также возбуждение. А также ревность. Он наклоняется к руководителю. У него прямо руки чешутся набить морду этому типу. Он шепчет ему: “Если хотите, можете развлечься с Олимпией, лично я ничего не имею против, ей-богу. Тем более Олимпия еще не была в деле. Ну, или почти не была. Насколько мне известно, она пока девственница — бережет себя для настоящей Великой Любви. Ха-ха-ха!”
Кто желает еще кофе?
Флоше первым встает из-за стола. Уже половина одиннадцатого. Ровно в это время ему нужно принять таблетку имована[15]. Мадемуазель Фолькирше, сделавшая на него ставку, чувствует себя уязвленной. Естественно! Она собиралась обольстить его сегодня же вечером, ибо время обольщения строго ограничено: путешествие длится всего неделю, и обидно было бы упустить такой шанс.
Флоше, конечно, не каменный. Он явственно ощутил эротический призыв, исходящий от мадемуазель Фолькирше, но в то же время опасается, не потерпит ли его… ну, в общем, не потерпит ли он, после долгих месяцев абсолютного сексуального бездействия, прискорбное фиаско. Однако он тут же решительно отметает эту неуместную мысль: его ждет творчество, он обязан выполнить свой писательский долг. Да-да, литература требует полной самоотдачи. И одиночества, и тишины, и воздержания. Кроме того, Флоше боится, что, если эта связь затянется, он будет вынужден пожертвовать своими мелкими, но прочными привычками, например спать при свете и затыкать уши шариками “quies”.
Лафейяд желает Флоше доброй ночи весьма оригинальным манером: “Ройдоб чино, Шефло!” У нынешней молодежи вошло в моду переставлять слоги, они это называют перевертышами, черт их раздери! Все сидящие за столом моментально начинают упражняться в перевертышах. Ах, как это забавно!
После ухода Флоше атмосфера слегка разряжается.
По правде сказать, присутствие мастера пера определенно сковывает туристов, не дает им расслабиться. Их преследует тягостное ощущение, что Флоше глядит на них с вершины своего литературного Олимпа, что он слышит голоса, недоступные простым смертным (а это, согласитесь, обидно!), — например, голос некоего Стерна или некоего Гадды[16], с которыми, по его словам, он связан тесными духовными узами и которых то и дело цитирует с важным видом. А ведь если бы эти двое родили шедевры, мы бы уж давно об этом знали, разве не так? И потом, что это за штучки: вы вполне любезно обращаетесь к Флоше, а он не удостаивает вас ответом. Он, видите ли, унесся мыслями вдаль. Он, видите ли, слушает музыку сфер. Или беседует с ангелами. А через минуту вздрагивает и поднимает на вас глаза: “Как вы сказали?” Это он якобы прервал свой внутренний творческий процесс ради того, чтобы выслушать вашу убогую белиберду. Да он просто жалкий комедиант! Но с нами этот номер не пройдет!
Лафейяд может наконец блеснуть анекдотом, который заготовил еще с утра: мужчина и женщина заходят в комнату; что они там делают?
— Целуются?
— Нет!
— Раздеваются?
— Нет!
— Ну тогда сдаемся.
— Они включают телевизор!
Туристы кисло смеются.
Одна только Олимпия хохочет от всего сердца. Но, заметив, что ей никто не вторит, испуганно замолкает. Кажется, эта юная девица и в самом деле придурковата.
Зато Джейсон сидит с каменным лицом. По его мнению, этот Лафейяд — круглый идиот и вдобавок сволочь капиталистическая. И он ему все припомнит до конца поездки. Н-да, Джейсон нам еще покажет, что почем.
А теперь поговорим о самом Лафейяде. Который вовсе не мелкий коммерсантишка, как можно было бы предположить. Нет, он настоящий, крутой бизнесмен. Чье неправедно нажитое богатство дает огромнейшую прибыль. Такое бывает довольно часто. И в самом деле, Лафейяду принадлежит несколько долей рынка за рубежом, его дела уверенно идут в гору, и он намеревается реинвестировать свой капитал в торговлю on-line или в биотехнологические исследования, эти новейшие отрасли на сегодняшний день являются самыми перспективными. Он рассчитывает обеспечить свой руководящий персонал акциями, что резко усиливает мотивацию и, опять же, дает прибыль. Члены тургруппы плохо понимают, какие загадочные мотивы побудили такого вот Лафейяда отправиться в путешествие, не очень-то располагающее к веселью. Его присутствие здесь и впрямь выглядит неуместным. Может, причиной послужили сексуальные проблемы? Или макиавеллиевская тяга к обездоленным мира сего? Или злорадное ликование при виде их нужды? Иди знай!
Всякий раз, как Джейсон встречается глазами с Лафейядом, он думает: “Ну, уж я тебя урою!” Однако он ждет подходящего момента. Терпение! Терпение!
Но вот и пришло время обсудить вопрос о телевидении, поднятый месье Жубером. Группа разделяется на два лагеря — сторонников телевидения, куда вошли руководитель, шофер и Джейсон, и противников, то есть всех остальных.
