Перевод В. Козлова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 1, 2003
Cолнце, луна и звезды
Я не считаю себя плохим. Понимаю, это звучит так, будто я себя защищаю, и даже нагло, но это правда. Я такой же, как все: слабый, ошибающийся, но, в общем, неплохой. Магдалена со мной не согласна. Она считает меня типичным доминиканцем — sucio, то есть уродом. Понимаете, давно, когда Магда еще была моей девушкой и не было нужды осторожничать практически во всем, я изменил ей с этой телкой, у которой на голове была копна в стиле восьмидесятых. Я, конечно, ничего Магде не рассказал. Сами понимаете, такое грязное белье лучше запрятать подальше, чтоб не воняло. Магда узнала обо всем только потому, что эта дура написала ей идиотское письмо, и в письме были подробности. Случается же такая фигня.
Штука в том, что, когда она узнала, у нас с этой дурой уже несколько месяцев, как все было кончено. А с Магдой, наоборот, все было хорошо, гораздо лучше, чем той зимой, когда я ей изменил. Плохие времена остались позади. Она приходила ко мне домой, и вместо того, чтобы тусоваться с моими тупыми дружками — я курю, а ей скучно до смерти, — мы ходили в кино или во всякие рестораны, а однажды даже попали в театр, и я сфотографировал ее с какими-то крутыми черными драматургами. У нее на той фотографии улыбка до ушей — кажется, челюсть вот-вот отвалится. Мы снова были парочкой хоть куда. По выходным ходили в гости то к моим, то к ее родителям. Вместе завтракали в забегаловках, пока все еще спали, вместе часами просиживали в библиотеке Нью-Брансуика, которую Карнеги[1] построил, потому что ему было стыдно за свое богатство. Хороший такой был у нас ритм жизни. А потом вдруг это письмо, как граната в “Звездном пути”[2], — и все взрывается: и прошлое, и настоящее, и будущее. Ее старики прямо убить меня были готовы. И это несмотря на то, что я два года подряд помогал им с налогами и косил их газон. Ее отец, который относился ко мне как к своему hijo[3], кричит мне в телефонную трубку, что я подонок, таким голосом, словно вот-вот удавится телефонным шнуром. “Ты не заслуживать, чтобы с тобой говорить испанский”, — орет. А когда я встречаю в магазине одну из подружек Магды, Кларибел — ecuatoriana[4] с дипломом по биологии и глазами chinita[5], — она смотрит на меня, будто я съел чьего-то ребенка.
А что Магда учудила — про это вам лучше и не знать. Прямо как столкновение пяти поездов. Она швырнула в меня письмо этой Кассандры, но не попала, и оно приземлилось под какой-то машиной. Потом села на край тротуара и начала вопить благим матом: “О боже, о боже”.
А мои ребята говорят, что нужно было уходить в несознанку. Какая еще Кассандра? Ничего не знаю. Но у меня вдруг так заныло в животе, что я даже и не пытался. Сел с ней рядом, схватил за руки — а они дрожат — и несу какую-то чушь типа: “Выслушай меня, Магда, иначе ты не поймешь”.
Я должен вам кое-что рассказать про Магду. Она — как все женщины в Бергенлине[6] — невысокая, глаза большие, бедра широкие, а волосы черные и курчавые, такие пышные, что рука в них может заблудиться. Ее отец пекарь, а мать ходит по домам и продает детскую одежду. Магда всем все прощает, она католичка. Она таскала меня в церковь каждое воскресенье, к мессе на испанском. А когда кто-нибудь из ее родни заболеет, особенно на Кубе, она пишет письма каким-то монашкам в Пенсильвании — просит, чтобы те помолились за них. Она достала всех библиотекарей в городе. Она — учительница, и ученики в нее влюблены. Она всегда вырезает для меня из газет статьи про доминиканцев. Мы видимся, типа, каждую неделю, а она все посылает мне по почте дурацкие записки вроде: “Чтобы ты меня не забыл”. А что до секса, то хуже нее в постели и придумать трудно.
Я не буду утомлять вас подробностями. Просьбы, разговоры через дверь, слезы. Скажу только, что мы помирились после того, как я две недели околачивался возле ее дома, писал письма, звонил каждый вечер по многу раз. Нет, я больше не ужинал с ее родителями, и ее подруги, завидев меня, больше не прыгали от радости. Эти carbonas[7] теперь думали: “No, jamas” никогда, ни за что. Даже Магда поначалу не очень-то хотела мириться, но прошлое было на моей стороне. Когда она спросила: “Почему ты не оставишь меня в покое?”, я взял и ответил ей честно: “Потому что я люблю тебя, mami”. Понимаю, это звучит глупо, но так оно и было: Магда для меня значила все. Я не хотел ее терять. Я не собирался искать себе новую подружку из-за того, что однажды облажался перед Магдой.
Не подумайте только, что мне легко было ее заполучить, вовсе нет. Магда упрямая. Когда мы только начали встречаться, она сказала, что в первый месяц не будет спать со мной. И сдержала слово: сколько я ни пытался залезть к ней в трусы, ничего не получилось. Кроме того, она чувствительная. Никак не могла выкинуть ту историю из головы. Вы не представляете, сколько раз она спрашивала у меня (особенно после секса): “А ты собирался мне про это рассказать?” или: “Зачем ты это сделал?” А я всегда отвечал одинаково: “Да, собирался” и “Это была дурацкая ошибка”.
Мы иногда даже разговаривали про эту Кассандру, обычно в темноте, чтобы не смотреть друг другу в глаза. Магда спрашивала, любил ли я Кассандру, и я говорил, что нет, не любил. “А ты все еще о ней думаешь?” — “Нет”. — “А тебе понравилось ее трахать?” — “Сказать по правде, совсем не понравилось”. В общем, через некоторое время после примирения все вроде как стало на свои места.
Но, странное дело, наши отношения не улучшались, а ухудшались. Моя Магда стала какой-то другой. Она уже не с такой охотой отправлялась со мной в постель и отказывалась чесать мне спину, когда я просил. Чудно, но все эти мелочи начали бросаться в глаза. Раньше, когда я ей звонил, она не просила меня перезвонить, если говорила с кем-то по другому телефону: разговор со мной был важнее любых других. А теперь все стало ровно наоборот. Я, конечно, валил все на ее дурацких подружек. Я был уверен, что они настраивают Магду против меня.
Но и я тоже получал советы. Мои ребята говорили: “Пошла она в жопу, зачем тебе нужна эта сучка?” Но я не мог ее бросить, сколько ни пытался. Ведь я по-настоящему втрескался в нее. Наоборот, я стал тратить на нее больше времени, но что толку? С каждой новой встречей, когда мы ходили в кино или вечером ездили куда-нибудь на машине, или в те редкие ночи, когда она все-таки оставалась у меня, она все хуже и хуже ко мне относилась. Казалось, я для нее постепенно перестаю существовать, но когда я заводил про это разговор, она отвечала, что у меня паранойя.
Примерно через месяц с ней произошли перемены, и черномазый параноик не мог не встревожиться. Магда обрезала волосы, стала пользоваться дорогой косметикой, покупать новые шмотки и ходить в пятницу вечером на дискотеку с друзьями. Когда я предлагаю ей встретиться, у меня уже нет никакой уверенности, что она согласится. Часто она заявляет, что предпочла бы обойтись без этого, совсем как Бартлби[8]. Я спрашиваю у нее, что все это, черт побери, значит, а она говорит: “Это я и пытаюсь выяснить”.
Я знаю, зачем она все это делает. Чтобы показать, как неустойчиво мое место в ее жизни. Но мне это и так известно.
Потом наступил июнь. В небе застревали горячие белые облака, владельцы машин поливали свои тачки водой из шлангов, и никто не возмущался, когда отовсюду гремела громкая музыка. Все готовились к отпуску, даже мы. Еще в начале года мы запланировали поездку в Санто-Доминго[9] как подарок к годовщине нашего знакомства, и сейчас нужно было решить, поедем мы все же или нет. Этот вопрос долго висел в воздухе, и я ждал, что он как-то решится сам собой. Когда он так и не решился, я просто купил билеты и спросил у нее:
— Ну что скажешь?
— Это вроде как чересчур ко многому обязывает.
— Ни к чему это не обязывает. Просто отдых.
— Меня такой отдых напрягает.
— Отдых не должен быть в напряг.
Не знаю, почему я так уцепился за эту идею. Я заводил разговор про поездку каждый день, пытался уговорить Магду. Возможно, мне уже начинала надоедать ситуация, в которую мы влипли. Я хотел расслабиться, надеялся на какие-то перемены. Или, может быть, думал, что, если она скажет: “Хорошо, я согласна”, то все у нас с ней наладится. А если скажет: “Нет, не поеду” — станет понятно, что все кончено.
