Поэма. Перевод с английского М. Бородицкой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 2003
I Пытаться объяснить словами цвет - такое же бесплодное занятье, как песенку, что в голове засела, вслух напевать. И все же я пыталась: "Такой шероховатый, блекло-синий, цвет сахарной бумаги". Та бумага была довольно плотной, чуть шершавой на ощупь, в мелких крапинках, разводах: вот из нее-то клеились пакеты под сахар. Тут я вижу мать и тетку, со слипшимися пальцами, вдвоем в семейной лавке бакалейной: придя из школы, руку с черпаком в мешок лохматый джутовый по локоть совали, в отсыревшую сыпучесть, и лишь наполнив сахарным песком пакеты, ╬ принимались за уроки. Возможно, я все это сочинила. Я комнату пыталась описать в квартире ленинградской, где была я в году шестьдесят пятом и где стены хранили с девятнадцатого века такую точно краску, ╬ описать подруге из Нью-Йорка, в девяностых. II Это был кабинет в квартире родителей моей переводчицы, безупречно воспитанных петербуржцев, переживших блокаду. ("О, тогда, - усмехнулась дочь, - мы все походили на рублевских святых из музея: изможденные, с ввалившимися глазами!") А теперь мне демонстрировали альбомы и книги, сбереженные ими в те страшные годы. Я листала плотные и тоненькие страницы, представляла себе художников и поэтов, растворившихся в ГУЛАГе или в Париже, - и понимала, что прикладываюсь к мощам. - Это первое издание Мандельштама, - переводила Галя, - с гравюрами Гончаровой. Вот, взгляните: Блок, и Белый, и Гумилев. - Муж Ахматовой, акмеист? (мне так хотелось блеснуть!) - Да… а это вот книжка Марины Цветаевой, с циклом стихов, посвященных Ахматовой. Он называется "Муза". "Я читала, - скажет Марина потом, - для одной лишь Ахматовой, словно мы с ней вдвоем были в комнате. Для отсутствующей - читала". Не слыхавшая чтения Анна Ахматова после носила рукопись в сумке, много лет носила ее с собою, пока она не распалась, протершись на сгибах. III Мне, наверное, было лет двенадцать, когда в застекленном тетином книжном шкафу, протирая от пыли его звериные лапы и гирлянды листьев из красного дерева, что обвивали бедра двух женских фигур, выраставших из двух колонн - обнаженных кариатид, а может, суровых мойр с неподвижными взорами, двух скульптурных двойняшек на носу корабля надежды, - в этом шкафу (он теперь стоит у меня в квартире, в Лондоне, предмет обстановки, чья форма и содержимое, подозреваю, определили мой вкус навсегда и во всем) я наткнулась на тонкую книжечку в мягкой обложке, на чужом языке - даже буквы были чужие. Я не помню, чтоб тетя Анни хотя бы строку перевела мне оттуда или хоть объяснила, как эта странная книжка попала к ней в руки. Лишь немногое рассказала она о той женщине, что ее написала, ╬ я тогда впервые услышала эти два слова: Анна Ахматова. Позже я спрашивала себя, какое значенье имело для тети моей совпаденье имен, для тети Анни, которая с тех бакалейных, сахарных дней считала себя неудавшейся артисткой. IV - Вы любите Ахматову? - вопрос, в те годы полный скрытого значенья. Их лица, обращенные ко мне, светились, белые на синем фоне, как мрамор в сумраке библиотек. Все трое ждали моего ответа. - Ну, я по-русски не читаю, но - есть переводы… - Тут я замолчала. Мне было стыдно. Галя поглядела куда-то вверх. - Она сейчас больна, но держится, и в курсе всех событий, и вообще - прекрасная соседка. Соседка? Что за будничное слово! Как будто шелк тугого парашюта вогнулся вдруг, оборотившись ямой, и тут же вздулся вновь под мощным ветром: так искривились, изменяя смысл, границы времени и ткань пространства. - Вот, слышите? - Я подняла глаза, за Галей, к потолку. - Сегодня ей получше: встала, ходит по квартире. - Ахматова? Она живет над вами? - мой голос, севший вмиг от потрясенья, скрипел, как половицы наверху. V Я задавала вопросы, не в силах поверить, снова и снова требовала подтвержденья, я умоляла помочь мне встретиться с ней: со знаменитым поэтом, с очевидицей, со священным монстром, с умирающей старой женщиной, или хотя бы разрешить мне взглянуть на нее из-за чужого плеча: ведь они могли постучаться в дверь и дать мне хоть краем глаза, хоть на миг увидеть Анну Ахматову... я перешла все границы приличий. Но каждый раз мне в ответ повторяли: то, о чем я прошу - невозможно, никак невозможно. VI Я копалась в энциклопедиях и словарях, терпеливо читала все, что было на слово сахар, и бумага, и синий цвет. Но никто и нигде не связал эти близкие вещи, никто по моим описаньям не признал этот цвет, который