Главы из романа. Перевод С. Силаковой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 1, 2003
Перевод Светлана Силакова
Роман Хулии Альварес “Йо!” состоит из коротких главок-новелл, в каждой из которых свой повествователь. Люди это совершенно разные, но объединяет их одно — знакомство или родство с главной героиней Йоландой, которую все называют американизированным уменьшительным именем “Йо”. Мать, двоюродная сестра, лучшая подруга, квартирная хозяйка и даже неизбежный персонаж современной американской литературы — заочно влюбившийся в героиню маньяк — как бы пишут сочинения на тему “Йо в моей жизни”. Разумеется, каждый видит ее по-своему. Самой героине писательница так и не предоставляет слова, и это, на мой взгляд, далеко не случайно. На родном языке писательницы и героини — испанском — “yo” означает “я”, что недвусмысленно указывает на автобиографичность книги. Можно вспомнить в этой связи и известный философский каламбур-парадокс: “Can the eye see itself?”. Слова “eye” (“глаз”) и “I” (”я”) по-английски звучат совершенно одинаково. Соответственно, каламбур можно перевести двояко: “Может ли глаз увидеть себя со стороны?” либо “Может ли “я” увидеть себя со стороны?”. Так и Хулия Альварес предпочитает описывать — порой жестко и нелицеприятно — свою alter ego с чужой точки зрения.
Мы выбрали для публикации две главы — одну из начальных и заключительную. В первых главах книги Йо — девочка, увезенная родителями из Доминиканской Республики в США. Она выросла, долго искала свое место в жизни: поступала в аспирантуру и бросала, влюблялась и рвала отношения, а еще занималась тем, что любила с самого детства: рассказывала истории, только теперь уже на бумаге, в форме литературных произведений. После всех метаний и мытарств Йо обретает счастье в браке, а затем, после публикации романа, основанного на истории ее рода, к ней приходит и писательская известность. Правда, мать и сестры ужасно на нее обиделись за разглашение фамильных тайн…
Моему Papi
МАТЬ
Cкажу вам все как есть. Когда мы сюда приехали, труднее всего оказалось привыкнуть не к зиме, которой меня дома все запугивали, а к английскому. Если тебе вдруг понадобится вконец сломать себе язык, попробуй сказать самую простую вещь — “Я тебя люблю” или “Карл у Клары украл кораллы” — по-английски. Очень долго я думала, что американцы умнее нас, латинов, — иначе как бы они могли объясняться на таком заковыристом языке? Но потом я поменяла мнение и теперь считаю: если выбирать изо всего множества языков, какие есть на свете, только дурак сам согласится на английский.
Но, наверно, у каждого в нашей семье была какая-то своя всем трудностям трудность. Карлосу пришлось в сорок пять лет начинать с нуля — добиваться лицензии, завоевывать доверие пациентов в незнакомом городе. Моя старшая, Карла, на стенку лезла оттого, что перестала быть всезнайкой: американцы-то, само собой, знали свою страну лучше. Санди поумнела и похорошела, а думаете, легко обнаружить, что ты — принцесса, когда ты только что лишилась своего королевства, своего родного острова? Маленькая Фифи пришлась тут ко двору, как песчинка на пляже; если ей что и было трудно, так это выслушивать, как остальные ноют и жалуются. Ну а Йо? Честно сказать, для нее не было ничего тяжелее, чем поневоле торчать у меня на глазах.