Ее подруги, редкостные задницы, советовали ей съездить, а потом никогда больше со мной не встречаться. Она, конечно, сама мне об этом рассказала, потому что ничего не умела скрывать.
— Ну и что ты сама об этом думаешь? — спросил я.
Она пожала плечами:
— Так тоже можно сделать.
А мои ребята говорили: “Послушай, ты только зря тратишь деньги на всякую фигню”. Но я верил, что эта поездка нам поможет. В глубине души — куда моим ребятам доступа нет — я оптимист. И я представлял себе картину: Я и Она на Острове. Да после такой поездки все изменится!
Должен вам признаться, что я обожаю Санто-Доминго. Я люблю приезжать домой, где ребята в блейзерах тут же начнут совать мне в руки стаканы с бругалом[10]. Мне нравится, что, когда самолет приземляется и шасси только-только коснется посадочной полосы, пассажиры начинают хлопать в ладоши. Мне нравится, что я единственный негритос на борту, который не имеет отношения к Кубе и на лицо которого не вывалена целая тонна грима. Мне нравится смотреть на рыжеволосую женщину, готовящуюся обнять дочь, которую она не видела одиннадцать лет. Подарки она держит на коленях, как святые мощи. “У m’ija[11] теперь tetas[12]” — шепчет она своей соседке. — Последний раз, когда я ее видела, она даже разговаривать толком не умела. А сейчас она, imaginate[13], женщина”. Мне нравятся сумки, которые моя мать набивает всяким барахлом — подарками для американских родственников и обязательно что-нибудь для Магды: “Это для нее, как бы там у вас ни сложилось”.
Будь это другая история, я рассказал бы про море. Про то, как оно сливается с небом. Про то, как я еду на машине из аэропорта, и кажется, что по воде разбросаны осколки серебра — вот тогда я по-настоящему понимаю, что я дома. Я бы рассказал вам, как много здесь всяких уродов. Нигде больше в мире не встретишь столько светлокожих и косоглазых негров. Аужmujeres — olvidate[14]. Здесь шагу нельзя ступить, чтобы не напороться на кого-нибудь такого. Но лучше я расскажу вам про то, какие здесь машины – это же целая история автомобилестроения конца двадцатого века, припаркованная на каждом более-менее ровном клочке земли, это же вселенная разбитых машин, разбитых мотоциклов и разбитых автобусов, и ровно столько же мастерских: любой дурак с гаечным ключом может открыть здесь автомастерскую. Я бы рассказал вам про лачуги и краны, из которых не течет вода, и про то, что дом моих родителей был куплен в комплекте с “супернадежным” сортиром. Я бы рассказал вам про своего abuelo[15]и про его руки campo[16] и про то, как он горюет из-за того, что я свалил в Штаты. И рассказал бы вам про улицу, на которой родился, которая называется Калле ХХI, и про то, что она словно еще не решила, становиться ей трущобой или нет, и уже не первый год не может насчет этого определиться.
Но это был бы уже совсем другой рассказ, а я и с этим справляюсь. Так что вам придется поверить мне на слово. Санто-Доминго — это Санто-Доминго. Давайте сделаем вид, что все мы имеем о нем представление.
У меня, должно быть, мозги слегка на солнце расплавились, и мне казалось, что первые два дня все было в порядке. Да, Магде было чертовски скучно в доме abuelo. Она так и сказала: “Хуниор, мне здесь скучно”. Но я предупреждал ее об обязательном Визите к abuelo. Думал, она не будет против. Она всегда без проблем общается с viejitos[17]. А с ним, почему-то, вообще почти не разговаривала, только сидела на солнце вся какая-то дерганая и выпила пятнадцать бутылок воды. Короче, не успел начаться второй день нашего отдыха, как мы уже, покинув столицу, ехали на guagua[18] в глубь страны. Пейзаж был классный, даже несмотря на то, что стояла засуха и вся campo, включая дома, была покрыта красной пылью. А я высматривал, чего тут новенького с прошлого года: новые “Пицца Хат” и “Данкин Донатс”[19] и маленькие пластиковые упаковки с водой, которые продавали негритята. Даже вспоминал всякие исторические события. Вот здесь Трухильо[20] и его спутников убили gavilleros[21], а сюда Jefe[22] привозил своих девушек, а здесь Балагер[23] продал душу дьяволу. И казалось, что Магде это все интересно. Она кивала, иногда что-то говорила. Ну что вам сказать? Мне казалось, лед начал таять.
Теперь я понимаю, что уже тогда можно было заметить нехорошие признаки. Во-первых, Магда редко молчит. Она болтушка, ей иногда настолько трудно закрыть boca[24], что я, бывало, просто поднимал руку и говорил: “Время истекло”. Это означало, что ей следует помолчать хотя бы две минуты, чтобы я успел переварить все, что она перед тем наговорила. Она, конечно, злилась и обижалась, но как только я объявлял “Время пошло”, снова принималась трещать.
Возможно, я пребывал в слишком благодушном настроении. Впервые за последние несколько недель я почувствовал, что могу расслабиться, что мне не нужно постоянно быть начеку, ожидая от Магды подвоха. Мне жутко не нравилось, что она каждый вечер звонила подругам, как будто они опасались, что я могу ее убить или типа того. И все же, черт подери, я продолжал думать, что у нас с Магдой все налаживается.
Мы остановились в этой кошмарной дешевой гостинице недалеко от университета. Я стоял на улице и смотрел на город, в котором только что выключили электричество, когда вдруг услышал, что она плачет. Моя первая мысль была: что-то случилось. Я нашел фонарик и посветил на ее распухшее от жары лицо.
— Что случилось, mami? — спросил я.
Она замотала головой:
— Мне здесь не нравится.
— Что ты имеешь в виду?
— Неужели не понятно? Мне. Здесь. Не. Нравится.
Это была какая-то другая Магда, не та, которую я знал. Магда, которую я знал, всегда была супервежливой. Она даже стучала в дверь перед тем, как войти.
Я чуть было не заорал: “Что с тобой, черт побери?”, но не сделал этого. Кончилось тем, что я обнял ее и начал гладить и спрашивать, что случилось. Она долго плакала, потом еще некоторое время посидела молча и только тогда, заговорила. В это время свет снова зажегся. Оказалось, что ей не нравится путешествовать, “как бродяги”.
— Я думала, мы будем загорать на пляже.
— Мы скоро будем на пляже. Послезавтра.
— А нельзя поехать прямо сейчас?
Что я мог сделать? Она сидела передо мной в одном белье и ждала, чтобы я что-нибудь сказал. И как вы думаете, что я сказал?
— Все будет так, как ты захочешь.
Я позвонил в отель в Ла Романа и сказал, что мы будем раньше, чем планировали. А на следующее утро мы сели в скоростной guagua и, доехав до столицы, пересели на другой, который шел в Ла Романа. За всю дорогу я не сказал Магде ни слова, и она тоже со мной не разговаривала. Вид у нее был усталый, и на пейзаж за окном она смотрела так, будто он мог с ней заговорить.
К середине третьего дня нашего Примирительного Доминиканского Тура мы уже сидели в бунгало с кондиционером и смотрели Эйч-би-о[25]. Можно подумать, для меня во всем Санто-Доминго нет лучшего места, чем дурацкий курорт. Магда читала книгу какого-то бенедиктинского монаха, и, по-моему, настроение у нее было получше, чем накануне, а я сидел на краю кровати и водил пальцем по бесполезной теперь карте.
Я размышлял. Выходило, что я заслужил награду. В физическом смысле. Для нас с Магдой секс никогда не был очень уж важен, но после того письма вообще все пошло чёрт-те как. Во-первых, мы больше не занимались сексом регулярно, как раньше. Хорошо, если удавалось ее трахнуть хотя бы раз в неделю. Да и то после долгих уговоров, а без этого она вообще ни в какую. Она всегда делает вид, будто не хочет, а иногда она и вправду не хочет. В таких случаях мне ничего не остается, как просто осадить назад. Но иногда она все-таки хочет и, когда я трогаю ее там, словно говоря: “Ну как насчет этого, mami?” — кивает, словно объявляя: “Я слишком горда, чтобы подчиняться твоим животным желаниям, но если ты будешь продолжать своим пальцем, я, так и быть, не стану тебя останавливать”.
Сегодня все началось нормально, но потом вдруг, ни с того ни с сего, она говорит:
— Нет, давай не будем.
