Перевод с польского К. Старосельской
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2003
Воспитательница с Тверской[1]
Сколько ни живу на свете — а живу я уже довольно долго, — не встречал человека, который не выступал бы за правду и справедливость. За правду и справедливость — все, и так было всегда. Никто, во всяком случае вслух, не признается, что он против.
И все, с кем ни повстречаюсь на жизненном пути, едва разговор коснется загадок этого мира, говорят мне, что справедливость на их стороне; больше того, все говорят: ты должен быть с нами, ты должен встать на нашу сторону. Иначе — разминешься с правдой.
Итак, одни мне говорят, что приказ уничтожить террористов в московском театре был оправдан, то есть справедлив. Что в борьбе за независимость можно атаковать военные объекты враждебного государства — но при чем тут невинные люди: кто-то пошел вечером в театр, а ему вдруг приставили дуло к виску, и симпатичная детсадовская воспитательница с Тверской, которую обожают все ребятишки из старшей группы, вмиг превратилась в заложницу. Что чеченцы хотят создать на Северном Кавказе исламское государство — не справедливее ли будет, если Россия задушит исламских фанатиков, не позволив возникнуть еще одному государству, где женщины лишены всех прав, а телесные наказания в порядке вещей? Что, коли уж приходится выбирать, разве вступившая на путь перемен Россия, пускай несправедливая и жестокая, — не меньшее зло перед лицом неизбежного, похоже, конфликта цивилизаций, чем полумесяц на зеленом знамени?
Другие убеждают меня, что у чеченцев не было выхода, что, отобрав у маленького народа право на независимость, русские сами толкнули их на отчаянные поступки, что жесткая, суровая справедливость именно на стороне этих отчаявшихся боевиков с зеленой повязкой на голове, ибо в конфронтации с могучей державой ни один малый народ не может рассчитывать на соблюдение военных законов, что, если такой народ — искалеченный, бессильный, раздавленный гусеницами танков — не станет кровавыми демонстрациями напоминать миру о своем существовании, мир о нем забудет, так же как тысячи раз забывал о малых неудобных народах, без зазрения совести обрекая их на политическую смерть; стало быть, как ни жестоко, страшно и подло то, что произошло в московском театре, в определенной степени тем не менее это было справедливо.
А я, слыша такое, спрашиваю себя: какая из этих справедливостей более справедливая, а какая — более низкая и подлая?
Одни мне говорят, что в московском театре погибли ни в чем не повинные люди, которые пошли в театр на мюзикл о российской армии (так у автора. — Ред.), чтобы немного развлечься, глядя на танцующих на сцене летчиков, что под угрозой смерти там оказались безвинные женщины, — и это несправедливо.
От других я слышу, что, имея за спиной опыт ХХ века, утверждать, будто в современных массовых обществах есть “ни в чем не повинные” люди, значит не видеть, как радикально изменилось распределение ответственности; что в современных массовых обществах политическая ответственность рассредоточена, поровну разделена между всеми; что среди зрителей московского мюзикла были сотни мужчин призывного возраста и каждый, получи он повестку, глазом не моргнув стал бы стрелять в людей в Грозном; что те самые безвинные женщины, которые со своими мужьями и братьями призывного возраста сидели в зрительном зале, голосовали за Путина именно для того, чтобы он навел порядок в Чечне, и эти обыкновенные милые женщины у себя дома говорили своим малолетним сыновьям и дочерям, что “пора наконец разобраться с этими чеченцами” — так же как обыкновенные милые немки в 30-е годы ХХ века говорили своим детям за завтраком, что “пора наконец разобраться с этими евреями”; что они — эти милые москвички, которые и мухи не обидят, — у себя дома говорили о чеченцах то же самое, что во время освободительного восстания 1863 года говорили у себя дома обыкновенные невинные россияне о “польских бандитах и бунтовщиках”, которых надо унять раз и навсегда; что страшный удар по невинным людям осенью 2002 года, хоть и глубоко несправедлив, в какой-то степени оправдан, поскольку именно эти невинные люди (как вообще значительная часть россиян), бросая избирательные бюллетени в урну, поддерживали уничтожение Грозного в рамках справедливой “антитеррористической” операции, поскольку именно эта симпатичная воспитательница с Тверской, которую обожают все ребятишки из старшей группы, голосовала за Путина, чтобы он наконец навел порядок “в России и в мире”.
