Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 2003
Сейчас уже мало осталось людей, которые лично знали Анну Андреевну Горенко, в замужестве Гумилеву, затем Шилейко, литературный псевдоним которой — Ахматова ¾ стал с середины 1920-х годов ее официальной фамилией… Самым молодым из них — за шестьдесят. Но читатели поэзии во всем мире знают поэта Анну Ахматову. Ее облик возникает в их сознании из ее стихов и из воспоминаний о ней, из ее бесед с друзьями, заботливо ими записанных, и из собственных ее автобиографических заметок и мемуаров о знаменитых современниках. Образ Ахматовой воплощен в живописи и скульптуре, в поэзии и музыке. Портретное сходство иногда поразительно, иногда едва уловимо, но — мы не музейщики, мы уважаем право художника на субъективное видение своего объекта. В литературоведении есть такое понятие: историко-функциональное бытование образа. Вот с ним-то мы и сталкиваемся, когда читаем необыкновенно интересную поэму об Анне Ахматовой английской поэтессы Рут Фэйнлайт, о которой она думала двадцать семь лет и которую завершила в 1997 году.
Она не знала Анну Ахматову лично. О ее знакомстве с поэзией Ахматовой мы узнаем из текста поэмы, где рассказывается о том, как в двенадцать лет она увидела в книжном шкафу тетки тоненькую книжку стихов на не знакомом ей русском языке, и как потом читала ее стихи в переводах, и как в 1965 году, уже твердо зная, что Анна Ахматова — великий поэт, оказалась в гостях в ленинградском доме, где жила Ахматова. Эта реальность фабулы поэмы усложнена параллельным рассказом о своей семье, о нелегкой жизни матери и тетки, которые по происхождению — из славянского мира, но не из России, а “откуда-то с Буковины”. Родство судеб и душ для поэта Рут Фэйнлайт очевидно: тут и совпадение имен, и цвет голубой или сине-белой шершавой бумаги, которой были обклеены стены ленинградской квартиры, цвет, так напоминающий пакетыпод сахар Англии. И любовь к стихам, которые помнишь наизусть. Взгляд поэта столь конкретен и точен, что поневоле начинаешь искать в поэме документальной точности фактов, чего, однако, делать не следует. Это — поэма-миф, поэма-легенда. Это взгляд иностранки, которая запомнила свое пребывание в России 1965 года как сказку с героиней Анной Ахматовой.
Разумеется, при переводе на русский язык такая опытная переводчица, как Марина Бородицкая, могла бы устранить неточности и фактические ошибки автора, но я уверена, что этого делать не нужно. Что это за ошибки? Назову некоторые, чтобы объяснить свою мысль: исправлять в переводе их не нужно!
“Это первое издание Мандельштама… с гравюрами Гончаровой”. По свидетельству переводчика, в английском оригинале не ясно, идет ли речь о книге Мандельштама, оформленной Н. Гончаровой, или о книге и о гравюрах, показанных одновременно. Первые издания Мандельштама — это два сборника “Камень” 1913 и 1916 годов и “Tristia”, Гончарова их не оформляла. Заставка на титульном листе первого “Камня” — лев с сидящим на нем амурчиком — фирменный знак издательства “АКМЭ”, к которому Гончарова не имела отношения. Обложку для “Tristia” рисовал М. Добужинский.
“А это вот книжка Марины Цветаевой…” Цикл под заглавием “Стихи к Ахматовой” из одиннадцати произведений впервые был напечатан в книге стихов Цветаевой “Версты”, выпуск 1 (М., Госиздат, 1921), затем перепечатан в ее книге “Психея: Романтика” (Берлин, 1923). Сами стихи были написаны в июне—июле 1916 года. Одно из стихотворений об Ахматовой, написанных тогда же, в цикл не вошло — “А что если кудри и плат…” Названия “Муза” у цикла не было, но его первое стихотворение начинается строкой: “О муза плача, прекраснейшая из муз!” Очевидно, по этой строке его и запомнила английская поэтесса.
Перечисление этих книг и имен, пусть даже неточное, должно было показать читателю, что старые петербуржцы отнеслись с доверием к своей гостье, показали ей сокровища — и книги, и портреты Гумилева и Блока, и, очевидно, работы Н. Гончаровой, которая до революции иллюстрировала “Пощечину общественному вкусу”, Хлебникова, Маяковского, Боброва.
Следующий сюжет — “Я читала, — скажет Марина потом, — для одной лишь Ахматовой…” — связан с приездом Цветаевой в Петербург, когда она мечтала увидеть Ахматову, но той не было в городе. Цветаева действительно читала стихи петербургским литераторам и действительно — “для отсутствующей читала”. Об этом мы знаем из воспоминаний самой Цветаевой, так же, как и о том, что Ахматова носила в сумке стихи Цветаевой, ей посвященные. Впрочем, Ахматова этот факт с возмущением отрицала.