Я поинтересовался почему. Она закрыла глаза, как будто сама себя застеснялась.
— Забудем об этом, — сказала, отталкивая меня. — Просто забудем.
Мне даже и говорить вам не хочется, где мы. В Касса-де-Кампо, на Курорте, Потерявшем Стыд. Среднестатистическому придурку это место наверняка понравилось бы. Как-никак самый большой и самый богатый курорт на Острове, и это превращает его в крепость, напрочь отгороженную от простых людей. На каждом шагу редкостные растения, и павлины, и выпендрежно подстриженные деревья. В Штатах курорт рекламируют так, будто это какая-то отдельная страна, и, возможно, так оно и есть. Здесь имеется свой аэропорт, и поле для гольфа на тридцать шесть лунок, и пляжи с таким белым песком, что, кажется, он только и ждет, чтобы по нему прошлись, а что до местных жителей, то их почти и не видно, кроме тех, кто меняют белье в отеле или приносят вам еду в ресторане. Достаточно сказать, что мой abuelo никогда здесь не бывал, и ваш, я думаю, тоже. Сюда приезжают отдохнуть после напряженной работы по угнетению масс всякие там важные шишки. Здесь tutumpotes[26] могут обмениваться опытом со своими заграничными коллегами. Стоит чужаку задержаться тут надолго, и будьте уверены: его никогда больше сюда не пустят.
Мы просыпаемся рано и идем завтракать. Обслуживает нас улыбчивая женщина в костюме Тетушки Джемимы[27]. Я не шучу, здесь официанток даже заставляют носить платки на голове. Магда царапает какие-то открытки своим. Я хочу поговорить с ней про вчерашнее, но как только открываю рот, она откладывает ручку в сторону. Надевает солнцезащитные очки.
— Мне кажется, ты на меня давишь.
— Как я на тебя давлю? — спрашиваю я.
И тут начинается обычный дурацкий двадцатиминутный спор, который официантка время от времени прерывает, принося нам апельсиновый сок или кофе — и того и другого на Острове хоть залейся.
— Мне просто иногда нужно немного личного пространства. Каждый раз, когда я с тобой, у меня такое чувство, будто ты чего-то от меня хочешь.
— “Личное пространство”, — говорю я. — Что ты имеешь в виду?
— Ну, чтоб хоть раз в день я занималась своими делами, а ты — своими.
— Когда, например? Сейчас?
— Не обязательно сейчас, — она выглядит раздраженной. — Давай лучше пойдем на пляж.
По дороге к тележке с мотором, на которой можно подъехать к пляжу, я говорю:
— Похоже, ты отвергаешь всю мою страну, Магда.
— Не смеши меня, — говорит она и кладет руку мне между колен. — Я просто хочу расслабиться. Что в этом плохого?
Солнце в зените, и голубизна океана давит на мозги. В Касса-де-Кампо столько же пляжей, сколько проблем в остальной части Острова. На этих пляжах не танцуют меренгу[28], здесь нет маленьких детей, никто не норовит продать вам chicharrones[29] и черная кожа явно в дефиците. Каждые пятнадцать метров лежит и загорает на полотенце какой-нибудь придурок из Европы, похожий на выплюнутого морем бледнолицего монстра. Все они выглядят как профессора философии, эдакие уцененные Фуко, и рядом с каждым вторым — черная задница доминиканской девчонки. Нет, я не шучу. А девчонкам этим никак не больше шестнадцати, и каждая — puro ingenio[30]. Судя по тому, что им не о чем разговаривать, познакомились они явно не на Левом Берегу[31].
Магда загорает в открытом купальнике золотистого цвета, который подруги ей присоветовали специально, чтобы меня помучить. На мне старые заношенные плавки с надписью “Сэнди-Хук[32] навсегда!” Да, не спорю, мне неуютно на людях с полураздетой Магдой. Я кладу руку ей на колено и говорю:
— Я только хочу, чтобы ты сказала, что любишь меня.
— Хуниор, не надо.
— Ну скажи, что я тебе очень нравлюсь.
— Слушай, оставь меня в покое! Достал уже.
Я растягиваюсь на песке, и пусть солнце меня спалит. Мне не в кайф торчать здесь с Магдой. По нам не скажешь, что мы парочка. Когда она улыбается, негры просят у нее руку и сердце; когда я улыбаюсь, народ хватается за свои кошельки. Все время, что мы здесь, Магда — звезда. Ну вы понимаете, каково оно на Острове, когда у твоей девушки всего только одна восьмушка негритянской крови. У мужиков крыша едет. В автобусе ей говорили: “Tu si eres bella, muchacha”[33]. Всякий раз, стоит мне пойти искупаться, вернувшись, я обнаруживаю, что какой-то Посланец Любви с берегов Средиземного моря уже к ней подрулил. И тогда я встреваю, естественно, не слишком вежливо. “Эй, pancho[34], валил бы ты отсюда. У нас медовый месяц”. Есть тут один кальмар, жутко упорный, все норовит подсесть поближе, чтобы произвести на нее впечатление волосами на сосках. А она нет чтобы не обращать внимания — заводит с ним разговор, и выясняется, что он тоже доминиканец, из Кискейа-Хайтс, помощник прокурора, который обожает своих земляков. “Уж пусть лучше я буду их судить, — говорит он. — Я то хоть их понимаю”. Мне его манера разговаривать напоминает негров, шестеривших перед белым хозяином, когда тот посещал плантации. Через три минуты мое терпение иссякает, и я говорю ей: “Магда, кончай трепаться с этим придурком”.
Помощник прокурора удивлен.
— Надеюсь, ты не меня имел в виду, — говорит он.
— Именно тебя, — отвечаю я.
— Нет, это невыносимо, — Магда встает и идет к воде. На ягодицах у нее налипли песчаные полумесяцы. Полная катастрофа.
Помощник прокурора еще что-то мне говорит, но я не слушаю. Догадываюсь, что она скажет, когда вернется: “Пришло время каждому из нас заняться своими делами”.
Вечером я тусуюсь у бассейна и в местном баре под названием “Клуб Касик”. Магды нигде не видно. Я знакомлюсь с доминиканкой из западного Нью-Йорка. Выглядит, само собой, стильно. Triguena[35], с самой яркой косметикой на всем побережье. Зовут Люси. Она здесь с тремя своими кузинами-подростками. Когда она снимает халат, чтобы искупаться в бассейне, я вижу у нее на животе целую паутину шрамов. Она говорит мне по-испански:
— У меня родственники в Ла Романа, но я не хочу с ними жить. Ни за что. Мой дядя никого из нас не выпускает из дома, когда стемнеет. Уж лучше я буду жить здесь и растрачу все деньги, чем сидеть взаперти.
Еще я знакомлюсь с двумя богатыми немолодыми мужиками, которые пьют в баре коньяк. Один называет себя вице-президентом, а второй — просто Барбаро, и он его телохранитель. Должно быть, у меня на лице написаны все мои проблемы. Они слушают мой рассказ, как главари мафии отчет об убийстве. Сочувствуют. На улице, наверное, сорок градусов жары, и комары гудят так, будто вознамерились захватить власть на земле, а эти два кота в дорогих костюмах, а у Барбаро к тому же фиолетовый шейный платок. Когда-то солдат пытался перерезать ему глотку, и сейчас он платком прикрывает шрам. “Я — скромный человек”, — говорит он.
Я иду к телефону и набираю наш номер. Магды нет. Спрашиваю у портье — для меня никаких сообщений. Возвращаюсь в бар и улыбаюсь.
Вице-президент помоложе — ему нет и сорока, и вообще для chupabarrio[36]. он выглядит вполне клево. Он советует мне найти другую женщину. Bella и negra[37]. Получается, что Кассандра подошла бы лучше всего.
Вице-президент машет рукой, и Барбаро появляется моментально, как в фантастическом фильме.
— Ревность — лучший способ начать новый роман, — говорит вице-президент. — Я понял это, когда учился в Сиракузах. Потанцуй с другой женщиной, потанцуй с ней меренгу и посмотри, готов ли к действию твой jeva[38].
— Ты имеешь в виду — готов к насилию?
— Она что, ударила тебя?
— Когда я ей рассказал. Врезала прямо в челюсть.
— Pero, hermano[39], зачем ты ей рассказал? — интересуется Барбаро. — Почему не притворился, будто знать ничего не знаешь?
— Compadre[40], она получила письмо. У нее была улика.
Вице-президент ослепительно улыбается, и я понимаю, почему он вице-президент. Потом, когда вернусь домой, расскажу матери про всю эту фигню, и она скажет мне, в какой фирме он вице-президент.
