Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2003
Эссе
Написано по просьбе “ИЛ”
Кто показывает нам сны, неизвестно; зачем — непонятно. Исполнение желаний? Решение дневных задач? Можно было бы, казалось, обойтись и без снов, а все эти решения и исполнения осуществлять наяву, да некоторые так и делают, обходясь без ночных коленчатых подземелий, пустынных морей и медленных обрушиваний в пропасти.
Может быть, и правда, во сне исполняются желания, но что такое желания? Дедушка Зигмунд, летом надевавший чесучовый костюм, и жилет, и воротничок, давивший на кадык, и перчатки, и шляпу, и какие-нибудь носки на подколенной резинке, о которых страшно подумать, плюс борода, плюс очки и манжеты, — дедушка, напрягавшийся всем потным, вбитым в трехслойную чесучу туловищем при виде каждого турнюра, понимал желания просто: тырк да пырк, что же лучше-то, есть ли наслаждение выше? Вот и видишь по ночам шляпы да колокольни, грибы да сапоги. Или сумочки. Или коробочки. Или остро очиненные перья. Или горы в снегу. Или лестницы. Или колодцы. Или просто бананы.
Турнюры, обстрелянные вострым дедушкиным глазом, тоже, в свете этой теории, думают все про то же да оно же, как солдат перед дембелем. Странно вообще-то. Есть много еще других интересных вещей на свете.
Дедушка так ловко захватил всю ночную территорию, так хорошо подготовился к неизбежным сомнениям и протестам, что любой еретик, неверующий в высшую ценность шпаги и ножен, всегда останется в дураках: любое частное, интимное счастье, любой светлый секрет немедленно будет опорочен, приведен к общему пещеристому знаменателю. Обмолвишься, например, что самое-самое, во сне ли, наяву ли, — это смотреть на белые кучевые облака, смотреть, как они зримо плывут, огромные и нетяжелые, — сей же момент, как кукушка из ходиков, вывалится венский толкователь: “ку-ку! ку-ку! а это малофейка! ку-ку! это у вас просто сублимация!” — тьфу ты господи.
Нет, я отдаю должное дедушкиному остроумию, вооружившему нас некоторым полезным цинизмом: когда муж фригидной женщины видит во сне, что он засовывает бутылку шампанского в ведерко со льдом, то это конечно да, тут ничего не скажешь.
Но все же я предпочитаю думать, что помимо тутошнего мира самцов и самок есть мир тамошний, непрочитанный, лежащий за оградой как сад во тьме, мир, не поддающийся простому разоблачению или объяснению, мир, не сводимый к простой картинке: вот бездна страшной женской утробы, а вот и утлое суденышко перепуганного и оттого хорохорящегося туриста-спелеолога.
В этом мире, отделенном от нас и в то же время построенном прямо поперек нашего разума, сердца и глаз, обитает Сценарист — а может быть, их несколько, — который говорит на своем языке и предлагает нам понимать этот язык в меру нашего разумения. Он все знает о нас, но словно бы не считается с нами: ворует наши вещи, использует наших знакомых и любимых, захочет — меняет им лица, заставляет их обижать нас, оскорблять так, как никогда никто не посмел бы наяву, хоронит не убивая и убивает не хороня, перестраивает квартиры, устраивает странные, нерадостные случки с неподходящими любовниками, оставляющие одно только недоумение, — какое уж там исполнение желаний. Доводит до слез, длинных, жидких слез с подвыванием, — а повода не показывает. А иногда заведет в местности беспредельного, упоительного счастья, а всего-то — пыльная белая среди шумящих деревьев дорога, стремящаяся, разматывающаяся в сторону приближающегося, неслепящего света. А то надо на особой подводной платформе вовремя выбраться с поворотом за угол, пока не наступил Страшный Час. А то попадаешь в Австралию, а там при входе в эту Австралию как бы касса и надо предъявлять какие-то чеки, а они с ошибкой. А то упало и рассыпалось много-много монет, и сценарист заставляет тебя собирать их и так радоваться этой жалкой добыче, как не к лицу и бомжу. А то маленькая девочка, очень нехорошая, просто преступница, опасная такая, и у нее есть камень, он же глаз, и она им, камнем, все это ужасное делает, и ты предупреждаешь, так весь волнуешься, но они (кто? — все) не внемлют. А то поменяли квартиру, и так все хорошо, и комнат масса, просто чудесно, наконец-то, но вот незадача: на кухне дверь прямо на улицу, и посторонние люди имеют право свободно входить и проходить твою квартиру насквозь. Такое право у них, и ничего тут не поделаешь.