“Вы любите Ахматову? — вопрос, в те годы полный скрытого значенья”. Строки очень важные для характеристики духовной жизни России шестидесятых годов ХХ столетия. Опала с Ахматовой уже снята, скоро выйдет ее самый полный сборник “Бег времени”, но постановление о журналах “Звезда” и “Ленинград” не отменено и будет отменено только через двадцать с лишним лет, его ярлыки по-прежнему приклеены к имени Ахматовой. Еще не изданы в России ее крупнейшие произведения: “Реквием” и полный текст “Поэмы без героя”, лучшие трагические стихи. Но многое издано на Западе, и вопрос предполагает знакомство гостьи с этими, запрещенными в России, изданиями.
“Соседка?.. Ахматова? Она живет над вами?” В 1965 году Ахматова жила на улице Ленина, дом 34, квартира 23. Она переехала туда в июне 1961 года с улицы Красной Конницы вместе с семьей Пуниных. Я бывала у нее, но, чтобы проверить себя, звоню Пуниным.
— Ирина Николаевна, кто жил под вами в 1965 году?
— Никто. Под нами ясли.
Квартира 23 находилась на втором этаже. Под нею и сейчас, как в 1965 году, находятся ясли. Какое-то время на первом этаже жила семья профессора Казанского (если я не ошибаюсь), но недолго и не непосредственно под квартирой Ахматовой. Поэтому рассказ англичанки о шагах Ахматовой над ее головой — поэтический образ, необыкновенно красивый и убеждающий, хотя фактически неточный. Но надо ли требовать этой точности? Надо ли доискиваться, с какими “сестрами” у Достоевского сравнивает своих мать и тетку английская поэтесса? Она пишет об Ахматовой, которой поклоняется, цитирует ее стихи, которые знает и любит. Она — и это звучит совершенно достоверно — на следующее утро вновь приходит к ахматовскому дому и целый день смотрит на его окна в надежде увидеть хотя бы силуэт в окне, хотя бы тень великой Ахматовой. И дом — обычный жилой дом послевоенной постройки — кажется ей “довольно красивым”. Окно комнаты Ахматовой действительно выходило на улицу Ленина, точнее ¾ в небольшой скверик перед домом, именуемый писателями “круг почета”…
И наконец последний сюжет. “В сороковые годы… топтались особые люди…” Слежка за Ахматовой устанавливалась несколько раз, еще до Великой Отечественной войны. В сороковые годы, когда Ахматова жила в южном флигеле Фонтанного дома, слежка и пропускная система для жильцов и их гостей была установлена в начале 1946 года после того, Ахматову посетил английский дипломат Исай Берлин, проведший в ее квартире за чрезвычайно интересной для обоих беседой целую ночь. Это была так называемая “несанкционированная встреча” с иностранцем. К тому же именно в этот вечер Берлина начал разыскивать подвыпивший Рандольф Черчилль (сын Уинстона Черчилля) и, по студенческой привычке, громко выкрикивал его имя, стоя под окнами южного флигеля в саду Фонтанного дома. Бдительные чекисты, очевидно, следили за обоими англичанами (за Рандольфом — уж точно), о встрече было доложено лично Сталину, который произнес знаменательную фразу: “Монахиня принимает английских шпионов?” После этого в квартире Пуниных были установлены подслушивающие устройства, введена пропускная система на входе в дом, слежка велась почти в открытую, а несколько близких к Ахматовой людей были вынуждены писать о ее поведении и встречах обширные доносы в НКВД (КГБ). Дежурившие у подъезда соглядатаи сопровождали Ахматову и приехавшую к ней летом 1946 года Надежду Яковлевну Мандельштам в их прогулках по городу. И Анна Андреевна и Надежда Яковлевна были убеждены в том, что не надо давать сыщикам понять, что они их заметили, не надо раздражать власть. К тому же соглядатаи могут и защитить их, если вдруг на них нападут уличные бандиты…
Конечно, едва ли Ахматовой надо было показываться сыщикам в окно — это легенда, возможно, восходящая к самой Ахматовой. Но — любопытно, что английская поэтесса эту легенду знала и умело использовала ее, чтобы передать приметы российского быта второй половины 1940-х годов. То же можно сказать о ее строках по поводу “процесса врачей” — она, по-видимому, представляла себе процесс как английский суд со свидетелями и присяжными заседателями. Разумеется, такого не было, хотя репрессии против “врачей-вредителей” с погромными статьями, арестами и расстрелами были, и внутренний смысл происходящего передан ею абсолютно верно.
Сине-белых шершавых пакетов с сахаром никто из моих знакомых по Петербургу, Москве и Ташкенту не помнит. Может быть, в подобные пакеты был расфасован сахар, получаемый Советским Союзом в годы войны по ленд-лизу? Впрочем, и это не важно, а строки поэмы, посвященные Ташкенту и синему цвету в стихах Ахматовой, — прекрасны.
В заключение еще раз повторю свое мнение: фактические неточности в поэме-легенде об Анне Ахматовой есть, но их исправлять не надо. В подтверждение можно привести немало примеров: и хрестоматийно известную лермонтовскую львицу с косматой гривой на хребте, и знаменитую строку Андрея Вознесенского “Жил огненно-рыжий художник Гоген”. Вознесенскому сказали, что огненно-рыжим был Ван-Гог, а Гоген был черноволосым. Поэт принял замечание к сведению, но исправлять строку не стал. И правильно сделал.