— Раз ударила, значит любит, — говорит вице-президент.
— Аминь, — добавляет Барбаро. Аминь.
Все друзья Магды говорят, что я не мог не изменить ей, потому что я — доминиканец, а все доминиканские мужчины — козлы, и доверять им нельзя. Но дело тут не в национальности. На то были свои причины. И разные обстоятельства.
На самом деле не существует таких отношений, которые бы в определенный момент не заходили в тупик. Именно это с нами и случилось.
Я жил в Бруклине, а она со своими стариками в Нью-Джерси. Мы разговаривали по телефону каждый день, а по выходным встречались. Обычно я приезжал к ней, и мы проводили время, как все в Нью-Джерси: магазины, родители, кино, телевизор. И через год наши отношения были не то чтобы солнце, луна и звезды, но и не ерунда какая-нибудь. Особенно хорошо нам было в субботу утром, у меня дома, когда она варила кофе campo, отжимая его через чулок. Она говорила родителям, что остается ночевать у Кларибел. Они, скорее всего, знали, где она, но ничего не говорили. Я просыпался поздно, и она уже читала и чертила пальцем зигзаги у меня на спине. И перед тем как встать с постели, я начинал ее целовать, и она говорила: “Хуниор, у меня там мокро”.
Мне, в общем, нравилось, и на хрена мне было торопить события, как это водится у черных? Конечно, я поглядывал и на других девушек и даже танцевал с некоторыми, когда выходил один поразвлечься, но не более того.
И все же, если встречаться с кем-то каждую неделю, оно приедается. До поры до времени никого не замечаешь, но вот у меня на работе появляется новая телка с большой грудью и острым язычком, и сразу подходит ко мне и норовит прижаться и ноет, что moreno[41], с которым она встречается, ее ни во что не ставит, и говорит, что черные не понимают латиноамериканских девушек.
Кассандра. Это она организовала футбольный тотализатор и могла разгадывать кроссворды, одновременно разговаривая по телефону. И была помешана на джинсовых юбках. Мы стали с ней вместе ходить на обед и болтать о том о сем. Я советовал ей бросить moreno, а она советовала мне найти девушку, которая умела бы хорошо трахаться. Я имел глупость в первую же неделю знакомства сказать ей, что наш секс с Магдой всегда оставлял желать лучшего.
— Ну я тебе сочувствую, — смеялась Кассандра. — А мной Руперт не нахвалится.
В первую ночь, когда мы с ней перепихнулись — и получилось действительно хорошо, она не врала, — мне было очень хреново, хотя такого тела, как у Кассандры надо еще поискать. Я даже уснуть не мог. У меня в голове вертелось: “Она знает”, и я прямо из постели позвонил Магде и спросил, все ли у нее в порядке.
— У тебя странный голос, — сказала она.
Я помню, как Кассандра прижала свою горячую щелку прямо к моей ноге, а я в это время сказал:
— Нет- нет, просто я по тебе скучаю.
На следующий день Магда сказала мне только одну фразу: “Подай мне лосьон”. Вечером в отеле вечеринка для всех постояльцев. Нужно одеться по — парадному, но у меня с собой такой одежды нет, как, впрочем, и охоты наряжаться. У Магды, напротив, есть и то и другое. Она надевает сверхоблегающие брючки из золотой парчи и такой же топик, оставляющий открытым пупок. Ее черные, как ночь, волосы поблескивают, и я вспоминаю, как, в первый раз целуя ее кудряшки, спрашивал: “А где же звезды?” И она тогда ответила:
— Чуть пониже, papi.
Мы оба стоим перед зеркалом. Я в широких штанах и мятой белой guayabera[42]. Она красит губы. Я всегда думал, что красный цвет изобретен специально для латиноамериканских женщин.
— Мы хорошо выглядим, — говорит она.
Так оно и есть. Мой оптимизм потихоньку возвращается. По-моему, этот вечер вполне может стать вечером примирения. Я обнимаю ее, но она, не моргнув глазом, бросает мне в рожу свое излюбленное: сегодня ей нужно личное пространство.
У меня руки опускаются.
— Я знала, что ты разозлишься, — говорит она.
— Ты настоящая стерва, и сама это знаешь.
— Я не хотела сюда ехать. Ты меня заставил.
— Если не хотела, почему было не сказать сразу? Смелости ни хрена не хватило?
И так далее, и тому подобное, пока я, в конце концов, не сказал: “Пошла ты в жопу” — и не вышел из комнаты. Я чувствую, что сорвался с катушек, и теперь непонятно, что будет дальше. Это конец игры, но вместо того, чтобы попытаться что-то спасти, вместо того, чтобы сказать “pongandome mas chivoque un chivo[43]”, купаюсь в жалости к себе, как бездомный индеец. И не такой уж я плохой, думаю я.
“Клуб Касик” битком набит. Я высматриваю Люси, но вместо нее вижу вице-президента и Барбаро. Они пьют бренди в укромном уголке бара и спорят о том, сколько доминиканцев играют в высшей бейсбольной лиге — пятьдесят шесть или пятьдесят семь. Они освобождают место, чтобы я мог сесть, и хлопают меня по плечу.
— Я, кажется, тут окочурюсь, — говорю я.
— Сильно сказано, — вице-президент вытаскивает из кармана пиджака ключи. На ногах у него итальянские кожаные туфли, похожие на плетеные шлепанцы. — Как насчет того, чтобы прокатиться с нами?
— Почему бы и нет, — говорю я.
— Увидишь, откуда пошли твои предки.
Перед тем как уйти, я обвожу взглядом толпу. Люси пришла. Она одна, в другом конце бара, и на ней шикарное черное платье. Она улыбается во весь рот, поднимает руку, чтобы помахать мне, и я вижу, что волосы у нее под мышкой сбриты. На платье пятна пота, и комары кусают ее красивые руки. Я успеваю подумать, что надо бы остаться, но ноги сами выносят меня из клуба.
Мы садимся в черный БМВ с дипломатическими номерами. Я и Барбаро на заднем сиденье, а вице-президент за рулем. Оставляем за спиной Каса де Кампо и неистовство Ла Романы, и скоро уже все вокруг пахнет срезанным тростником. На дороге темно, как в заднице — ни одного фонаря, — и в свете фар мошкара роится, точно египетская саранча. Мы передаем друг другу бренди. Что, чёрт подери, со мной происходит? Я в машине с каким-то вице-президентом!
А он рассказывает про то, как жил на севере штата Нью-Йорк, и Барбаро талдычит что-то свое. Костюм телохранителя помят, и рука с сигаретой дрожит. Тот еще, на хрен, телохранитель. Рассказывает про свое детство в Сан-Хуане, на границе с Гаити. “Я хотел быть инженером. Я хотел строить школы и больницы для pueblo[44]”. Я его почти не слушаю, я думаю про Магду, про то, что, наверное, никогда больше не попробую ее chocha[45].
И вот мы выходим из машины и карабкаемся вверх по склону, через кусты и guineo[46]и бамбук, и комары жрут нас, будто мы ихний десерт. У Барбаро большой фонарь — эдакий луч света в сплошном мраке. Вице-президент ругается, продираясь сквозь кусты, и говорит:
— Это здесь, неподалеку. Благодарность за долгие годы службы.
Тут только я замечаю, что Барбаро держит огромный автоматище, и его руки больше не дрожат. Он не смотрит ни на меня, ни на вице-президента — он прислушивается. Мне не страшно, но все это больно уж странно.
— Что это за штука? — спрашиваю, чтобы как-то продолжить разговор.
— П-90 называется.
— Это еще что такое?
— Старый банан в новой шкуре.
Неплохо, думаю я, он еще и философ.
— Пришли, — кричит откуда-то вице-президент.
Я пробираюсь к нему. Он стоит над ямой. Земля красного цвета. Бокситы. А яма чернее, чем любой из нас.
— Это Пещера Ягуа, — с почтительной интонацией объявляет вице-президент. — Прародина племени Таино.
Я удивленно поднимаю брови:
— Я думал, они жили в Южной Америке.
— Мы предпочитаем верить в мифы.
Барбаро направляет луч света от фонаря в яму, но от этого мало толку.
— Хочешь посмотреть, что там, на дне? — спрашивает у меня вице-президент.
Должно быть, я сказал да, потому что Барбаро дает мне фонарь, и они вдвоем берут меня за лодыжки и опускают в яму. Из карманов сыплется мелочь. Bendiciones[47]. Я мало что вижу, только кое-где странного цвета изъеденные временем стены, а вице-президент кричит:
— Ну разве это не красиво?
