Роман. (Начало.) Перевод с английского С. Силаковой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2003
ДОН ДЕЛИЛЛО “МАО II”
Роман вышел в свет в 1991-м. Спустя десять лет, после известных событий в Нью-Йорке, Делилло объявили пророком – выявленная им тенденция воплотилась в жизнь с пугающей точностью.
Эта история кончается сценой свадьбы. А начинается, кстати, с другой свадьбы. Но “Мао II” — не о любви. И не о Мао Цзэдуне – а о “культе личности” вообще, о самых разных его формах. И не об Энди Уорхоле, чей рисунок дал название роману, — а о том, что этот выдумщик, стоявший в реальности только одной ногой, оказался художником-реалистом.
Это книга о том, что читатели забросили художественную литературу – ведь телерепортажи о катастрофах дают куда более богатую пищу для переживаний. Что шедевры нашей эпохи “создаются с помощью взрывчатки: самолеты над океаном, взлетающие на воздух здания”.
Прозорливость Делилло проявляется даже на уровне «необъяснимых совпадений» — почти как у автора фантастического романа, заранее описавшего гибель “Титаника”.
К примеру: беседуя о том — о сем: о социальной несправедливости, о творческих муках писателя и т.п. и т.д., персонажи вдруг заговаривают о башнях ВТЦ. Одну из героинь они страшно бесят.
“- Меня не только габариты смущают. Габариты чудовищные. Но башня в двух экземплярах — это как комментарий, как диалог, только я не знаю, что там они говорят.
— Они говорят: “Прекрасный сегодня денек”.
— Прогуляйтесь как-нибудь по этим улицам, — сказала она. — Больные и умирающие люди, которым негде приткнуться, а башни день ото дня плодятся, фантастические громадины с десятками миль полезной площади”.
Нет, основные персонажи романа – представители, так сказать, “творческой интеллигенции Запада” — вовсе не одобряют терроризма. Напротив, легендарный прозаик Билл Грей пытается спасти своего безвестного незнакомого коллегу, взятого в заложники в Ливане. Но роман пронизан ощущением роковой неотвратимости – будущее близится, и оно “принадлежит толпам”.
Роман сделан очень крепко: всякое ружье, даже висящее в самом дальнем углу, в итоге стреляет. Следить за развитием всех этих тем и мотивов очень интересно.
Окончание романа будет опубликовано в декабрьском номере “ИЛ”
С. Силакова
Посвящается Гордону Лишу
НА СТАДИОНЕ “ЯНКИ”
Вот они — выходят, слаженно шагая, под лучи американского солнца. По двое, извечными парами “он и она”, направляются по огороженной дорожке в левый сектор бейсбольного поля. Повинуясь музыке, ступают на траву. Их десятки, сотни, уже не счесть. Пересекая газон, они смыкаются так тесно, что происходит настоящая метаморфоза. Колонны пар, идущих под руку, преображаются в одну сплошную волну, которая неуклонно разрастается, заливая синевой и белизной все открытое пространство.
Отец Карен, наблюдающий с трибуны, вынужден признать: эти господа своего добились. Те, кто внизу, — отныне единая плоть, однородная масса, и это вселяет в него самые дурные предчувствия. Он ловит в окуляры своего бинокля первую попавшуюся молодую женщину, переводит взгляд на другую, третью. Столько колонн, разделенных лишь минимальными промежутками. Ничего подобного он никогда в жизни не видел, даже вообразить бы не мог. Он не глазеть сюда пришел, но постепенно смиряется с тем, что действо впечатляет. Их уже тысячи, почти дивизия, и старомодная, вроде бы сентиментальная музыка начинает звучать как насмешка. Рядом сидит Морин, его жена. Сегодня она бодра и отважна, разодета в пестрые конфетные цвета назло серой мороси в сердце. Родж отлично понимает, каково ей. Известие свалилось на них как снег на голову. Они с Морин вылетели первым же рейсом, сняли номер в отеле, сели на метро, прошли через металлоискатель и теперь здесь, силятся понять. К резким виражам обыкновенных напастей Родж подготовлен, пожалуй, совсем неплохо. У него есть университетский диплом, свое дело, свой консультант по налогам, свой кардиолог, сбережения, наполненная жизнь, многосторонняя медицинская страховка. Но есть ситуации, когда гарантийные обязательства недействительны. Там, внизу, творится что-то очень странное — никогда не подумал бы, что такое возможно на бейсбольном поле. Они берут за основу обряд, издавна считающийся священным таинством, и тиражируют его, тиражируют, тиражируют, пока из критической массы не возникает нечто небывалое.