А третьи мне говорят, что крайне несправедливо и даже чистое безумие — распространять ответственность на всех без исключения, что есть на свете люди поистине правые и чистые, ни к каким подлостям не причастные, что абсурдно возлагать ответственность за Освенцим и преступления Холокоста на милую спокойную немку, которая в 30-е годы ХХ века, готовя на завтрак бутерброды с сыром, лишь мимоходом говорила своему малолетнему сыну: “Ганс, будь поосторожней с евреями. Евреи опасные люди. Кто-то наконец должен с ними разобраться”, — а потом этот Ганс вырос и отправился в Генерал-губернаторство[2]. Какое она имела отношение к тому, что он убивал евреев? И должна ли понести за это справедливое наказание? Ведь она ратовала всего лишь — как я услыхал недавно в Нюрнберге от одного молодого человека, рассказывавшего мне о своей бабушке, которая в 1933 году голосовала за Гитлера, — за порядок и строительство автострад. Да, всего лишь за порядок, автострады и чтоб — поменьше было безработных. Она и думать не думала о каких-то там газовых камерах. Сама мысль об этом ее бы ужаснула. Впрочем, Гитлер никогда ни о каких газовых камерах не говорил. Если бы говорил, она бы ни за что за него не голосовала. А евреи? Он только хотел помешать им прибрать к рукам всю торговлю. И никогда не упоминал о том, что хочет их истребить. Так неужели она совершила грех — в котором должна теперь покаяться, — записавшись в 1934 году в нацистскую партию?
А что сказать о нас самих? Какой, собственно, смысл имел невинный жест — движение руки, бросающей в урну избирательный бюллетень, — в коммунистической Польше? А ведь мы, честные и ни в чем не повинные, бросали эти бюллетени, говоря себе (разве не так?), что нас грубо вынудил это делать тоталитарный режим, что, даже если мы не пойдем на выборы, ничего не изменится, зачем тогда лезть на рожон? — и мы бросали эти бюллетени, бросали регулярно, каждые четыре года, почти каждый из нас. И что можно сказать об обыкновенных порядочных людях, которым в марте 1968-го и в июне 1976 года[3] всучили транспаранты с лозунгами “Сионисты — в Израиль”, “Наказать смутьянов из Радома”, “Народ и Партия едины”, — и они держали эти транспаранты, даже не задумываясь, что там написано, поскольку думали только о том, как бы не потерять работу, а политика их интересовала не больше, чем прошлогодний снег? Был ли этот жест — это движение руки, равнодушно поднимающей транспарант вверх, размахивающей им над головой, — косвенным разрешением милиции избивать резиновыми палками протестующих рабочих или же то была навязанная режимом, не имеющая никакого значения пантомима, мизансцена из унылой, поставленной Партией комедии, никем (?) не принимавшейся всерьез? И вправду, стоит ли отсутствие открытого протеста считать косвенным выражением согласия?
А как назвать тех, кто в декабре 1970 года[4] отдали приказ военным частям спасать людей из горящего, окруженного толпой демонстрантов горкома партии, куда — по некоторым свидетельствам — эта толпа, кричавшая “Долой красную буржуазию!”, не подпускала пожарные машины? Действующими по законам тоталитаризма преступниками, на чьих руках кровь польских рабочих, или исполнительными чиновниками лишенного суверенности государства, делавшими ровно то, что сделал бы любой на их месте? Или все же справедливость была на стороне тех, кто от отчаяния этот горком поджигали — если его действительно подожгли обыкновенные отчаявшиеся люди?