Прекрасное место для очищения, если хочешь стать лучше. Вице-президент, наверное, увидел там, во тьме пещеры, свое будущее: как по его распоряжению сметают хижины бедняков. И Барбаро, должно быть, увидел свое — как он покупает каменный дом для матери и учит ее пользоваться кондиционером. Но мне приходит на ум лишь воспоминание о нашем первом разговоре с Магдой, недалеко от Ратджерса[48]. Мы ждали автобуса на Джордж-стрит, и она была вся в сиреневом.
И тут я понял, что все кончилось. Как только принимаешься думать о начале — значит, это конец.
Я плачу, и когда они вытаскивают меня наружу, вице-президент говорит:
— Ради бога, не надо из-за этого распускать сопли.
Это, наверное, и вправду было какое-то мощное местное вуду: что я подумал, то и сбылось. На следующий день мы вернулись в Штаты. Спустя пять месяцев я получил от нее письмо. Хоть я уже и встречался с новой девушкой, почерк Магды словно высосал из моих легких весь кислород, до последней молекулы.
Оказалось, у нее тоже новый кавалер. Очень хороший парень. Доминиканец, как и я.
Но я забегаю вперед. Надо еще рассказать вам, какой я дурак.
Когда я той ночью вернулся в бунгало, Магда ждала меня. Вещички собраны; похоже, она плакала.
— Завтра я еду домой, — сказала она.
Я сел рядом с ней. Взял за руку.
— Пожалуй, это неплохая идея, — сказал я ей. — Почему бы и нет.
Otravida, otravez[49]
Он сидит на моей постели, и простыня, прижатая его жирной задницей, выбилась из-под матраца. Его одежда затвердела на морозе, а капли высохшей краски на штанах замерзли и стали похожи на заклепки. От него пахнет хлебом. Он говорит про дом, который хочет купить, и про то, как трудно это сделать, если ты латиноамериканец. Когда я прошу его встать, чтобы я могла заправить простыню, он подходит к окну. “Сколько снега”, — говорит он. Я киваю, но мне хочется, чтобы он помолчал: Ана-Ирис пытается уснуть на другой кровати. Она полночи молилась за своих детей, оставшихся в Самане, и я знаю, что утром ей нужно на fabrica. Она беспокойно ворочается под ватным одеялом, накрыв голову подушкой. Даже здесь, в Штатах, она всегда вешает над кроватью сетку от комаров.
— Кто-то пытается свернуть за угол на грузовике, — говорит он. — Не хотел бы я быть этим chamaco[50].
— На этой улице всегда много машин, — говорю я, и так оно и есть на самом деле. По утрам на газоне перед домом, как сокровища на снегу, лежат кучками соль и гравий, высыпавшиеся из проезжавших мимо грузовиков.
— Ложись, — говорю я ему, и он залезает ко мне под одеяло. Его одежда словно промерзла насквозь, и я жду, пока мы согреемся, прежде чем расстегнуть его ремень. Он не прикасается ко мне, пока мы оба не перестаем дрожать.
— Ясмин, — говорит он, и его усы щекочут мне ухо. — У нас на хлебозаводе сегодня погиб человек.
Он умолкает, как будто тишина — пружина, которая вытолкнет из него следующие слова. Этот бедолага упал со стропил. Гектор нашел его возле конвейера.
— Он был твоим другом?
— Я привел его — нашел в баре. Пообещал, что его не облапошат.
— Жалко, — говорю я. — Надеюсь, у него нет семьи?
— Скорее всего, есть.
— Ты его видел?
— Как — видел?
— Ты видел его мертвым?
— Нет. Я позвал начальника, а он сказал мне никого не подпускать. — Он скрещивает руки на груди. — Я все время работаю там же, под крышей.
— Ты везучий, Тавито.
— Да, но что, если бы это случилось со мной?
— Глупый вопрос.
— Что бы ты делала?
Я придвигаюсь поближе к нему. Если он ждет от меня большего, значит, до сих пор имел дело не с теми женщинами. Я хочу сказать: “То же самое, что делает твоя жена в Санто-Доминго”. Ана-Ирис что-то бормочет в своем углу, но это она нарочно, чтобы выручить меня. Тавито замолкает, чтобы ее не разбудить. Через некоторое время он встает и садится у окна. На улице снова идет снег. По радио сказали, что эта зима будет самой холодной за последние четыре года, а может, и за все десять. Я наблюдаю за ним. Он курит и водит пальцем вокруг глаз, по складкам возле рта. Интересно, о ком он сейчас думает. Может быть, о своей жене Ампаро или о ребенке. У него есть дом в Вилья-Хуана. Я видела фото, которые присылала ему Ампаро. На них она, худая и печальная, сидит у гроба сына. Он хранит фотографии в банке, которая стоит под кроватью.
Мы засыпаем, не поцеловавшись. Скоро я просыпаюсь, и он тоже. Я спрашиваю, пойдет ли он к себе, и он говорит: “Нет”. Когда я просыпаюсь в следующий раз, он спит. В комнате холодно и темно, и я не могу различить его черт — это может быть кто угодно. Я приподнимаю его мясистую руку. Она тяжелая, под ногтями мука. Иногда по ночам я целую костяшки его пальцев, сморщенные, как чернослив. Его руки пахнут крекерами и хлебом все три года, что мы вместе.
Одеваясь, он не разговаривает ни со мной, ни с Аной-Ирис. В верхнем кармане куртки у него синий одноразовый станок для бритья, лезвие которого уже начало покрываться ржавчиной. Он намыливает щеки и подбородок, набрав холодной воды из крана, затем скребет кожу станком, оставляя взамен щетины порезы. Я наблюдаю за ним, и моя голая грудь покрывается гусиной кожей. Тяжело ступая, он спускается по лестнице и выходит из дома; он не заметил, что на зубах у него осталось немного пасты. Как только за ним захлопывается дверь, я слышу недовольные замечания соседок. “Ему что, ночевать негде?” — спросят они меня, когда я выйду на кухню. И я скажу: “Да” — и улыбнусь. Сквозь обледенелое стекло я смотрю, как он накидывает капюшон и плотнее запахивает куртку поверх рубашки и свитера.
Ана-Ирис вылезает из-под одеяла.
— Что ты делаешь? — спрашивает она у меня.
— Ничего, — отвечаю я. Из-под своей буйной гривы она наблюдает, как я одеваюсь.
— Учись доверять своим мужчинам, — говорит она, потом целует меня в нос и спускается вниз. Я причесываюсь и сметаю с простыни крошки и лобковые волосы. Ана-Ирис считает, что он не уйдет от меня — слишком уж прижился здесь, слишком уж долго мы вместе. “Он из тех, кто доедет до аэропорта, но в самолет так и не сядет”, — говорит она. У Аны-Ирис на Острове остались дети, она не видела трех своих мальчиков уже почти семь лет. Она понимает, что навестить их значит рискнуть слишком многим[51].
В зеркале ванной я смотрю себе в глаза. Сбритые волоски Тавито плавают в каплях воды, как стрелки в компасе.
Я работаю в двух кварталах отсюда, в больнице Святого Петра. Я никогда не опаздываю. Никогда не выхожу из прачечной. Всегда в этой жарище. Я загружаю белье в стиральные и сушильные машины, прочищаю фильтры, отмеряю специальной чашкой сыпкий стиральный порошок. Под моим началом четверо, мне платят американскую зарплату, но все равно это собачья работа. Надев перчатки, я перебираю горы белья. Грязное белье приносят санитары, обычно темнокожие. Я никогда не вижу больных, только их следы, вернее, пятна, которые они оставляют на простынях. Часто эти пятна настолько въелись в ткань, что приходится бросать белье в специальный бак. Одна из девушек сказала мне, что она слышала, будто все белье из этого бака сжигают. “Это из-за СПИДа”, — прошептала она. Иногда пятна старые и засохшие, а иногда они остро пахнут кровью. “Когда видишь столько крови, можно подумать, где-то в мире идет великая война, — сказала та девушка. — Но это всего лишь война внутри тела”.
Мои девушки не слишком надежны, но мне нравится с ними работать. Они включают музыку, они ссорятся между собой, они рассказывают мне смешные истории. И они любят меня, потому что я над ними не издеваюсь и не кричу на них. Они молодые, их сюда отправили родители. Им по столько же лет, сколько было мне, когда я приехала. Сейчас, когда мне уже двадцать восемь и я прожила здесь пять лет, они смотрят на меня, как на ископаемое. Но тогда, в первое время, мне было очень одиноко, и каждый день был сущим мученьем.