Джейсон со своего края стола дерзко окликает этих последних, интересуясь, смотрят они, черт побери, ящик или нет. Если да, пускай заткнутся и кончают взбивать пену, выдает он им без всяких церемоний.
Изумленное молчание интеллектуалов, прерванных в самом разгаре захватывающего диспута.
Против всякого ожидания, в тот самый миг, когда между туристами только-только наметился слабенький консенсус, тишину нарушает мадемуазель Фолькирше с ее трепещущими веками и ангельским голоском. Она изрекает: “Джейсон просто гений, он абсолютно прав, призывая нас сопрягать наши убеждения с нашей жизнью. Есть ли в мире что-либо более важное, чем гармония убеждений и поступков?! Ведь именно к этому мы стремились, затевая наше путешествие: дать ход нашим человеческим убеждениям и нашей жажде познания, “как если колесу дан главный ход”[17]. Всё по Данте.
На этой высокой ноте они и отправились спать.
День второй
Брюссель — Кёльн — Берлин
Олимпия на седьмом небе от счастья. Первый раз в жизни она провела ночь в отеле и приняла ванну. Мало того, ей подали завтрак в постель, точно королеве!
Но у нее есть и другие причины для радости: руководитель обращается к ней на “вы”, словно к какой-нибудь важной персоне, и говорит мягким, чуть ли не родительским тоном. В ответ Олимпия называет его “месье” или “месье Антуан”. Но про себя уже величает его “папочкой” и готовится усладить суперминетом. Неужели нам придется быть свидетелями инцеста на следующих страницах? Не знаю; пока что наши герои ограничиваются словесными ласками.
Олимпия доверительно сообщает руководителю, что у нее есть три тайные мечты.
Первая — познакомиться с Тизо, главным телеведущим на канале MDS. Он настоящая звезда экрана.
Читателю могло бы показаться, будто Олимпия вполне смирилась с жалким существованием, на которое ее обрекла судьба. Но это не так: наша Олимпия стремится к жизни более возвышенной, более разнообразной, более яркой и радостной, той, что неизменно воплощается в облике Тизо, ибо Тизо обладает одним важным преимуществом — его можно увидеть своими глазами, он символ счастья и успеха, но символ такой близкий, прямо перед тобой, на экране.
Однако эта вторая, воображаемая жизнь Олимпии, обращенная к вечности и блаженству, эта вторая жизнь, куда более прекрасная и светлая, эта фантастическая жизнь, которую тем не менее олицетворяет Тизо, ибо нужно же придать ей какую-нибудь осязаемую форму, эта вторая жизнь, к которой она тянется всеми силами души, эта безмолвная жизнь — ибо где найти слова, чтобы выразить свое чувство, разве что повторять, как молитву, имя Тизо, — эта вторая жизнь Олимпии не известна никому. В глазах окружающих Олимпия — всего лишь гладильщица, и кому какое дело, что она боготворит телеведущего, который окрашивает в радужные тона ее бредни! У этой девчонки просто мозги набекрень. Она все еще верит в Сата-Клауса и его рождественские подарки. Придумывает себе мечты и упивается ими. Грезит о том, что выйдет замуж за Тизо — да-да, ни больше ни меньше, хотя почему бы тогда не за Мела Гибсона, чем он хуже! — или за президента Франции?! Ну конечно, выйдет — когда рак на горе свистнет. Не будем забывать, что Лакан[18] определил фантазмы уравнением:
i(a) S a <> I,
в высшей степени обескураживающим, если учесть холодную непререкаемость формулировки.
Вторая мечта Олимпии состоит в том, чтобы гулять в Интернете, на сайтах с программами о животных; иногда у нее возникает смутное подозрение (которое я полностью разделяю), что людские судьбы, в частности ее собственная, весьма близки к звериным. Однако путь от гладильни до входа в Интернет пока что представляется весьма тернистым.
И наконец, последняя мечта (в порядке убывания значимости) — работать стилисткой. Но опять же, как выбиться из гладильщиц в стилистки? Это все равно, что слетать на Марс.
Олимпия тоскует по другой, неведомой жизни, и от этой тоски ее мятущееся сердечко сжимается в груди. А грудь у нее совсем маленькая. Хотя и переполнена огромной жаждой любви. Именно так Олимпия именует страх быть брошенной, как ненужная тряпка.
Руководитель борется со страстным желанием заключить Олимпию в объятия и умчать вдаль.
Он спрашивает, откуда у нее такое имя.
Свое необычное имя Олимпия получила от матери, родившейся в Гваделупе. Мать приехала во Францию в возрасте семнадцати лет и нанялась вести хозяйство к месье Трису, парижскому бухгалтеру. Ну а потом встретила своего будущего мужа, отъявленного мерзавца, судя по тем скудным сведениям, что Олимпия у нее выведала, впрочем, он, к счастью, сбежал от жены сразу после рождения дочери. “И скатертью дорожка!” — грустно заключает Олимпия.