я вижу так ясно: тусклый глянец хрустящих листов дешевой толстой бумаги. Мандельштам - я прочла его позже - написал про мраморный сахар. А в Ташкенте, "средь неба жгуче-голубого", где ели сизый дымчатый виноград, не попался ль Ахматовой - остроконечный, я их видела в Северной Африке - сахарный синий кулек? (А еще я нашла в "Белой стае": "Вот эта синяя тетрадь - С моими детскими стихами".) Бывают оттенки синего куда поэтичней: бирюзовый, небесный, ляпис-лазурь, ультрамарин, васильковый, индиго, цвет морской и речной волны, голубая тень на снегу. Но упрямое воображение рисует мне мать и тетку - Фейгеле и Ханну, Фанни и Анни - печально пересыпающих сахар в пакеты, машинально слизывающих с пальцев приставшие к ним кристаллы. Они и родом-то были даже не из России - откуда-то с Буковины. Но неужели нельзя глядя на них, стоящих бок о бок в промозглой кладовке, как сестры в романе у Достоевского, на худые руки и ноги, замерзшие до синевы, ╬ вспомнить об Анне Ахматовой: как она мерзла телом, душою, нутром? И как тут не вспомнить синюю шапку в дверях и бледного управдома, и голубые губы женщины, что спросила: "А это вы можете описать?" - в тесной цепочке жен, матерей, сестер, в очереди у Крестов, там, где она стояла триста часов. Нужно ли мне стыдиться, что я никак не расплету две спутавшиеся нити? Им, должно быть, страшно хотелось чего-нибудь сладкого. А может, они и вкус обычного сахара успели забыть? VII Поэзия: родство и материнство. Бумажный шорох, сахарный сироп. Быть Музой: с дудочкой, под покрывалом, Кассандрой: милым гибель накликать, бумажный шорох, сахарный сироп "не то блудницей с бурными страстями не то монахиней, что молит о прощенье", бумажный шорох, сахарный сироп крестьянкой, что бредет на богомолье, Рахилью из долины Бытия, бумажный шорох, сахарный сироп "Но где мой дом и где рассудок мой?" ребенком, чьи родители в разводе, бумажный шорох, сахарный сироп и тою что, от мужа скрывши сердце, пила "за одиночество вдвоем". бумажный шорох, сахарный сироп "Все в чужое глядят окно, кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке". Поэзия. Родство и материнство. Бумажный шорох. Сахарный сироп. VIII Я хотела ее увидеть. Пройти обряд посвящения. Как голодный зверь, ткнуться мордой в сыпучие, сладкие тайны страдания и мастерства, слизнуть у нее с ладони шероховатые крупинки любви. Охваченная нетерпеньем, я ничего не желала знать. Звук шагов наверху, тяжесть тела, расталкивающего пространство, - живая загадка, дыша и ворочаясь над головой, сводила меня с ума. В мой самый первый приезд в Россию, послушав, как я изливаю потоки возвышенной чуши и бесславно иду ко дну, запоздавший гость, которого мне не назвали, пообещал: "Если вы приедете снова, я расскажу вам, как все было на самом деле". И благодарно примкнув к застолью - а бутылки уже опустели наполовину, ╬ он добавил, что в последний раз своего отца видел в зале суда, свидетелем на процессе врачей. Его жена, сомневаясь, что я приеду снова, пояснила мне на ухо: "Его убили". Вспомнив тот случай, я ощутила детскую жажду сгрести в кучу всю боль уходящего века, сгустить ее в один черный камешек, плотностью равный нейтронной звезде - тысяча миллионов тонн на кубический дюйм, ╬ и, завернув его в синюю сахарную бумагу, бросить в самую сердцевину черной дыры, из которой нет возврата, из которой будут еще долетать сигналы, тусклые, красные, все слабей и слабее, и пропадут навсегда… IX Мое желание не могло сбыться. Недостижимость обернулась неловкостью, и скоро мы с Галей, распрощавшись с ее родителями и чудесным кабинетом цвета синей бумаги, уже спускались по лестнице. По той самой, по которой… и т. д. и т. п. Обернувшись на серый фасад довольно красивого здания, я, гордая собственной хитростью, небрежно спросила: - А где тут ваше окно? Покачав головой и усмехнувшись, она показала. В сороковые годы, после войны, напротив ее подъезда топтались особые люди, и Анна Ахматова должна была подходить к окну утром и вечером, давая им знать, что она не сбежала и не совершила самоубийства. Я заступила на пост прямо с утра и долго стояла напротив дома, надеясь узреть в окне, за сахарным кружевом занавески, расплывчатое пятно, которое могло оказаться бледным женским лицом, но там никого не было.
ї Ruth Fainlight, 1997
їМ. Бородицкая. Перевод, 2003
Редакция выражает признательность и благодарность Рут Фэйнлайт и издательству “Бладэкс Букс” за разрешение безвозмездно опубликовать поэму в русском переводе на страницах нашего журнала.