У некоторых девушек есть парни, и на этих труднее всего положиться. Они опаздывают на работу и могут исчезнуть на несколько недель. Они могут переехать в Нуэва-Йорк или Юнион-Сити[52] без предупреждения. Когда такое случается, я иду в офис к менеджеру. Менеджер – маленький, тощий. На лице у него нет волос, зато их очень много на груди и на шее. Я говорю ему, что случилось, а он достает анкету девушки и рвет ее пополам с характерным звуком. Меньше чем через час одна из оставшихся девушек присылает взамен пропавшей свою подругу.
Последнюю из новеньких зовут Саманта, и с ней хлопот не оберешься. Она темнокожая, и говорит так, словно во рту у нее каша. Она устроилась к нам, когда одна из девушек уехала в Делавар. Саманта всего полтора месяца как приехала и отказывается верить, что на свете может быть так холодно. Она дважды опрокидывала бочонки со стиральным порошком, и у нее скверная привычка работать без перчаток. Она рассказывает мне, что болела, что дважды меняла квартиру, что соседи ее обокрали. У нее напряженный и одновременно робкий взгляд, как у всех неудачников. “Работа есть работа”, — говорю я ей, но все же соглашаюсь одолжить ей денег на еду и разрешаю стирать свое белье в больничных машинах.
Я слышу, как она спрашивает у других: “А когда погода улучшится?” — “Скорее ухудшится, — отвечают ей. — Ты еще не видела ледяного дождя”. Она смотрит на меня, пытаясь улыбнуться. На вид ей лет пятнадцать, и по ее худенькой фигурке никогда не скажешь, что у нее уже есть ребенок. Но она показывала мне фотографии своего толстячка Маноло. Видно, хотела что-то от меня услышать, но я занялась следующей партией белья. Я уже устала втолковывать ей, что работать надо не покладая рук. Она на это плюет. Надувает пузырь из жвачки и улыбается мне, как будто я выжившая из ума старуха. Я разворачиваю очередную простыню — на ней похожее на цветок пятно крови размером с мою ладонь. “В бак”, — говорю я, и Саманта швыряет ее туда, даже не сложив. Я достаю простыню, сама сворачиваю, бросаю. Она падает прямо в середину.
Девять часов возни с бельем — и я дома. Ем холодный yuca[53] с горячим маслом и поджидаю Тавито, который должен заехать за мной на одолженной у кого-то машине. Мы поедем смотреть еще один дом. Купить дом — его мечта с того самого дня, как он ступил на землю Соединенных Штатов. И вот теперь, после того как он поработал на разных работах и скопил достаточно денег, она может стать реальностью. Тавито очень серьезно к этому подходит, а значит, и я должна быть серьезной. Каждую неделю мы отправляемся на поиски. Он устраивает из этого целое событие, одеваясь так, как если бы шел устраиваться на новую работу, и мы едем в тихую часть Ливингстона, где деревья намного выше домов и гаражей. “Нужно быть очень осторожным”, — говорит он, и я соглашаюсь. Он берет меня с собой при каждой возможности, но я сама вижу, как мало от меня толку. “Я не сторонница перемен”, — говорю я ему; я замечаю только недостатки тех домов, которые мы осматриваем. А потом, в машине, он обвиняет меня, что я мешаю ему осуществить мечту.
Сегодня нам предстоит посмотреть еще один дом. Тавито входит в кухню, потирая свои потрескавшиеся руки, но я не в настроении, и он это видит. Он садится рядом и кладет руку мне на колено:
— Ты едешь?
— Я плохо себя чувствую.
— Очень плохо?
— Очень.
Он почесывает свою щетину.
— А вдруг это то, что надо? Хочешь, чтобы я сам принял решение?
— Я сомневаюсь, что до этого дойдет.
— Ну а если?
— Тогда я очень удивлюсь.
Он хмурится. Смотрит на часы. Уходит.
Ана-Ирис сейчас на своей второй работе, и я сижу целый вечер одна, слушая по радио про то, как вся страна замерзает. Я пытаюсь держать себя в руках, но уже к девяти часам разложила вокруг себя вещи, которые он хранит у меня в шкафу и к которым запрещает прикасаться. Его книги и одежда, старые очки в картонном футляре и пара изношенных chancletas[54]. Сотни лотерейных билетов, связанных в толстые пачки, которые рассыпаются, стоит до них дотронуться. Десятки бейсбольных карточек[55], на которых доминиканские игроки — Гусман, Фернандес и братья Алу[56]— отбивают и ловят мячи и совершают пробежки к базе. Он оставил мне кое-что постирать, но у меня не было времени, и сейчас я вытаскиваю грязную одежду, и запах дрожжей от его рабочих штанов и рубашек наполняет комнату.
В коробке на верхней полке шкафа он хранит пачку писем от Ампаро, стянутую широкой коричневой резинкой. Письма почти за восемь лет. Все конверты истрепанные, думаю, он про них вообще забыл. Я нашла их через месяц после того, как он притащил свои вещи ко мне, в самом начале наших отношений. Я не смогла сказать, чтобы он их унес, и потом об этом жалела.
Он утверждает, что перестал ей писать за год до нашего знакомства, но это неправда. Каждый месяц я приношу ему постиранное белье и читаю новые письма от нее, которые он прячет у себя под кроватью. Я знаю ее полное имя и адрес. Я знаю, что она работает на шоколадной фабрике. Я знаю, что он ей про меня ничего не сказал.
Стиль писем с годами улучшился, и почерк изменился: каждая буква словно свешивается вниз, на следующую строчку, как руль лодки. Пожалуйста, пожалуйста, mi querido[57] муж, объясни мне, что происходит. Сколько времени понадобилось тебе, чтобы забыть свою жену?
Почитав ее письма, я всегда начинаю лучше себя чувствовать. Думаю, обо мне это не очень хорошо говорит.
”Мы здесь не для развлечений”, — сказала мне Ана-Ирис в день знакомства, и я ответила: “Ты права”, хоть и не хотела этого признавать.
Сейчас я говорю то же самое Саманте, и она смотрит на меня с ненавистью. Сегодня утром, когда я пришла на работу, она плакала в ванной, и я бы с радостью позволила ей отдохнуть часок, но не такое у нас начальство. Я ставлю Саманту складывать белье, руки у нее дрожат, и кажется, она вот-вот снова заплачет. Я долго за ней наблюдаю, потом спрашиваю: “Что-то не так?” И она отвечает: “Все не так”.
— Это непростая страна, — говорит Ана-Ирис. — Многие девушки не смогли протянуть здесь и года.
— Попробуй сосредоточиться на работе, — говорю я Саманте. — Помогает.
Она кивает, но ее детское лицо ничего не выражает. Наверное, она скучает по своему сыну или по его отцу. Я похлопываю ее по плечу и иду наверх доложить, что пришла на работу. Когда возвращаюсь, ее уже нет. Остальные девушки делают вид, что ничего не заметили. Я иду в ванную. Там на полу валяется горка смятых салфеток. Я разглаживаю их и кладу на край раковины.
После обеда я все еще жду, что она придет и скажет: “Я здесь. Я просто вышла прогуляться”.
На самом деле я счастлива, что у меня есть такая подруга, как Ана-Ирис. У большинства из тех, кого я знаю в Штатах, друзей здесь нет. Они просто вынуждены ютиться по несколько человек в одной квартире. Им холодно и одиноко. Я видела длинные очереди к телефонам, видела торговцев украденными номерами телефонных карточек, видела cuartos[58], которыми всегда набиты их карманы.
Я тоже была такой, когда только приехала и жила еще с девятью женщинами в квартире над баром. По ночам никто не мог уснуть из-за доносившихся оттуда криков и звона бутылок. Почти все мои соседки вечно ругались из-за того, кто кому сколько должен или кто у кого украл деньги. Когда у меня были лишние деньги, я шла к телефону и звонила матери, чтобы услышать голоса людей в моем barrio[59]: они передавали друг другу трубку, словно я была талисманом, приносящим счастье. В то время я работала на Тавито — мы тогда еще не встречались, это произошло только через два года. Тогда у него было guiso[60] по уборке домов, в основном в бедных районах. В день знакомства он спросил, за какую команду я болею, и я назвала “Агуилас”, хотя на самом деле не интересовалась бейсболом.
— “Лайси”, — прогудел он, — вот единственная настоящая команда на Острове.
Таким же голосом он говорил мне, что надо вымыть унитаз или почистить плиту. Тогда он мне не очень нравился: слишком высокомерный и громогласный, и я начинала напевать себе под нос всякий раз, когда он спорил с хозяевами о том, сколько они ему должны.
