Перевод с французского С. Зенкина
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2003
Философы Востока и Запада — Чжуан-цзы и Шанкара[1], Декарт и Лейбниц — с примечательным постоянством и разнообразием изобретали для различных целей хитроумные и порой убедительные доводы, стремясь показать, сколь трудно, а то и вообще невозможно, отличить сон от яви; а между тем любой из нас убежден, что наилучшим образом осуществляет эту банальную операцию каждое утро при пробуждении, без всякого труда и даже о том не задумываясь. Далее, наряду с этими учеными рассуждениями небесполезно будет напомнить, сколь много пользы и свободы самое существование снов всегда давало писателям — лучшим и худшим из них, от Библии до романа-фельетона. В данном случае это скорее второстепенные литературные приемы, но их постоянство и действенность по-своему показательны.
С другой стороны, известны сонники, традиция которых восходит к самому началу исторических времен. Специализирующиеся на них (и не только на них) издатели продолжают печатать старые сонники и публиковать новые. Кроме того, толкование сновидений получило и наукообразную, под стать нашей эпохе, форму: будучи обновлено психоанализом, оно все более процветает, а вместе с ним и вообще интерес к снам, к их нередко завораживающему действию. Это значит, что связанные с ними проблемы — не из тех, что порождаются преходящими обстоятельствами и исчезают вместе с ними. Моя задача — попытаться выяснить истоки и причины столь настойчивого преимущества, которым они пользуются.
I
С самой глубокой древности людям казалось, что образы сновидений скрывают в себе таинственный и вместе с тем доступный смысл, который умелый толкователь способен прояснить. Отсюда — бесчисленные сонники, то есть словари для дешифровки их странных, озадачивающих сообщений. Один из таких сборников относится к Древнему Египту XII династии, то есть ко второму тысячелетию до нашей эры. В Индии шестьдесят восьмой из стихотворных трактатов (paricishta), дополняющих собой “Атхарваведу” и датируемых обычно V веком до христианской эры, озаглавлен “Трактат о сновидениях”. Он опирается на другой, еще более древний трактат, который носит такое же название и содержит целый каталог предзнаменований, скрывающихся за переживаемыми во сне событиями. А.-Л.Оппенгейм опубликовал и перевел неовавилонский сонник, найденный в Ниневии среди табличек, известных под названием Библиотеки Ашшурбанипала (669-ок.633 гг. до н.э.). Не раз переиздавался и адаптировался сонник Артемидора из Далтиса. Вся эта литература отличается странным однообразием.
Сновидение есть нечто запутанное, смутное, неясное. Сонник закономерно вынужден вычленять из него какие-то отдельные происшествия, единичные элементы. И вот начинает тянуться нескончаемый перечень. Произвольные примеры из вавилонского сонника: “Если ест мясо медведя — к восстанию; если ест мясо обезьяны — к завоеваниям; если ест обычное мясо — к спокойствию духа; если ест смолу — к огорчению; если ест нефть — к беспокойству духа…” И так далее без конца. Потом новые ряды перечислений: “Если ему подают… если режет… если берет… если носит…” Приняв общий принцип, уже невозможно остановиться.
Другие сонники, разделенные веками и географическими широтами, ни по сути, ни по изложению почти не отступают от этой, видимо, незыблемой традиции. Вот еще один, последний, пример из “Сушрутасамхиты” (Индия, ранее IV в. до н. э.), потому что он более всего отличается от популярных сонников — как таблица соответствий от психоанализа, хоть это и отрывок из труда по медицине.
Сновидения, предвещающие смерть
Буду говорить о снах, связанных со смертью и здоровьем; о снах, которые может видеть и сам больной, и его друзья:
Тот, кто, натерши тело маслом, направляется к югу вместе со слонами, хищниками, ослами, вепрями или быками;
тот, кого черная встрепанная женщина в красном платье ведет связанным, усмехаясь и подпрыгивая, к югу;
тот, кого спутники увлекают к югу или кого на прогулке окружают покойники;
также и тот, кого внезапно схватят люди с изуродованными лицами и собачьими лапами, кто пьет мед или масло, кто садится в грязь или же, измазавшись в грязи, машет руками или хохочет;
тот, кто ходит без одежды с красным венком на голове или у кого из живота вырастает тростник, бамбук или пальма;
тот, кто проглочен рыбой или же проникает в тело своей матери, кто падает с горы или в темную расщелину;
тот, кто унесен потоком, кто потерял свой священный шнур, кого окружают и опутывают вороны или иные зловещие птицы — все они погибнут,
тот, кто видит, как падают звезды и иные светила, как гаснет лампа или как вырывают глаз; кто видит, как дрожат изображения божеств или же земля;
тот, у кого рвота, понос или же выпадают зубы, кто карабкается на куст хлопчатника или же на какое-то иное дерево в цвету[2], кто взбирается на муравейник, на погребальный костер или на искусственный столб;
тот, кому подают или кто ест хлопок, жмых, железо, соль, кунжут, вареную пищу или же пьет крепкие напитки, ВСЕ ОНИ ЕСЛИ ЗДОРОВЫ, ТО ЗАБОЛЕЮТ, А ЕСЛИ БОЛЬНЫ, ТО УМРУТ[3].
В этих материях человеческий ум проявляет себя странно-консервативным. Думается, что это закономерно. Действительно, задача определяется самой человеческой природой и мало поддается переменам. Нет ничего, ни бессмыслицы или чуда, ни противоречия, которых нельзя было бы увидеть во сне, причем практически исключено, чтобы хоть малая часть этих небывалых вещей осуществилась в реальности. Следовательно, толкователю приходится сводить их бесконечную множественность к небольшому числу событий, которые почти наверняка бывают у каждого на протяжении его недолгой жизни: к таким событиям, как встреча, болезнь, прибыль или убыток, неудача или успех, в предельном случае богатство или разорение, путешествие, любовь, не говоря уж о самом неизбежном из всех — смерти. Всякое искусство гадания — хиромантия, астрология или какое угодно еще, а равно и толкование снов — вынуждено проходить сквозь эти узкие врата: сводить бесчисленные исходные данные, ничем не ограниченные в своей причудливости, к какой-нибудь дюжине приключений, почти обязательно случающихся в жизни с каждым. Это беспроигрышный рецепт. Ибо при первом же совпадении всякий оказывается поражен тем, как сумел толкователь прочесть в непроницаемой загадке предвестье судьбоносного события, которое как будто бы ничто не позволяло предвидеть — за исключением, правда, статистики. Во всяком случае, факт состоит в том, что уже около четырех тысяч лет перечни соответствий между образами снов и их значениями не перестают пользоваться успехом. В наши дни, в куда более гибкой форме и с помощью научного словаря, их традицию продолжают психоаналитические толкования, отвечая на ту же самую древнейшую потребность.
Множество снов, объясняемых пророками, встречается в Библии. Таковы, например, сны Навуходоносора или Фараона. В послебиблейской литературе возникает мысль о том, что сам по себе сон неважен, а существенно толкование, как действенно-эффективное предвестие, оказывающее влияние на реальность. “В Иерусалиме было двадцать четыре толкователя снов. Однажды случилось мне увидеть сон, и я обошел одного за другим всех толкователей. Каждый дал свое, отличное истолкование, и все они осуществились во мне, ибо сказано: сон следует устам толкователя”[4]. Существуют рассказы-примеры, демонстрирующие истинность этой доктрины и говорящие о ее богословском обосновании.
Сон о проломленной житнице
К равви Элиезеру пришла женщина и сказала: “Я видела во сне, что в житнице дома моего открылся пролом”. Он отвечал: “Ты зачнешь сына”. Она ушла, и так и случилось. Вновь приснился ей такой же сон, и она рассказала его равви Элиезеру, и тот дал такое же толкование, и так и случилось. В третий раз приснился ей такой же сон, и она пошла к равви Элиезеру. Не найдя его, она сказала его ученикам: “Я видела во сне, что в житнице дома моего открылся пролом”. Те отвечали: “Ты похоронишь мужа”. И так и случилось. Удивленный ее стенаниями, равви Элиезер спросил, что стряслось. Ученики рассказали ему. Он вскричал: “Несчастные! вы убили этого человека! ведь писано же: И как он истолковал нам, так и сбылось”. (Бытие, 41, 13)
И равви Иоханан заключает: “Всякий сон важен лишь своим истолкованием”[5].
Действительно, если бы осуществлялись бессвязные и мимолетные образы сновидений, то пришлось бы предположить, что они способны предвещать или предрешать непредсказуемое будущее. Если же, напротив, осуществляются их истолкования, то, чтобы допустить и понять это, достаточно вспомнить, что люди легковерны и поддаются влиянию, а сверх того еще и тщеславны, ведь приятно воображать себя предметом пророчества или сверхъестественного предвестия. Вполне вероятно, что по сходным причинам и психоаналитические откровения наших дней обладают столь же исключительной силой внушения для пациентов.