Ее мать — ясновидящая и гадалка, она занимается своим ремеслом нелегально, в их маленькой квартирке. Ведовской дар она унаследовала от деда, которого звали Сократом. Учитель в школе рассказывал, что Сократ — знаменитый греческий философ, и Олимпия по глупости страшно гордилась мнимым родством с таким великим человеком. Много ли надо этой дурочке?! У нее было лишь одно оправдание: впервые в жизни ей удалось хоть как-то осмыслить свое место в истории. Еще учитель сказал, что древний Сократ занимался акушерством; правда, Сократ-дедушка промышлял подпольными абортами, но и тот и другой, видимо, неплохо разбирались в человеческих страданиях, открывающих путь одним существам к жизни, другим — к смерти.
Итак, мать унаследовала от деда некоторые провидческие способности. Например, она может по картам или по лицу человека предсказать ему грядущие несчастья или, наоборот, удачу, заодно умеет снимать порчу и возвращать сбежавшего любовника, мирит рассорившихся новобрачных, помогает достичь богатства и процветания (напрасно я не поставила этот пункт первым!) и придает бодрости горемыкам, как взбодряет танцоров зажигательная мелодия “ча-ча-ча”. Но большинство клиентов, посещающих мать Олимпии, обыкновенные голодранцы (собственно, потому-то они к ней и ходят), и платы от них не дождешься. Зато повестки судебных исполнителей прямо текут рекой. И это невзирая на настойчивые молитвы, которыми мать донимает святого Бернара, своего самого любимого святого, и на волшбу с помощью швейной иглы, столовой соли и всяких чудодейственных бальзамов, которыми она усердно, но тщетно натирается каждую ночь.
По причине всех этих трудоемких, хотя, честно говоря, малоэффективных, занятий мать не смогла обеспечить Олимпии регулярное посещение школы, как ей полагалось бы. В результате Олимпию перевели вместе с другими двоечниками в класс “спецподготовки” — он назывался именно так. Но спецподготовка к чему? Это никому не известно. Скорее всего, к положению отверженной. Или к скрытому презрению окружающих.
Имейте в виду: на первого же, кто объявит эту историю надуманной и чересчур жалостной, я натравлю Джейсона!
Есть ли у Олимпии братья или сестры?
Нет, они с матерью живут вдвоем, сообщает Олимпия.
Любит ли она свою мать?
Ясное дело, как же не любить родную мать.
А кого еще она любит?
Ответ следует мгновенно: она любит Тизо и Джорджа Майкла. У нее есть все диски этого певца, все его фото — целый альбом! — и постер, который она повесила у себя в комнате.
Ну а кого она любит в реальной жизни?
В реальной? Олимпии непонятен смысл вопроса. Разговаривая, она легонько массирует правое плечо, оно у нее постоянно болит от глажки. Это уже вошло в привычку.
— Ой, я ведь забыла про Джейсона! — сконфуженно восклицает она. — Мы с ним такие одинаковые. Ну, то есть почти одинаковые. Правда, он будет покруче меня, я хочу сказать, в жизни.
И Олимпия улыбается. (Олимпия, не улыбайся больше! Хватит улыбаться! Стань твердокаменной, черт подери!)
Олимпия влюблена в Джейсона. Да и на что другое, как не на любовь, прикажете ей тратить свободное время, когда кончается глажка?! После бешеной запарки в гладильне следует бешеная запарка с Джейсоном, а в промежутке — только душ, чтобы смыть пот. Конечно, между трудовой вахтой с утюгом и трудовой вахтой с Джейсоном даже сравнения быть не может. Работа с Джейсоном в тысячу раз приятнее работы с утюгом. В гладильне Олимпия ощущает себя всего лишь придатком к утюгу, ее рука прикована к этому железному орудию пытки, ее душа зажата в его железных тисках, и жар, исходящий от раскаленного железа, невыносимо тяжек и удушлив. А вот с Джейсоном — дело другое: тут Олимпия, может, и ощущает себя утюгом, но из совсем другого материала — трепетного, страдающего, податливого, живого; любовь зажигает все ее тело и, в частности, рот.
Нынче утром мадемуазель Фолькирше превзошла самое себя. Какой шик! “L’Oreal” (естественный блеск ваших волос!), плюс крем-пудра от “Lancome” (свежий цвет лица поможет вам одерживать победы во всех случаях жизни!), плюс серые брюки (последний крик моды) и белая майка от “Max Mara” (журнал “Мари-Клер” объявил белый цвет королем следующего сезона). На ногах у нее мокасины Tod’s.
При виде всего этого у Флоше перехватывает дыхание. Но задохнуться от восхищения еще не значит влюбиться. Между тем и этим лежит огромная дистанция. Задохнуться от восхищения — значит обалдеть от высокой себестоимости данной женщины. Для большей точности укажем, что стоимость мадемуазель Фолькирше (включая цену нижнего белья) в двадцать с половиной раз превышает стоимость Олимпии.