Первые несколько месяцев здесь я только и делала, что убирала квартиры и слушала, как ругается Тавито. А еще я совершала долгие прогулки по городу и ждала воскресенья, чтобы позвонить матери. Днем я часто смотрелась в зеркала в тех богатых домах, которые убирала, и говорила себе, что все сделала правильно и скоро вернусь домой, и мы все вместе соберемся возле нашего маленького телевизора, и мне казалось, что лучше ничего и быть не может.
Я познакомилась с Аной-Ирис уже после того, как бизнес Тавито рухнул. “Здесь слишком мало ricos[61]”, — сказал он, сделав вид, что совсем не расстроился. А с Аной-Ирис нас познакомили друзья. Мы встретились на рыбном базаре. Пока мы говорили, Ана-Ирис резала и потрошила рыбу. Я думала, что она boricua[62], но оказалось, что только наполовину. У нее были быстрые, ловкие руки, и аккуратные куски нарезанного ею филе отличались от других, лежащих на колотом льду.
— Ты сможешь работать в больнице? — спросила она.
— Я все могу, — ответила я.
— Там кровь.
— Если ты можешь заниматься вот этим, то я смогу работать в больнице.
Это она сделала те первые блеклые фотографии, которые я послала домой. На них я хорошо одета и улыбаюсь, но выгляжу растерянной. Один снимок сделан на фоне “Макдоналдса”: я знала, что моей матери понравится этот символ Америки. На другой фотографии я в книжном магазине, делаю вид, что читаю, хоть книга и на английском. Волосы туго стянуты в высокий пучок, и кожа за ушами, как у младенца. Я такая тощая, что кажусь больной. Самая лучшая фотография — возле университета. Студентов не видно, зато перед зданием по случаю какого-то торжества расставлены сотни складных металлических стульев, и я смотрю на эти стулья, а они словно смотрят на меня, и в ярком свете мои руки красиво выглядят на фоне синего платья.
Мы ездим смотреть дома три вечера в неделю. С нами мало кто хочет иметь дело. Разговаривают вежливо, но, в конце концов, не перезванивают, а когда Тавито проезжает мимо дома в следующий раз, там уже живут, и, чаще всего, это blanquitos[63], и они приводят в порядок газон, который мог бы стать нашим, и сгоняют ворон с наших шелковиц. Сегодня старичок с седыми волосами, которые когда-то были рыжими, говорит, что мы ему нравимся. Дом красивый, и мы оба нервничаем. Тавито рыщет по дому, как кошка, которая высматривает, где бы окотиться. Он заходит в чуланы и просит, чтобы я закрыла за ним дверь. Он простукивает стены и не меньше пяти минут водит пальцем по канализационным трубам в подвале. Он принюхивается, не пахнет ли плесенью. В ванной я спускаю воду в унитазе, а он включает душ на полную мощность и подставляет под воду ладонь. Мы вдвоем обыскиваем кухонные полки, чтобы убедиться, что там нет тараканов. В соседней комнате старик по телефону проверяет наши рекомендации и смеется чему-то сказанному на другом конце провода.
Положив трубку, он говорит Тавито что-то, чего я не понимаю. Об этих людях по голосу нельзя судить. Blancos[64] назовут вашу мать puta[65] тем же тоном, что и поздороваются. Я жду без особой надежды, но тут Тавито наклоняется ко мне и шепчет, что, похоже, все идет хорошо.
— Отлично, — говорю я, хоть и не сомневаюсь, что скоро он переменит мнение. Он мало кому доверяет. Уже в машине он заявляет, что старик наверняка хочет его провести.
— С чего ты взял? Что-нибудь не так?
— Они создают видимость, что все как надо. Это такой фокус. Увидишь, через две недели все начнет разваливаться.
— Неужели хозяин не приведет все в порядок?
— Говорит, что приведет, но разве можно надеяться на такого старика? Удивительно, как он еще ноги передвигает.
На этом разговор обрывается. Тавито наклоняет голову к плечу, и на шее выступают жилы. Я знаю: стоит мне заговорить, он начнет орать. Он останавливается возле моего дома, проскользив колесами по снегу.
— Ты работаешь вечером? — спрашиваю я.
— Конечно.
И он с усталым видом снова садится в “бьюик”. На лобовом стекле черные разводы, и та его часть, куда не достают “дворники”, покрыта коркой грязи. Мы наблюдаем, как двое детей забрасывают снежками третьего. Я вижу, как Тавито мрачнеет, и понимаю, что он думает о своем сыне. И тут мне хочется обнять его и сказать, что все будет хорошо.
— Не придешь сегодня?
— Поглядим, как оно пойдет на работе.
— О’кей, — говорю я.
Когда я рассказываю про дом соседкам, сидящим за столом, накрытым грязной скатертью, они неискренне улыбаются.
— Похоже, ты теперь будешь bien comoda[66], — говорит Марисоль.
— А тебе-то что?
— Ничего. Просто тебе повезло.
— Да, — говорю я.
Потом я лежу в постели и слушаю, как мимо проезжают грузовики, в кузовах которых пересыпается соль и песок. Проснувшись среди ночи, я вижу, что он так и не пришел, но злиться начинаю только утром. Кровать Аны-Ирис заправлена, марлевая сетка от комаров, аккуратно сложенная, лежит в ногах. Я слышу, как она полощет горло в ванной. Мои руки и ноги посинели от холода, и через окно, сплошь покрытое ледяными узорами, ничего не видно. Когда Ана-Ирис начинает молиться, я говорю: “Пожалуйста, только не сегодня”.
Она опускает руки. Я одеваюсь.
Он снова рассказывает про человека, который упал со стропил. “Что бы ты сделала, если бы это был я?” — спрашивает он опять. И на этот раз я отвечаю:
— Я бы нашла другого.
Он улыбается:
— Серьезно? И где бы ты его нашла?
— У тебя что, друзей нет?
— Какой мужчина тронет novia[67] мертвеца?
— Не знаю. А зачем мне про это рассказывать? Я могу найти кого-нибудь так же, как нашла тебя.
— Любой догадается. Даже самый tonto[68] увидит смерть в твоих глазах.
— Нельзя же оплакивать кого-то вечно.
— Некоторые оплакивают, — он целует меня. — Уверен, и ты тоже будешь. Меня трудно заменить. Так мне говорят на работе.
— Ты долго горевал по своему сыну?
Он перестает меня целовать.
— Энрикильо… Очень долго. Мне до сих пор его не хватает.
— А глядя на тебя, не скажешь.
— Плохо смотришь.
— По-моему, все равно не видно.
Он убирает руки.
— Умом ты не блещешь.
— Я только говорю, что по тебе этого не видно.
— Теперь мне все ясно, — говорит он. — Ума у тебя маловато.
Пока он сидит у окна и курит, я достаю из своей сумки последнее письмо от его жены и открываю у него перед носом. Он и не догадывается, какой я могу быть наглой. В конверте один листок бумаги, пахнущий туалетной водой. Посередине страницы Ампаро аккуратным почерком написала: “Пожалуйста”. И это все. Я улыбаюсь Тавито и кладу письмо обратно в конверт.
Ана-Ирис спросила меня однажды, люблю ли я его. И я рассказала ей про перебои с электричеством в нашем старом доме в столице, когда свет начинал мигать, и нельзя было понять, погаснет он или нет. Приходилось откладывать все дела и ждать, пока свет наконец не определится, будет он гореть или не будет. Примерно в таком я сейчас состоянии, сказала я Ане-Ирис.
Я держу в руках голубую больничную простыню и закрываю глаза, но пятна крови все равно плавают в темноте перед глазами.
— Можем мы попробовать отбелить эту простыню? — спрашивает Саманта.
Она вернулась, но я не знаю, надолго ли. На полу у моих ног сумка с одеждой Тавито, и я стираю ее вместе с больничным бельем. Теперь от него целый день будет пахнуть моей работой, но только один день, потому что запах хлеба сильнее запаха крови.
Я по-прежнему ищу признаки того, что он по ней скучает. “Ты лучше не думай про это, — говорит мне Ана-Ирис. — Гони такие мысли подальше, чтобы не сойти от них с ума”.