А я слушаю все это с растущей тревогой и спрашиваю: как судить по справедливости тоталитарное зло, если оно было распределено поровну, если оно опиралось на принцип косвенного — и часто неосознанного — соучастия всех во всем (за исключением тех, кто протестовал открыто, то есть сидел в “гулагах” и тюрьмах)? Ведь процедуры демократического правосудия — правосудия, требующего неоспоримых доказательств конкретной индивидуальной вины, — бессильны, когда предстоит судить зло распыленное, коллективное, опосредованное и анонимное. И стоит ли удивляться, что, хотя тоталитарные системы строились миллионами людей, после их краха перед судом сплошь и рядом предстают пять бывших функционеров тайной полиции, чью виновность с трудом удается доказать. Если, кстати, седые, дряхлые, немощные, больные раком, едва держащиеся на ногах, засыпающие от усталости прямо на скамье подсудимых — они не успеют умереть до окончания процесса. Так не справедливее ли забыть о давних делах и ждать приговора Божьего суда?
А как же совесть и верность своим убеждениям? Одни мне говорят, что по справедливости надо уважать все без исключения веры и религии, даже ту, которая требует побивать камнями женщину, родившую внебрачного ребенка, а также — чтобы камни, каковыми эта женщина должна быть забита насмерть, были не меньше и не больше кулака взрослого мужчины: женщина должна умирать долго, должна глубоко прочувствовать справедливость наказания, ибо такова священная воля Всевышнего.
Другие говорят, что справедливо и даже необходимо осудить религию, допускающую подобное, что можно и нужно нарушать суверенность государства, где такое творится, что религиозный суд, выносящий такие ужасные приговоры, должен быть разогнан, и, если не будет иного выхода, нужно бомбить города этого государства, разгромить его армию, уничтожить правительство ради того, чтобы вызволить людей из-под власти подлых законов, как это недавно произошло в Афганистане.
Справедливо ли, что власти Женевы, где я недавно побывал, не раздумывая выгнали из школы учителя, араба по национальности, который написал в одной из женевских газет, что нигерийку, родившую внебрачного ребенка, следует побить камнями именно в январе 2003 года (когда закончит кормить младенца грудью), ибо так хочет Бог, и это не подлежит обсуждению? Справедливо ли поступили власти швейцарского города, запретив этому человеку учить европейских детей? Но ведь в одной только Германии мусульман уже пара миллионов, и, возможно, кто-нибудь из них через двадцать лет станет президентом ФРГ, а сама Европа в результате демографических сдвигов и иммиграции из стран третьего мира изменится до неузнаваемости.
Одни убеждают меня, что, борясь с терроризмом, можно на время забыть о правах человека, что для уничтожения этой заразы пригодны любые методы, что можно похищать подозреваемых в терроризме граждан чужого государства, без суда и следствия сажать их в железные клетки на базе Гуантанамо и держать там сколько влезет; что можно не признавать решений Гаагского трибунала, поскольку их соблюдение препятствует успеху антитеррористических операций, более того: справедливо и допустимо и даже просто необходимо отправлять агентов спецслужб в другие страны — например, в Данию, как это делала царская охранка и не только она, — чтобы ликвидировать на улице предполагаемых террористов; что справедливо и правильно сбивать самолеты с заложниками на борту, чтобы террористы не могли их использовать в качестве летающих бомб; что надо затыкать рот тем, кто ставит под сомнение обоснованность антитеррористических акций и призывает к переговорам даже с ярыми фанатиками, а журналистов следует, не раздумывая, гнать подальше от горячих точек, чтоб не передавали информацию о том, что там происходит.
Другие же меня убеждают, что все это крайне несправедливо, подрывает западную систему ценностей, да и просто самоубийственно, хоть кажется необходимым и в высшей степени справедливым; что если мы и дальше пойдем по этому пути, то вскоре сами не будем знать, какие ценности защищаем, — настолько мы изменимся.