Вон там — в первом ряду, в двадцатой примерно паре слева — не она ли? Он выкручивает колесико до упора, надеясь различить сквозь фату ее лицо.
Все новые и новые пары выходят на поле и присоединяются к толпе; слово “толпа” тут, впрочем, не годится. Он не знает, как их назвать. Он воображает, что они улыбаются стандартной улыбкой, демонстрируя то лицо, которое каждое утро выжимают из тюбика вместе с зубной пастой. Женихи в одинаковых темно-синих костюмах, невесты в атласных платьях с кружевами. Морин обводит взглядом людей на трибунах. Родителей видно с первого взгляда; вперемежку с ними расположились просто любопытные, заурядные зеваки и бездельники, и тут же — посвященные высшего уровня с отчужденным мраком в глазах, тайные соглядатаи, напялившие на себя, кажется, весь свой гардероб, — их одежки-ошметки, надетые одна на другую, из-под пятницы суббота, накрепко слиплись в монолитный кокон; для Морин эти городские кочевники куда диковиннее, чем бедуины Сахеля[1] — тех-то по крайней мере показывают по “Документальному каналу”. Вход сегодня свободный, и по дальним рядам трибун носятся ватагами мальчишки, взрывают на бетонных ступенях петарды, оглушая всю округу; от грохота “Авиабомб” и “Пороховых бочек” зрители невольно пригибаются, съеживаются в испуге. Морин предпочитает рассматривать родителей и других родственников; некоторые женщины, бедняжки, принарядились, надели свои лучшие платья, прикололи к груди трогательные белые букетики; с их напудренных лиц глядят мертвые глаза. Она делится с Роджем своим наблюдением: здесь все постоянно оглядываются друг на друга. Никто не знает, что в такой ситуации положено чувствовать, вот и подсматривают за окружающими в надежде на подсказку, ищут, с кого бы взять пример. Родж не опускает бинокля. Шесть тысяч пятьсот пар; где-то там, внизу, их дочь готовится заключить брак с человеком, с которым познакомилась два дня назад. С японцем, а может корейцем, Родж точно не запомнил. По-английски он знает слов восемь. Карен общалась с ним через переводчика, который научил обоих говорить: “Здравствуйте, сегодня вторник, вот мой паспорт”. Пятнадцать минут в обшарпанной комнатке — и скованы одной цепью до гроба.
Он прочесывает взглядом всю эту однородную массу, толпу, организацию, паству, сборище, секту. Только бы отыскать — тогда чуть-чуть полегчает.
— Знаешь, они как нарочно… — говорит Морин.
— Погоди, дай сосредочиться.
— Как нарочно все подстроили, чтобы растравить душу родственникам.
— Рыдать-стенать мы могли бы и в гостинице.
— Я просто констатирую факт.
— Я же предлагал — помнишь, нет? — чтобы ты осталась дома.
— Неужели я могла не поехать? Под каким, интересно, предлогом?
— Я смотрю, тут у многих вид совсем не американский. Они по всему миру рассылают миссионерские группы. Наверно, решили, что наша страна теперь отсталая из отсталых. Явились указать дорогу, раскрыть нам глаза.
— И половчее вложить свои денежки. Может, в театр потом сходим?
— Не отвлекай, а? Я хочу ее найти.
— Раз мы в городе, не упускать же случай.
— В голове не укладывается. Тринадцать тысяч человек.
— И что ты сделаешь, когда ее найдешь?
— Кто это только выдумал, черт подери? Какой во всем этом смысл?
— Что ты сделаешь, когда ее найдешь? Помашешь на прощанье?
— Мне просто нужно знать, что она здесь, — говорит Родж. — Констатировать факт, идет?
— Потому что это и есть прощание. Мы с ней окончательно прощаемся — если давно уже не распрощались.
— Морин! Да помолчи же!
