Рассказ. Перевод А. Ильинского
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 1, 2003
Перевод Ильинский Антон
С высоты птичьего полета заснеженный Чикаго был похож на замерзшую микросхему: маленькие автомобили-байты вяло ползали между компьютерных чипов-домов. Самолет завалился на крыло и тут же попал в зону турбулентности, в этот момент апельсиновый сок, который пил Пронек, выплеснулся из пластикового стаканчика прямо ему на светлые штаны. Уже на земле, отстегивая ремень, он заметил, что пятно от сока по цвету смахивает на мочу. Андреа ждала его у выхода. Пронек показал на мокрые брюки и пошутил по поводу своего мочевого пузыря. Андреа шутку не оценила. Слегка подавшись вперед, она подставила для поцелуя правую щеку, однако, будто боясь, что их тела могут соприкоснуться, старалась не приближаться к Пронеку ближе, чем на полметра.
Они стояли на движущейся дорожке, которая везла их через темный тоннель, а металлический женский голос повторял, что не следует оставлять свои вещи без присмотра.
Пронек старался держаться непринужденно.
— Надо же, а у нас эскалаторы обычно наклонные, — сказал он.
— Да, точно, — ответила Андреа и, порывшись в сумочке, достала банан.
Пронек познакомился с ней прошлым летом на Украине. Был август 1991 года, но путч их мало интересовал — они бродили по Киеву, увлеченные друг другом. Держась за руки, они стояли перед украинским парламентом, когда там провозглашали независимость, а все вокруг махали флагами и пребывали в состоянии патриотического экстаза. У Андреа был парень — англичанин, он носил розовую бандану и без устали рыскал по ночному Киеву в поисках развлечений, но безуспешно. Работал он оператором на Би-би-си и в день провозглашения независимости был, слава богу, очень занят. Андреа с Пронеком дошли до Днепра и за пару долларов купили офицерскую фуражку и потертый армейский ремень. Они ели пиццу с морковью и свеклой и смотрели, как серебрится река — словно звезды на ночном небе, сверкали чешуей на солнце дохлые рыбешки. Пронек водил рукой по бедру Андреа, не рискуя залезть в трусики, они целовались, и его язык неуклюже пытался найти ее язык. У него кружилась голова, и он на ухо напевал ей песню Синатры: “Eye praktis ehvree day to faind sum klehvr lains to say, too maik da meenin cum truh …” Эту песню его блюзовая группа “Слепой Йозеф Пронек и мертвые души” играла еще в Сараеве, где, по его словам, они были очень популярны. О чудо: в его исполнении Андреа нашла песню довольно милой. На следующий день она с оператором уехала в Харьков.
По возвращении в Сараево Пронек писал ей любовные письма, полные золотой осенней листвы и воспоминаний о том времени (если быть точным — о тех пятидесяти трех часах), что они провели вместе. Она отвечала, что соскучилась и хотела бы снова встретиться, — как подумал Пронек, ее строки были продиктованы уверенностью в неисполнимости этого желания. Они начали переписывать историю своей встречи: она вспоминала, как они пили десертное вино, хотя на самом деле в Киеве, кроме отвратной водки, они ничего не пробовали. Он вспоминал аромат ее духов, хотя из-за перебоев с водой у них ни разу не было возможности нормально помыться. Они извлекали из памяти возбуждающие воспоминания о том, как танцевали, прижимаясь друг к другу, хотя в действительности лишь по-идиотски дрыгались под вышедшее из моды немецкое диско, в то время как волосатые украинцы крутились вокруг Андреа и норовили потереться об нее своими потными телами. Когда сочинять было уже практически нечего, она пригласила Пронека в Чикаго, возможно, наслушавшись сводок о войне в Хорватии и волнениях в Боснии. Это был великодушный поступок, но оба не верили, что он сможет приехать. Однако вскоре Пронек получил официальное приглашение посетить США в качестве свободомыслящего писателя, и он включил Чикаго в свой маршрут.
Андреа изменилась — он запомнил ее другой, — теперь она была более бледной, волосы стали короче и темнее, а в носу у нее он заметил сережку. Но ему по-прежнему ужасно хотелось к ней прикоснуться.
Когда они подъезжали к городу, силуэты домов отчетливо выделялись на фоне белого неба, как фигурки на экране “тетриса”. Андреа вела машину по району, который, по ее словам, назывался Луп, показывала на небоскребы и объясняла, что есть что. Для Пронека все это было полной тарабарщиной: министерство торговли, самое высокое здание в мире, что-то самое большое, что-то еще самое-самое… Он высунул голову из окна и взглянул наверх, но не смог увидеть последних этажей.
— Вот так таракан смотрит на мебель, — сказал он.
— Точно, — ответила Андреа и включила радио.