II
Второй ряд проблем связан с взаимодействием яви и сна, с их противоположностью, иерархической соотнесенностью, возможной взаимосвязью. При этом вопрос ставится о том, что значат уже не образы снов, а самый факт сновидения. Мир сна — это другая вселенная; является ли она более реальной, одинаково реальной, менее реальной, чем мир яви?
Нередко утверждалось, что так называемые первобытные народы не различают сон и явь. Думаю, такое мнение требует уточнений: они прекрасно знают, что есть сон и что есть явь, но придают увиденному во сне не меньше реальности, чем пережитому наяву. Иногда, под более сильным впечатлением от сна, они приписывают ему больший вес, чем простому и заурядному восприятию вещей, и полагают, что он свидетельствует о какой-то высшей реальности. Иначе говоря, различение проводится, но отсюда не следует, что сон кажется чем-то иллюзорным, а явь — бессомненной. Может даже статься, что сон считается превосходящим явь по плотности существования.
Значительность и убедительность сна вызваны впечатлением, которое он производит. Сон, не взволновавший человека, быстро забывается; это пустая и легковесная фантасмагория, которая возникает и тут же рассеивается, бесследно исчезает, сколь бы пышным ни был ее мгновенный расцвет. Но если с его образами, быть может даже и малоинтересными, связывается в сознании чувство тревоги или жизненной полноты, ум начинает неустанно искать тайную причину своего собственного расстройства. Он угадывает в нем некое предостережение, пока еще двусмысленно-невнятное откровение, некий оклик, предвещающий угрозу беды или же обетование необыкновенной судьбы.
Примечательнее всего, что переживаемое чувство остается независимым от образа, который, казалось бы, стал его причиной. Какая-нибудь сцена, которая наяву показалась бы заурядной, забавной или смешной, во сне вызывает у сновидца содрогание. А раз так, то он должен выяснить причину этого страха, предмет которого как-то саркастически скрыт. Отсутствие всякого объяснения наводит на него беспокойство и трепет. И наоборот, бывает, что зрелище в принципе отвратительное, ужасное или возмутительное связывается с состоянием восхищения или блаженства, показывая, что его не следует воспринимать буквально и что оно, напротив, означает какой-то большой успех, странную и драгоценную милость судьбы.
Контраст, во всяком случае разлад между образом и сопровождающим его чувством и составляет отличие сна от яви, где одно всегда согласуется с другим, ибо чувство вытекает из самого зрелища, а не прибавляется к нему извне какой-то неясной, своевольной, опасной силой. Сила сновидения в том, что оно требует объяснения, продолжения, чуть ли не осуществления. Как только оно вступает в соперничество с реальностью, то сразу же оказывается выше нее, и изначально человек склонен оспаривать именно реальность, так как ее банальная непрерывность поражает его меньше, чем чудеса сновидений, — по крайней мере, всякий раз, когда они своим гипнозом вызывают в его сознании неотвязное беспокойство и недоумение.
Скорее всего, у власти снов и нет другого секрета. Из этой власти вытекает несколько следствий, прежде всего то, что события сна кажутся не менее правдивыми, чем события яви. Все увиденное во сне считается достойным веры. Пробудившись, человек считает естественным призывать к ответу друга или соседа, который во сне вел себя с ним враждебно или угрожающе, нанес ему какой-то вред или оскорбление. Тот, бедняга, знать ничего не знает, однако же вынужден допустить, что в своем собственном сне и впрямь мог, сам того не ведая, провиниться тем, в чем его упрекают. Отпираться бесполезно. Чем можно опровергнуть несомненность ощущений?
Парагвайский индеец увидел во сне, как миссионер У.Б. Крабб крадет тыквы у него из огорода. В ту ночь миссионер Крабб находился в ста шестидесяти километрах от деревни, где жил сновидец. Но этот довод совершенно не разубедил последнего: он же видел, как миссионер срывает и уносит тыквы. Другому приснилось, что тот же самый миссионер, обвиняя его в каком-то преступлении, стреляет в него из ружья. Счастливо избежав гибели, но опасаясь нового покушения, он на следующий день попытался убить У.Б. Крабба.
Точно так же туземец с острова Борнео увидел во сне, что жена изменяет ему. Отец жены увел ее, чтобы ей не пришлось платить пеню, обычно налагаемую на неверных жен. Свидетельство сновидца перевешивает любые отговорки и заверения. Одному человеку приснилось, что другой человек, которого он знал и назвал, ударил копьем его тестя. Тесть действительно болел, но явно не от удара копьем; во всяком случае, у него не было никакой видимой раны. Не важно: понятно же, что копье из сновидения наносит незримые раны. Тому, кого обвинили, осталось лишь искать защиты у властей[6]. Он сам не отрицал своей вины — ведь он не мог быть уверен, что его “душа” не совершала поступков, пока он спал, в сновидении, которого он не помнит.
Такое объяснение, весьма широко распространенное, было точно замечено уже миссионерами XVII века у индейцев Новой Франции[7]: “Не в силах уразуметь, каким образом действует душа во время сна, когда она являет им удаленные или вовсе отсутствующие предметы, они воображают, будто она покидает тело, пока оно спит, и сама направляется к предметам сновидения, в те места, где они их видят, а к концу ночи, когда сны рассеиваются, возвращается в свое тело[8]”.
Аналогичные представления отмечались у эскимосов с берегов Гудзонова залива, в Африке и Австралии. Когда сон противоречит яви, он считается более истинным, чем она. Х. Кэллауэй сообщает о случае с зулусом, которому приснилось, что друг питает против него дурные помыслы. С тех пор он стал его избегать. Он больше доверял открывшемуся во сне, чем реальному опыту дружбы[9]. Еще дальше заходят ирокезы: “В сем вопросе их религия достигает сугубой тщательности: что бы им ни примнилось во сне, они полагают себя совершенно обязанными это выполнить как можно скорее”[10]. Если кому-то из них приснится, что он убивал французов, то, как писал в 1626 г. о. Лалеман, первый, кто встретится ему в безлюдном месте, в высшей степени рискует быть им убитым.
Не обязательно даже, чтобы сновидец сам что-то делал; ему достаточно присутствовать при том, что совершают другие. Чтобы реальность точно повторила сон, идут на все: “Не так давно один человек из селения Ойогоэн увидал ночью во сне, как десять мужчин ныряют в замерзшую реку, погружаясь через одну прорубь во льду и выныривая через другую. Пробудившись, он первым же делом приготовил большой пир и созвал на него десятерых друзей. Все они пришли, и было много радости и удовольствий… Тут он рассказал им свой сон, чем их, однако, отнюдь не удивил, ибо они незамедлительно вызвались его исполнить. Итак, все направились к реке, стали колоть лед и пробили в нем две проруби на расстоянии пятнадцати шагов одна от другой. Ныряльщики разделись, и первый из них проложил дорогу остальным: прыгнув в одну прорубь, он весьма удачно вынырнул из другой; так же сделали и второй, и все остальные, вплоть до десятого, который и заплатил за всех, ибо не смог выбраться и жалким образом погиб подо льдом”.[11]
Как явствует из этих примеров, сон представляет собой не просто предвестие реальности, но и своего рода долг перед нею, от которого надо как можно скорее освободиться, чтобы в ткани событий не образовалась неустранимая трещина, способная вызвать смерть того, кто видел сон. Гуроны, предвещая будущий психоанализ, полагали, что в сновидениях проявляются тайные желания человеческого сознания и что неудовлетворенное желание не менее злотворно, чем яд или кислота, которые неумолимо продолжают свое незримое действие: “И вот они верят, что душа наша дает знать о своих природных желаниях как словом, так и сновидениями; оттого, когда эти желания осуществляются, она довольна; и напротив, ежели не дать ей желаемого, она возмущается; и не только не доставляет своему телу благо и блаженство, какое желала ему доставить, но нередко даже восстает против него, причиняя ему всяческие недуги и даже смерть”.[12]
Таким объяснением соблазнительно злоупотребить. Вместо того чтобы с трудом исполнять настоящее сновидение, которое может и не принести никакого удовлетворения, выгодно придумать сон, в котором ты якобы видел то, чего на самом деле желаешь и что запретно, дабы тем самым заранее оправдать проступок или преступление, которое тебе хочется совершить. Малоазиатские курды, когда им приснится какой-нибудь дорогостоящий предмет, тут же заявляют, что обязаны завладеть им “силой оружия, путем убийства или грабежа”, а если им приснился враг, то это для них знак, что они должны спешно его уничтожить и разграбить его имущество.[13]
В предельном случае человек оказывается вынужденным исполнять сон, в котором его увидел кто-то другой. По свидетельству Г.-В. Штеллера, на Камчатке достаточно было заявить, что тебе приснились милости какой-то девушки, чтобы действительно их получить. Она умерла бы, если бы не сделала так, чтобы реальность заплатила долг перед сном.[14]
Примечательно, что во всех этих примерах никогда не встает вопрос об истолковании снов, о проникновении через составляющие их образы к их скрытому значению. Сон воспринимается буквально. Нужно аннулировать или же исполнить его (одним и тем же способом), сделав так, чтобы он не остался бездейственным предзнаменованием, пустой угрозой, напрасным пожеланием, иначе этот образ, нагруженный высшей опасной властью, сам осуществится в реальности и тем исчерпает свою волшебную силу.