Сама мадемуазель Фолькирше серьезно раздумывает: а не является ли Флоше мужчиной ее жизни? Если хорошенько прикинуть, он и в самом деле обладает главными чертами мужчины ее жизни, а именно: знаменит, но не слишком; завоевал себе приличную репутацию в литературной среде V, VI и VII округов города Парижа, образован (мадемуазель Фолькирше нравятся только такие люди) и холост.
Главный недостаток: он непрерывно говорит о литературе. Это же сдохнуть можно со скуки! И второе: он не водит машину (эти два изъяна нередко сочетаются, хотя установить между ними логическую связь невозможно). Но самое ужасное, что он курит сигареты с ментолом, словно какой-нибудь парикмахер! Есть и еще одна мелкая неприятная деталь: у него торчат волоски из ноздрей.
Мадемуазель Фолькирше — журналистка, она работает в “Глории”. Ее отец буквально горы свернул, чтобы устроить ее туда. Мадемуазель Фолькирше, снедаемая адским честолюбием, метит на пост главного редактора, ныне находящийся в хищных руках Селины Калю, протеже некоего министра. Так что отношения двух этих дам накалены до предела. Однако хватит с нас мадемуазель Фолькирше. Мы не питаем к ней ровно никакой симпатии (боюсь произнести слово “отвращение”) и потому не хотим, чтобы нас сочли заинтересованной стороной.
Месье Дефос на заднем сиденье автобуса, багровея от натуги, излагает мадам свои экономические аргументы в пользу обездоленных. Знайте, дамы и господа, что лично я против данного термина, отказывающего этим людям в праве иметь ту долю, на которую они обречены с рождения до смерти и которую никак не назовешь легкой; имя ей — нищета, нужда, переходящая по наследству от отца к сыну без всякого вмешательства нотариуса.
Для демонстрации своих идей месье Дефос пользуется излюбленной схемой — теза, антитеза, синтез. Мадам находит, что ее супруг потрясающе умен. Жалея читателя, ограничусь кратким изложением “потрясающего” синтеза: благодаря механизму tricкle down[19] самые обездоленные в конечном счете начинают пользоваться плодами всеобщего благоденствия (как же я счастлива слышать это!). Отсюда месье Дефос делает вывод: будем крепить наше благоденствие, беднякам это только на пользу. И защитим свободный мир! С барабанным боем или без оного.
В данный момент свободный мир представляет собой зону складов, мрачных пустырей и гигантских рекламных щитов, которую пересекает их автобус.
Неожиданно руководитель вскакивает с места и завладевает микрофоном. В нем и правда есть что-то от Ги Маршана. Нос с горбинкой. Острый, пронзительный взгляд. Хотя в глубине его таится доброта. Которая привлекает вас. Которая волнует и трогает.
Желание быть рядом с Олимпией все-таки не позволяет руководителю забыть о возложенной на него высокой миссии.
— А теперь небольшой экскурс в мифологию! — объявляет он, серьезный до безобразия. Туристы умолкают. — Обольстительная Европа гуляет на морском берегу, — начинает он. — Она встречает Зевса, который ради такого случая превратился в быка. Европа покорена мощью и силой быка. Тот предлагает ей сесть к нему на спину, дабы совершить небольшую прогулку. Непорочная и наивная девственница Европа без колебаний садится на быка. Ей неведомо, кто он, каковы его замыслы. Но вот коварный бык покидает сушу и уносит свою добычу в бескрайнее море. Там, на морском просторе, он силой овладевает ею. Европа попалась, как последняя дурочка. Она плачет от унижения и стыда. Но поздно — зло уже свершилось! Она утратила девичью честь. Жизнь ее непоправимо загублена. Прошу вас, поразмыслите над этим, дамы и господа!
Интересно, куда он метит?
Что там кроется под его загадочными байками, которых никто не понимает?
Пускай выражается ясно, черт возьми, ясно и просто, без всяких там иносказаний!
Может, упомянутый бык — метафора, намек на транснациональные корпорации, грозящие Европе?
— Это выше моего понимания, — объявляет мадемуазель Фолькирше. — Политика для меня — темный лес.
Руководитель вновь подсаживается к Олимпии. И они продолжают шептаться. Как и велит традиция.
Одновременно мадам Дефос и мадам Жубер делятся впечатлениями по поводу обоих гидов. Они сплетничают, словно кумушки в лавке моего бакалейщика Ревердье. Дамы сходятся в одном пункте: этот молодой человек, их аниматор, которому взбрело в голову для форса величать себя Джейсоном (ну не смешно ли!), скверно воспитан, слишком нагло держится для порядочного человека и чуть ли не агрессивен — как бы он не стал попросту опасен! Еще бы — с ним все так носятся!..