От хоум-плэйта[2], где расположился оркестр, доносится марш Мендельсона, сопровождаемый стадионным эхом, — заблудившиеся ноты отражаются от стенок межъярусных ниш. Всюду флажки и фестоны. Благословенные пары[3] обращены лицами к инфилду[4], где, явленный в трехмерном теле, стоит их истинный отец, Учитель Мун. Он смотрит на них сверху с огороженной перилами кафедры, венчающей серебристо-красную платформу. Он в белом шелковом одеянии и высокой короне с узором из стилизованных ирисов. Они знают его до последней молекулы. Он живет в них подобно материальным цепочкам генов, предопределяющим их сущность. Это невысокий коренастый человек, которому в горах явился Христос. Девять лет Учитель провел в молитвах, рыдая так прилежно и долго, что его слезы образовали лужу, проточили пол, упали капля за каплей в комнату на первом этаже и ушли сквозь фундамент в землю. Молодожены знают: есть вещи, о которых он должен умалчивать, слова, всепланетарной ударной силы которых не выдержать никому. Он — неисповедимое мессианство в неприметной телесной оболочке: простецкое лицо, обветренная бронзовая кожа. Когда коммунисты отправили его в концлагерь, заключенные сразу поняли, кто оказался среди них, — ведь накануне они видели его во сне. Половину своей пайки он раздавал другим, но не слабел. Работал в шахте по семнадцать часов в сутки, но всегда находил время, чтобы молиться, содержать тело в чистоте и заправлять рубашку в брюки. Благословенные молодожены едят детское питание и называют себя детскими прозвищами, потому что в его присутствии чувствуют себя несмышлеными младенцами. Этот человек жил в хижине, построенной из жестяных коробок из-под американских армейских пайков, — а теперь стоит здесь, под американским солнцем, пришел вести людей к конечной точке истории человечества.
Женихи и невесты обмениваются кольцами и обетами; на трибунах почти все фотографируют, встают на цыпочки в проходах, толпятся у ограждений, целые семьи отчаянно щелкают затворами аппаратов, пытаясь то ли облечь свои переживания в зримую форму, то ли обзавестись прочной основой для будущих воспоминаний, а возможно и нейтрализовать то, что происходит, затушевать его зловещий накал. Учитель нараспев произносит ритуальный текст по-корейски. Пары проходят колонной мимо платформы, и он брызжет им на головы водой. Видя, что невесты приподнимают свои покрывала, Родж торопливо выкручивает колесико до упора, приближает их лица — а сам чувствует, как ширится дистанция между ним и происходящим, как уныние затопляет душу. Но продолжает наблюдать и думать. Когда Старый Бог покидает мир, что происходит со всей неизрасходованной верой? Родж вглядывается в каждое милое лицо, круглое лицо, длинное, неправильное, смугловатое, некрасивое. Они — новая нация, думает он, краеугольный камень которой — легковерие. Агрегат, работающий от доверчивости. Они изъясняются на недоязыке — наборе готовых терминов и пустопорожних тавтологий. Все сущее, свод истин, сумма познаваемого сведены к нескольким простым формулам; спиши их, зазубри и передай дальше. Взять хоть сегодняшнее действо — это же мертвая рутина, театр заводных кукол. Живых кукол. Охваченный благоговейным ужасом, Родж бессильно откидывается на спинку сиденья: какое искажение пропорций, какое издевательство над интимными чувствами, какое тиражирование любви и секса. Тут правят арифметика с геометрией. Вот что его по-настоящему страшит — людское полчище, превращенное в объект, неодушевленную скульптуру. Словно игрушка из тринадцати тысяч деталей, движется себе, попискивая, невинная и зловещая. Он не опускает бинокля, но в сердце закрадывается отчаяние, хоть бы найти ее, хоть бы напомнить себе, какая она. Здоровая, умненькая, двадцать один год, отнюдь не вертихвостка, со своей головой на плечах, с богатой душой, нюансы и светотени которой все равно проступят наружу, сколько бы они там ее ни обрабатывали. По крайней мере, на это он надеется, об этом молит Бога, но что окажется сильнее — его просьба или мощь их коллективной молитвы? Когда Старый Бог уходит, люди молятся мухам и крышечкам от бутылок. И что самое страшное: этот человек дает своим последователям именно то, в чем они нуждаются, — потому за ним и идут. Он отвечает их чаяниям, снимает с них бремя свободной воли и самостоятельного мышления. Посмотрите, какие у них счастливые лица.