В такой ситуации сон — это не предсказание, а предписание; не предвестие, а принудительный прообраз будущего. Человек, видевший сон, а также и весь мир в целом обязаны соответствовать этой чарующей фантасмагории. Поэтому так важно перед войной видеть во сне победу, перед охотой — добычу, перед игрой — выигрыш. Человек намеренно изводит себя постом и бдением, пока у него не возникнут галлюцинации, на которые спроецируется его желание. Видения сна, в который упрямец впадает от истощения сил, скорее всего и не могут продолжать собой иные образы, кроме образов его вожделения. Тем не менее сновидение приносит ему уверенность, в которой он нуждается. Он не подозревает, что посещающие его видения порождены самой истовостью его упований. Он убежден, что эти неподвластные ему образы приходят к нему извне, возникают вне его и ему адресованы, что это обетование, которому он может доверять. Сон гарантирует собой будущее и в то же время предстает как награда за заслуги и жертвы, за ревностное благочестие. В самом деле, это уже не пассивно получаемая милость случая, а ожидаемое, чуть ли не принудительное явление высшей силы, с которым в дальнейшем будет покорно сообразовываться реальное событие, словно запоздалый и неизбежный снимок.
Тем самым сон дает человеку во мраке неоформленного бытия некое настоятельно властное видение, облеченное сверхъестественной мощью в силу своего таинственного происхождения. Откровение, возникающее из снов, — это дубликат реальности, возникающий до нее и обязательной для нее. Оно устанавливает реальность в том виде, в каком она должна сбыться. Будущее неведомо, множественно, неопределенно. Увиденное во сне, оно становится незыблемым. В этом сила сна: он подчиняет себе реальность. Слабость же его в том, что любому обманщику ничего не стоит объявить себя обладателем бесценного дара, возникшего в средоточии недоступных тайн — в сознании спящего. Хорошо бы уметь контролировать, регистрировать образы сновидений. И действительно, там, где сон служит одной из основ политической власти, он, по природе своей подозрительный, мимолетный, баснословный и не доказуемый никаким свидетельством, начинает превращаться в социальный институт. Регламентируется его применение, тщательно очерчиваются пределы его компетенции. Повсюду, где отмечается практика инкубации[15], она сопровождается точно разработанным ритуалом. Вступая в святилище, кандидат подвергается очищениям, он находится под руководством и надзором опытных служителей, которые обладают также исключительным правом удостоверять подлинность посылаемых богами образов. Кроме того, не все сны обладают равной силой. Высшая ценность придается снам повторяющимся, посещающим одновременно нескольких спящих или же оставляющим по себе какую-либо значимую реликвию, а тем самым подтвержденным, удостоверенным, упорядоченным. Такие сны утверждают избранника в социальной должности, дают ему власть целить, карать, кормить, вести священную пляску, отправлять литургию, воссоздавать вживе древний миф, произносить сакральные генеалогии.[16] Они являются наследственным достоянием; повторяясь из поколения в поколение, одни и те же сны подкрепляют и увековечивают связь всего рода с незримым, доставляющую ему титулы и действенное превосходство.
Начиная с этого момента сновидение служит фактором легитимности. Зато оно уже не имеет ничего общего с цепью бессвязных, стремительных, непредсказуемых призраков, одолевающих сновидца. Скорее оно выполняет функцию родового талисмана, чьей власти многие завидуют, так что его, пожалуй, можно продать и купить, а то и выиграть или утратить в результате пари, аукциона, сражения.
III
Как мы видели, потребность в толковании снов, в раскрытии их символического смысла, склонность рассматривать их как загадки обладают примечательным постоянством. Эта потребность сочетается со стилем, стремлениями, привычками любой культуры. Она возникает из века в век во все новых, но всегда привлекательных формах, как будто людям крайне претит считать лишенными смысла те образы, которые, кажется, столь настоятельно требуют от них понимания. Точно так же неистребима и параллельная ей озабоченность взаимоотношениями сна и яви, требующая сравнивать их по ценности и своего рода онтологической плотности. В данном случае задача — не расшифровать тайное послание, а с надежностью отличить реальное от воображаемого, решающе важное от малозначительного. И при этом сны, легко поражающие человека, почти неизбежно получают преимущество над монотонностью повседневного быта.
Эти буквально-фотографические отражения еще не бывших сцен как бы заколдовывают реальность и заставляют ее в нужный момент совпасть с той картиной, которая через них открылась спящему и является одновременно причиной и следствием этой реальности, ее образцом и двойником.
Переживаемая субъектом растерянность вызвана порой грозящим, а порой и действительно происходящим соперничеством между восприятиями яви и образами сна. Он не знает, чему доверяться. Ошеломляющий образ не обязательно является самым прочным и правдивым. Субъекту известно, что иные такие образы, поражающие словно молнией, так же и недолговечны, как молния, исчезая вместе с вызванным ими ослеплением. С другой стороны, ясно ведь, что в этой области сила шока, внезапного и необъяснимого озарения неизбежно обладает, по крайней мере на время, своего рода суверенными правами, сразу же затмевая робкие притязания заурядной реальности, которая в конце концов побеждает лишь в силу обычая.
Когда на чашах весов оказываются факты сна и яви и сознание в испуге не решается сделать между ними выбор, то из этой неразрешимой дилеммы возникает ряд затруднений. Смятение, в котором, по-видимому, оказывался на заре истории человеческий дух, колеблясь между удивительными видениями снов и скучно-неизменной обстановкой, вновь возникающей при каждом пробуждении, находит себе причудливое продолжение в чрезвычайно сложной литературной традиции. Своими выдумками писатели словно омолаживают сомнения далеких предков. Во всяком случае, одно соответствует другому с необыкновенной точностью. Как часто случается, вместо тревоги появляется игра, вместо неотвязно преследующих образов — прелесть вольной фантазии. Проблемы остаются теми же, просто переходят в иной регистр: eadem in alio[17]. Попытаемся перечислить основные из этих вечных вопросов.
Во-первых, кто действует во сне? Личность спящего оказывается захвачена каким-то двойником, который живет совершенно неподконтрольно и независимо, но так, что до некоторой степени вовлекает в свою жизнь и его самого. Бывает, что этот персонаж заменяет, продолжает его собой, разделяет его заботы, привычки и вожделения, но бывает и так, что своим поведением он поражает его и ставит в тупик. Порой сновидец ощущает себя внутри своего ночного двойника: его глазами он видит или его руками касается других персонажей сна. А порой он лишь смотрит, как его отражение само движется среди них. Он с содроганием или равнодушием следит за его поступками, совершающимися вне его, словно на сцене, на экране или же по ту сторону зеркала.
Во-вторых, можно ли принести с собой из мира снов какой-нибудь предмет или шрам на теле, какой-нибудь стигмат или залог, который удостоверял бы их реальность, нечто вескоощутимое, что оставалось бы после того, как рассеется фантасмагория, подтверждая существование мира, куда она вводила?
Человек во сне просыпается, вернее, ему кажется, что он проснулся, а на самом деле ему продолжает сниться сон и еще предстоит проснуться — то ли по-настоящему, то ли иллюзорно, как и в первый раз, так что сновидца переносит изо сна в сон, из пробуждения в пробуждение, и он никогда не уверен, что достиг истинного пробуждения, которое вернет его в мир реальности.
Мир повседневного быта порой предстает простым удвоением мира снов. Получив доступ в царство правдивых образов-предзнаменований, спящий видит, как перед ним развертываются события, которые реальность вскоре должна будет воспроизводить или имитировать. Мир яви следует и повинуется им, согласуется с ними через более или менее длительное время. Необъяснимым, неизбежным, неумолимым образом он точно повторяет сцены, увиденные во время снов, как будто сам он не более чем отсроченное осуществление этих образов, неспешно, но непременно возникающих на отражающей поверхности, которая тщетно им противится. Бывает, ждать пришлось так долго, что сон успел почти забыться. Казалось, реальность совершенно от него удалилась, как вдруг в самый неожиданный момент все сходится, составляется и в мельчайших деталях, но на сей раз взаправду, воскрешает тот эпизод, который раньше был явлен в мире призраков.
Теперь ясно, сколь значима упомянутая выше трансформация. То, что некогда переживалось как судьба, теперь предстает всего лишь как чудовищное исключение, от которого может пошатнуться разум. Былой неумолимый закон теперь просто литературная гипотеза. Для первобытного человека сцена из будущего, отразившись в зеркале сна, в каком-то смысле уже сбылась, соответственно она и должна рано или поздно произойти вновь точно такой же, как увидел ее спящий. Акцент делался на сновидении, и мы видели, что сновидец спешил его реализовать, порой даже с риском для жизни. Теперь все наоборот: скептичный герой с пренебрежением или же презрением относится к вещему сну, но мало-помалу ошеломленно замечает, что реальность постепенно сближается с ним и в конце концов воспроизводит его.