Зато Олимпия — вполне скромная и вежливая девушка, хотя и простовата. Очень милая — ограниченная, конечно, но милая. Возможно, слишком поддается чужому влиянию. Но, с другой стороны, простая, сговорчивая и никому не мешает. Вот уж кто не будет дерзить и скандалить. Это и по ее лицу видно. Мордашка у нее, правда, грубоватая. Но главное достоинство Олимпии не в мордашке, утверждает мадам Дефос, а уж кому и знать такие вещи, как не ей. С этими словами мадам бережно приглаживает свою укладку, чуточку растрепавшуюся от общественного энтузиазма, и продолжает беседу.
В общем-то, Олимпия соединяет в себе все добродетели, коих так не хватает Сибиду, ее уборщице из Заира, причиняющей столько огорчений хозяйке, кстати (это она уже своему супругу), что, если предложить этой девочке работать у нас? Чудесная мысль! — одобряет муж. — Для нее это будет куда лучше, чем париться в своей гладильне. (Месье и мадам Дефос — люди современные, они полностью в курсе рыночных колебаний в сфере ручного труда.) Сибиду уступит свое место Олимпии, которую затем сменит Фатия, которую сменит… ну и так далее. (Месье и мадам Дефос молоды душой: они полностью в курсе всех законов ротации рабочей силы.) И как удачно и своевременно они сообразили купить каморку над своей квартирой класса “люкс”! Она станет царством Олимпии. Правда, слово “царство” здесь не вполне уместно, ибо площадь каморки составляет всего двенадцать квадратных метров. Ну что ж, зато ее можно превратить в маленькое, но очень уютное гнездышко. Разумеется, бесплатное гнездышко (следует подчеркнуть, что в наши дни бесплатные вещи о-о-очень редки!), Олимпия всегда будет под рукой, чтобы услужить мадам и усладить месье. Сделай добра на грош, сторицею вернешь — так это называется, если я не ошибаюсь.
Лафейяд углубился в газету, и это истинное облегчение для группы, которую он в остальное время терзает своими натужными хохмами. Парижская биржа при открытии 9 июня 2000 года выдала показатель +0,18. Индекс САС-40[20] вырос с утра на 1,7. Это способно смягчить самые черствые сердца.
Одиль Б. страдает. Болезненно морщась, она машет рукой перед лицом, дабы показать — не высказывая вслух, — что дым сигареты мадемуазель Фолькирше ей в высшей степени неприятен. Курение в автобусе — будущее яблоко раздора, и мы еще будем наблюдать за развитием этого конфликта. Все же хоть какое-то развлечение.
Прибытие в Кёльн. “Уже?” — хором восклицают Олимпия и руководитель. Они и не заметили, как пролетело время за увлекательной беседой с обменом нежными словами, легкими вздохами и якобы случайными касаниями рук.
Автобус мчит по городу, и Олимпия восхищается всем, что видит за окном. До чего же красиво! Олимпия любит все красивое. Террасы кафе, роскошные витрины, цветущие скверы — все это красиво, и огромный собор красив, и влюбленные парочки, целующиеся под аркадами, красивы, и даже чересчур высокая башня одеколонного завода — все это красиво, ах, как красиво! Зато ее предместье Пески уродливо, и все в нем уродливо: и автостоянка, и подвалы, и лифты.
— С ума сойти, до чего здорово! — восклицает Олимпия, зачарованно любуясь проплывающим мимо городом. Сегодня вечером, и завтра, и еще долго-долго она будет лелеять в сердце чудесное воспоминание о нем. Олимпия твердо знает, что это путешествие круто изменит ее жизнь. Может, она и вправду слегка не в себе, как вы считаете? Скажите откровенно!
— А ну, заглохни! — командует ей Джейсон, разъяренный тем, что Олимпия несколько часов кряду ворковала с этим психованным расстригой, тогда как обычно не способна связать и двух слов.
Олимпия тотчас перестает твердить, что все красиво. Но глаза ее по-прежнему лучатся восторгом; этот чистый, невинный восторг озаряет ее личико, делает взгляд бездонным, сияющим и томным. Вот из таких восторгов, думается мне, и должен быть создан мир.
Но Джейсон решительно не желает, чтобы эта дурная полукровка прямо у него под носом миловалась с недоумком кюре, променявшим религию на туризм для богачей. Какая муха ее укусила, эту сучку, вы только подумайте — втюриться в отставного семинариста! Джейсон кипит от ярости. И ярость его распространяется на все разом, на все, что его задевает. По правде говоря, Джейсон в равной степени и зол и опечален. Или, вернее сказать, его печаль способна излиться не иначе, как в ярости и злобе. В том-то, без сомнения, и заключается его сила. В противоположность Олимпии. Кроткой Олимпии, которой неведом гнев.
И когда Олимпия выходит из автобуса во время “технической” остановки, Джейсон толкает ее так свирепо, что она, потеряв равновесие, чуть не падает и цепляется за мадам Пит: “Ох, извините!”