На острове наша семья не была, как здесь говорят, “нуклеарной”: это когда всей семьи — папа, мама да дети. Кстати, слово очень меткое. “Нуклеарная” — это же от “нуклео” — “ядро”. Ядерная семья — и верно, ничего хорошего не выйдет, когда куча похожих, как капли воды, норовов заперта в тесной взрывной камере. Нет, мы жили целым кланом. У девочек была своя шайка двоюродных братьев и сестер, и они обычно носились между домами под присмотром — если это можно так назвать — целой стаи тетушек и нянек, они же горничные, которые подтирали нам попки, когда мы пешком под стол ходили, а теперь утирали старческие слюни старикам и старухам, которые наняли их полвека назад. Поводов с кем-то сцепляться никогда не возникало. Не ладишь с матерью? У тебя еще есть две сестры, один зять, трое братьев и их жены, тринадцать племянников и племянниц, твои собственные муж и дети, две сестры твоей бабушки, отец, дядя — старый холостяк, тугая на ухо бедная родственница и маленькая армия прислуги — и все помогают тебе отвлечься и служат буфером между вами. И если у тебя все-таки вырвется: “Ах ты стерва!”, то пока эти слова доберутся до твоей матери, они превратятся во что-нибудь вроде: “Надо бы добавить еще щепотку перца”.
Так оно было со мной и Йо.
Там эту девицу воспитывали в основном горничные с няньками. Похоже, с прислугой ей нравилось якшаться больше, чем с родней, и, будь у Йо кожа потемнее, я бы решила, что мое дитятко подменили в колыбели. Правда, иногда у нас с ней до стычек все-таки доходило — столкновению двух таких сильных характеров не всегда могут помешать даже три-четыре десятка человек.
Но тогда у меня была в запасе одна уловка, которую я применяла не только к Йо, но и ко всем моим девочкам, чтобы призвать их к порядку. У меня это называлось “надевать медведя”. Если честно, ко времени нашего отъезда эта уловка перестала срабатывать, а здесь удалась всего раз, и то по чистому недоразумению.
Началось все с самой невинной затеи. Мама отдала мне норковую шубу, в которой обычно ездила в Америку — когда-то они с отцом частенько вырывались в Нью-Йорк отдохнуть от диктатуры. Я хранила ее в дальнем углу кладовки, надеясь, что когда-нибудь мы сбежим из ада, в котором живем, и я в этой шубе буду гулять на воле. Часто я подумывала ее продать — я же вышла замуж не за богача, и денег нам вечно не хватало.
Но всякий раз, когда я уже решалась ее продать… не могу передать, что со мной делалось: я зарывалась носом в этот щекочущий мех, который еще хранил запах маминых духов. Воображала, как иду по Пятой авеню, а в витринах магазинов мерцают огоньки и летят снежинки, красивые-красивые, — и просто не могла расстаться с шубой. Вновь натягивала на нее пластиковый чехол и думала: “Погожу еще немного”.
Как-то под Рождество я подумала, что хорошо бы нарядиться для всей нашей уймы детей. Я набросила шубу себе на голову, так, чтобы немножко было видно лицо, — в остальном же мех закрывал меня по самые щиколотки. Придумала сказку: Санта-Клаус, видите ли, не смог вырваться к нам с Северного полюса и прислал вместо себя одного из своих медведей.
Едва мои девочки и племяшки меня увидели, как устроили настоящий бедлам. Завизжали и врассыпную. Никто ни за что не соглашался подойти ко мне за подарком. Наконец, Карлос изобразил, будто выгоняет меня шваброй, и, убегая, я уронила свою наволочку с гостинцами. Спустя несколько минут, когда я вернулась назад, уже в праздничном платье из красного органди, девочки бросились ко мне: “Mami! Mami! El cuco приходил!”. El cuco — это такое гаитянское чудище; я им говорила: “Будете плохо себя вести — придет el cuco и вас утащит”.
— Правда? — спрашиваю и делаю удивленное лицо. — А вы что сделали?
Девочки переглянулись. Глаза у них были огромные-огромные. Что они могли сделать — только удирать от чудища, которое слопало бы их вместе с игрушками. Но тут Йо пропищала:
— Я его побила и прогнала!