Сходную эволюцию пережили и другие мотивы, например, часто возникающее желание, чтобы несколько снов взаимно подтверждали или контролировали друг друга. Когда сон перестает быть источником политической власти, когда он больше не составляет законное свидетельство, автоматически удостоверяющее истину, то вполне может случиться так, что одна лишь почтительная опаска не позволяет людям выдумывать выгодные себе сны или же бездумно отвергать сны, на которые ссылается соперник. Впрочем, в мире, не придающем более сну столь безраздельной веры, остается ностальгия по ней. Люди, кто с горечью, кто с раздражением, испытывают неудовольствие из-за того, что сон — это нечто сугубо личное, что он всецело замыкает человека в безысходном одиночестве, что им так трудно поделиться с другими. В реальности мы все переживаем совместно. Сон же, напротив, — такое приключение, которое сновидец испытал в одиночку и которое только он один может помнить; это плотно-непроницаемый мир, исключающий всякое совпадение с миром других. Оттого так соблазнительно вообразить, как два человека, несколько человек, даже множество людей сразу видят один и тот же сон, или эквивалентные друг другу, или дополнительные друг к другу сны. Тогда эти сны подкрепляют друг друга, складываются вместе, словно части пазла, и обретают ту же плотность и устойчивость, что и восприятия яви; подобно им, они поддаются проверке и, подобно им или даже лучше их, создают между людьми исключительные, тайные, тесные связи, которые ничто не может опровергнуть.
Особенно трудно преодолеть последнее, самое абстрактное, а равно и самое глубокое сомнение: коль скоро спящий в каждый момент сна не знает, что он спит, и даже бывает убежден, что бодрствует, тогда ведь и считающий себя бодрствующим должен в любой момент допускать, что, быть может, ему все это снится. Как известно, с этим затруднением связана долгая и сложная философская традиция. Оно беспокоило уже Аристотеля, который странно, но и не без проницательности заявлял, что задумывающийся над ним рассуждает как растение. Безупречно завершенную форму придал ему Чжуан-цзы в своей дилемме о философе, которому только что снилось, что он бабочка, и бабочке, которой теперь снится, что она философ. С тех пор этот спор, возобновляясь из века в век, получил богатейшее развитие, вплоть до Пруста и Борхеса.[18]
Когда человек еще едва только вышел из первобытного состояния, где сон мог иметь силу закона и нередко обладал преимуществом над реальностью, этот комплекс постоянно встающих вопросов уже содержал в себе основные элементы проблематики, с ранних пор начавшей беспокоить утонченные умы. Действительно, с развитием богословских систем все они, как правило, скорее подтверждали мысль о том, что сон дает доступ в божественный мир, во всяком случае в мир более значительный (если не более истинный), чем мир яви. Отсюда раннее и широкое распространение как веры в сны-оракулы, так и самой онейромантии[19].
Так, согласно папирусу IV в. до н. э., фараон Нектанабо присутствовал во сне при сцене, в ходе которой бог Онурис жаловался Изиде, что его храм стоит недостроенным. Нектанабо приказал разобраться, и выяснилось, что святилище еще не покрыто надписями. Тогда он велел найти самого знаменитого резчика иероглифов и поручил ему закончить эту работу в кратчайшие сроки.
Артемидор (I, 1) упоминает о так называемых “политических” сновидениях, то есть таких, которые снятся в одну и ту же ночь всем жителям города в связи с важными для него событиями. О таких же снах упоминает и Вавилонский Талмуд (“Ta’anith”, 21 b). В Месопотамии Ашшурбанипал рассказывает:
Сон Ашшурбанипала
Войско увидело реку Иидидье — ревущий поток, переходить через который казалось опасным. Богиня Иштар, пребывающая в Арбелах, в полночь явила моему войску сон и сказала ему: “Я буду идти впереди Ашшурбанипала, царя, созданного мною!” Войско поверило этому сну и беспрепятственно перешло через реку.[20]
Доподлинность сна удостоверена тем, что его одновременно видели много спящих. Она может быть удостоверена и в том случае, если содержавшееся в нем откровение будет признано точным, то есть если реальность подтвердит поведанное во сне, как это происходит в следующем примере, сообщаемом у Плутарха и Тацита.[21]
Сон Птолемея
Птолемей Сотер увидел во сне колоссальную статую бога Плутона, находившуюся в Синопе, но так как он никогда не видел эту статую, то не узнал ее; она же велела ему как можно скорее перевезти ее в Александрию. Не зная, кого она изображает и где находится, царь поведал о своем видении друзьям, и те разыскали некоего Сосибия, который много странствовал и сказал, что видел в Синопе колосса, похожего на увиденного царем. Птолемей послал туда Сотела и Дионисия, которые спустя немало времени и с великими трудностями, не без божественной помощи, завладели им и привезли с собой [в Александрию]. Доставленную на место статую осмотрели ученые и сошлись в том, что это изображение Плутона, поскольку на изваянии изображались Цербер и змея; они заверили Птолемея, что это статуя бога Сераписа, а не кого-либо иного.
В классической античности было известно еще более убедительное доказательство правдивости сна — это залог, получаемый во сне и обретаемый спящим рядом с собой после пробуждения. У Пиндара Беллерофонту во сне Паллада приносит волшебные удила, похожие на золотую диадему, с помощью которых ему удастся обуздать Пегаса. Проснувшись, он сразу же оказывается владельцем этого лишнего предмета, происходящего не из мира сего и положенного рядом с ним неким божеством.[22] Этот мотив особенно часто встречается в древней литературе Севера. Иногда, в более тонком варианте, оставленная рассеявшимся сном улика является не материальной, но, как и сам сон, летуче-неуловимой, двусмысленной. В коротком китайском рассказе юноше Лю из Пэньжена время от времени снится, что он ходит в публичный дом и там напивается с девками. Каждый сон вновь приводит его в один и тот же дом разврата. Однако он сомневается, действительно ли это сон, ибо после пробуждения его платье все еще пропитано женскими духами.[23]
В других случаях сон предшествует реальности. Он возвещает о ней или являет ее сверхъестественно точный прообраз. Такие сны настоятельны и подробны, реальность же в дальнейшем оказывается рабски покорной — этаким галлюцинаторным повтором ранее увиденного во сне. Приведу два примера такого мотива; один относится к древним временам, другой к новым, и оба отличаются тем, что представлены как подлинные случаи. Их разделяет все: века, географическое расстояние, различия культур и традиций. Однако каждый из них на свой лад утверждает, что жизнь порой лишь воспроизводит собой видения снов, являет собой какое-то время спустя как бы отсроченное или затемненное их отражение. Первый рассказ извлечен из китайского трактата, где собраны странные события, якобы имевшие место в правление династии Тан. В нем записано, что образованный юноша по имени Лю Тао-цз около 899 года остановился на ночлег в монастыре Гоузин на гореТяньтай. Там ему приснилась девушка в саду под окном, рядом со склоненным кипарисом, окруженным подсолнухами. Ему снилось, что он совершает с нею брачные обряды, и потом он не раз вновь встречал ее, по-прежнему во сне. Прошло время. Однажды в другом монастыре юноша узнал виденные им сад, окно, кипарис и подсолнухи. В монастыре гостил другой путник, у которого недавно заболела дочь — бедная, красивая и незамужняя. Именно на ней женился во сне юноша, и именно с нею он привык встречаться.[24]
Сходным образом и мировой судья Дж.О. Остин из Мидлтауна, штат Нью-Йорк, рассказывал 25 июня 1901 года о странном происшествии, случившемся с ним в юности. Камиль Фламмарион принял его свидетельство без всяких сомнений и даже с почтением. Более того, он позаботился вставить его в новое издание своей книги на место другого рассказа, автор которого г. Александр Берар к тому времени объяснил ему, что то была чистая выдумка.
Сон мирового судьи из Мидлтауна
Мне было около двадцати лет, и я служил директором общественной школы. Поглощенный своими обязанностями, я думал о них не только днем в часы работы, но и ночью в сновидениях. Однажды мне приснилось, что я в школьном зале и только что закончил готовиться к открытию, как вдруг слышу, что в дверь стучат. Я открываю и вижу какого-то господина с двумя детьми — девочкой одиннадцати лет и мальчиком восьми лет. Вошедший объясняет мне, что из-за Гражданской войны он покинул свой дом в Новом Орлеане и перевез семью в тот округ, где находится моя школа. Он желает доверить детей моему попечению, дабы я занимался их воспитанием и учебой. Потом он спросил, какие книги им понадобятся, и я дал ему список, который он взял с собой. На следующий день дети были приняты в число моих учеников.