Она открыла входную дверь (на двери висела табличка “Посторонним вход разрешен”), и Пронеку в нос ударил резкий запах табачного дыма и жареной картошки.
— Мой сосед целыми днями бьет баклуши, — сказала Андреа.
Пронек оглядел комнату: диван с торчащей из подушек набивкой, стереосистема и телевизор с целой горой видеокассет и компакт-дисков. Маленький столик был завален бумажными пакетами из “Макдоналдса” и пустыми сигаретными пачками, а пепельницы забиты бычками. Из окна открывался вид на кирпичную стену. Жирный черный кот, изучив Пронека, равнодушно отвернулся. На кухонном столе, словно в ожидании казни, стояла батарея пивных бутылок с оторванными этикетками. Посуда в раковине утопала в толще какой-то темной жидкости.
— Кто твой сосед? — спросил Пронек.
— Мой парень, — ответила Андреа, — но мы спим в разных комнатах.
— И давно вы встречаетесь?
— С перерывами десять лет. Но этот козел меня уже достал. Думаю, нам пора разбегаться.
— А обо мне он знает?
— Да, я говорила, что ты приезжаешь. Но ему насрать.
Через стол, заляпанный жиром, она протянула Пронеку чашку кофе. Ему захотелось прикоснуться к ее щеке, потрогать нежный пушок на шее, золотившийся на свету. Он зачарованно наблюдал за ее губами, которые чуть смыкались, когда она произносила “б” и “м”, и зубами, сверкавшими на звуках “з” и “с”. Потом он отнес два своих чемодана в ее спальню, где на дверных ручках, словно кроличьи шкурки, висели ее лифчики.
В ту ночь они занимались любовью. Перед этим Андреа достала упаковку презервативов и велела ему надеть один. “На дворе девяностые, — сказала она, — теперь без резиновых перчаток лучше друг к другу не прикасаться”. Вскоре одеяло оказалось на полу, и кровать энергично заскрипела; Андреа не переставая спрашивала Пронека: “Правда, хорошо? Тебе нравится? Тебе хорошо?” Потом она ушла в ванную. Ее силуэт на фоне дверного проема был поистине божественным.
Когда она вернулась, благоухая банановым шампунем, он снял презерватив, встал, поцеловал ее мокрые волосы и с болтающейся в руке резинкой вышел из спальни. Но когда он подходил к ванной, дверь соседней комнаты открылась, и оттуда вышел мужчина. Пронек стоял перед ним совершенно голый; вдруг он застеснялся своей безволосой груди.
— Привет, — сказал Пронек.
— Как дела? — спросил мужчина.
— Хорошо.
— Хорошо.
Молчание.
— Ты кто?
— Друг Андреа.
— А я Карвин, — сказал мужчина. У него была модная небритость и непослушные волосы. На футболке, под расстегнутой фланелевой рубашкой, красовался распятый светловолосый ангел. — Ты русский?
У Пронека замерзли ноги, поэтому он прижал левую ступню к правой икре и так и стоял, как воин племени масаи, разве что в руке вместо копья держал использованный презерватив.
— Нет, я из Сараева, это в Боснии, — сказал он, — но встретились мы на Украине.
— Рад знакомству, — ответил тот. — Надеюсь, больше никогда не увижу здесь твоей хари.
Затем он крикнул в сторону спальни Андреа:
— Иностранцев уже водить начала? Американский член тебя больше не устраивает, потаскуха?!
— Пошел в жопу, сраный шовинист! — прокричала она в ответ.
Пронек быстро прошмыгнул в ванную. Он бросил презерватив в унитаз, но каждый раз, когда пытался его смыть, тот, надуваясь, всплывал на поверхность. Пронек посмотрел в зеркало и увидел пунцовые прыщики, желтые зубы и квадратную славянскую голову с сальными волосами, прилипшими ко лбу. В этот момент он ощутил себя иностранцем — неотесанным и никчемным существом, которому некуда податься. Потом он побрился и умылся, будто в честь своей новообретенной сущности.
Андреа была художницей. Она показала Пронеку свою последнюю работу — автопортрет с боровом и свиноматкой под названием “Дом”. На картине Андреа обнимала свиней, и все трое пялились на Пронека. Хрюшки были отчаянно-розового цвета, а у свиноматки сильно набухли соски. Андреа сказала, что нарисовала картину два года назад и с тех пор больше ничего не сделала.
— Мне надо кое-что понять про саму себя, прежде чем я смогу поделиться этим с другими, — пояснила она.