Вокруг стадиона тянется выжженная земля — кошмар, измеряющийся милями, ветхие доходные дома, мужчины раскачиваются на стульях у стен выпотрошенных зданий, на пустырях горят диваны, и у многотысячной толпы, у всех этих поющих под ослепительным солнцем молодоженов возникает чувство, что будущее наступает, валится им на головы, что куда ни глянь — повсюду символы обреченной природы и людских страданий Последних Дней; а вот, в самой толще построенного в колонны единого тела, стоит — вот она, вся как на ладони, — Карен Дженней, держа в руке веточку жасмина, думая о грядущей кровавой буре. Ее длинные волосы слегка растрепаны. Дожидаясь своей очереди пройти мимо Учителя, она видит его коллективным парящим глазом толпы, который неотделим от ее собственного органа зрения, но зрит острее и глубже. Она чувствует, что исцелена, пронизана насквозь благодатными лучами. Это чувство здесь испытывают все — молодые люди из пятидесяти стран, прошедшие вакцинацию от языка своего “я”. Забывают, какие они все разные под своей одинаковой одеждой, расстаются со всеми пустяковыми переживаниями и физическими недугами, полный перечень коих отнял бы несколько часов: зудящие десны, мокрый от пота затылок, раздутый мочевой пузырь, замогильное бурчание в животе, мимолетные тики и мурашки, грибковая сырость между пальцами ног, где-то глубоко под лопаткой болезненный укол, заставляющий вспомнить о Судном дне. Все как рукой сняло. Они стоят и поют, черпая силы в своей многочисленности.
Карен искоса смотрит на Кима Джоу Пака, толстого, с кротким взглядом, в красивом новом костюме и неуклюжих ботинках, мужа-навечно.
Она знает: ее родители-по-плоти где-то здесь, на трибунах. Знает, что они говорят, видит выражения лиц, жесты. Папа пытается разгадать смысл происходящего с помощью логики, так, как учили в колледже. Мама, с видом вечной мученицы, смотрит огромными страдальческими глазами.
Они повсюду вокруг нас, тысячи родителей, напуганные нашей целеустремленностью. Мы уверовали всерьез — именно это их и смущает. Они воспитывают нас в религиозном духе, но, столкнувшись с подлинной верой, сразу вызывают полицию и психиатров. Мы знаем, кто Бог. И по этой самой причине для мира мы безумцы.
Поток сознания Карен иногда замедляется, стопорится на готовых наборах слов. Забавные обрубки, зачаточный английский, на котором изъясняются некоторые из ближайших помощников Учителя.
У них бывает Божья еженеделька. Не понимайте. Жертвуйте вместе. Богов дом на земле стройте руками.
Карен говорит Киму:
— Здесь играют “Янки”.
Он кивает и улыбается, бессмысленно-бессмысленно. Больше всего ее в нем поражают волосы, блестящие, тонкие, черные как смоль, совсем как у персонажа комиксов из воскресной газеты. Эти волосы помогают ей поверить: Ким реален.
— Бейсбол, — говорит она, и в этом слове для нее обобщены сотни сладостных отвлеченных понятий, ритмы, возникающие из криков толпы и симметрии поля, изо всех подробностей удачной перебежки. Если ты американец, это слово находит в тебе отзвук, пробуждает чувство духовной общности, память о легендах, не поддающихся переводу. Но Карен на такое не замахивается — для Кима хватит и схематической картины: демократичный рев трибун, взмахи потных рук в знойном послеполуденном мареве, дух открытости — бейсбол, как радушный хозяин, помогает освоиться в стране.
Между прочим, слово “секта” — такое же неисчерпаемое, как “бейсбол”. С каким удовольствием все они обращают его против нас. До чего удобно метить нас этим лживым ярлыком, будто мы глупые дети с пустыми глазами. И как им ненавистна наша готовность трудиться и бороться. Они хотят схватить нас за шкирку и уволочь обратно в мир стриженых газонов. Потому что мы готовы жить по-походному, спать на полу, ехать всю ночь в тесных фургонах, собирать пожертвования, служить Учителю. Потому что наш истинный отец — иностранец и желтокожий. Как они молча ненавидят. Они сохраняют в неприкосновенности наши бывшие комнаты. Наши имена всегда у них на устах. Но мы отдалились от них на целую жизнь, мы молимся ночь напролет, беспрестанно рыдая и колотя по полу кулаками.