На этом сон прервался. Но он так подействовал на меня, образ этого отца и двух детей так сильно запечатлелся в моей душе, что я узнал бы их где угодно, хоть бы среди всего населения Парижа или Лондона.
Каково же было мое удивление, когда на следующий день после этого сновидения я услышал тот же самый стук в дверь, что и во сне, открыл и увидел перед собой того самого посетителя и двух его детей! И дальше все было так же: мы говорили о том же, о чем и во сне.
Добавлю, что человек этот был мне совершенно незнаком. Новый Орлеан находится в 1350 милях, то есть более чем в 2000 километров отсюда, а я никогда не уезжал дальше чем на 100 миль, то есть на 160 километров, от своего дома.[25]
Бывает, что во сне человек видит, рассказывает или толкует другой сон. Древняя надпись на стеле (ибо порой эти мимолетнейшие видения высекают в нетленном камне) повествует о сне царя Набонида (556-539 гг. до н.э.). Царь увидел во сне встревожившее его сочетание светил. Но рядом с ним возник какой-то человек и сказал ему: “Это сочетание не заключает в себе дурного предзнаменования”. Потом, как подчеркивает надпись, в том же самом сновидении ему явился Навуходоносор в сопровождении слуги. Слуга сказал Навуходоносору: “Заговорите с Набонидом, чтобы он мог рассказать вам свой сон”. Набонид рассказывает. Вероятно, затем его царственный предшественник истолковывал видение; но в этом месте стела повреждена.
Случай, когда сновидение рассказывается и толкуется в самом же этом сновидении, предусмотрен в Талмуде (“Barakhot”, 55 b). О нем упоминается также и в “Книге сновидений” из Библиотеки Ашшурбанипала: “Если во сне видит сон и [во сне] рассказывает сон…”
В древней Индии была известна тайна параллельных снов, сообщающих двум незнакомым между собой людям о будущей общности их судеб. Сомадева, автор “Катхасаритсагары, или Океана сказаний” (XII век), рассказывает о том, как царь Викрамадитья во сне увидел девушку в неведомом краю и влюбился в нее. Ему снилось, что он уже сжимает ее в объятиях, когда его блаженство прервал ночной сторож. В то же самое время в далекой стране царевна Малаявати, ненавидевшая мужчин, увидела во сне какого-то высокого человека, выходившего из монастыря. Она стала его супругой и уже вкушала с ним радости любви на брачном ложе, когда ее разбудила горничная. После множества перипетий оба героя встретились, узнали друг друга и соединились в реальности, как они прежде сделали это во сне.
Более высокую степень сложности представляют собой сны, дополняющие друг друга. Здесь имеется не просто симметрия, а более тонкое отношение, когда второй сон образует ключ к первому. Самый увлекательный пример содержится, пожалуй, в “Тысяче и одной ночи” (ночь 351 по версии Ричарда Бертона).
Два сновидца
Арабский историк Эль-Иссаки излагает такое происшествие:
“Как рассказывают достойные доверия люди (но один лишь Аллах всеведущ и милосерд и никогда не спит), жил в Каире человек, владевший великими богатствами, но столь великодушный и щедрый, что он все их утратил, за исключением отцовского дома, так что ему пришлось трудиться, чтобы зарабатывать себе на жизнь. И так он трудился до тех пор, пока в один прекрасный день под смоковницей в саду его дома его не охватил сон. Во сне он увидел мокрого с ног до головы человека, который вынул у себя изо рта золотую монету и сказал ему: “Твое богатство — в Персии, в Исфахане. Ступай за ним”. Проснувшись утром, он отправился в долгий путь, подвергаясь опасностям в пустынях и на морях, от пиратов, язычников, бурных рек, хищных зверей и людей. Наконец он прибыл в Исфахан. В городе его застигла ночь, и он улегся спать во дворе мечети. Рядом с мечетью стоял дом, и вот, по воле Аллаха Всемогущего, через мечеть в этот дом проникла шайка воров. Шум, поднятый ворами, разбудил спавших там, и они стали звать на помощь. Соседи тоже подняли крик, подоспел начальник стражи со своими людьми, и разбойники убежали через террасу. Начальник стражи приказал обыскать мечеть. Нашли человека, прибывшего из Каира, и так сильно избили его бамбуковыми палками, что он чуть не умер. Очнулся он через два дня в тюрьме. Начальник велел привести его к себе и спросил: “Кто ты? и где твоя родина?” Тот заявил: “Я из славного города Каира, а имя мое Мохаммед эль-Магреби”. Начальник спросил: “Что же привело тебя в Персию?” Он решился сказать правду: “Во сне какой-то человек приказал мне направиться в Исфахан, потому что там — мое богатство. Вот я и в Исфахане, а богатство, которое он мне обещал, должно быть, заключается в палочных ударах, которых мне так щедро надавали по вашему приказу”.
Услышав эти слова, начальник расхохотался так, что у него стали видны зубы мудрости, и в конце концов сказал: “Безумный ты и легковерный человек! Мне вот целых три раза снился дом в Каире, позади него был сад, в саду солнечные часы, за солнечными часами смоковница, за смоковницей источник, а под источником было зарыто сокровище. Я ни на миг не поверил этому лживому видению. А ты, исчадье мула с демоном, бродил из города в город ради одной лишь веры в свой сон. Чтобы я тебя больше не видел в Исфахане! Возьми вот эти монеты и убирайся!”
Тот взял деньги и вернулся к себе на родину. Под источником в своем саду (это был тот самый сад из сна начальника стражи) он выкопал сокровище. Так Аллах благословил его, вознаградил и возвысил. Аллах — Щедрый и Сокрытый”.
Не столь подробная версия того же самого сюжета содержится в хасидском народном сказании.
Другие два сновидца
Однажды у Коцкера Реббе попросил совета один человек: он хотел знать, следует ли ему покинуть свой родной город, где ему ничего не удавалось, и поискать счастья в других местах. Реббе ответил ему такой историей. Одному еврею из Кракова несколько раз подряд снилось во сне, что рядом с такой-то мельницей зарыто сокровище. Однажды утром он встал, пошел к мельнице и стал копать вокруг нее — но все напрасно. Мельник спросил у него, чего он тут копает, и тот объяснил. Тогда мельник, сильно удивившись, рассказал, что ему самому несколько раз подряд снилось, будто в Кракове во дворе у одного человека зарыто сокровище; и он назвал имя этого человека, которым оказался сам наш кладоискатель. Тот сразу же вернулся домой, перерыл свой двор и нашел сокровище.[26]
В обоих этих рассказах человек находит сокровище благодаря сновидению другого человека, которое он способен понять лучше, чем тот. В японском фольклоре имеется любопытный вариант этого мотива: герой покупает или крадет вещий сон. В одной из сказок этой серии человек видит, как из ноздри у заснувшего рядом с ним товарища вылетел слепень, а через некоторое время залез обратно. Спавший рассказывает свой сон: в саду у богача с острова Садо под кустом камелии, покрытым белыми цветами, опустился слепень. Слепень сказал ему: “Копай”. Он стал копать и нашел кувшин, полный золотых монет. Тут герой умоляет друга продать ему свой сон. Тот соглашается. Покупатель сна едет на остров Садо, нанимается на службу к богачу, выкапывает сокровище из-под белой камелии, а потом просит увольнения; с тех пор он счастливо живет у себя в деревне.[27]
Другое хасидское сказание, многочисленные варианты которого имеются в фольклоре разных народов, показывает, как в кратком сновидении могут уместиться сразу несколько эпизодов человеческой жизни.
Судьба, раскрытая во сне
Жил-был весьма гостеприимный человек, который все время говорил: “О досточтимый мой гость, не величайший ли я гостеприимец из всех гостеприимцев?” Бешт[28] прислал к нему одного из своих учеников, Зеева Кицеса. Когда тот задал ему свой обычный вопрос, Реб Зеев ответил: “Посмотрим”. И вот хозяин заснул. Реб Зеев надавил ему пальцем на лоб, и ему стал сниться сон. Ему приснилось, будто у него остановился знатный вельможа и, испив его вина, упал замертво; гостеприимец из всех гостеприимцев бежал и сделался водоносом. Ведра были тяжелые; он оступился, упал и сломал себе ногу. Сломанная нога так сильно болела, что он проснулся. Он поведал свой сон Ребу Зееву, и тот сказал: “Тебе посчастливилось созерцать, какова будет твоя судьба, если ты и впредь будешь питать Сатану своею гордыней, которая побуждает тебя клянчить похвалы твоему гостеприимству”. И тот пообещал вернуться на стезю смирения.[29]
В этой связи в высшей степени примечателен рассказ инфанта дона Хуана Мануэля (1284-1348), племянника короля Альфонса Мудрого, — рассказ, по всей вероятности, восходящий к арабскому оригиналу. Здесь в нескольких минутах видения заключена целая судьба, возможное развитие карьеры.
Отсроченное колдовство
Жил в Сантьяго декан[30], которому хотелось постичь искусство магии. Он узнал, что никто не знает его лучше дона Ильяна из Толедо. И вот он отправился в Толедо.