Андреа работала в сувенирном киоске в Чикагском художественном институте. Каждое утро она вскакивала в постели — так женщины в фильмах ужасов просыпаются от кошмарного сна за минуту до того, как их убьет маньяк — и закуривала сигарету. Курила она забавно: вдыхала дым короткими, быстрыми затяжками и выпускала его одним долгим выдохом, в это время ее правый локоть покоился на левой ладони, а сигарета почти не отрывалась от губ. Затем Андреа принималась свистеть. В полусне Пронек слышал, как она в спешке роется в шкафу и шуршит колготками. Он пытался понять, что за песню она насвистывает, но проваливался в сон прежде, чем ему это удавалось.
Когда наконец через пару часов Пронек вставал, он шел, следуя за ее запахом, в душ, где на дне ванны все еще оставались ее волосы. Приведя себя в порядок, он доставал из трясины в раковине одну из тарелок и ел крекеры с моцареллой. Прихлебывая кофе из чашки со следами губной помады, он начинал писать письмо родителям в Сараево, но дальше даты и адреса дело не шло — казалось, этим уже все сказано. Надо бы им позвонить, но у него не было денег, чтобы оплатить переговоры. В новостях он видел баррикады, бегущих в панике людей и белые бронетранспортеры, стоявшие посередине сараевских улиц.
Обычно Пронек встречался с Андреа во время обеда. Он брел к музею по “Великолепной миле”, которая наводила его на мысль о “Великолепной семерке”, а затем и о “Семи самураях”, хотя ничего великолепного в похожих на морг зданиях, мрачной улице и людях с каменными лицами, которые шли, судорожно сжимая свои сумочки и кейсы, не было. Шлепая по апрельской слякоти, Пронек думал о том, что он здесь лишний. Что ничего вокруг не изменится, возьми он вдруг и исчезни. Когда он позже поделился этой мыслью с Андреа, она заметила с неприятным смешком: “Свободная земля, страна отважных”.
Пронек ждал, пока у Андреа начнется обеденный перерыв, потом они вместе шли через музей в толпе школьников, преимущественно светловолосых и жирных (по словам Андреа, “откормленных кукурузой”), которые громко ржали перед полотнами с обнаженными женщинами. Пронек старался казаться человеком культурным и цивилизованным (однажды он даже провел два часа в Лувре, в скучнейших залах с полотнами восемнадцатого века).
Любимая картина Андреа была огромной и черной: черные прожилки, черные пятна, черная потрескавшаяся краска. Пронек не понимал почему, но ему тоже нравилась эта работа. Они стояли и смотрели на полотно некоторое время, а потом Андреа говорила: “Кто мы такие в руках разгневанного Творца?”
Однажды Пронек, забирая вместе с Андреа верхнюю одежду из гардероба, спросил ее:
— Как знать, что это именно твое пальто?
— Ведь у меня есть номерок, — ответила она.
— Но, может, они там роются в твоих карманах, фотографируют их содержимое, делают копии ключей, после этого пальто уже не такое, каким было раньше, оно даже не сохранит твоих воспоминаний.
Андреа пожала плечами.
— Странные вы, славяне, — сказала она.
Когда Пронек пришел домой, Карвин сидел и смотрел телевизор. Он вскочил с дивана — возможно, Пронек застал его, когда тот мастурбировал — и отправился в свою комнату. Пронек переключил канал с “Семейства Дьюк из округа Хазард” на Си-эн-эн и увидел около здания парламента в Сараеве толпу: люди убегали или прятались, спасаясь от пуль. Потом на экране мелькнули две ноги, одна в ботинке, другая босая, обе подергивались. Тело было закрыто от объектива камеры людьми, пытающимися помочь несчастному, некоторые плакали и вытирали слезы перепачканными в крови руками.
В одну из снежных ночей, когда Карвин уронил на пол горшок с соусом для спагетти и закричал на всю квартиру: “Твою мать!” — Пронек понял, что останется в Соединенных Штатах, возможно, до конца своих дней, Он проснулся от кошмара, у него колотилось сердце. Через открытую дверь он увидел, что Карвин пытается собрать соус, но вместо этого только еще больше размазывает его по полу, словно красную краску. Соус был похож на кровь, и Пронек представил, будто это он лежит там — в голове шумит, а мозги медленно вытекают на пол. Карвин задумчиво почесал в промежности и решил бросить бесплодные попытки вытереть пол. Он еще раз сказал: “Твою мать!” — и снова уселся на диван перед телевизором.
Утром Пронек проснулся совершенно больным, шея у него затекла, кровь пульсировала в висках. Андреа не было. Он слышал телевизор, но не мог встать и вновь погрузился в полузабытье. Андреа пришла после работы, заварила чай, принесла ему миску пшеничных хлопьев, плавающих в белоснежном молоке, поцеловала в горячий лоб и ушла на открытие выставки. В ту ночь она не пришла домой. На следующее утро Пронек проснулся все еще мокрый от пота, простыня прилипла к его слабому телу. Он не помнил, сколько времени провел в постели; отрывистые поцелуи, полуостывший чай, пробуждение на холодной и влажной простыне — все это повторялось, будто гудки в телефонной трубке. Он помнил, как ветер нетерпеливо бил в окно, помнил хор голосов в телевизоре, скандирующих: “Гол!” Смутно помнил и как разговаривал по телефону с родителями: отец убеждал его, что неразумно сейчас возвращаться домой, а мать рассказывала, что сегодня стреляли меньше, чем вчера.