Потом он перемещает тебя в место, которое находится Очень Далеко, откуда далеко – не важно. И ты в этом месте находишься и прямо так и думаешь: о-о-о, как далеко!.. Но прямо оттуда видно прежнее место, которое “близко”, совсем рукой подать. Но это не важно: между “близко” и “далеко” такое страшное расстояние, что в три года конем не доскачешь. И проснувшись, наяву, ты каким-то новым образом начинаешь понимать и чувствовать и эту зияющую, неперекрываемую бездну пространства, и невозможность путешествия, и непреоборимую тягу к путешествию, к пути, к колумбовым плаваниям, ко всему физическому чувству перемещения: к сладкому морскому или земному ветру, к миражам, к разворачивающимся и сдвигающимся горизонтам, к внезапному виду с горы, к мелькнувшему мимо прохожему, провожающему тебя непонятно каким взглядом.
Можно все детство, всю жизнь читать книжки о путешествиях, особенно с картинками, можно живо представлять себе весь пестрый мир, но только когда Сценарист по своему капризу устроит тебе это “далеко” — просто, можно сказать, на пустом месте, — только тогда наступит счастье настоящего воплощения слова, звука, понятия, смысла. Отсюда уже один шаг до литературы, вернее, до каких-то кривых попыток собственного творчества: то, что поселилось в душе, просится наружу, хочет быть выраженным; просеявшись сквозь сито внутреннего, неотменяемого знания, новое чувство заявляет право на свое рождение в мир, и с этого момента — случись тебе “сочинять” — нет над тобой судьи строже, чем ты сам, ибо кроме тебя никто, ни один доселе живший не знал и не знает, какое оно, это “далеко”, на самом деле. А все только притворяются.
“В постель иду, как в ложу: // Затем, чтоб видеть сны”. Тому, кто умеет смотреть сны, ночная жизнь дороже дневной. Иногда кажется, что единственное оправдание дневного перерыва между спектаклями — это обдумывание, переживание заново этой рваной ночной пьесы, идущей всего один раз и без репетиций, — кстати, такое расточительство! Костюмы, декорации, актеры — а завтра все новое! Но сновидцы хорошо знают, что редкий сон не распадается — без предупреждения — через мгновения после пробуждения. Чтобы запомнить увиденное, надо немедленно записать хоть клочки пьесы, хоть часть сцен, образов, слов, испаряющихся как волшебные чернила. Чем старательнее соблюдаешь это правило — сразу записывать, чем точнее слова находишь для записи, тем благодарнее становится Сценарист: он показывает свои выдумки все чаще, позволяет запоминать все лучше, а сюжеты становятся все богаче. Как будто он — странный, бестактный, бесконтактный, аутистический, гениальный, неутомимый — именно этого от тебя и хотел, а ты — тупое, недогадливое, так называемое разумное, а на самом деле глубоко косное и неповоротливое животное так и собиралось прожить всю жизнь, не подняв рыла ввысь, так и хрюкало бы у корней древа, не заметив, что крона его населена поющими райскими птицами.