Влепить ей пару оплеух, живо очухалась бы, думает Джейсон. Потому что она их заслужила на все сто, потаскушка безмозглая. Но разве можно бить девушку на глазах у этих педрил, они же в обморок падают при виде синяка. (Кстати, отметим, что Джейсон не произносил слово “педрила” уже целых два дня. Тогда как в обычное время оно у него не сходит с языка. Сообщая его высказываниям бодрую ритмичность.)
Вообще-то, после каждой жестокой выходки Джейсон успокаивается. Но здесь не тот случай.
Он вскрывает банку “Кромбахера”, “eine Perle der Natur”[21]. Выпив, утирает губы рукавом. И звучно рыгает. Ужасные манеры!
Поскольку пиво не успокоило ему нервы, он скручивает себе косячок. Который тоже не оказывает должного эффекта. Ибо Джейсон пылает неукротимым гневом. Он должен перейти к решительным действиям: поставить Олимпию перед выбором, пока дело не кончилось катастрофой. При этом он ни минуты не сомневается в исходе сражения: одна хорошая затрещина, и девчонка тут же бросит своего полудурка проповедника, прибежит к нему и будет лизать ноги, как лижет и то, что между ними.
Джейсону страстно хочется причинить боль Олимпии. И причинить боль руководителю. Хотя, странное дело, этот последний ему даже импонирует. Джейсон входит в автобус. Желая выглядеть крутым парнем, нахлобучивает бейсболку на глаза. И движется своей развинченной походочкой — еще более развинченной, чем всегда, — к руководителю. Сейчас он ему скажет пару ласковых. “Ну как, сделал ее?” Тот непонимающе глядит на Джейсона. “Что вы имеете в виду?”
Джейсон, забывший снять наушники плейера, не слышит ответа, но изумленное лицо руководителя сразу успокаивает его.
И Джейсон решает наплевать на все. В конце концов, Олимпия для него — пустое место. Соска, и ничего больше. Пускай этот недоумок кюре трахается с ней,сколько влезет, all right! Лично я отваливаю.
Лучше наехать на кого-нибудь другого. Желательно, на одного из этих ходячих бумажников, что достали его по самое не могу, хотя он, будучи гидом-со-знанием-местного-колорита, из кожи вон лезет — конечно, не для того, чтобы завоевать их уважение (в гробу он видал их уважение!), а чтобы не уронить свой авторитет, это вопрос чести. А что, если взяться за писателишку, который возомнил себя этим, как его… Виктором Гюго?
Кёльн исчезает вдали.
Бесстрашно отрешившись от классовых предрассудков, Флоше пускается в дискуссию с Джейсоном, кумиром присутствующих дам, который теперь подсел к нему. Тема дискуссии — работа. (Писатель надеется вытянуть из Джейсона все, что можно из него вытянуть, ибо по глупости считает, что с помощью вытянутых из людей слов и жизненных историй он сможет вытянуть из литературы ее тайну.)
Джейсон долго раскуривает косячок и наконец объявляет, что он не такой дурак, чтобы вкалывать. Его дед убивался на работе, его отец убивается на работе, короче, работа — это ад, собачья жизнь без сна и отдыха. И он, Джейсон, не даст себя поиметь, как отец и дед. Он объявляет это с гневным вызовом. Рабочая честь, рабочее достоинство — да его уже воротит от этих слюней. Горбатиться за шесть кусков в месяц — нет уж, извините! Лучше гнить на пособие, как все. Джейсон хочет сказать: как все его дружки. Либо в тюряге. Как Брюно, его братец. Загремевший туда из-за одной-единственной палочки гашиша. Которым торговал на свой страх и риск. Что не понравилось другим дилерам — которые в законе. Вот они и сдали его легавым. Но Брюно не жалуется. В смысле, на тюрягу. Потому как житье на нарах и житье в предместье — один черт. Те же дружбаны. Тот же пустой базар. Те же передачи по ящику. И те же пьянки. Все то же самое, говорит Джейсон. И пока он это говорит, в нем снова вскипает гнев против всего на свете.
Отец ему талдычит: трудись, Ясон, трудись! Но он может чирикать до посинения, нахваливая рабский труд, Джейсон пропускает мимо ушей его нытье. Он был, есть и будет убежденным бездельником, чем и гордится. Вот так и запомните! И он хлопает дверью кухни, не дав отцу закончить свою любимую песню: ты будешь прекрасным работником, сынок. И уходит на автостоянку, где ждут его кореша. И где можно спокойно смолить “травку”. Без которой, мать твою, разве продержишься?!
В общем, работа дерьмо, завязал я с работой, выпьем за упокой работы, в ожидании лучших дней. Вот что говорит Джейсон. Хотя он и не читал немецкого философа Петера Слотердайка[22]. И вообще, в наши дни работать больше не означает работать самому. Теперь это означает заставить работать деньги. И точка.