Прибыв туда, он в тот же день пошел в дом дона Ильяна и застал его за чтением в удаленной комнате. Тот принял его радушно и предложил сначала позавтракать, а потом уж объяснить причину своего визита. Он отвел ему весьма прохладную комнату и сказал, что очень рад его визиту. После завтрака декан объяснил ему, зачем явился, и попросил обучить его науке магии. Дон Ильян отвечал: он догадывается, что его гость — декан, человек с хорошим положением и с великим будущим, но только он боится, что впоследствии тот о нем забудет. Декан клятвенно обещал, что никогда не забудет милостей, полученных от дона Ильяна, и всегда будет оставаться у него в долгу. Они заключили сделку; дон Ильян объяснил, что магическим искусствам можно учить только в укромном месте, и, взяв его за руку, повел в смежную комнату, на полу которой виднелось огромное железное кольцо. Сперва он велел служанке готовить к ужину куропаток, только не жарить их, пока он ей не скажет. Потом они вдвоем подняли кольцевую крышку и стали спускаться по лестнице из гладко отесанных камней, пока декану не показалось, будто они спустились так глубоко, что русло реки Тахо должно быть уже у них над головой. Внизу лестницы была келья, библиотека и кабинет, полный магических инструментов. Они осматривали книги, как вдруг вошли двое мужчин с письмом для декана. Письмо было от его дяди-епископа, сообщавшего, что он тяжело болен и что декан должен поторопиться, если хочет застать его живым. Эти вести привели декана в большое замешательство, как из-за болезни дяди, так и из-за того, что приходится прервать учебу. Он решился написать письмо с извинениями и послал его епископу. Через три дня прибыли люди в траурном платье с новыми письмами для декана, где говорилось, что епископ умер, что идут выборы его преемника и что, как надеются, этим преемником милостью Божьей станет он сам. Говорилось также, чтобы он не утруждал себя приездом, так как представляется предпочтительным, чтобы его избрали в его отсутствие.
Еще через десять дней появились двое богато одетых молодых дворян, припали к его ногам, поцеловали руку и приветствовали его как епископа. Когда это увидел дон Ильян, он радостно сказал новоизбранному прелату, что благодарит Бога, узнав столь счастливые новости. Потом он попросил у него освободившегося места декана для одного из своих сыновей. Епископ ответил, что раньше прочил на это место своего брата, но готов оказать ему милость и они вместе поедут в Сантьяго.
Все втроем они поехали в Сантьяго, где были приняты с великими почестями. Через полгода к епископу прибыли нарочные от папы, который предлагал ему стать архиепископом Тулузским, предоставляя самому назначить себе преемника. Когда об этом узнал дон Ильян, он напомнил ему о былом обещании и попросил епископской тиары для своего сына. Архиепископ заметил ему, что раньше прочил на место епископа своего дядю, брата своего отца, но он готов оказать ему милость и они вместе поедут в Тулузу. Дону Ильяну оставалось лишь согласиться.
Все втроем они поехали в Тулузу, где были приняты с великими почестями и молебнами. Прошло два года, и к архиепископу прибыли посланцы от папы, который предлагал ему кардинальскую шляпу, предоставляя самому избрать своего преемника. Узнав о том, дон Ильян напомнил ему о былом обещании и попросил архиепископского титула для своего сына. Кардинал объяснил ему, что раньше прочил на место архиепископа своего дядю, брата своей матери, но готов оказать ему милость и они вместе поедут в Рим. Дону Ильяну оставалось лишь согласиться. Все втроем они поехали в Рим, где были приняты с великими почестями, молебнами и крестными ходами. Через четыре года умер папа, и наш кардинал был единодушно избран на папство. Узнав о том, дон Ильян облобызал ноги его святейшества, напомнил его былое обещание и попросил кардинальской должности для своего сына. Папа пригрозил бросить его в тюрьму: ему ведь известно, что он просто колдун, обучавший магии в Толедо. Несчастный дон Ильян ответил, что он возвращается в Испанию, и попросил дать ему чего-нибудь на еду в пути. Папа отказал. Тут дон Ильян сказал безо всякой дрожи в голосе:
“Значит, придется мне одному есть куропаток, которых я заказал на этот вечер”.
Появилась служанка, и дон Ильян приказал ей жарить куропаток. При этих словах папа вновь очутился в подземной келье в Толедо, опять оказался деканом из Сантьяго и был так устыжен своей неблагодарностью, что не переставая просил прощения. Дон Ильян отвечал, что этого испытания довольно, не стал делиться с ним куропаткой и выпроводил на улицу, где пожелал счастливого пути и весьма учтиво с ним расстался.[31]
Бывает так, что во сне человек пробуждается от сна, тогда как в действительности продолжает развертываться то же самое сновидение. Из такой перипетии спящий выносит лишь еще более обманчивую уверенность в том, что он бодрствует. Обычно он испытывает такое состояние, когда размышления уже окончательно спутаны с иллюзией. Исторический пример тому дают “Записки” шаха Тахмаспа I (1514-1576), которому 19 числа месяца сафара 961 года хиджры, то есть 23 января 1554 года христианской эры, приснилось, будто он видит начертанный в небе стих из Корана. То был стих II, 131: “Аллах избавит тебя от них: Он ведь — слышащий, знающий”. Затем ему приснилось, что он проснулся. Он очутился в своем летнем лагере в Хое, где, опасаясь приближающегося урагана, принимал меры для спасения своей семьи, в случае если ветром унесет шатры. Однако в последний момент ветер переменился, и в поднятой им пыли показалось множество антилоп и баранов. Тут он увидел, по-прежнему во сне, как его сестра раскладывает подушки, и на них возлегают какие-то высокие женщины без украшений и нарядных уборов, какие-то грузинки безупречной красоты, а среди них — сестра визиря, которой он не узнал, ибо лицо ее было изменено. Тут он на миг проснулся (или ему приснилось, что он проснулся), продолжая напевать стих из Корана, начертание которого видел в небе. Потом заснул снова (или ему приснилось, что он снова заснул), вернувшись в свой прежний сон и напевая все тот же стих. Внезапно он понял, что стих этот означает “поражение врагов”.[32]
В Индии, избранном краю аскезы и духовной сосредоточенности, сну приписывались еще и иные чары. Отшельник, натренированный в медитации, сообщает образам своих снов материальное существование, если сумеет поддерживать их с достаточной интенсивностью. При этом сон носит сознательный, преднамеренный и творческий характер; это упорное усилие, которое увенчивается успехом, если только прилагать его достаточно долго и достаточно мощно. Поэт Тулсидас сочинил эпическую поэму о Ханумане и его обезьяньем воинстве. Прошли годы. Некий деспот заточил Тулсидаса в каменной башне. Тогда поэт стал грезить, медитировать, снова грезить, используя все средства, которыми напряженный и натренированный дух создает в себе пустоту. Тогда из грезы его вышел Хануман со своим обезьяньим воинством, они вторглись в царство деспота, овладели башней и вызволили поэта.
Все или почти все эти мотивы содержатся и в неисчерпаемой китайской литературе, которая, по-видимому, систематически исследовала все проблемы, возникающие в связи со сном. Сознательно подбирая иллюстрирующие их сказания, можно, пожалуй, составить нечто вроде казуистики снов. Некоторые из них трактуют об обыкновенных проблемах, другие отличаются большей изощренностью и изобретают невиданные осложнения, властно захватывающие своей необычайной логикой: например, история человека, который во сне входит в реальную стенную роспись, или рассказ, герой которого наяву присутствует при сцене, которая снится другому и которую он прерывает резким поступком, происходящим в сновидении спящего и завершающим его, или юридическая путаница, возникающая при обнаружении мертвой косули, которую некий крестьянин якобы убил во сне, или, наконец, циклический сон Бао-юйя, рассказанный в романе “Сон в красном тереме” Цао Сюэ-циня (1720?-1763).
Циклический (бесконечный) сон Бао-юйя
Бао-юйю приснилось, что он находится в саду, в точности похожем на его собственный. “Возможно ли такое, — сказал он себе, — чтобы существовал сад, в точности похожий на мой?” К нему подошли несколько служанок. Бао-юй снова был поражен: “У кого это могут быть служанки, настолько похожие на Си-жэнь, Пин-эр и других служанок из моего дома?” Одна из служанок воскликнула: “А вот и Бао-юй. Как это он сюда попал?” Бао-юй подумал, что его узнали. Он выступил вперед и сказал служанкам: “Я прогуливался. И вот случайно попал сюда. Давайте еще погуляем”. Служанки засмеялись: “Надо же, как обознались! Мы спутали тебя с Бао-юйем, нашим хозяином, но ты не такой привлекательный, как он”. То были служанки какого-то другого Бао-юйя. “Сестрицы, — сказал он, — это же я Бао-юй. А кто ваш хозяин?” “Наш хозяин Бао-юй, — отвечали они. — Родители дали ему это имя, состоящее из двух иероглифов: “Бао” (драгоценный) и “Юй” (нефрит), чтобы жизнь его была долгой и счастливой. А ты кто такой, что присваиваешь себе это имя?” И они со смехом удалились.