Сновидения похожи на кино, в которое ты попал нечаянно, не желая того, но они подспудно и таинственно связаны не с кино, а именно с литературой, во всяком случае — со словом. Именно словесная фиксация сохраняет летучую ткань сна; наивно надеяться, что можно запомнить его сюжет, просто прокручивая в памяти только что виденные образы, как мы это делаем с любым “земным” кинофильмом. Эти “образы” — не образы, это что-то другое. Это рисунки на воде, это тени волн на морском дне: сквозь прозрачную воду видно, как пляшут по песку золотые цепи, но запомнить их форму можно, только если сфотографируешь, зафиксируешь, остановишь — и немножечко убьешь мгновение.
Кроме того, Сценарист — абсолютно бессовестный во многих отношениях, плевать хотевший на наши драгоценные трепетности — проявляет странную стыдливость или же дипломатическую деликатность, а то и юмор в обращении со словом. Опытные сновидцы знают, что Сценарист избегает называть важного для вас человека по имени. Скажем, вы влюблены в какого-нибудь Владимира — как бы хорошо увидеть его во сне, так нет же, так просто вам его фиг покажут, только по большим праздникам. Вместо этого в ваши сны придут Ленин, Путин, Маяковский, Набоков, Мау, Высоцкий, ваш сосед дядя Володя, кто угодно из тезок, только не тот, от кого вы находитесь в мучительной зависимости. Сначала вы не уловите связи, но если записывать сны подробно, то эта странная игра не может не броситься в глаза. И когда вы наконец догадаетесь, то Сценарист, прислав вам напоследок писателя Войновича или бывшего питерского губернатора Яковлева, сменит тактику и, разоблаченный, затеет другую, лучше зашифрованную игру.
Почему это так, зачем это ему — кто знает. В общем-то, это вполне “писательский” прием: “вывести” знакомых под чужим именем. Или это писатели применяют приемы Хозяина снов?
У Блока есть стихотворение “Ночная Фиалка” с подзаголовком-пометой: “сон”. Вечер; он бредет по городу, за город и по болоту, входит в избу, там что-то случается со временем — оно вязнет, с памятью — она расширяется, а за прялкой сидит “Королевна забытой страны, // Что зовется Ночною Фиалкой”. Там, в этой избе, — как бы Вечность, ведь пряжа — символ времени. “Дальше, дальше — беззвучно прядет, // И прядет, и прядет королевна, // Опустив над работой пробор. // Сладким сном одурманила нас, // Опоила нас зельем болотным, // Окружила нас сказкой ночной, // А сама всё цветет и цветет, // И болотами дышит Фиалка, // И беззвучная кружится прялка, // И прядет, и прядет, и прядет”. И опять: “…Над болотом цветет, // Не старея, не зная измены, // Мой лиловый цветок, // Что зову я — Ночною Фиалкой”. И еще раз, и еще, по словесной спирали: “…лилово-зеленый // Безмятежный и чистый цветок, // Что зовется Ночною Фиалкой”. Но что это за цветок и почему Ночная Фиалка?
Это растение — скорее всего, вечерница, Hesperis matronalis; с виду оно похоже на то, что мы в Питере называем флоксами. (Хотя флоксы, как пишут грамотные люди, относятся к семейству синюховых, а вечерница — из семейства крестоцветных.) Я, может быть, ботаническая тупица, но Блок тупицей не был: его дед Бекетов был известным ботаником, и книжки дома водились, пока их по бессмысленной злобе не сожгли революционные мужики. И название “вечерница” поэту должно было быть известно. И слово “вечер” разлито по всему сну. И, конечно, сон этот очень блоковский, очень серебряновековый: вечер, болото, королевна, лилово-зеленый цвет, вневременье и к концу сна — ожидание Нечаянной Радости. Деревянная изба, Скандинавия, трухлявые короли, когда-то бывшие молодыми, какой-то плен сумерек, недосмерть, и ночной пленительный, поддерживающий и пропитывающий всю сонную конструкцию запах.