Теперь понимаете? Прямо божье наказание, а не ребенок. Часто я лила на этот язычок соус “Табаско”, надеясь выжечь ложь, которая текла изо рта этой девицы просто-таки бесконечным потоком. Для Йо “разговаривать” значило “проверять, какие еще выдумки сойдут безнаказанными”. Но на дворе был сочельник, и диктатура, казалось, отошла очень-очень далеко, в книжку сказок о чудищах, и Карлос был такой красивый в своей белой гуайавере, вылитый богатый плантатор с американской рекламы сигар или кофе. Да и своей маленькой выдумкой я была довольна.
С тех пор, особенно когда я слышала, что дети ссорятся, я набрасывала ту шубу себе на голову и с уханьем выбегала в коридор. Врывалась в их комнату, размахивая руками, выкрикивая их имена, — а они с визгом прижимались друг к дружке, тут же забыв про ссору. Я приближалась к ним шаг за шагом, пока они не оказывались на грани истерики. Мордашки у них бледнели, глаза широко раскрывались от ужаса. Тогда я сбрасывала с себя шубу и воздевала кверху руки:
— Это я, ваша mami!
Но еще с минуту, отлично видя, что это я, они не решались подойти.
Не знаю, может, нехорошо было это делать. На третий или четвертый раз я добивалась уже другого — хотела проверить, есть ли у моих девочек хоть капля соображения. Должны же они разгадать мой обман, думала я. Но нет, всякий раз они попадались на удочку. Меня уже начало бесить, что мои дочки такие тупые.
И вот наконец до Йо дошло. Ей было, наверно, лет пять или шесть — точно не скажу, все эти годы перемешались, как кусочки старого пазла, и теперь я даже не могу определить, что за картинка должна была из них получиться. Как обычно, я с ревом вбежала в спальню девочек. Но на этот раз Йо оторвалась от общей кучи, подошла прямиком ко мне и потянула шубу с моей головы. “Вот видите, — сообщила она, обернувшись к остальным. — Я же вам говорила: это просто mami”.
Меня ничуть не удивило, что именно она додумалась первой.
Вернувшись в свою комнату, я стала было убирать шубу в кладовку — и вдруг заметила, что там кто-то рылся. Мои туфли были разбросаны по полу, одна шляпная коробка перевернута. А кладовка у нас была не совсем обычная. Раньше это был короткий коридор между нашей спальней и кабинетом Карлоса, но мы заделали его с обеих сторон так, чтобы получилась кладовка, в которую можно попасть из обеих комнат. Почти всегда она была на замке, ведь там мы хранили все, что имели ценного. Наверно, в глубине души мы с Карлосом всегда знали, что однажды нам придется срочно бежать с острова, а значит, деньги и ценности надо держать под рукой. Потому-то я и страшно разнервничалась, когда заметила, что в нашем тайнике кто-то копался.
Но тут меня осенило, кто этот взломщик — Йо! Утром я видела ее в кабинете Карлоса — она листала медицинские книги, с которыми отец позволял ей играть. Верно, оттуда она и прокралась в кладовку, а там выяснила, что шуба — это просто шуба. Я уже собралась позвать ее и хорошенько приласкать по попе, но тут обратила внимание, что половицы со стороны кабинета, видимо, кто-то поднимал, а затем неаккуратно вставил обратно. Включив фонарик, я проползла под висящей одеждой, потянула одну из этих половиц на себя… Пришла моя очередь бледнеть: под ней, завернутое в мое лучшее полотенце, лежало внушительного вида ружье.
Сами понимаете, когда Карлос вернулся, я пригрозила уйти от него немедленно и в чем стою, если он не расскажет мне, что затеял. И узнала больше, чем желала бы.
— Ничего страшного, — твердил Карлос. — Сегодня же переправлю его в другое место, вот и все.
И переправил: завернул в мою шубу и положил на заднее сиденье бьюика, точно все-таки собрался эту злосчастную норку продать. Поздно ночью он вернулся с перекинутой через руку шубой, и только на следующее утро, вешая ее в шкаф, я обнаружила на подкладке масляные пятна — точь-в-точь засохшая кровь.