Мир — в дребезгах. Всем шокам шок. Но есть план. Пали-пали[5]. Донесите до каждого люда: сейчас пора поспешать.
Теперь ей не снится ничего, кроме Учителя. Он им всем снится. Является в видениях. Стоит рядом, когда его трехмерное тело находится где-то за тысячи миль. Заводя о нем речь, они плачут. Слезы скатываются по их щекам, образуют на полу лужи, просачиваются в комнату этажом ниже. Он врос в их белковую структуру. Он возносит их над обыденными отрезками пространства-времени, а затем открывает, какое это блаженство — посвятить жизнь обыденному: труду, повиновению и молитве.
Родж предлагает Морин бинокль. Та решительно мотает головой. Все равно что смотреть на труп близкого человека после тайфуна.
Тысячи связок воздушных шаров взлетают над полем, уплывают за верхний край открытых трибун. Приподняв с лица фату, Карен проходит под кафедрой, закрытой с трех сторон пуленепробиваемыми панелями. Ощущает жар, излучаемый сущностью Учителя, солнечную активность его харизматической личности. Так близко — в первый раз. Он прыскает ей в лицо водой из святого пульверизатора. Она замечает: Кима шевелит губами, слово в слово повторяя молитву Учителя. До трибун недалеко, видно, как люди толпятся у ограждения, тянут шеи — все до единого фотографируют. Разве могла она предположить, что будет стоять на нью-йоркском стадионе и тысячи людей будут наводить на нее объективы? Фотографирующих, наверно, не меньше, чем женихов и невест. По одному на каждого из нас. Щелк-щелк. Подумать только. У молодоженов головы идут кругом. Кажется, будто мир раздвоился. Молодожены находятся здесь — и одновременно уже где-то там, уже в диапроекторах и альбомах; они съежились, как им и желалось, их миниатюрные тела вставлены в рамки.
Пары возвращаются на газон, чтобы построиться вновь. У обоих даг-аутов[6] — фольклорные ансамбли, танцующие под гонги и барабаны. Карен растворяется в многотысячности, в многоколонной массе. Ощущает кожей ритм общего дыхания. Теперь они — мировая семья. Спастись можно только через брак. Учитель любому подбирает пару, зрит в видениях гармоничные сочетания характеров и национальностей. Такова воля небес, все предначертано, каждый пришел сюда для встречи со своей идеальной второй половинкой. Сорок дней разлуки, прежде чем их оставят наедине, позволят прикасаться друг к другу, любить. Сорок дней или даже дольше. Если Учитель сочтет необходимым — годы. Принимай холодный душ. Сильных испытания лишь притягивают. Их аскетизм — назло духу времени, назло негласным законам частной жизни, назло миру, где даже общие пристрастия не объединяют. Муж и жена добровольно разъезжаются по разным странам в качестве миссионеров, чтобы дыхание общего тела распространялось все шире и шире. Сатане воздержание — как нож к горлу.
Лучезарное око толпы висит над всеми ними, словно глазастый треугольник с долларовой купюры.
Опять фейерверки, очередной взрывпакет падает на бетонный пандус с глухим грохотом, от которого головы втягиваются в плечи по самую макушку. Морин смотрит остановившемся взглядом. По пустующим рядам верхнего яруса гуськом идут мальчишки; младшим — лет по десять-двенадцать, не больше, но все они шествуют величественной походкой королей уголовного мира. Морин запрещает себе их видеть.
— Знаешь что, — говорит Родж, — я твердо решил изучить эту организацию. Покопаться в библиотеках, обзвонить специалистов, связаться с другими родителями, раскопать все, что удастся. Ты же слышала о группах поддержки. Они есть на все случаи жизни.
— Поддержка нам нужна. Тут я с тобой согласна. Но ты опоздал на сотню световых лет.
— Давай не будем здесь задерживаться. Как только вернемся в отель, поменяем билеты, соберем чемоданы — и домой.