Это все, конечно, так, но есть и другое растение, тоже носящее имя Ночной Фиалки, а именно любка двулистная, Platanthera bifolia, семейство орхидных. О, какой у Блока опытный Сценарист, не хуже дедушки Бекетова! Блок видит во сне, конечно, мучительно-неотвязную свою любовь — Любу, Любовь Дмитриевну Менделееву, но только эта любка двулистная лиловой не бывает, цветы у нее мелкие и белые, совсем не таинственные, хотя как-то там она страшно полезна фармакологически. Это такая метелка, несколько ободранная и невнятная; колером не вышла, нежным плаксам Серебряного века в свои венки ее не вплетать. (Бывает она, правда, зеленоватой, но про такую наука грубо пишет: “Зеленоцветная любка аромата не издает. Скотом не поедается”.) А вечерница и впрямь безмятежная и чистая, бледно-лиловая, нежно-фиалковая — детский такой, трогательный зонтик. Что сам Блок об этом думал, что осознавал — спросить больше не у кого.
Однажды я видела во сне плакат (запись на какие-то платные курсы в пещере, а пещера в горе; Зигмунд, отвяжись). На плакате, выполненном в стиле индийского лубка, скакал раскрашенный в красный цвет Буденный на коне, с саблей. Так странно… но, записывая наутро имя всадника, я тут же, с третьей буквы прозрела и поняла, что это был, конечно, Будда: на ночь я читала книжку о буддизме — все просто, без чудес. Но Сценаристу нельзя же так просто взять и приснить мне Будду, он поискал-поискал созвучия, и ближайшим тезкой самого мирного существа во вселенной, по иронии лексикона, оказался свирепый Семен Михалыч — “мы красная ка-ва-ле-рия, и про нас былинники речистые ведут рассказ”.
Иногда он шифрует с помощью английского языка или любого другого, который вы знаете, или знали, да забыли. Я вот знала в свое время три слова по-венгерски, но уже и не вспомню какие. Я забыла, а у него они записаны, и кто скажет, — может быть, он вставляет их где-нибудь по ходу сонных моих странствий, а мне и невдомек… А в одной книжке о снах рассказывается про американца, который приехал в Россию, и ему было страшновато. Приснился ему пчелиный рой в дупле, и одна пчела, заползая в дупло, была какая-то нерешительная. Проснувшись, он записал сон и тогда вдруг увидел его смысл: чтобы описать “осторожную пчелу”, он выбрал слова “cagey bee”, то есть “кейджи би” = KGB = КГБ попросту. И то, какой же американец не боится чекистов?
Мне же душным комариным летом приснилось, что у меня куплены билеты в Саудовскую Аравию и турагент меня отговаривает: с ума вы, дескать, сошли, там же страшная жара и загазованность. Казалось бы, слишком простой ход: в квартире жара, вот и снится жара. Но почему выбрана Саудовская Аравия? А потому, догадываюсь я, что у меня одновременно включен вентилятор и таблетка, убивающая комаров, “air” и “яд”, а мне во сне лететь в Эр-Рияд.
В Интернете есть несколько сайтов, где сновидцы рассказывают свои сны; хорошо рассказанные сны волнуют не хуже прозы. Вот несколько снов неизвестных авторов. В смысле, спящих людей.
1. Снилось мне, что я в гостях в глухой деревушке, населенной настоящими чаеводами (нигде таких больше нет). Они объяснили мне, что в свежезаваренном краснодарском чае чаинки всплывают наверх в виде “ма-а-аленьких золотистых петушков” и не иначе. А еще мне, как знатному чаеводу, подарили бумажный кулек с сверхэлитной заваркой и ма-а-аленький черненький заварочный чайник. Почти весь сон я очень боялась, что выяснится, что я никакой не чаевод, и подарки отберут.