После этого я натурально спятила. На ночь глушила по четыре таблетки снотворного, чтобы на несколько часов забыться тревожным сном. С утра унимала дрожь валиумом. Наша жизнь с Карлосом превратилась в сущий ад, ведь я была вся на нервах. И самое ужасное, буквально каждый день после обеда меня начинала мучить мигрень. Приходилось лежать с мокрым полотенцем на лбу в нашей тесной, душной спальне с закрытыми жалюзи. Из далекого далека, из детской, слышались вопли, и я прямо убивалась, что больше не могу одеться медведем и запугать их до полного онемения.
В те дни мою бедную, изнывающую от боли голову посещали самые разные тревожные мысли. Одна из них неотвязно стучала молотком в висках: Йо рылась в той кладовке, Йо рылась в той кладовке. Если она видела спрятанное ружье, то непременно кому-нибудь расскажет — вопрос только когда. Мне уже представлялось, как симовцы врываются в наш дом и тащат нас к машине. Однажды, когда мне стало совсем невмоготу, я вскочила с кровати, высунулась в коридор и крикнула: “Йо! Немедленно сюда!”
Она, верно, решила, что ей сейчас всыплют за все эти шумные свары, которые они устраивали у себя в спальне. Спеша ко мне по коридору, она уже начала оправдываться, что оторвала Фифиному пупсику голову только потому, что Фифи сама об этом попросила. “Помолчи-ка, — сказала я, — у меня к тебе другое дело!” Она так и замерла. Застыла на пороге, оглядывая мою спальню так, словно заподозрила: медведь — это не просто мама в шубе.
Я прочла ей маленькую лекцию сладким голосом — так разговариваешь с младенцами, а сама их поглаживаешь, пока глазки не сомкнутся. Я сказала, что Papa Dios видит с неба душу каждого из нас насквозь. Он знает, когда мы поступаем хорошо и когда плохо. Когда мы врем и когда говорим правду. Я сказала, что Он мог бы попросить нас делать все, что только ему будет угодно, но из ста миллионов разных правил выбрал всего десять священных заповедей, которым мы должны повиноваться. И одна из этих заповедей: “Почитай отца твоего и мать твою”, а значит она, что им нельзя врать.
— Так что всегда-всегда-всегда говори своей mami правду, — и я подарила ей широченную улыбку, на которую она ответила улыбкой кривенькой и узенькой.
Она знала, что я к чему-то веду, и сидела на кровати, уставившись на меня. Как она увидела сквозь мех свою мать, точно так же теперь она смотрела сквозь свою мать и видела перепуганную женщину внутри. Глубоко вздохнув, я сказала:
— А теперь, cuca, золотко мое, mami попросит тебя рассказать, что ты видела, когда на днях лазила в кладовку.
— В большую кладовку? — спросила она, указывая на бывший проход между нашей спальней и кабинетом Карлоса.
— Точно, — подтвердила я. В голове у меня стучала молотками мигрень, возводя свой огромный дом боли.
Она поглядела на меня так, будто не сомневалась: признание, что она копалась без спросу в родительских вещах, навлечет на нее целую кладовку и еще маленькую тележку неприятностей. Пришлось мне поклясться, что, если она на сей раз скажет правду, мы с Господом Богом ее щедро наградим.
— Я видела твое пальто, — сказала она.
— Очень хорошо, — сказала я. — Об этом и идет речь. Что еще ты видела в кладовке у mami?
— Твои смешные туфли, — продолжала она. Так она называла мои кожаные туфли, украшенные крохотными дырочками.
— Отлично! — сказала я. — Умница ты моя. А еще что?
