Перевод с французского М. Гринберга. Вступление Б. Дубина
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2003
Перевод Гринберг Марк
Эта публикация — не попытка ввести обширное и продолжающее растущее наследие Ива Бонфуа в круг чтения моих соотечественников и современников: написанное им слишком многомерно, непросто для понимания, да и все-таки уже сравнительно неплохо, пусть пока еще в отдельных частях, известно читающим по-русски. То, что я хочу сказать — даже не традиционное для журнала пояснительное вступление к публикации двух новых переводов Марка Гринберга, которому российские читатели последнего десятилетия обязаны все более глубоким знакомством со стихами, прозой и эссеистикой французского поэта. Это всего лишь — условно приуроченное к юбилею Бонфуа — краткое выражение моей благодарности “далекому другу” (решаюсь употребить эти ответственные слова, поскольку ими не раз пользовался сам автор, надписывая и передавая мне свои книги).
Читатель может спросить: благодарности — за что? На подобный вопрос мне ответить нетрудно, я как раз и думаю это сделать. И начну с того, что, пожалуй, не могу назвать в современной словесности, насколько о ней осведомлен, другую фигуру, которая бы с такой живой полнотой, как Ив Бонфуа, олицетворяла сегодня дело и место поэта. Поэта в том смысле — цитирую здесь речь Бонфуа памяти Борхеса, — “в каком его понимал Кьеркегор, а именно как человека, который на жизненном пути одержимо стремится к пределам этического и религиозного, всегда остающимся вдали”. Так понятая — и очень рано! — задача сделала и делает Бонфуа сегодня поэтом собирания смысла, а не его рассеивания и расточения (об отрицании, больше того — поругании любой осмысленности у иных нынешних литераторов сейчас не говорю). Смысл речи, смысл имен, данных вещам, а стало быть, и смысл работы поэта-именователя для Бонфуа — предел, а не произвол, символический горизонт, а не виртуальный фантазм. “Символы — это вещи и слова, обладающие смыслом, потому что сведены в одно, — настаивает французский поэт в эссе, посвященном Рильке. — Бодлеровские “живые колонны” места, выстроенного сознанием, самодостаточные первоэлементы мира — вот она, перед нами, явь, для бытия которой не нужно никакой материи. <…> В этом согласии сознания с местом на земле уже есть пространство для другого. А значит, наша связь с миром больше не замкнута, она в силах шириться и расти”.
“Место” здесь — слово для Бонфуа не случайное. Больше того — это одно из его главных, несущих слов. “Потребность в образах”, как он сам, вслед, опять-таки, за Бодлером, определяет свою творческую тягу, всегда разворачивается у него как поиск места, а оно, предельно конкретное, вместе с тем предстает местожительством в мире, “испытанием нашей принадлежности земле” (об этом написана автобиографическая повесть-эссе “Внутренняя область”, может быть, самая важная книга французского мастера). Отсюда картинность, архитектурность стихов и прозы Бонфуа, их связь с дорогой, улицей, путешествием, символика процессий, проплываний, облетов в его творчестве; не упоминаю уж о многочисленных трудах поэта, напрямую посвященных пейзажной живописи, скульптуре и архитектуре Ренессанса, барокко и Нового времени.
Казалось бы, место (почва, камень, дом) — это опора творческой мысли, а живопись, тем более скульптура, архитектура — твердыня поэтического воображения. Как бы не так! В сквозном метафорическом мотиве места — характерная для Бонфуа неустранимая двойственность художественного сознания, поэтической речи. Не зря все шествия и странствия, которыми живут его стихи и проза, как правило, разворачиваются во сне (так сложился у него и созданный им жанр “привидевшихся рассказов”, к которым примыкают миниатюры, публикуемые ниже). Он помнит про хрупкость, даже предательскую зыбкость мраморного изваяния, живописного контура, поэтического слова. И не забывает: “Пейзаж в искусстве возникает с первой обеспокоенностью нашего сознания метафизикой, когда его вдруг начинает волновать движущаяся тень, которая падает от предметов”.
Однако и при этом — вернее, именно при этом, в этой своей неутолимости! — работа поэтического разума направлена у Бонфуа на то, что есть, на сущее, каким бы невероятным оно ни представало (“Посвящаю эту книгу невероятному, то есть сущему”, — открывался первый сборник эссеистики поэта), а не на то, чего нет, что кому-то кажется потерянным, но только потому и значимо, только этой призрачностью и существует. Скажу иначе и короче: французским поэтом движет надежда, а не ностальгия. Бонфуа, говоря опять-таки его же словами, стремится “воссоздать образ единственной и неповторимой жизни, ее след в исторической реальности”. Но ни на миг не упускает из виду, не скрывает от себя и собеседника тот драматический для художника факт, что “сущее превосходит любой вымысел. Равно как любой вымысел, поскольку об этом забывают, таит в себе вину”.
Откуда здесь вина? Она для Бонфуа входит в само существо искусства, в том числе — словесного искусства, писательского самоопределения. “Письмо, — подчеркивает Бонфуа, — отменяет реальность окружающих нас существ в их собственном времени и месте. Мы подрываем абсолют, который должны были почитать и любить, — ту единственную реальность, на которой стоит любовь. Говоря кратко, вымыслы предают явь”. Сознанием невозможности раз и навсегда примирить слово с явью (но не любованием, не упоением этой своей “слабостью”!) отмечено все, что пишет Бонфуа. Поэтому, среди прочего, и женские, детские образы, часто связанные у поэта с символикой места, картины, дороги, — это не островки беззаботности и умиротворения, а источники неуспокоенности, побудители к дальнейшему пути. Словом Ива Бонфуа движет не мораль непоколебимых ответов, а этика неустанного вопрошания.
Борис Дубин
Божественные имена
I
Они рассуждали так: Бог не может хотеть, чтобы мы дали ему имя, ведь понятие имени подразумевает и понятие подлежащего, понятие глагола, сказуемого, а значит, мы сразу же пожелаем, чтобы Бог был тем-то или тем-то, начнем перебирать наш опыт, сравнивать, искать то, что лучше всего подходит, отстаивать свое мнение — словом, перегрыземся во имя Бога. Наделяя именем того, кто не вмещается в мир, мы его не называем и тем более не восхваляем, мы, увы, попадаем в западню, поставленную языком. Имя Бога — безусловное зло. Как только у Бога появляется имя, по пшенице бежит огонь, нож пронзает шею ягненка.
(Далее см. бумажную версию)
Wiliam Blake & Co. Edit., 2001
ї М. Гринберг. Перевод, 2003
ї Б. Дубин. Вступление, 2003