— За сегодняшнюю ночь с нас все равно возьмут. Почему бы не сходить в театр?
— Чем раньше мы приступим…
— Не терпится уехать. Ох-ох. Веселенькая перспектива.
— Я хочу прочесть все, что отыщется по этому вопросу. Пока я только по верхам прошелся — я же не знал, что она связалась с такой мощной организацией. Нужно раздобыть телефоны горячих линий и выяснить, с кем там можно поговорить.
— Ты похож на этих несчастных, ну, знаешь, которые заболевают какой-то редкой болезнью и выучивают наизусть все, что находят в медицинских книгах, обзванивают врачей на трех континентах, день и ночь разыскивают бедняг, у кого та же гадость.
— Морин, это вполне разумно.
— Тогда слетай в Хьюстон к светилам по этой части. Все светила живут в Хьюстоне.
— Я хочу выяснить все, что смогу, — чем плохо?
— Да выясняй, выясняй, тебе ведь это только в удовольствие.
— При чем тут удовольствие? Это наш долг перед Карен.
— А где она, кстати?
— Я решил твердо.
— Ты поначалу так усердно ее высматривал. Неужто надоело?
Поднимается ветер, вздувает кружевные фаты. Молодожены удивленно вскрикивают, отдаются внезапной беспричинной радости, чувству, будто вот-вот взлетишь. Они вспоминают, что жизнь только начинается, восторженность им еще не приелась. Их все-таки кое-что объединяет — общее прошлое. Карен думает о том, как ночевала в фургонах или переполненных комнатах: в пять встаешь, молитвенное собрание, а потом — на улицу с бригадой цветочниц. Одной девушке, Джун ее звали, чудилось, будто она ссыхается, уменьшается до размеров ребенка. Ее прозвали Джунетта. Ее пальчики не могли удержать даже лилипутский брусок бесплатного мыла, какие дают в экономных американских мотелях. Остальные цветочницы не находили в ощущениях Джунетты ничего странного. Ей просто открылась подлинная картина — силуэт вечности, скрытый штукатуркой и суррогатами материального земного мира.
Все эти, на городские районы, не существующие для внешнего мира. Ночи в трущобах, бетонные бункеры с вывесками “Живое стрип-шоу”, помойки, с которых давно уже не вывозят мусор. Все эти техасские пригороды-призраки в районе Метроплекса[7]: деревья человеку по пояс, дымящийся, точно свежеуложенный, асфальт подъездных дорожек, здоровенные гремучие змеи, выползающие из уютных расщелин на задах крайнего коттеджа. Карен старалась выполнить четырехсотдолларовую дневную норму, распространяла в основном бутоны роз и турецкие гвоздики. С чувством, будто все вокруг лишь сон, влетала в первую же незапертую дверь, предлагала товар и вновь уносилась прочь. Плети ливня хлещут по шеренгам чистеньких домиков. В казино посреди пустыни в пять утра люди низко склоняются над столами. Игровые автоматы. Прогрессивный джек-пот. Всегда рады водителям-дальнобойщикам. Неделю она держала строгий пост — никакой твердой пищи, потом набросилась на “Биг-Маки”. Через стеклянные двери-турникеты — в вестибюли отелей и универмагов, там торгуй не зевай, пока не прибегут охранники с рациями, пейджерами и револьверами.
Молились, стоя на коленях, прижав ко лбу скрещенные пальцы. Кланялись низко, скрючиваясь, точно эмбрионы.
В фургоне ничто не сходило с рук, каждое слово бралось на заметку, обшивка едва не прогибалась от давки — порой в нем путешествовало пятнадцать-шестнадцать сестер, распевая “Ты мое солнце, греби, греби веслом”[8], или скандируя финансовое задание. В падшем мире заправляет Сатана.
Букетики мимозы Карен укладывала по семь в ряд, семь — числосимвол совершенства. На ломаном английском она порой не только думала, но и говорила вслух с сестрами из своего фургона, поучала, призывала голосами с семинаров и тренингов: продавайте больше, выполняйте норму, гребите деньги, — и сестры не знали, восхищаться ли ее необыкновенным даром подражания или сообщить, кому надо, о том, какая она непочтительная.