Это ее способ выжить здесь, ее способ не свихнуться из-за детей. Я видела фотографию троих ее сынишек, играющих в японском саду, возле сосны; все улыбаются, лицо младшего слегка размазано из-за того, что он пытался отвернуться от объектива. Я выслушиваю ее совет, а по пути на работу и с работы смотрю на таких же лунатиков, как я, на мужчин, подметающих улицы, и на тех, кто стоит у заднего входа в ресторан: волосы не стрижены, в зубах — сигарета. А также на мужчин в костюмах, выходящих толпой из вагонов электрички. Многие из них по дороге домой зайдут к своим любовницам, а потом, дома, только об этом и будут думать, поедая холодный ужин или лежа в постели с женами. Я думаю о своей матери, которая встречалась с женатым мужчиной, когда мне было семь лет. У него была красивая борода и впалые щеки, и он был такой черный, что все, кто его знал, называли его Noche[69]. Он прокладывал телефонные линии в campo, но жил в нашем barrio, а его жена и двое детей жили в другом городе. Жена была очень красивая, и когда я думаю о жене Тавито, то представляю ее такой: на высоких каблуках, с длиннющими смуглыми ногами, знойной, как раскаленный воздух. Мне не хочется думать про жену Тавито, что она необразованная. Сериалы она смотрит, просто чтобы убить время. В своих письмах рассказывает о ребенке, за которым присматривает и которого любит почти так же сильно, как любила собственного. Поначалу, когда Тавито только уехал, она верила, что у них будет еще один сын, похожий на этого Виктора, ее amorcito[70]. Он играет в баскетбол, как ты, писала Ампаро. Энрикильо она никогда не упоминает.
Иногда я четко представляю себе наше будущее. Я буду ему готовить, и если он не уберет за собой посуду после обеда, назову его zangano[71]. Я воображаю, что каждое утро смотрю, как он бреется. Но порой мне становится страшно, что однажды, в яркий осенний день (или такой, как сегодня, жутко холодный, когда настроение меняется вместе с направлением ветра) он решит, что все кончено. Встанет, вымоет лицо и повернется ко мне. “Извини, – скажет он. — Я должен уйти”.
На следующий день Саманта заболевает. У нее грипп. “Я чувствую себя так, как будто умираю”, – говорит она. Назавтра у меня тоже грипп, и я заражаю им Тавито. Он обзывает меня estupida[72] и не появляется до конца недели. В пятницу он звонит, чтобы рассказать, как обстоят дела с покупкой дома. “Старик согласен продать его нам”, – говорит он. Я пытаюсь заговорить про Ампаро, но он, как всегда, обрывает тему.
— Я уже сказал тебе, что у нас все кончено, — кричит он. — Чего ты хочешь еще? Трупа, maldito[73]?”
Вечером мы с Аной-Ирис идем в кино. Мы не понимаем по-английски, но нам нравятся чистые ковры в новом кинотеатре. Голубые и розовые неоновые зигзаги вспыхивают на стенах, как молнии. Мы покупаем порцию попкорна на двоих и проносим из bodega[74] тамариндовый сок в банках. Все вокруг нас болтают, и мы тоже болтаем.
— Повезло тебе, что ты переезжаешь, — говорит Ана-Ирис. — Я скоро с ума сойду с этими putas.
— Я буду по тебе скучать, — говорю я, и она смеется.
— Ты на пороге другой жизни. У тебя не будет времени по мне скучать.
— Все равно буду скучать. И, наверное, буду каждый день к тебе заходить.
— И на это не будет времени.
— Найду время. Ты что, хочешь от меня избавиться?
— Конечно нет, Ясмин. Не говори глупости.
До конца фильма мы сидим молча. Я не стала спрашивать, что она думает о моем переезде, а она своего мнения не высказывает. Кое о чем мы помалкиваем и не лезем друг к дружке с расспросами. Так, я никогда не спрашиваю, собирается ли она когда-нибудь перевезти сюда детей. Я не знаю, какие у нее планы. У нее были мужчины, и они тоже спали в нашей комнате, но ни с одним она долго не оставалась. Когда я ей в первый раз сообщила, что мы покупаем дом, она сказала: “Надеюсь, ты будешь счастлива”. — “Да, конечно”, — ответила я.
Мы идем домой из кино, прижавшись друг к другу, старательно избегая блестящих островков льда, торчащих из-под снега, как фурункулы. Это неблагополучный район. На перекрестке стоит кучка парней с недобрым взглядом, которые по-испански умеют только ругаться. Они, не глядя, переходят дорогу, врезаясь прямо в гущу машин. Когда мы с ними поравнялись, толстый парень говорит: “Никто в мире не умеет так лизать у бабы, как я”. Ана-Ирис обнимает меня за плечи. Мы проходим мимо квартиры, в которой я раньше жила — на втором этаже, над баром, и я смотрю на окна, пытаясь вспомнить, из какого я смотрела на улицу. “Пошли, холодно”, — говорит Ана-Ирис.
Тавито, должно быть, что-то сообщил Ампаро, потому что письма от нее перестали приходить. Пожалуй, правы те, кто говорит, что время лечит.
В декабре мы переезжаем в наш дом. По соседству живет кубинская семья. Их фамилия написана на почтовом ящике золотыми буквами, и каждое утро Дон Марко скребет краску ногтем, чтобы убедиться, что она еще держится. Я слышу этот звук сквозь сон так же отчетливо, как и птиц за окном.
К больнице пристраивают новое крыло. Через три дня после того, как башенные краны снимают и увозят на другую стройку, Саманта не выходит на работу. Я спрашиваю о ней, но никто ничего не знает. Я не помню, чтобы она что-то говорила в последний день. Девушка, которая ее заменила — полная и молчаливая, — работает без остановок и без жалоб. Иногда, когда у меня паршивое настроение, я представляю себе, что она съела Саманту и забрала у нее всю энергию, и оттого, похоже, никогда не устает.
В те вечера, которые Тавито проводит с друзьями, я перечитываю старые письма Ампаро, прихлебывая ром, который мы храним под раковиной в кухне.
Когда, наконец, от нее приходит письмо, я уже беременна. Письмо переслали нам со старого адреса Тавито. Я вытаскиваю его из пачки и разглядываю. Сердце колотится так, будто оно одно-одинешенько и внутри меня ничего больше нет. Я хочу вскрыть письмо, но вместо этого звоню Ане-Ирис; мы давно с ней не разговаривали. Я рассматриваю птиц на изгороди, когда звонит телефон.
Это Ана-Ирис перезванивает мне.
— Я хочу пойти погулять, — говорю я ей.
На ветках распускаются почки. Когда я вхожу в дом, она целует меня и сажает за кухонный стол. Из соседок, которых я знаю, остались только две; остальные переехали или вернулись домой. На их место вселились другие молодые девушки с Острова. Они ходят туда-сюда, едва глядя на меня, замученные грузом взятых на себя обязательств. Мне хочется дать им совет: никакие обязательства не выживут в этом водовороте. Я уже начинаю полнеть, а Ана-Ирис худая и изможденная. Она очень давно не стриглась, и из плотных прядей торчат посекшиеся кончики. Но она все еще способна улыбаться. Где-то на втором этаже женщина поет bachata[75], и ее звонкий голос напоминает мне о размерах дома, о его высоких потолках.
— Пойдем, — говорит Ана-Ирис и подает мне шарф. — Прогуляемся.
Я держу в руке письмо. День какой-то сизый. Под ногами хрустят разбросанные тут и там островки снега, покрытого коркой из грязи и песка. Мы ждем, пока свора машин остановится на светофоре, и удираем от них в парк. Когда мы с Тавито начали встречаться, мы бывали в этом парке каждый день. “Просто проветриться после работы”, — говорил Тавито, но я всякий раз покрывала ногти красным лаком. Я помню день перед тем, как мы в первый раз легли в постель, когда я уже знала, что это произойдет. Он только что рассказал мне про жену и сына. Какие-то ребята играли неподалеку в бейсбол, и он отобрал у них биту, помахал ею в воздухе и сказал, чтобы они отошли подальше. Я думала, он опозорится, и была готова сочувственно похлопать его по плечу, если бы он упал или промахнулся. Но он, не делая лишних движений, ловко отбил мяч, который с резким звуком от столкновения с алюминиевой битой отлетел гораздо дальше, чем стояли мальчики. Они вскинули руки и закричали, а он улыбался мне, глядя поверх их голов.
Мы молча проходим через весь парк, пересекаем дорогу и возвращаемся к центру города.
— Она снова ему пишет, — говорю я, но Ана-Ирис прерывает меня.
— Я звонила детям, — говорит она и показывает на мужчину напротив здания суда, у которого она покупает краденые номера телефонных карт. — Они стали такие взрослые, что я с трудом узнаю их голоса.
Чуть погодя мы садимся на скамейку, чтобы я могла взять ее за руку, а она могла поплакать. Я, наверное, должна что-то сказать, но сказать тут нечего.
Холодает. Мы идем домой. Вечером я отдаю Тавито письмо и закрываю глаза, пока он его читает.