В конце концов он собрал остатки сил и обнаружил у телевизора Карвина с приятелями. Показывали порнуху. Пронек не сразу распознал на экране зияющую вагину. Но дружки Карвина на экран не смотрели, они были заняты игрой — кидали пустой пакет в вентилятор на потолке. Как объяснил Карвин, Андреа нуждалась в отдыхе и поэтому на пару недель уехала в Де-Калб. Когда порнофильм закончился всеобщим оргазмом, Пронек завладел пультом и включил новости. Полувоенные формирования вошли в Боснию с территории Сербии и “чинили беспредел”.
— Да что с вами всеми такое? — спросил парень в бейсболке “Беарс”. — Чего вы никак не успокоитесь?
— Ты обратно не собираешься? — спросил Карвин.
— Через пару недель надо возвращаться, — ответил Пронек.
— А чего бы тебе не остаться здесь? — спросил парень в бейсболке.
— Что я буду здесь делать? — ответил Пронек. — Там у меня родители.
— Уж я-то, надеюсь, своих долбаных предков больше никогда не увижу, — заметил Карвин.
— Тебе надо остаться, вытащить сюда родителей, а эти уроды пусть там поубивают друг друга, — сказал парень в бейсболке. — Война, бля, — это, конечно, хорошо. Если бы мы не пережили войну, в стране было бы слишком много народа. Это как естественный отбор, свободный рынок. Лучшие выплывают, а все дерьмо тонет. Я, конечно, про вас, русских, мало что знаю, но если человек приезжает сюда, значит, он чего-то стоит. Ты посмотри на всех этих иммигрантов. Дома они были нулем без палочки, а здесь стали миллионерами, черт их подери. Поэтому мы самая крутая, мать ее, страна в мире. Здесь выживают только лучшие.
Карвин через трубочку потягивал коктейль из “Макдоналдса” и смотрел обзор матчей “Буллс”.
— В этом году мы снова всех дернем, — сказал он.
Андреа вернулась из Де-Калба посвежевшая и сообщила Пронеку, что они едут на обед к ее родителям. Пo дороге она насвистывала “Dear Prudence”, а после того, как они прослушали сводку новостей о войне в Боснии, сказала:
— Знаешь, тебе надо остаться.
— Знаю, — ответил Пронек.
В пронизанном резким северным ветром воздухе фонари горели ослепительно ярко. Они промчались мимо темных замков Чикагского университета и въехали в лабиринт одинаковых домиков из красного кирпича.
Отец Андреа долго тряс руку Пронека, а ее мать сказала: “Мы так много о вас слышали”. Они познакомили его со старой женщиной, согнувшейся над ходунком и вцепившейся в поручни так, словно она собиралась произнести речь с трибуны.
— Нана, — обратилась к ней мать, — это друг Андреа из Боснии.
— Никогда не была в Бостоне, — ответила та.
— Из Боснии, Нана, из Боснии, это рядом с Чехословакией, — сказала мать Андреа, качая головой и взмахивая руками, будто бросала баскетбольный мяч.
Воспользовавшись неловким молчанием, Пронек снял туфли. Мать Андреа посмотрела на его ноги и сказала:
— У нас не принято снимать обувь, но ничего, — потом указала налево и продолжала: — Пройдемте в гостиную.
Они уселись за круглый стол, и отец Андреа разлил по бокалам вино. Затем он, держа зеленую бутылку в руке, уставился на Пронека в ожидании, что тот продегустирует напиток. Пронек сделал осторожный глоток, при этом бокал звонко клацнул о его зубы.
— Хорошее вино. Не слишком сладкое, — сказал он.
— Это ведь шардонне, — весьма довольный, заметил отец Андреа.
— Я тоже хочу вина, — сказала Нана.
— Ты же знаешь, тебе нельзя, — ответила мать Андреа.
— А какое там у вас вино? — поинтересовался отец, склонив голову налево и демонстрируя крайнюю заинтересованность.
— Не знаю, — ответил Пронек, — местные сорта.
— Андреа говорила, что вы писатель, — сказала мать. Она была в очках, на шее сверкало жемчужное ожерелье, и зубы у нее были ровные и белые.
— Да, был, — ответил Пронек.
— Мы любим хорошие романы, — сказала мать.
— Вы не читали Ричарда Форда? — спросил отец.