Бао-юй был ошеломлен: “Никогда со мной не обращались так дурно. Почему эти девушки так ненавидят меня? Неужели и вправду есть какой-то другой Бао-юй? Нужно это проверить”. Мучимый такими мыслями, он очутился во дворе, который показался ему странно знакомым. Он поднялся по лестнице и вошел в комнату. В ней лежал какой-то юноша. Рядом с кроватью смеялись и ухаживали за ним девушки. Юноша вздыхал. Одна из служанок спросила: “О чем ты задумался, Бао-юй? Тебя что-то печалит?” — “Мне приснился очень странный сон. Мне снилось, будто я нахожусь в саду и ни одна из вас не узнает меня. Вы оставили меня одного. Я прошел вслед за вами в дом и обнаружил там другого Бао-юйя, который спал в моей кровати”.
Слыша этот разговор, Бао-юй не выдержал и воскликнул: “Я искал здесь Бао-юйя, так это ты”. Юноша встал, обнял его и вскричал: “Это не был сон, ты и есть Бао-юй”. Оба Бао-юйя вздрогнули. Тот Бао-юй, что из сна, исчез, а другой сказал ему: “Возвращайся скорее, Бао-юй”. Бао-юй проснулся. Его служанка Си-жэнь спросила его: “О чем ты задумался, Бао-юй? Тебя что-то печалит?” — “Мне приснился очень странный сон. Мне снилось, будто я нахожусь в саду и ни одна из вас не узнает меня…”
“Хун лоу мэн”[33]
Я составил нечто вроде сборника таких китайских притч.[34] В них идет настоящая игра с силами сновидения, контрастируя с тем, как обычно применяли их европейские писатели. Среди последних одни применяли их как удобным приемом изложения — скажем, сон Эра из Памфилии у Платона или сон Сципиона у Цицерона[35]. Это просто замаскированные метафизические гипотезы. У других авторов великие грешники видят поучительные сны, заставляющие их каяться в своих грехах или предрекающие им сверхъестественную кару (надо признать, что такое применение сна известно и в буддизме). Романтизм стремился превратить сон в литературный прием, который стал бы легкодоступным подспорьем лирическому вдохновению: самый четкий пример тому являет, пожалуй, Жан-Поль, чьи романы усеяны сугубо риторическими сновидениями. Позднее некоторые, напротив, ограничивались простой записью своих снов, представляя их как необработанный поэтический материал, который во сне подчинял себе автора, а теперь должен наяву обаять читателей.
В большинстве случаев сновидение остается феерией, которая рассеивается при пробуждении и которой подчас приписывается тяжеловесное аллегорическое значение. Ничего похожего на тонкие интеллектуальные механизмы, придуманные на Востоке. “Это был всего лишь сон”, — восклицает человек, пробуждаясь ото сна, порой с разочарованием, порой с облегчением, в зависимости от того, радовали или угнетали его образы сновидения. В любом случае это не более чем иллюзия, приятная или тревожная, и достаточно лишь поднять веки, чтобы обратить ее в ничто. Декарт задавался вопросом о том, что могло бы случиться со спящим человеком, который видит связные и непрерывные сны и которого в этом сонном состоянии переносят в разные, непохожие места, так что он каждый раз пробуждается в новой обстановке, ничем не связанной ни с предыдущей, ни с будущей. Для него сон мог бы обрести постоянство реальности, а реальность — неправдоподобие, неустойчивость, калейдоскопическую мимолетность снов.
Как гласит предание, это теоретическое предположение философа было несколькими веками раньше осуществлено на практике первым имамом исмаилитов Хасаном ибн Саббахом в садах Аламутского замка, с целью добиться фанатической покорности от ассассинов. Хасан приглашал своих более юных и горячих адептов в неприступную крепость, окруженную голыми кручами, — настоящее орлиное гнездо на скале среди пустыни. Казалось, там не может прижиться никакая растительность. Однако же там бил тайный источник, превращавший укрытую от глаз лощину в чудесный сад. В нем в изобилии росли цветы и плоды. Хасан давал своим гостям индийской конопли. Потом, когда они уже находились под воздействием зелья, их переносили по его приказу в чудесный парк. Там они пробуждались в ошеломлявшей их обстановке, восхитительные красавицы, благоухающие и в прозрачных покровах, предлагали юношам срывать цветы и плоды. Они угощали их прохладными напитками и приглашали вкусить любовных удовольствий. Удовлетворенных и задремавших, их уносили обратно в раскаленные и пыльные кельи. Проснувшись, они видели через бойницы, сколько хватало глаз, бескрайние пески и камни тамошнего неприветливого края. Им говорили, что они видели сон и что сон этот позволил им заранее вкусить радостей Рая, куда они попадут, если умрут, выполняя приказы Пророка. Их еще несколько раз (столько, сколько нужно) переносили во сне в чудесный сад, о существовании которого нельзя было догадаться. Приходя в сознание, они с каждым разом все крепче убеждались, что видели сон.
Этот поразительный фокус засвидетельствован у Марко Поло и еще в одном манускрипте XIV века, хранящемся в Венской библиотеке.[36] Эта хитрость прямо противоречит ходячим мнениям о сновидениях, согласно которым человек часто на миг принимает сон за реальность, но никогда не может надолго принять реальность за сон. Из-за этого предание даже вскоре исказилось, и псевдогаллюцинации стали приписывать действию гашиша: реалистически мыслящий Старец якобы не хотел вполне полагаться на них и для большей верности счел за лучшее подкрепить их подлинными цветами, настоящими плодами и отнюдь не бесплотными девицами.
Существует и христианская версия этой восточной фантасмагории — “Жизнь есть сон” Педро Кальдерона де ла Барка (1600-1681). Ее сюжет всем памятен: Сехисмундо с детства заключен своим отцом, польским королем, в уединенной башне. Король приказывает дать ему снотворное зелье. Спящим его переносят в королевский дворец, где он просыпается в роскошном одеянии, и по приказу отца, желающего его испытать, все придворные обращаются с ним как с королем. Сперва Сехисмундо спрашивает себя, не сон ли это, а потом, осмелев, быстро выказывает себя грубым, вспыльчивым, жестоким тираном. Испытание дало убедительный результат. И тогда, под действием того же наркотика, юноша в тот же день попадает обратно в темницу, снова одетый в свои обычные лохмотья. Сторожу не составляет труда убедить его, что вся чудесная интермедия ему лишь приснилась. Его освобождает народное восстание и во второй раз дает ему высшую власть. Но теперь он думает, что во второй раз видит сон и что чудесное видение скоро рассеется, вернув его опять в тюрьму. Этого не случается, но отныне он знает, что вся жизнь есть сон и сами сны — тоже сон. Вывод скорее метафизический, чем религиозный. Не знаю, повлияло ли на эту польскую уловку, представленную на сцене испанским драматургом, персидское ухищрение, описанное венецианским путешественником. Если никакого влияния нет, то их сближение тем более примечательно.
IV
Начиная со второй половины ХIХ века появляется множество исследований сна. Возможно, не случайно, что в числе наиболее интересных из них фигурируют книги двух ученых, живших почти одновременно и преподававших в Коллеж де Франс. Первый из них, историк и археолог Альфред Мори (1817-1892), выпустил в 1861 году книгу под названием “Сон и сновидения”. Второй, знаменитый синолог маркиз д’Эрве де Сен-Дени (1823-1892), напечатал в 1867 году еще более амбициозное и показательное сочинение, главная задача которого четко выражена его названием “Сны и средства управлять ими”. Так, под двойным влиянием классической древности и Китая (как по крайнее мере позволительно предположить) сны начали подвергаться систематическому исследованию. Ученые измеряют их могущество, претерпевают сами или превозносят вчуже их чары, пытаются разглядеть их ловушки.
В литературе сон появляется теперь лишь в виде наставительной притчи, риторической уловки или же чистой выдумки, принципиально свободной от законов логики и реальности. Он становится движущей силой интриги, позволяя закрутить ее или дать ей развязку. Он преображает психологию героя, нарушает ход его мыслей, изменяет его поведение. В некоторых случаях он представлен как знамение или предвестие необычайной судьбы: в нем открывается непреодолимая воля рока. У Шарля Нодье его “Смарра” остается ученым упражнением, на мой вкус — очень скверным из-за глупой эмфазы и академизма, который, пытаясь создать впечатление кошмара, являет собой почти гротескную нелепицу. “Аврелия” Жерара де Нерваля — признание в навязчивых тревогах и заботах, от которых погиб его разум, — это нечто большее, чем литературная игра; она предстает скорее как ошеломляющий документ, чем как расчетливая конструкция, хотя ей отнюдь и не чуждо в высшей степени сознательное искусство. Действительно, таковы опасные извивы, ловушки и засады сна, что в этой области безумие способно обрести строгость ученого построения, а мастерство художника — скрыть свои помыслы под услужливой маской панического бреда. Как бы то ни было, эти неравноценные повести придали сну новый смысл, как бы литературный патент на благородство. С тех пор перед ним открывается исключительная карьера.