Месье Буаффар прислушивается к диалогу Флоше — Джейсона со снисходительной усмешкой. Когда он сойдется поближе с этим заблуждающимся юнцом, он уж сумеет ему разъяснить причину его заблуждений. И месье Буаффар сообщает своей соседке справа, мадам Пит: когда я сойдусь поближе с этим заблуждающимся юнцом, я уж сумею ему разъяснить причину его заблуждений. Ибо месье Буаффар твердо верит, что двадцать первый век будет овеян духом предпринимательства и что расцвет не за горами, но лишь для тех, кто этого хочет, ибо хотеть значит мочь, не правда ли, дорогая мадам? Мадам Пит, как истая домохозяйка, понимает слово “расцвет” в садоводческом смысле и энергично кивает.
Джейсон грубо, без обиняков разъясняет Флоше: все, что ему нужно, это легкий заработок. Вот как у тебя, говорит он. Как у всех. Собственно, потому-то он и находится здесь, с ними. Чтобы зашибать деньгу спустя рукава. Болтай себе языком, и вся любовь.
— Ну а как же ваше будущее? — спрашивает Флоше.
— Да плевать мне на него, — отрезает Джейсон.
С этими словами он встает и плюхается на переднее сиденье, так и не избыв свой гнев. У него все еще чешутся руки расквасить Олимпии физиономию, но при этом душат и другие чувства, глухие, путаные и неотвязные.
Мадемуазель Фолькирше, нетерпеливо ожидавшая конца этой беседы, подсаживается к Флоше с твердым намерением охмурить его.
— Ну, сейчас наша соблазнительница захомутает писателя, это же ее профессия, — шипит Одиль Б., чья собственная профессия — источать яд всех видов и по любому поводу.
Ее ненависть к мадемуазель Фолькирше даже перевешивает желание терзать супруга. Который этим страшно доволен. Пускай его благоверная еще хоть несколько дней направляет свои бурные эмоции в это новое русло, и месье Буаффар будет считать себя баловнем судьбы.
А теперь расскажем, не откладывая, про Одиль Б.
Одиль Б. — нервная темпераментная блондинка, желчная, раздражительная, вспыльчивая, пессимистичная, воинственная, агрессивная, бестактная, тощая, бескомпромиссная, возбудимая, самоотверженная, обидчивая, категоричная, высоконравственная, истеричная, властная, страдающая легкой формой базедовой болезни (откуда ее нервозность и ее идеализм) и не терпящая решительно никаких возражений. Она кипит с утра до вечера. Грудь ее иссушена неистовыми чувствами. Маникюр вне всякой критики. Ум — тоже.
Страстная любительница слежки за окружающими, враг всякой радости, сердобольная защитница сирых и убогих, особенно из отдаленных стран (и чем дальше, тем лучше), Одиль Б. неустанно ратует за открытость и аутентичность — эти два слова она произносит семь раз в неделю, а на отдыхе и того чаще, дополняя их еще несколькими (в порядке убывания важности): истина, честность, квартплата и очки — предмет, который она постоянно теряет. Мы могли бы написать, вместе с поэтом Данте Алигьери, что Одиль Б. превратила свою душу в трубу[23], откуда вылетают наряду с прочими малоприятными звуками, негодующие и всегда в высшей степени демократичные замечания. Одиль наверняка давно бы уже впала в черную меланхолию, не будь в ее распоряжении акул мирового бизнеса, алчных дельцов и расхитителей общественного достояния, которые служат ежедневной пищей для ее громогласных обличений. А если не хватает официальных виновных, она всегда может обратить праведный гнев на собственного супруга. Хотя следует признать, что сражаться с полноправным пользователем вашего лона куда менее возвышенное занятие, нежели борьба с беспредельной и неизбывной низостью рода человеческого.
Похоже, в данный момент ее возмущение готово обрушиться всей тяжестью на мадемуазель Фолькирше. Которая любезничает с тружеником пера. Нет, вы только посмотрите на эту сладкую парочку!
А Джейсону не сидится на месте. Он нервно бродит взад-вперед по салону, матерясь всякий раз, как натыкается на кресло. Внезапно он останавливается возле Олимпии. Смотрит на нее с ненавистью. Говорит: нужно побазарить сегодня вечером с глазу на глаз. Говорит: учти, тебе не поздоровится. Говорит: мне на тебя даже глядеть тошно. Олимпия восклицает: я ничего такого не сделала! — умоляюще и вместе с тем возмущенно. Джейсон удивлен непривычными нотками в голосе Олимпии. “Меня тошнит от тебя, тошнит от тебя!” — только это ему и остается твердить.
Иногда он меня прямо пугает, — признается Олимпия руководителю, едва Джейсон отходит от них. — Да он и мою мать пугает, — добавляет она. — Мама говорит: подозрительный тип, боюсь я его. Но мама думает, что надо бояться вообще всех мужчин. Всех. Без исключения. И особенно арабов, — знаете, они ведь избивают своих женщин ремнями. А еще андалусийцев и гваделупцев.
“Не хочу, чтобы ты пошла по моей дорожке, — говорит мать Олимпии. — Повесишь себе на шею незаконнорожденную дочь, а потом работай до седьмого пота, чтобы ее вырастить”.