И так она перебрала всю кладовку — составила полную опись моего гардероба. Господи, подумала я, еще лет десять, и ее в СИМ работать возьмут. Я лежала и слушала — что мне еще оставалось? Если она и вправду ничего не заметила, зачем наводить ее на лишние мысли? Язык у этой девицы был отсюда и до Китая, да не прямиком, а в обход, дорогой Колумба.
— А пол? — спросила я как дура. — В полу ты что-нибудь видела?
Она помотала головой, ноя почувствовала: она что-то скрывает. Я опять стала втолковывать ей про десять заповедей и про “не солги матери твоей”, но так и не выжала из нее никаких дополнительных сведений, разве что про мои носовые платки с монограммами ну и конечно же про мои чулки в пластмассовой шкатулке с ребристой крышкой. В конце концов я взяла с нее обещание, что если она вспомнит что-нибудь еще, то пусть придет и скажет только mami — больше никому. “Это будет наша маленькая тайна”, — шепнула я ей на ухо.
Перед тем как выскользнуть за дверь, она обернулась и сказала занятную вещь:
— Mami, медведь больше не придет.
Словно выдвигала свое условие нашей сделки.
— Cuca моя, золотко, — сказала я. — Помни, это твоя мама играла в медведя. Это была просто глупая шутка. Но медведь больше не вернется, правда-правда. Договорились?
Она согласно кивнула.
Как только в двери лязгнула защелка, я уткнулась лицом в подушку и заревела. Голова разрывалась от боли. Как горько не иметь ни красивых вещей, ни денег, ни свободы. Как противно быть заложницей собственного ребенка — но с того дня все обитатели нашего дома стали заложниками ее молчания.
Когда рассказываешь истории, становишься немножко волшебником. Просто скажи: “А потом мы оказались в Соединенных Штатах”, и благодаря этому “а потом” вы разом перепрыгнете еще через четыре года бесследных исчезновений друзей, бессонных ночей, домашнего ареста, чудом удавшегося побега, “а потом” вы имеете двоих взрослых и четырех маленьких ревушек в тесной сумрачной квартирке недалеко от Колумбийского университета. Наверно, Йо удержала язык за зубами, иначе никакое волшебство не помогло бы нам избежать застенков, о которых мы талдычили чиновникам иммиграционной службы, чтобы нас не выслали обратно.
Полной уверенности, что нам разрешат остаться, не было — и это вначале было тяжелее всего. Даже проблемы с английским тогда казались каплей в дырявом ведре. Только позже я рассудила, что для меня лично нет ничего труднее, чем английский язык. Но поверьте, тогда, в первые дни, у меня и так забот был полон рот, не хватало еще разбираться, какие среди наших невзгод самые тяжкие.
Карлос ходил мрачный. У него из головы не шли companeros, оставшиеся на родине. А я его все время спрашивала, что еще он мог сделать — остаться погибать вместе с ними? Еще он зубрил до белого каления — готовился к экзаменам на врача. Жили мы как мыши на мели, обходились остатками наших скромных сбережений, а никаких новых поступлений не предвиделось. Меня тревожили приближающиеся холода: детям понадобится теплая одежда, а как я ее куплю?
А девочки ссорились и ныли — только этого мне и не хватало. Каждый день один и тот же вопрос: “Когда мы вернемся домой?” Теперь, когда мы были уже далеко и я не боялась, что они проболтаются, я пыталась объяснять. Но они, похоже, решили, что я им зубы заговариваю, чтобы заставить слушаться. Дают мне договорить, а как только умолкну, заводят прежнюю песню. Им хотелось вернуться к своим подружкам, дядюшкам, тетушкам и горничным. Я надеялась, что, когда начнутся уроки в школе, они придут в норму. Но миновали сентябрь и октябрь, ноябрь и декабрь, а они все еще видели кошмарные сны и целыми днями канючили, что хотят домой. Домой. Домой. Поедем домой.