Поистине таинствен наш — замечательный и страшный — мир. И все, чего бы мы ни коснулись, нечетко, как смазанная фотография. Мы не знаем, почему смысл происходящего столь непрозрачен, что даже священные книги (всегда говорящие с нами загадками и притчами) не дают ответа на прямой вопрос: что значит в каждом конкретном случае поступить справедливо? Нравственное содержание поступков и событий — одна из величайших тайн земного бытия, и все же политикам, юристам и учителям — в отличие от писателей, философов и художников — не стоит уделять ей слишком много внимания, дабы не кончить, как Гамлет.
Упрощенная картина мира, как правило, нас устраивает: лишь в черно-белой действительности мы умеем принимать решения и успешно вершить правосудие. Возможно — как подозревал Шекспир, существует неустранимое противоречие между поступком и его сокровенным смыслом. Да будет слово ваше: “да, да”; “нет, нет”[5]. Именно таким должно быть и часто бывает наше слово. Но действительность, которую мы пытаемся обуздать с помощью однозначных решений, насмехается над нами, даже подчиняясь нашей воле, ибо она стократ сложнее, чем обещают два эти твердых слова. Она редко говорит “да, да” — “нет, нет”. У нее гораздо больше красок и оттенков. Действительность, скорее, — сущий лес, дремучий, темный, и только где-то впереди брезжит за деревьями далекий огонек, к которому мы стремимся. Опытные же люди говорят: тот, кто видит и знает слишком много — как и тот, кто видит и знает слишком мало, — может сбиться с пути и погибнуть.
И мы способны, подобно старым художникам, лишь догадываться, как будет выглядеть Страшный суд, какие там прозвучат приговоры. Наверняка праведников отделят от грешников, как на знаменитой картине Ханса Мемлинга, где слева — хрустальные ступени, а справа — багровые языки пламени.
Но мы не знаем, каков будет справедливый приговор, который Судия вынесет человеку, передававшему соотечественников в руки НКВД, чтобы добыть денег для спасения больной раком дочери. Каков будет Его справедливый приговор президенту страны, приказавшему сбить захваченный террористами над Вашингтоном, Парижем, Москвой или Варшавой пассажирский самолет с детьми на борту? Или израильскому полицейскому, который ради благих целей будет пытать подозреваемых в терроризме, вытягивая из них сведения о готовящемся теракте, чтобы спасти от гибели сотни невинных людей? Или палестинскому боевику, взрывающему дома невинных людей — тех самых невинных людей, которые преспокойно опускают в урну избирательный бюллетень, отказывая тем самым палестинцам в праве на независимость? Как Он осудит муллу, убежденного, что исполняет Его священную волю, приговаривая к побиванию камнями женщину, которая посмела родить внебрачного ребенка? И как Он осудит тех, кто своими руками забьет эту женщину до смерти, свято веря, что поступает правильно и справедливо, ибо таков закон веры? Что Он подумает о нас, если мы не попробуем спасти эту женщину, отправив хотя бы одно-единственное письмо протеста в ее защиту, — в делах мира сего наше влияние, конечно, ничтожно, но, может, на одно это малое (?) дело повлиять нам все же удастся? И что Он подумает обо всех тех, кто встарь сжигал женщин на кострах, свято веря, что поступает справедливо, во благо этих женщин, во благо человечества и Церкви?
Нам не под силу разгадать все эти тайны. Кто их коснется, может поплатиться помрачением рассудка. Неправда, что сон разума рождает чудовищ. Чудовища рождаются не тогда, когда разум спит, а когда он настойчиво пытается заглянуть за завесу тайны.
Тайны, как бы мы ни старались, пребудут закрытыми. До того дня, когда мы предстанем перед Высочайшим Трибуналом.
Лишь тогда, быть может, нам откроется все.
Перевод с польского К. Старосельской