— Слюнявая мужланская писанина, — отрезала Андреа.
— Очень хорошо написано, — покачал головой отец, — очень хорошо.
Мать Андреа подала на стол несколько блюд, не известных Пронеку, на десерт был нежирный ежевичный пудинг с обезжиренным замороженным йогуртом из киви и французский, со вкусом лесного ореха и ванили, кофе без кофеина. Пронек вдруг почувствовал неприятный запах и, поняв, что он исходит от его ног, осторожно накрыл левую ступню правой. Он решил, что должен шевелиться как можно меньше, чтобы этот запах не разносился по комнате. Нана сидела напротив него, она причмокивала губами и так энергично двигала челюстью, что было слышно, как щелкают ее зубные протезы. Набрав полный рот, она терпеливо жевала, поглядывая вокруг с рассеянным любопытством. Ее лицо напоминало пересеченную местность с глубокими бороздами морщин и скулами, возвышающимися над ними, словно холмы. На правом запястье был вытатуирован бледно-синий номер.
— Что сейчас происходит в Чехословакии? — спросила мать Андреа.
— Югославия, мам, Югославия, — поправила ее Андреа.
— Я читал об этом. Пытался понять, но не смог, — сказал отец, — эта ненависть копилась тысячу лет.
— Грустная история, — заключила мать.
— Черт-те что там у вас творится, — сказал отец, — надеюсь, все это закончится прежде чем нам придется вмешаться.
— А где Бруно?! — вдруг вскрикнула Нана. — Бруно, иди сюда!
— Успокойся, Нана, Бруно здесь нет, — сказала мать.
— Бруно, иди сюда! — закричала Нана в сторону кухни. — Иди поешь с нами, у нас теперь все есть!
— Нана, успокойся, или нам придется отправить тебя в твою комнату, — строго заметил отец и повернулся к Пронеку: — Она иногда начинает буянить.
Пронек не знал английского слова “буянить”.
— Ничего, — сказал он, — все нормально.
После обеда Пронек обулся, и отец Андреа подал ему пальто.
— Надо бы отдать его в чистку, — заметил он.
Мать Андреа прижалась нежной и приятно пахнущей кокосом щекой к щеке Пронека и поцеловала воздух рядом с его ухом.
— Вы увидите Бруно? — спросила Нана.
— Нет, Нана, — ответил Пронек, — простите.
— Были рады с вами познакомиться, — сказал отец, пожимая ему руку, — уверен, вы здесь устроитесь, если останетесь. Это величайшая страна в мире. Надо только вкалывать.
Пронек ненавидел вкалывать, но ему нужна была работа. Однажды утром он встал и облачился в свой лучший наряд: серую шелковую рубашку с бесформенным жирным пятном на груди, нелегально ввезенную из Китая другом семьи, замызганные бежевые брюки, галстук с изображением Микки Мауса, принадлежавший Карвину, и оранжевую куртку, также позаимствованную у Карвина, который сроду не носил ее, поскольку она была мала ему на целый размер.
Улицы в центре Чикаго назывались именами покойных президентов, и Пронек представил, как эти президенты строят город, собравшись вокруг игрового поля “Монополии” в раю (или в аду). Он отправился на восток вниз по Джексон, затем на север, в сторону Мэдисон, пока не дошел до заведения Будэна.
Его ждала женщина, которую звали Дон Уайман, что следовало из таблички на ее груди. У нее были яркие голубые глаза и сережки в форме глазных яблок, которые сразу же уставились на Пронека.
— Откуда вы? — спросила Дон.
— Из Боснии, — ответил Пронек.
— Это в России, да?
— В бывшей Югославии.
— Ясно. А почему вы хотите работать именно у нас?
В углу сидел мужчина в белой ковбойской шляпе и ложкой доедал какую-то коричневую бурду, а над ним висела фотография первой булочной Будэна, открывшейся в Сан-Франциско еще в доисторические времена.
— Мне нравится, что здесь все по-европейски, — сказал Пронек.
— Верно подмечено, — ответила Дон и улыбнулась. На ее белых зубах остался след от помады. — Мы ориентируемся на клиентов с утонченным вкусом, которые много чего повидали.
— Понятно, — сказал Пронек.
— И что, по-вашему, вы можете предложить булочной Будэна?
— Я привык трудиться и люблю работать с людьми. Раньше я был журналистом, и мне приходилось много общаться. У меня большой жизненный опыт, — отчеканил он.
— Ясно, — сказала Дон, зевая и глядя в его анкету. — На какое жалованье рассчитываете?
— Не знаю, долларов десять в час.
— Мы можем предложить пять с перспективой роста. Здесь у всех равные возможности.
— Хорошо, — согласился Пронек.