По сути, вновь выступает старинная проблематика сна, но уже не в схематической форме, которая придавала ее апориям вид каких-то аксиом или математических парадоксов. Отныне она служит материалом для особого рода психологии, которая охотно описывает человеческую душу как чуткую к предзнаменованиям, чувствительную ко всяким совпадениям и к двусмысленной повторяемости случая, беззащитную перед натиском незримого, внимательную к получаемым ею посланиям и предвестиям иного мира, образцовыми носителями которых считаются сны.
Легко заметить, как часто новые рассказы о снах опираются на литературную традицию. Они иллюстрируют собой вечные заботы человека. Удила, обнаруженные Беллерофонтом рядом с собой при пробуждении, — это такого же рода залог, что и стихотворение, найденное у себя в рукаве героем китайской сказки эпохи Тан, или проклятый опал в одном из эпизодов у Лесли Чартериса[37], или же ключ от склепа в рассказе Вилье де Лиль-Адана “Вера”.
Внезапный трагизм “Синей рубашки” Луи Голдинга[38], настойчиво повторяющиеся предзнаменования у Ксавера Шандора Джальского[39] в “Сне доктора Мизика” и у У. Соммерсета Моэма в “Лорде Маунтдраго” — все это продолжение и романическая разработка давнего убеждения, порой, возможно, даже переживаемого на опыте и обычно вполне объяснимого иллюзией, что сон позволяет заранее и с устрашающей яркостью переживать грядущие события. Такого рода новеллы, можно сказать, перенимают эстафету у приключений, случавшихся с образованным юношей Лю в монастыре Гоузин, а в прошлом веке с Дж.О. Остином, мировым судьей из Мидлтауна. Те два рассказа, представлявшие собой простые документы, отличались документально-сухим изложением. Но сюжетная пружина налицо. Чтобы извлечь из нее драматические эффекты, недоставало лишь писательского искусства и вымысла.
В “Граде снов” Редьярда Киплинга два симметричных сна, увиденных юной англичанкой и солдатом Индийской армии независимо друг от друга, еще до их встречи, знакомства и свадьбы, представляют собой современную версию параллельных сновидений царя Викрамадитья и царевны Малаявати.
Тулсидас, по воле которого воплотилось в реальности и вызволило его из тюрьмы обезьянье воинство, предвещает собой аскета из новеллы Хорхе Луиса Борхеса “Круги руин”, который одной лишь силой своих грез создает человека, неотличимого от живых людей, с той лишь разницей, что его не берут ни вода, ни огонь. Поглощенный сосредоточенной медитацией, он вдруг замечает, что его убежище пожирает пожар и сам он находится среди пламени, которое его не обжигает; тут аскет понимает, что он и сам вымышленное создание, которое снится кому-то другому. Патетический вариант того же мотива образует основу новеллы Джованни Папини “Последнее посещение больного дворянина”, герой которой следующим образом определяет свое непрочное состояние:
Я существую, поскольку есть кто-то, кому я снюсь и которому снится, как я живу и передвигаюсь, — и которому сейчас снится, как я разговариваю с вами. Когда он начал видеть меня во сне, началась и моя жизнь; когда он проснется, я перестану существовать. Я — игра его воображения, творение его духа, гость его долгих ночных фантазий. Сны этого человека столь плотны и длительны, что я сделался зримым и для тех, кто бодрствует.
Даже неразрешимая проблема Чжуан-цзы, который не может решить, является ли он философом, которому приснилось, что он бабочка, или бабочкой, которой снится, что она философ, получила себе соответствие на Западе в новелле Теофиля Готье “Любовь мертвой красавицы”. Концовка ее отнюдь не оправдывает надежд, сводясь к банальной истории про вампира, тогда как поначалу она позволяла ждать большего, когда ее герой Ромуальд заявлял: “То я казался себе священником, которому каждую ночь снится, что он благородный господин, то благородным господином, который видит себя во сне священником. Я уже не мог различить сон и явь, я не понимал, где кончается иллюзия и начинается реальность”.[40]
Правда, в этой неразрешимой дилемме речь все время идет о человеке, об одном и том же человеке, который живет попеременно в разной обстановке, то благочестивой, то распутной жизнью. Контраст же между человеком и насекомым восстанавливается с необычайной смелостью в научно-фантастическом рассказе Генри Катнера и Кэтрин Л. Мур, где человек и насекомое, находясь в клиниках на двух далеких одна от другой планетах, видят во сне жизнь друг друга и живут этими неразделимыми и взаимодополнительными снами. Разительное различие между этими двумя новеллами прекрасно показывает, как исходные параметры задачи могут варьироваться, приводя к несовпадающим решениям. У Готье смятенный герой живет то одной, то другой жизнью и не знает, которая из них сон, а которая явь. В рассказе же Г. Катнера и К. Мур насекомое живет во сне жизнью человека, а человек — жизнью насекомого, где у него фасеточные глаза, шесть лапок и кольчатое брюшко. Здесь перед нами не одно сознание, неспособное отличить иллюзию от реального восприятия, а сознание двух живых существ, принадлежащих к разных царствам природы, причем каждое из них во время сна живет дневной жизнью другого, образуя цепь ежедневных и бесконечно повторяющихся взаимоподмен.
V
Перечень таких вариаций и постоянных тем конечно же не закрыт. Мне, однако, кажется, что приведенных примеров довольно, чтобы показать, какой силой обладает сон, чтобы обольстить или сбить с толку человеческий ум. Быть может, стоит в заключение добавить несколько слов о том, каково вероятное происхождение этой мощи, которую столь упорно приписывают тому, что вообще-то лишь беспорядочная цепь пустых образов.
Тайна сновидения обусловлена тем фактом, что эта фантасмагория, над которой спящий совершенно не властен, тем не менее всецело исходит из его воображения. Поскольку она разворачивается без его согласия, то ему трудно считать себя ответственным за нее. С другой стороны, он поневоле убежден, что она обращена именно к нему. И вот он предполагает некий смысл в этом послании, которое редко бывает ясным, да, собственно, и не волновало бы столь сильно, не будь оно загадочным. Спящему приятно думать, что сон исходит не от него, а от какой-то внешней силы — высшей, недоступной, все равно благоприятной или нет. Одновременно сам он бессомненно признает себя избранным получателем некоего торжественно-скрытого поручения. Он переживает сон как продиктованный кем-то таинственным. Тот, кто его диктует, возможно и не ведая, что он нечто диктует и что именно он диктует; тот, кто пассивным и бесконтрольным писцом покорно записывает получаемые им властные слова; тот, кто с удивлением читает текст, который ему незнаком и в то же время смутно памятен, — все это одно и то же лицо, сам сновидец. Во время сновидения, будучи в нем действующим лицом или свидетелем, он совершает поступки или наблюдает их по чужому поручению. На его место заступает братски похожий на него образ, действующий по его поручению, но без всяких предписаний, и однако же он за него в ответе — примерно так же, как романист остается в ответе за персонажей, которых он выпустил в жизнь и чьи слова и дела в принципе не могут ему вменяться.
Итак, чары снов вызваны, с одной стороны, очень близкими им явлениями навязчивых представлений, одержимости, подменой личности, ожиданием потусторонних знамений, надеждами на бесспорное откровение. С другой стороны, они сродни литературному творчеству, хотя в нем прежде всего требуется внимание и бдительность, прямо несовместимые с пассивной отрешенностью сна.
Сон — это как бы общая территория спящего, который его видел, и бодрствующего, который о нем помнит; а роман аналогичным образом посредничает между писателем, который его написал, и читателем, который благодаря его чтению на короткое, как бы вневременное время вступает в мир вымышленный, безусловно обманчивый и непрочный, но охотно принимаемый теми, кто радуется умению литературы творить более устойчивые миры, чем миры сна.
Сделаем еще один шаг. Не будь видимостей, не будь образов, не будь сна — мыслимо ли, чтобы могла возникнуть или существовать человеческая личность, то есть индивид, который является кем-то или чем-то, а не Всем?
Вывод этот столь настоятелен, что даже самые строгие богословы всех времен и всех традиций — те, кто отваживался пройти до конца по головокружительному метафизическому склону, кто был почти математиком в своей безупречно-холодной строгости, — чуть ли не единодушно сходятся в предположении, что отношения Бога и мира можно уподобить лишь тем отношениям, которые всемогущий Дух — которому зато и нет нужды что-либо мочь, да и желать чего-либо презренно по рассеянности, шалости или щедрости, от преизбыточности (в силу избыточного превосходства), — неведомо для себя поддерживает с непроницаемой Вселенной, выделяя ее из себя как некую бесполезную и безразличную феерию.