И тогда Олимпия, не желая перечить матери, клянется ей, что больше не встречается с Джейсоном. А когда уходит к нему, врет, будто хочет пройтись с Линдой. И, вернувшись домой, подробно рассказывает матери, как они с Линдой покупали что-нибудь в торговых галереях, этом рае для бедных девушек, как сказал нынче утром месье Флоше мадемуазель Фолькирше, чтобы ее рассмешить, и мадемуазель Фолькирше долго смеялась. Мать Олимпии доверчиво глотает все ее выдумки. Даром что ясновидящая, а того, что творится у нее под носом, в упор не видит.
Руководитель, сгорая от своей неумелой любви, мягко дает понять Олимпии, что иногда Джейсон унижает ее.
— Да это он по привычке, а не по злобе, — уверяет Олимпия, потупившись от стыда за свою мягкотелость. — Но вообще-то он ко мне с уважением, — добавляет она (перевод: он не лишил меня невинности).
А книги она читает?
Нет, никогда.
Уж извините.
Была у нее подружка, которая прочла целый роман Стивена Кинга. И знаете, это ее убило.
Она предпочитает кино.
И фигурное катание.
Оно лучше всяких книжек.
И гораздо красивее.
Слышали бы это Флоше и мадемуазель Фолькирше!
А мадемуазель Фолькирше решила вплотную заняться писателем. Она уверена, что настал час “дернуть за веревочку, чтобы дверь открылась”, ну и далее по тексту.
Первая фаза: воспламенение. Материал для растопки: беседа. Из беседы можно высечь искры, от которых возгорится пламя, и, что самое удивительное, пламя любви. Избранная тема, само собой разумеется, бедняки. Вот уж и вправду пути любви неисповедимы. Почему бедняки обречены на это убийственное прозябание? Во имя чего? По чьей непростительной ошибке? Таков основополагающий и животрепещущий вопрос, который им предстоит разрешить перед тем, как подобраться к главному — их взаимному сексуальному влечению. Итак, они принимаются за дело. Несут ли сами бедняки ответственность за свое положение в этом царстве нужды? Или же следует обвинить в этой тяжелой ситуации общество, то есть, простите, социальный фактор? По мнению Флоше, социальный фактор играет здесь определяющую роль, хотя… ну и так далее. Мадемуазель Фолькирше полностью разделяет его точку зрения: дорогой папочка научил ее тщательно взвешивать все “за” и “против” перед тем, как свалить их в одну корзину.
“Ну, теперь, кажется, расчищен путь к обсуждению моего творчества”, думает Флоше. Ибо Флоше хлебом не корми, а дай только поговорить о своем творчестве. Ибо Флоше живет (и это следует подчеркнуть особо) исключительно ради этого сладкого бремени — своего творчества. И ему невыносима мысль о том, что можно посвятить себя чему-то иному, кроме этого самого творчества. Он предпочитает жить в нужде (что означает пресловутая нужда? Мадемуазель Фолькирше тут же насторожилась), нежели отдаваться любому иному занятию. Конечно, он всегда может выбить монету из отца, который владеет в Париже тремя десятками доходных домов. Пускай старик раскошелится для родного сына. Но Флоше ненавидит своего папашу, типичного буржуа, оппортуниста и наглого хапугу, и вышибает из него деньгу, только если уж совсем невмоготу, например для покупки загородного дома или новой машины, в общем, для крупных трат, а по мелочам — никогда!
Эту нежную беседу Жюльена Флоше и мадемуазель Фолькирше внезапно прерывает звонок мобильника. Алло? Звонит мама мадемуазель Фолькирше. Которая выбрала для звонка именно тот миг, когда их идиллический диалог, даже, можно сказать, дуэт только-только начал оформляться в нечто более существенное. Вот уж не везет так не везет. Мамаша всегда возникает некстати. Жуткая баба! Уже десять лет она надоедает всему свету своей хронической депрессией! Какой крест для бедняжки мадемуазель Фолькирше! “Либо пусть немедленно выздоравливает, либо пусть ее запрут в дурдом, раз и навсегда!” — думает мадемуазель Фолькирше, которая терпеть не может свою родительницу. Из-за мамаши с ее дурацкими проблемами мадемуазель Фолькирше едва не испортила свою журналистскую карьеру. А она рьяно заботится о своей карьере. Ее снедает адское честолюбие. К счастью, ей помогают папины связи. И их семейный психиатр — Эдуар Сэн, последователь Лакана, знаменитый врач, благодаря которому мадемуазель Фолькирше научилась держаться подальше от матери: она видит ее раза три в год, а в остальное время общается по телефону, этого вполне достаточно. В общем, вы уже поняли: мадемуазель Фолькирше — свободная женщина.
А Джейсон все мечется взад-вперед по автобусу, исходя злобой и вынашивая планы мести. Он бесится от ярости при виде Олимпии и недоучки-кюре, которые непрерывно шепчутся между собой. Вдруг он падает как подкошенный в кресло возле Лафейяда. Ох, быть беде! А впрочем, кажется, пронесло.