Мне оставалось одно: запирать их в кладовках. Квартира была старомодная, вся в кладовках — глубоких, со стеклянными ручками и замочными скважинами на дверях; через такие скважины в мультфильмах всегда сыщики подсматривают. В скважины вставлялись ключи: огромные, железные, с рукоятками в форме лилий. Темницами всегда служили одни и те же четыре кладовки: маленькая в спальне девочек и большая в нашей, третья в коридоре — там хранились швабры — и четвертая, с одеждой, в гостиной. Я хватала первую попавшуюся девицу за плечи, загоняла в первую попавшуюся кладовку и там оставляла.
Клянусь, подолгу я их там не держала. Ходила от двери к двери, точно священник на исповеди, суля выпустить их, как только успокоятся и пообещают жить в мире и согласии. Не знаю уж, как вышло, что Йо не попадала в кладовку с одеждой до того раза, о котором я сожалею до сих пор.
Я посадила их всех под замок и начала обход. Первой выпустила младшую, потом старшую — та, как всегда, вышла, оскорбленно задрав нос. Потом Санди. Подхожу к двери Йо — а она не отзывается. Тут я перепугалась и мигом распахнула дверь. Она стояла, вся белая от страха. И — ай, как мне стало совестно! — в обмоченных штанишках.
В той кладовке висела проклятая норковая шуба, в дальнем углу, — но конечно же. Йо, несмотря на темноту, взялась и тут шарить-рыскать. Должно быть, ощутила под рукой мех — и с перепугу ума лишилась. Иди пойми почему: она уже вроде бы знала, что ничего ужасного этот мех не означает, шуба и шуба. Может быть, она связывала шубу со мной, а тут такое дело: я за дверью, снаружи, а Йо внутри, наедине с чудищем, которое, оказывается, увязалось за нами из самой Доминиканской Республики.
Я поскорее выволокла ее из кладовки и повела в ванную. Она не плакала. Нет — просто тихо стонала. Так стонут дети, уходящие глубоко-глубоко в себя в поисках матери, которой ты не сумела для них стать. Пока я пыталась ее отмыть, она повторяла только одно:
— Ты же обещала, что медведь больше не вернется.
У меня у самой слезы навернулись на глаза.
— Вы, девочки, и есть медведи на мою голову! Зря я думала, что все наши беды кончатся, когда мы сюда попадем. — Я навалилась грудью на бортик ванны, уперлась в него лбом и зарыдала.
— Ay, mami, ay, — подхватили три мои остальные дочери: они заглянули в ванную посмотреть, что случилось. — Мы будем хорошо себя вести, правда-правда.
А Йо, думаете, что? Она выпрямилась, схватила полотенце и с обиженным лицом выскочила из ванны. Отбежала от меня на безопасное расстояние и выкрикнула:
— Не хочу я жить в вашей чокнутой семье!
Даже тогда она всегда норовила оставить последнее слово за собой.
Не прошло и недели, как мне звонит школьный соцработник, Салли О’Брайен ее звали, и просит разрешения посетить наш дом. Едва положив трубку, я принялась допрашивать моих девиц: что они такого сказали этой даме? Но они все поклялись, что ничем не провинились. Я их предупредила: если соцработник даст нам плохую характеристику, нас вышлют назад на остров, и тогда-то el cuco и медведи покажутся плюшевыми игрушками по сравнению со зверями из СИМ, которые растерзают нас там на части. Потом я их отправила нарядиться в одинаковые платьица в горошек, которые я им сшила ради переезда в Штаты. А сама сделала то, чего еще ни разу не делала за все наши шесть месяцев здесь, — выпила таблетку валиума, чтобы произвести хорошее впечатление на гостью.
Вот она входит, высокая дама с длинной светлой косой, в немодном костюме и черных туфлях с перепонкой на плоской подошве — школьница, наряженная старушкой. Лицо у нее милое, ненакрашенное, а глаза такие голубые и честные, что сразу ясно — худших сторон этого мира они еще не видывали. В руках портфель, украшенный узором из сердечек. Из него она достает узкий желтый блокнот, на первой странице которого уже написана наша фамилия. “Вы не против, если я иногда буду делать записи?”