В первый день он разрезал круассаны, выдавливал на них горчицу и передавал ответственному за сандвичи. (“Это ответственный за сандвичи, а это помощник по кухне”, — так их друг другу представила Дон.) Пронек чуть не отрезал себе палец и окропил часть бутербродов своей кровью. Потом он резал помидоры тоненькими ломтиками, чтобы ответственный за сандвичи положил их внутрь булок. Посыпал мини-пиццы тертым сыром, разливал в пластиковые тарелки обезжиренный суп из стручков бамии без соли и передавал их ответственному за супы. (“Маленькая тарелка — много супа, большая тарелка — супа до пупа”, — все время приговаривала Дон.) Пронек отрезал горбушки от батонов, вычищал их, выбрасывая пахнущий дрожжами мякиш в бак для мусора, после чего смазывал батон соусом чили с пониженным содержанием жира. В первый день, вместо того чтобы выкидывать хлеб в ведро, он съел большую его часть и в наказание получил спазмы желудка.
Когда он в первый раз отправился в большой, похожий на сейф холодильник, чтобы принести головку салата, дверь медленно закрылась за его спиной, и он оказался запертым в холодной, без умолку гудящей камере, тускло освещенной одинокой лампочкой. Он начал ломиться в дверь и звать на помощь, но никто его не слышал. В отчаянии он уперся головой в дверь, и его лоб примерз к ледяной поверхности. Он пытался отклеиться, но это было слишком больно — пришлось смириться со своей участью. Когда Дон открыла дверь, он вывалился из холодильника и предстал перед ней с красным пятном на лбу.
— Что ты здесь делаешь? — спросила она.
— Меня закрыло, — ответил Пронек.
— Дверь открывается изнутри — надо просто ее толкнуть, — объяснила она.
— Да, понятно, — ответил он.
К концу первой недели Пронек уже заведовал выбросом мусора. Он очищал подносы от оставшихся батонов, раскрошенных булок и пустых тарелок, сваливал отходы в мешки для мусора и складывал их, словно безжизненные тела, в углу кухни.
Пронек возвращался в квартиру Андреа в вагоне метро, как сельдями в бочке набитом усталыми, взмокшими от пота людьми. Андреа уехала на Украину.
— Мне необходимо пространство для размышлений, — сказала она ему, — но ты можешь остаться.
Квартиру ремонтировали — родители Андреа собирались затем ее продать. Карвин съехал и теперь жил рядом с парком Линкольна, поэтому, когда Пронек вернулся домой, он застал там только четверых рабочих из Польши, которые соскабливали со стен краску, отдирали дверные косяки и плитку с пола. В комнату Андреа вела дорожка из полиэтилена, на которой стояли банки с краской и лежали какие-то непонятные инструменты.
Спальня была похожа на монашескую келью: кровать, маленькая стопка книг, его пустые чемоданы, телевизор и гора грязной, вонючей одежды. Пронек вошел в комнату, будто ступил на борт подводной лодки, которой предстояло опустить его на мирное морское дно с мерцающим планктоном и простейшими микроорганизмами, проплывающими мимо его иллюминатора в завораживающей тишине. Он лежал там, пока рабочие не ушли, а затем прямо в постели съел томатный суп, следя за теленовостями: в осажденном Сараеве было нечего есть, ходили слухи о сербских лагерях смерти. Он смотрел на экран в надежде увидеть знакомое лицо. В какой-то момент ему показалось, что там мелькнул его отец: он бежал по аллее Снайперов, прикрывая голову газетой.
В тот день, когда Пронека уволили, он увидел на обложке журнала “Тайм” фотографию человека в сербском лагере смерти, стоявшего за тремя рядами колючей проволоки: ребра у него выпирали из-под кожи, и он явно старался не смотреть в объектив камеры, вероятно не зная, поможет ему этот снимок сохранить жизнь или, наоборот, принесет гибель. Пронек в горячем пульсирующем тумане с трудом доплелся до своего шкафчика в булочной Будэна. Нацепил фирменный вишневый передник и такого же цвета берет и отправился очищать подносы.
Пока он складывал их рядом с мусорным ведром, его подозвал мужчина в ярко-зеленой рубашке, на которой был изображен гольфист, замахивающийся клюшкой.
Пронек подошел к столику, за которым сидел мужчина, и выжидающе остановился. Светлые волосы посетителя были тщательно прилизаны, на мизинце красовался огромный золотой перстень. Показав на булку, лежавшую на тарелке, он сказал:
— Я заказывал индюшачий сандвич с салатом “Ромейн”, а это салат-латук.
Пронек ничего не ответил.
— Ну так что вы на это скажете?
Пронек уже было собрался пойти и сообщить об этом ответственному за сандвичи, но почему-то передумал.
— Ничего, — ответил он.
— Я хочу индюшачий сандвич с салатом “Ромейн”, — сказал мужчина.