Или:
2. Иду я как будто по рынку, вижу — люди столпились вокруг какой-то пожилой женщины. У нее в руках большая полосатая сумка, как обычно у торговцев, доверху набитая полиэтиленовыми пакетами. И она вроде бы бесплатно раздает их всем желающим. Протискиваюсь через толпу, хочу получить пакет. Она мне сует маленький, прозрачный. А я вижу, что на дне у нее большие и красивые, она их пытается спрятать, чтобы никому не дать. Я говорю: “Дайте мне, пожалуйста, тот большой пакет”. У нее кривится лицо, она что-то собирается ответить, но тут меня оттирает толпа. Я остаюсь вообще без всего. А пакеты, как та тетка сказала, не простые, а от Сороса.
Вот читаю, дивясь… Первый сон — словно бы Павич, второй — как будто некая притча. Сюжеты похожи: “отберут то, что сами дали” или “захотела большего — потеряла все”, но стиль описания разный. Сквозь второй сон просвечивает, в общем-то, “Сказка о рыбаке и рыбке”, женщина с сумкой выступает вроде бы в роли рыбки… Или это Сорос — рыбка? И задумавшись об этой великой сказке, Пушкиным не придуманной, но написанной, вдруг замечаю, что ведь и в первом сне — “золотой петушок”… а ведь я случайно выбрала для себя эти два сна из бездонной корзины чужих сновидений… Как это они сошлись вместе? Тут не Павич, тут другое…
А вот уж совсем ни в какие ворота:
3. Я приезжаю к своей родной сестре в гости в другой город. И у них там происходят странные вещи. Поселился некий не то человек, не то зверь, которого все именуют Зверотур.
Сие неведомое существо появляется неожиданно, даже в квартире, и пожирает понравившегося ему человека.
Вокруг жуткое напряжение, но несмотря на это город продолжает жить. Мы с сестрой и ее ребенком идем на прогулку.
Все ходят со специальным оружием, которое может на время охладить пыл Зверотура.
Ощущение надоевшего страха очень сильное, даже у меня, недавно живущего в этом городе человека. Это очень угнетает и тяготит душу.
И вот мне воочию довелось встретиться с этим зверем. Напряжение жуткое, потому что он непредсказуем и появляется в самых неожиданных местах. Народ в панике, все разбегаются. Я забегаю в какой-то парк, там стоит черная машина, которая собирается сдвинуться с места. Мне удается лечь на багажник. Машина едет задним ходом с большой скоростью, ветки бьют по лицу, я пытаюсь закрыться руками, но ощущение того, что я уже далеко от зверя, приободряет меня.
Машина попадает в другой город. Решаю для себя, что нужно как-то избавиться от этого зверя, и от ощущения неустойчивости положения, и надоевшего страха.
Иду в библиотеку в поисках информации о Зверотуре. Когда нахожу библиотеку, я встречаюсь там с шофером, который ехал в черной машине. Его отчитывают люди мафиозного вида. Каким-то образом они выяснили, что на багажнике кто-то ехал. Думая, что меня видел шофер, я признаюсь во всем сама, объяснив ситуацию, жалея шофера.
Выслушав меня внимательно, один из мафиози говорит, что поможет мне, и ведет к старушке, которая работает в архиве. Старушка выдает мне одной тайну Зверотура. Оказалось, что его нужно просто полюбить. И я решаюсь на это.
Каким-то образом я опять оказываюсь в том городе и нахожу Зверотура. Оказываюсь лицом к лицу со зверем (он очень большого роста, за 2 метра, огромные плечи и большой рот, уродливое лицо, стоит на двух ногах как человек, но вместо ног копыта, руки как у обычного человека). Солнце мне очень слепит глаза, но несмотря на это я сквозь кожу Зверотура вижу его сердце и… и тут зазвенел будильник.