— Нет, конечно, миссис О’Брайен. — Замужем она или нет, я не знаю, но прикидываю: лучше к ней подольститься и предположить наличие мужа, даже если его нет.
— А ваш супруг к нам присоединится? — спрашивает она, оглядывая комнату.
Я примечаю, на что направлен ее взгляд; наверняка она проверяет, чисто ли у нас, есть ли условия для того, чтобы растить здесь четырех девочек. За дверью кладовки-гардероба, которую я забыла прикрыть, чернеет зловещая тьма — прямо застенок.
— Мой муж только что получил лицензию врача. Поэтому он работает больше, чем Бог, каждый день, даже в воскресенье, — добавляю я, а она записывает все в блокнот. — Для нас это было трудное время.
Я решила не прикидываться, будто в Америке мы как сыр в масле катаемся, хотя, верьте не верьте, таков был мой первоначальный план — чтобы показаться попатриотичнее.
— Наверное, это для вас большое облегчение! — говорит она, кивая головой и глядя на меня. Когда она говорит, то словно бы вкладывает ребенку в руку погремушку и смотрит: что ребенок теперь будет делать?
Я трясу погремушку, сильно трясу, добросовестно.
— Мы наконец-то свободны, — говорю я ей. — Благодаря великой стране, которая предоставила нам грин-карту. Назад нам возвращаться нельзя, — добавляю я. — Это обязательно будет смерть.
Панически заморгав, она что-то записывает.
— Я читала в газетах, — говорит она и перекидывает косу со спины на грудь. На вид она женщина не очень нервная, но косе своей просто покоя не дает — теребит постоянно, словно деньги за это получает. — Но неужели все и вправду так плохо?
А я, не сходя с места и на своем ломаном английском, который обычно разламывает мои великие мысли на мелкие кусочки, вываливаю на нее все детали происходящего на острове: в дома врываются, людей уводят, застенки, пытки электрошоком, травля собаками, вырывание ногтей. Слегка увлекшись, сама изобретаю несколько пыток — но симовцы до них и без меня наверняка додумались. Слушая меня, она все сильнее морщится и наконец прижимает ладони ко лбу, будто заразилась моими мигренями. И говорит шепотом:
— Какой ужас. Наверное, вы страшно переживаете за остальных своих родственников.
Не полагаясь на свой голос, я только киваю.
— Но вот чего я не понимаю: почему девочки все время говорят, что хотят вернуться? Что, там было лучше?
— У них тоска от дома… — поясняю я, но чувствую: говорю что-то не то.
— Тоска по дому, да, — поправляет она.
Я киваю.
— Они дети. Они не видят леса под деревьями.
— Понимаю, — она произносит это так сердечно, что я уже не сомневаюсь: она и впрямь понимает, хотя глаза у нее голубые и неискушенные. — Они не могут знать, какие ужасы пережили вы с мужем.
Я пытаюсь удержаться от слез, но, конечно, они льются сами собой. И ни за что не догадаться этой даме, что плачу я не просто из-за разлуки с родиной, не только о том, что мы уже потеряли, но и о том, что можем утратить в будущем. Лишь теперь, когда из-под нас, как фундамент из-под дома, выдернули наш клан, я впервые испугалась, что наша маленькая семья из шести человек тоже развалится.
— Понимаю, понимаю, — повторяет она, пока я вновь не овладеваю собой.
— Нас просто очень тревожит, что девочки так тоскуют. Особенно Йоланда.
Так я и знала!
— Она рассказывала какие-нибудь байки?
Дама медленно кивает.