— А какая разница? — поинтересовался Пронек.
— Что, простите? — мужчина повысил голос, и его двойной подбородок даже затрясся от удивления.
— Салат “Ромейн”, салат-латук — какая разница? — сказал Пронек.
— Я могу поговорить с кем-нибудь, кто понимает по-английски? — спросил мужчина и с негодованием отодвинул от себя поднос.
Пронек почувствовал, как странная боль поднялась по ногам, прошла через таз и судорогой сковала живот. Он хотел ответить, сказать что-нибудь умное и уничижительное, но не мог подобрать подходящих английских слов, которые выразили бы всю абсурдность происходящего. В голове крутилось только: “Салат ▒Ромейн’, салат-латук — какая разница?” Продолжая повторять эту фразу, он побрел прочь в напрасной надежде, что мужчина махнет на все рукой. Но тот рукой не махнул, и, когда к нему подошла Дон еще с одним служащим, Пронеку пришлось выслушать его возмущенную тираду. Когда мужчина закончил, Пронек только и смог выдохнуть: “’Ромейн’, латук — не все ли равно”.
— Мне жаль, — сказала Дон, — но тебе придется уйти.
— Я уйти, — сказал Пронек, — не проблема, я уйти.
Весной 1993 года, благодаря сложной цепочке, звеньями которой стали сотрудник Красного Креста из Сараева, телефонистка, двоюродный брат Пронека, живущий во Франции, и один из польских рабочих Збышек, ответивший на телефонный звонок, Пронек узнал, что его родители попали в список людей, которых вот-вот должны вывезти из города с автоколонной.
— Когда? — спросил Пронек у Збышека, чьи голубые глаза, испещренные мелкими кровеносными сосудами, были полны славянского сострадания.
— Он не сказал, — ответил Збышек.
Только тогда Пронек начал беспокоиться за жизнь своих родителей. Внезапно он осознал, что смерть — это конец жизни. Он смотрел Си-эн-эн и видел людей с такими родными лицами, барахтающихся в собственной крови, они молили камеру о помощи, а их культи кровоточили. Иногда те, кто пытался им помочь, падали, сраженные снайперской пулей. Пронек понял: все, что было у этих людей в жизни раньше, не будет иметь продолжения. Даже их страдания закончатся навсегда.
Он объедался “Сникерсами” и “Бейби Рут”, пакетами поглощал “Чириос” и “Доритос” и толстел. Он пришел в ужас, когда однажды, идя по улице, понял, что не знает, как по-английски называются деревья и цветы, мимо которых он проходил изо дня в день, — все они были как чистые страницы фотоальбома, из которого убрали фотографии. Он заставил себя смотреть на землю: трещины в асфальте, окурки, сломанные ветки… Он жалел, что не слепой. Его изводил бесконечный насморк, он начал замечать, что постоянно бубнит что-то себе под нос, хихикает и ворчит в ответ собственным мыслям.
Он спал среди банок с краской, вдыхая ядовитые испарения. Поляки решили, что он свихнулся, сбросились и дали ему тридцать три доллара. Он работал помощником парковщика около “Ригли филд”, вращая руками, как крыльями мельницы, в день игры, пока однажды не наступило прозрение: он осознал всю бессмысленность своей работы и уволился. Он начал придумывать себе новые образы — был то персонажем мультфильма, то собакой, то сыщиком… Его перестали волновать женщины, и он свел свою личную жизнь к безрадостной мастурбации, даже не утруждая себя фантазиями. После этого он подолгу стоял под душем, пытаясь отдраить себя, но однажды прекратил мыться вообще, вспомнив о перебоях с водой в Сараеве. Он был уверен, что от него несет потом и что люди стараются обходить его на улице стороной и избегают садиться рядом в метро.
В сентябре приехал отец Андреа и торжественно Пронеку, что тому скоро придется съехать с квартиры, поскольку они уже продали ее агенту по недвижимости и ремонт нужно закончить как можно быстрее. Пронек видел, что поляки сочувственно пожимают плечами за спиной отца Андреа, и, с трудом ворочая языком, сообщил, что сейчас он безработный. Отец Андреа сказал, что его жене принадлежит агентство по уборке, которое называется “Дом, чистый дом”, и предложил помочь устроиться на работу.
Пронек чудесно поговорил с матерью Андреа. “Я знаю, что вы умеете работать, — сказала она, — такие, как вы, и сделали эту страну великой”. Она похлопала его по спине и послала к менеджеру — Стивену Ри, бывшему морскому пехотинцу, который доходчиво объяснил Пронеку, что дуракаваляние с ним не пройдет. У него была бритая голова и волосатая родинка на щеке, издалека похожая на пулевое ранение.