Получилось очень сумбурно. Я просто вся под впечатлением сна и никак не могу его объяснить для себя. Я не смотрела телевизор, не читала книг. Есть ли вообще такое понятие Зверотура? Я еще до сих пор нахожусь под эмоциями сна (все очень четко и красочно помню), хотя уже вторая половина дня.
…Ни в какие ворота, потому что “автор” словно бы никогда не читал сказку “Аленький цветочек”, не опознал Минотавра, и вообще роскошно развитый в мировой литературе сюжет “Beauty and the Beast” пролетел мимо его сознания. А этого почти не может быть… Где был?.. Пиво пил?.. Но это, наверно, и есть самое ценное: такая девственная нетронутость культурного сознания девушки привлекла Сценариста, и он с размаху, как оплеуху, напечатлел на этой всполошенной tabula rasa свой заветный архетипический сюжет. Оп-ля! Знай наших!
“Вместо ног — копыта…” — тревожится безымянная сновидица, и точно так же тревожились сновидцы средневековья и античности и в Шумере, в камышовых шалашах, просыпались с колотящимся сердцем и пересохшим ртом, и в Африке, и в Китае; и бог знает где и когда Сценарист впервые послал нашему брату — примату, двуногому без перьев, всеядному, о тридцати двух зубах, млекопитающему, прямоходящему — этот несгораемый сюжет о необходимости полюбить монстра, то ли чтобы нейтрализовать его злодейские замыслы, то ли — поднимай выше — как первый сигнал о пробуждении этого странного, истинно человеческого побуждения — милосердия. То ли просто — встречайте свое Подсознание с букетами и оркестром. И всегда какой-то из снов идущий непорядок с ногами: хромой бес, козлоногий Пан. От наскальных рисунков до — ну хотя бы — Татьяны Устиновой, автора таких ловких детективов, скрещенных с дамским романом: он — хромой ветеран афганского спецназа на протезе (баба-яга — костяная нога мужского рода), она — дочь олигарха (то есть “честная купеческая дочь”). Буря страсти. Красавица и Чудовище. У всех у нас под кроватью в детстве жили такие же, но мы выросли, стали проще, и подкроватные жители ушли.
Еще он любит такую штуку: ты будто бы в своей квартире или на даче, так хорошо знакомой. И вот в одной стене обнаруживается дверь, вроде бы она всегда там была, но ты по глупости или по рассеянности ее не замечал, а сейчас вот обнаружил. И сердце замирает, и открываешь — а там еще комната, или коридоры, и даже словно бы что-то вспоминается — то ли в детстве ты там играл, то ли просто знал, как туда попасть. И там чудесно, так чудесно!.. Я знаю как минимум три литературных сюжета, построенных на этом важном, важном до сердцебиения сценарии. Это “Дверь в стене” Уэллса — классика-переклассика; “Посещение музея” Набокова — не мог он тут не отметиться; и средненький рассказ Дж. Б. Пристли “Другое место”… а не важно, что средненький, важно, что написал, уважил Сценариста. Ну и море вторичной литературной продукции, всякой там “научной фантастики”, “фэнтези” и всей этой литературной дребедени, кормящейся очистками ночного сознания и запускающей бессовестную морду в чужую корзину с овсом.
А маленькие опасные девочки, которые делают ужасное, питают бесконечного Стивена Кинга; а сюжет с квартирой, сквозь которую проходят чужие люди, потому что так надо, попадался мне у Арво Валтона. Рассказы и романы Уэллса все насквозь пропитаны снами, и недаром его так тянуло к скрытому миру, что он под конец жизни занялся столоверчением, чтобы навещать поместье Сценариста с черного хода.