Джунетта была точно вулкан благоговейного страха. Все вокруг ее поражало, все было для нее слишком волнующим и громадным. Сестры молились вместе с ней и плакали. В ведрах с цветами плескалась вода. Двадцать один час в день — соревнование продавщиц, три часа — сон. Когда одна сестра сбежала, оставшуюся от нее одежду обеззаразили святой солью. Сестры скандировали: “Нам равных нет, вот в чем секрет, Отец Небесный дал приказ, и мы распродадим все враз”.
За полночь в каком-то баре посреди вымершего зимнего пейзажа, в безлюдном “гетто”. Одинокий зов слуг Господних. Купите гвоздику, сэр. Карен радовалась возможности побыть среди обездоленных, людей дна, воинства ночи. В полузабытьи, отрешенной мученицей шла мимо пустых витрин по улицам, где от ереси искрился воздух. Постоянные обитатели баров, подняв глаза от стакана, покупали один-два цветка; были это мужчины с длинными сплюснутыми пальцами и перламутровыми ногтями, радующиеся любому разнообразию, или другие, в шляпах, с отпечатком неспокойной совести на лице, исподлобья смотревшие на девушку со слипшимися от дождя волосами. И чего ходят, чего выдумывают новые способы докучать людям. Старый пьяница с блестящей полоской пота на верхней губе рассказал ей много забавного. Частенько ей говорили: “Проваливай”. Будьте толерантнее, сэр. И опять озираться в поисках очередного усталого салуна.
Старшая по бригаде сказала: “Давайте, девочки, едем-едем-едем. Пали-пали”.
В фургоне истиныа виделась отчетливо, как под увеличительным стеклом; каждое слово, каждый поступок должны уводить от пустой суеты, бурлящей снаружи. Выглядывая в окна, сестры видели лица жителей падшего мира, и это укрепляло в них привязанность к истинному отцу. Молитесь, иногда ночь напролет, все вместе, распевая, вскрикивая, скрючившись в молитвенной позе, иногда подскакивая, мелодично мычите имя Учителя, “о, умоляю!”, “о да!”, сбившись в кучу в номере мотеля на задворках Денвера.
Карен спрашивала их:
— Как вы желаете спать, пять час или четыре?
ЧЕТЫРЕ.
Потом спрашивала:
— Как вы желаете спать, четыре час или три?
ТРИ.
Потом спрашивала:
— Как вы желаете спать, три час или ни один?
НИ ОДИН.
В фургоне всякое правило было непреложно вдвойне, за каждой из сестер был постоянный надзор: так ли она одевается, молится, расчесывает волосы, чистит зубы. Они знали: из фургона есть лишь один выход, лишь один, за который не придется платить пожизненной неприкаянностью и угрызениями совести. Последуй моде на резаные вены. Или шагни в окно небоскреба. Чем разочаровать Учителя, лучше уйти в серый космос.
Старшая по бригаде говорила:
— Глобально продумывайте свою день. И прыг в нее, прыг в нее, прыг.
Толокно и вода. Хлеб и мармелад. Греби, греби веслом. Карен говорила им: теряйте сон, он для грехов. Теряйте вес, он для грехов. Потерял волосы, потерял ноготь с палец, потерял всю палец, весь рука, — оно ложится на весы, перевешивает грехи.
Тот парень в Индиане — купил у нее розу и съел.
На закате — рысью по торговым центрам, силясь выполнить дневную норму. Оккупировать автовокзалы и прачечные-автоматы. Ходить от особняка к особняку в районах, охраняемых овчарками, бубня: “Деньги на борьбу с наркотиками, мэм”. В Скоки, штат Иллинойс, Джунетту выкрали родители. Подклеивать скотчем увядшие цветы, чтобы выглядели пристойно. Капризы погоды на Великих Равнинах. Засыпать за обеденным столом, опускать свинцовые веки, клевать носом на унитазе, урывать несколько минут сна, ронять голову на грудь, валиться трупом, спать стоя, отключаться, как убитые, как сурок, спать беспробудно, безнадежная мечта об объятиях подушки, все бы отдала за отбой, за тихий час, за минутку с Песочным человеком[9]. Молитвенное собрание помогало изматывать себя вконец, разгоняло по жилам грешную кровь. Следить за кампаниями очернительства в прессе — хоть это и разжигает сомнения у сестер-маловерок. Дурят дешевыми фокусами. Самая холодная зима за весь период наблюдений. Скандировать финансовое задание.