— Пыль — наш смертельный враг, а пылесосы — наши “АК-47”, — заявил он, показывая Пронеку его шкафчик, пропахший чьим-то потом.
Как новичка, Пронека поставили чистильщиком туалетов — “главным по дерьму”. Он работал неторопливо, беспощадно истребляя любые следы человека. В результате это дело начало ему даже нравиться: работа отгоняла все лишние мысли. Он лишь сосредоточивался на пятнах и волосах, получая удовольствие от их неизбежного исчезновения. Весь его мир свелся к пятнышку на зеркале размером с прыщик, которое можно было легко смыть. Закончив уборку, он выходил из сияющей ванной другим человеком, будто сам прошел через какое-то очищение.
В результате он сделался настоящим профессионалом, и его жалованье возросло с шести долларов в час до шести пятидесяти. Вскоре он стал зарабатывать достаточно, чтобы перебраться в квартирку без мебели в Вест-Роджерс- парк. Жизнь проходила словно в каком-то забытье, изредка прерывающемся невольными воспоминаниями. Запах хлорки будил отголоски тех дней, когда он чистил сортиры в армии. Отскребая застывший жир с кухонной плиты, он вспоминал, как шел по Баскарсии, а из забегаловок вокруг доносился запах шашлыка. Пыль, поднятая пылесосом, оживляла воспоминания о том, как по субботам мама заставляла его залезать под кровать, чтобы дотянуться до хлопьев пыли, скопившихся вдоль стены. Запах графитово-деревянной стружки от карандашей в мусорной корзине напоминал ему, как еще в начальной школе он делился карандашами с лучшим другом Мирзой.
В конце концов Ри позволил ему работать самостоятельно и отправлял убирать квартиры в парке Линкольна и в “Голд коуст”. Ему нравилось приходить в эти апартаменты, где в воздухе висел запах гелей для душа и дезодорантов, и вытирать пыль с фотографий серых и безжизненных пустынь Анселя Адамса и семейных фото на пианино, пылесосить ковры, растянувшиеся на полу, словно ленивые кошки, и разглядывать на полках книги с названиями вроде “Семь законов духовного развития”, “А что внутри? Путеводитель по человеческой душе”, “Инвестирование в наши дни”, “Клиент”… Он поддерживал здоровье людей, которые никогда его не видели, но регулярно оставляли ему чаевые под вазой для фруктов или на кофейном столике.
Иногда, закончив уборку, Пронек садился в кресло и представлял, будто живет в этом доме. Он видел, как входит в дверь, просматривает сегодняшнюю почту, затем берет большую бутылку шотландского виски и наливает себе щедрую порцию; проверяет сообщения на автоответчике: “Привет! М-м, это Андреа, ты просил перезвонить… М-м, думаю, мы сможем поужинать вместе во вторник… Хорошо бы сходить в итальянский ресторанчик”. Затем, отхлебывая виски, он идет к шкафу и вешает на плечики свой синий блейзер, потом включает телевизор, чтобы посмотреть концовку очередного матча “Буллс”, и вдруг решает поехать в Уайт-Пиджон, штат Мичиган, навестить родителей, хотя и знает, что они довольно быстро начнут его раздражать; после чего он ставит какой-нибудь блюз (“Я лучше ослепну, чем отпущу тебя”) и попивает виски, пока постепенно не проваливается в сон.
Каждое утро Пронек садился на свой единственный стул, ставил на колени миску с кукурузными хлопьями и ел, наблюдая, как солнечный луч карабкается по окну, словно любопытная белка. Каждый день в одно и то же время он отправлялся на работу, захватив бутерброд с копченой колбасой, а потом одним и тем же поездом возвращался домой. Каждый вечер он входил в квартиру и ждал несколько секунд, прежде чем включить свет, давая возможность тараканам разбежаться по темным углам. Осматривал ловушку, где был вчерашний, уже засохший таракан и новенький, тот, что попался сегодня и был еще жив. “Милая, — говорил он, — вот я и дома”.
Месяцами он смотрел одни и те же кадры, перемежающиеся жизнерадостной рекламой автомобилей: вот Караджич и Милошевич обмениваются рукопожатием; вот длинными и мрачными колоннами бредут люди с обритыми головами, а их сопровождают солдаты в черных масках с винтовками наперевес; а вот мужчина машет рукой автобусу, в котором женщина, прильнув лицом к грязному стеклу, машет ему в ответ. В конце концов Пронек выключал телевизор, ложился и наблюдал за медленно вращающимся вентилятором на потолке, чьи лопасти напоминали крылья обессилевшей стрекозы.
И пока каждый новый день был похож на предыдущий — его жизнь не кончалась. Родители все еще были живы; они ждали, когда придет автоколонна, с которой они уедут из города и будут двигаться вперед без остановки, пока не достигнут назначенного места.