“Желания”! Ничего-то мы не знаем про свои желания, а если думаем, что знаем, то никакого исполнения во сне не происходит, не то мы бы все ходили довольные-предовольные. Душные городские европейские желания среднего класса тысячу раз исполнялись в европейской литературе, от фольклора до высокой, сложной прозы. Вот, все женщины твои; вот, ты миллионер; вот, тебе все повинуются; вот, ты объездил весь мир; вот, ты объелся и упился всем, чем хотел объесться и упиться. Придумал. Написал. Вроде полегчало. А потом снятся сны в том смысле, что деньги — это пустые бумажки, пластиковые пакеты от Сороса, а женщины проходят мимо и делают странные вещи не для тебя, а ты хочешь бежать — и сдвинуться с места не в силах, а еда — это вата без вкуса, а на поезд ты всегда опаздываешь, а море стоит вертикально, как синяя стена, а волну можно приподнять двумя руками, как одеяло, а счастье — это плыть в неглубокой розовой воде, — то, что наяву звучит невыносимо пошло, как коммерческие услады Барби.
4. Больше напоминает романтическую фантастику.
Не помню, есть ли города, государства, не смогу сказать точно — что за время года.
Розовые внутренности какого-то подземного сооружения. Все пропитано приятным запахом, который источают все предметы вокруг. Розовые стены, пол и потолок. Бесконечный лабиринт коридоров, но они не давят на психику, не угнетают. Наоборот — вокруг царство спокойствия, доброжелательности. Люди рядом со мной улыбчивы.
Понравились мне какая-то теплота отношений и минимум одежды — что-то вроде купальников из розового пуха. Но по желанию можно и без них.
Хотя запомнилась, помимо всеобщей розовости, замкнутость пространства. Может, это все искусственно создано. Но воздух вокруг чист и благоухает. Водоем с теплой розовой жидкостью, через который я и группа моих друзей плывем на матрацах. Больше похоже на череду бассейнов. Вокруг розовое, розовое, розовое…
Розовый цвет европейцы не уважают, он в нашей культуре как-то маркирует инфантильность, незрелость, глупость, детство; большинство же американских женщин предпочитают розовый цвет: незрелая нация, ой, незрелая… Колхозные вкусы: пушистая розовая кофточка. Новорожденным девочкам — розовое одеяльце. Розовое платье с зеленым пояском на мещанке Наташе в чеховских “Трех сестрах”. Все это — фу. Но во сне другая культура, не европейская, своя какая-то. Там розовое — это отлично, это чудесно, это обожаемо: это розовое платье юной Марины Цветаевой “с этой безмерностью в мире мер” — Цветаевой, царственно отметавшей невротические наши заботы о “вкусах” и “пристойности”, поэтессы, свободной до неприличия, до фамильярности со Сценаристом, нисколько эту бесстыжую связь не скрывавшей, а, наоборот, выставлявшей напоказ: “Сны видящей средь бела дня, // Восхищенной и восхищённой, // Все спящей видели меня, // Никто меня не видел сонной”.
Я тоже часто вижу во сне розовое стекло или “сухую розовую воду”, я не знаю, что это такое, но это очень хорошая вода: когда моешь ею руки (она для рук), то как-то куда-то проходишь сквозь слои сонного пространства, как-то словно бы больше понимаешь и вот-вот что-то совсем важное поймешь. Такая вода.
Нас, наверное, много, заглянувших в этот вариант закрытого мира, не только я да девушка, плававшая с друзьями на матрацах, но не все же скажут. Да вот, общеизвестное: “Я теперь скупее стал в желаньях. // Жизнь моя! Иль ты приснилась мне? // Словно я весенней гулкой ранью // Проскакал на розовом коне”. Для меня нет сомнения, что какие-то вещи из снов тут просочились и легли стихами. Разберись-ка, Зигмунд.
Да, собственно, вся литература связана со снами: и прямой связью, и связью обратной, и цитированием, и попыткой построить текст как сон, и бессознательным использованием сонных образов, и сознательным. Самый “сонный” писатель — Кафка, самый сонный его роман — недописанный “Замок”, где герой попадает в самозапутывающуюся ситуацию, не находящую разрешения, — каждый его осторожный и продуманный шаг немедленно и мучительно усложняет мир в энной степени, а почему? Потому что он действует в этом мире по дневной, ясной, разумной логике, а там совсем иные правила. Кажется, если бы он сделал что-то нелепое, иррациональное, можно было бы что-то поправить, но ведь само решение сделать что-то неразумное есть разумное решение, а оно-то все и портит.