— Ее учительница говорит, что она обожает рассказывать. Но кое-какие вещи, которые она рассказывает, э-э-э… — Дама вздыхает. Забрасывает за спину косу, будто хочет избавить ее от этих неприятных известий. — Сказать по чести, они несколько настораживают.
— Настораживают? — переспрашиваю я. Я знаю, что значит это слово, но в устах миссис О’Брайен оно звучит еще хуже.
— О, она упоминала о вещах… — дама делает неопределенный жест рукой. — О вещах в духе тех, о которых вы рассказали. О том, как детей запирают в кладовках и обжигают им рты щелоком. О медведях, которые раздирают младенцев на части.
Тут она на миг замолкает — наверно, увидела, какое у меня стало лицо.
— Меня это совершенно не удивляет, — поясняет дама. — Точнее, я даже рада, что она выговаривается, освобождается от своих страхов.
— Да, — говорю я. И внезапно начинаю завидовать своей дочери, у которой хватает духу говорить о том, что ее пугает. Сама я не могу найти для этого слов в испанском языке, а не то что в английском. Мои чувства передает — и то не до конца — только рев медведя, за которого я себя выдавала.
— Йо — это всегда сплошные истории, — произношу я как обвинение.
— Ну что вы, вам следует ею гордиться, — говорит дама, выставляя вперед косу — точно оружие для защиты Йо от меня.
— Гордиться? — переспрашиваю я, не веря своим ушам, и уже готовлюсь обрушить на нее все детали пазла “Я и моя семья”, ознакомить ее с полной картиной. Но тут же одергиваю себя: зачем зря стараться?
Разве этой дамочке с детскими глазами и милой улыбкой понять, кто я такая и каково мне пришлось в жизни? И вообще-то слава богу, что не понять. Слава богу, что люди знают нас только частично, знают только то, что мы сами пожелаем им о себе рассказать. Поглядите на миссис О’Брайен. Внутри этой немолодой женщины сидит нервная, теребящая косу девочка. Но как эта девочка там застряла и где ключ, чтобы выпустить ее наружу, — вряд ли даже она сама сможет ответить…
— Кто знает, откуда у Йо эта потребность сочинять, — говорю я наконец, потому что не знаю, что еще сказать.
— Вы мне очень помогли, Лаура, — говорит дама, поднимаясь из-за стола. — И знайте: если мы сможем для вас что-нибудь сделать, понимаете, чтобы вам легче было освоиться, вы не стесняйтесь, пожалуйста, звоните. — И дает мне маленькую визитку, совсем не такую, как у нас на родине. На наших визитках изысканным золотым шрифтом печатают полные имена — считай, всю нашу славную родословную. А это просто белая картонка с черными буквами: фамилия, должность, название школы и телефон.
— Разрешите, я позову девочек сказать вам “до свидания”.
Она улыбается, когда они выходят в своих красивых отутюженных платьях, приседая, как я их научила. И пока она наклоняется, чтобы пожать каждой из них руку, я скашиваю глаза на ее блокнот на журнальном столике и читаю, что она там написала: “Травма — диктатура — крепкие семейные узы — самоотверженная мать”.
На миг мне кажется, будто я получила отпущение грехов, будто все наши прошлые и грядущие страдания — на совести диктатуры. Я знаю, что в будущем стану рассказывать об этих трудных годах именно так: как мы жили, дрожа от страха, как это отразилось на психике моих девочек, как по ночам я вставала проверить, хорошо ли они укрыты, а они вскрикивали от одного моего прикосновения.
Но вы за нас не переживайте. Не пройдет и года, как товарищи моего мужа по подполью расстреляют диктатора. Девочки начнут тараторить по-английски так, словно знают этот язык с рождения. Что до норки, то я обменяю ее в секонд-хенде на Пятой авеню на четыре детских пальтишка. По крайней мере, в свою первую зиму здесь мои дети не замерзнут — а, как меня все пугали, в этой стране нет ничего страшнее зимы.
(Дальше см. бумажную версию)