Старшая по бригаде говорила:
— Надо быстро-быстро-быстро. Пали-пали, девочки.
Родж сидит на трибуне в своем мятом пиджаке, карманы набиты дорожными чеками, кредитными карточками и схемами метро; он смотрит через откалиброванные окуляры, все смотрит и смотрит, не видит ничего, кроме безысходности и стереотипов. Внизу опять запели, на сей раз слово всего одно, повторяется вновь и вновь, он никак не может понять, по-английски это или на каком-то другом языке либо вообще не по-человечьи — какая-нибудь речевка футбольной сборной Царства Небесного. Карен не найти. Он опускает бинокль. Фотографы-любители никак не уймутся. Он почти ожидает увидеть, как бесчисленные поющие тела, из которых фотоаппараты высосали душу, медленно воспаряют над стадионом, — сияющие невесты, прижимающие к груди букеты, женихи, ослепляющие белоснежным оскалом. Откуда-то с открытых трибун вылетает дымовая шашка. За ней тянется флуоресцирующий шлейф.
Учитель поет, остальные вторят, “Мансей”[10], “Десять тысяч победных лет”. Благословенные молодожены шевелят губами в унисон, подстраиваясь под эхо его усиленного динамиками голоса. Их лица выражают суровую просветленность, самоотверженное, почти болезненное обожание. Он — Господь Второго Пришествия, разящий зло во всех его проявлениях. Его голос уводит их в иные миры, возносит выше, чем любовь и радость, выше, чем красота их миссии, еще выше прошлых чудес и преодоленного “я”. В пении, в факте пения, в единосущности есть что-то, ошеломляющее их своей мощью. Голоса крепнут. Молодожены отдаются звуку, на высоких нотах взлетают, на низких опускаются. Песнь распирает границы сущего. Они видят своего Учителя — его недвижную белизну на фоне пятен и теней, на фоне высоченного полукруга трибун. Он воздевает руки: пение становится громче, вскидываются молодые руки. Благодаря ему они стали выше религии и истории; рыдают уже тысячи, все руки воздеты. Их захватило чувство, именуемое тоской. В одну секунду, все разом, они постигают, вбирают в себя тоску, уходящую корнями в далекие столетия, растворенную в крови Земли. Всю тоску человечества с тех пор, как людской дух впал в разврат. Песнь приближает Время Развязки. Песнь сама есть Время Развязки. Они постигают, какая мощь заключена в человеческом голосе, какая мощь в повторении одного-единственного слова, неуклонно приближающего их к единосущности. Они поют, прославляя экстаз, который разнесет мир вдребезги, прославляя истину пророчеств и дивных чудес. Они поют, прославляя новую жизнь, вечный мир, отдохновение души, измученной одиночеством. В оркестре кто-то колотит в громадный барабан. Они поют, прославляя единый язык, единое слово, время, когда имена будут утрачены.
Карен, как ни странно, замечталась о своем. Трудно будет привыкнуть к мужу, которого зовут Ким. Девочек по имени Ким она знает с тех пор, как пешком под стол ходила. Их было довольно много. Кимберли и просто Ким. Глядите, как блестят на солнце его волосы. Мой муж, сколь бы дико это ни звучало. Они будут молиться вместе, здоровые и исцеленные, выучат труды Учителя наизусть, слово в слово.
Тысячи людей стоят и поют. А окрест — весь мир: люди едут на эскалаторах, поднимающихся вверх, и исподтишка, скосив глаза, вглядываются в лица спускающихся вниз. Люди раскачивают пакетики с чаем над белыми чашками с кипятком. На автострадах беззвучные струйки подкрашенного света — машины. Люди сидят за письменными столами, уставившись в стену офиса. Понюхав воротник рубашки, бросают ее в корзину для грязного белья. Пристегнувшись ремнями к пронумерованным креслам, летят через часовые пояса, высокие перистые облака и глухую ночь с ощущением: что-то они забыли сделать, но что?
Будущее принадлежит толпам.
(Далее см. бумажную версию)