Мы не управляем Сценаристом, это он управляет нами. Мы, разумные такие, хотим ответов на вопросы. И иногда он снисходит до объяснений:
5. Я вижу звездное небо (не как с конкретного места Земли, а как такой всеобщий круг), и голос за кадром (или просто мысленный голос) говорит мне, что когда сойдутся вместе четыре конских созвездия, то наступит конец света. Объяснение такое — дескать, “конские созвездия” это такие, в которых есть кони, Кентавр там, например, и т.д. Звезды ведь на небе перемещаются, когда-то возникнет такая ситуация, что они сойдутся.
Или:
6. Сначала я убегала не помню от кого, с подругами. Потом забежали мы в какой-то типа автобус, и зашел человек, очень странный, в темном одеянии, показал на меня и сказал: хочешь узнать свое будущее, я согласилась, и он сказал: “что было — то было, а что будет — то будет”, и ушел, исчез. И я проснулась.
Но лучшее, что разрешено видеть во сне пишущему человеку — а таковыми можно считать почти всех, — это упоительные, самые гениальные на свете тексты. Стихи — куда там Пушкину! Правда, проснувшись, понимаешь, что, может быть, все-таки Пушкин обставил тебя и на этот раз… Так, одной знакомой даме удалось проснуться среди ночи и торопливо записать свой шедевр:
Он.
На груди висит вагон.
Оп.
На вагоне медный клоп.
А другому человеку приснили такое:
Летает птичка на рассвете,
Чем дальше в лес — тем больше дров.
Осталась я одна на свете,
Так будь здоров, так будь здоров…
Там, на родине Зверотура, это, наверно, так же грандиозно, как “эники-беники ели вареники”, это у них такой Шекспир. Я тоже как-то занималась столоверчением, вызвала дух одного поэта и спросила его, пишет ли он там стихи. “Пишу”. — “На каком языке?” — “На ангельском”. Ну, значит, нам не прочесть.
Я вот не пишу стихов, да и не претендую; мне снится проза. Такая!.. Такая!.. О, какая! Это такие потрясающие тексты, в которых каждая буква, а не то чтобы слово, стоит на нужном месте и произносить ее, проговаривать вслух — высшее наслаждение для наконец-то дорвавшегося до своей пищи духа. Все прочее — макулатура! Мне дают — нет, меня подпускают к Большой Белой Книге in folio, покрытой черными строчками бесконечного текста. Книга старинная, буквы крупные, может быть рукописные. В каждом слове — Высший Смысл, оказавшийся таким простым для понимания, что от счастья начинаешь смеяться. Смеешься и читаешь, смеешься и читаешь. И тут, как всегда, все начинает портиться, я просыпаюсь — меня изгоняют из рая, сила тупого утра выталкивает меня на поверхность, Высший Смысл закрывается, абракадабрируется и белибердизуется, и горсточка вырванных у сна запомнившихся слов бессмысленна, как клавиатура пишущей машинки: фывапролджэ, кто ж ее, родимую, не знает.
Смирись, бодрствующий; смирись и спящий: тайна сия велика есть, Большую Белую Книгу навынос не выдают, но главное — она есть; вот это главное. Я видела ее сама. А нам — что ж, нам разрешено тут, по эту сторону ограды, стараться кто как умеет, нам дали чистые листы бумаги, и мы, может быть, сами того не подозревая, напишем иной раз такое ячсмитьбюё, что Сценарист в восторге вклеит и нашу страничку в свое избранное, чтобы было что почитать ангелам в гамаках.
ї Т. Толстая, 2003