Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 1, 2003
Василий Аксенов регулярно наезжает в Россию, но, как признается сам, писать теперь может только за границей, поскольку там у него “за письменным столом остается только один собеседник — В. П. Аксенов”. В интервью он неоднократно отмечал, что писательство и эмиграция — довольно близкие понятия, что на чужбине литератор сам становится “носителем того, что необходимо для литературы, — пограничной ситуации”. Разумеется, разрабатывая тему “новых американцев”, мы не могли не поинтересоваться мнением человека, который не только пережил, но и описал личный опыт соприкосновения с США. Этим летом автор “Острова Крым” и “В поисках грустного беби” стал гостем нашей редакции.
”ИЛ”. Всегда рады вас видеть у нас в редакции, но сегодня мы пригласили вас с особой целью: хотелось бы узнать ваше отношение к феномену, которому посвящен весь этот номер, — к проблеме превращения человека, для которого английский не является родным, в американского писателя. Что вы думаете об этом, во-первых, как человек, который очень долго прожил в той культуре, во-вторых, как человек, который писал по-английски…
В. Аксенов. Ну, очень мало я писал…
”ИЛ”. Тем более интересно, почему больше не стали писать…
В. А. Дело в том, что, когда там пишешь по-английски, ты ждешь, что для читающей публики это будет желанная сенсация: иностранный автор перешел на новый для себя язык. Ничего подобного. Им кажется странным, если человек продолжает писать на своем языке. Русский пишет по-английски? — а как ему еще писать-то?! Давно пора, чего дурака валять. Когда я писал (не совсем, конечно, сам писал, меня друзья правили) “The Yolk of the Egg” (“Желток яйца”) — свою первую и единственную англоязычную вещь, я мыслил этот роман как своего рода литературную шутку, мистификацию. “Я пишу по-английски”, знаете ли. Язык у меня несовершенный и никогда не будет совершенным. Я американцам хохму такую предлагал. Но там, как оказалось, хохмы не срабатывают.
Короче, я ожидал, что это будет принято хотя бы как интересная новость. Но все, кто эту книжку читал в Нью-Йорке, в издательском мире, говорили только о содержании, а о языке никто и слова не сказал. Содержание, кстати, их не устроило. Аб-со-лют-но! Вещь метафизическая, вещь странная – а они не любят странной литературы. Мой агент — когда я приехал туда, мне рекомендовали агента, он француз, живет всю жизнь в Америке — мне сказал: “Зачем это ты пишешь так… как-то все не по-нашему”. В Америке нет авангардной традиции — так он мне сказал. А те, кто писал в авангардной традиции, старались заниматься этим вдали от Америки. “Потерянное поколение” — они же были в эмиграции все-таки, в “self-imposed”, в добровольной.
В общем, они меня забодали, этот мой “Yolk of the Egg”, и книжкой его никто не напечатал. Он выходил кусками в разных университетских журналах. Во Франции, правда, книжка вышла, по-французски, переведенная с моего англоязычного оригинала.
“ИЛ”. А как ее восприняли французы?
В. А. Без особого негодования. Для них-то это была переводная вещь.
“ИЛ”. А французов содержание устроило?
В. А. Французов более-менее. Но и французы тоже, знаете ли… Попроще надо писать. Я читал в русской газете интервью французского издателя Антуана Галлимара, который, кстати, завернул мой последний роман, но, к счастью, там другой издатель нашелся… И вот Галлимар говорит: “Славу нашему издательству создали несколько поколений очень сложных писателей. Ни одного из них я бы сейчас не напечатал”.
Это нынче международное поветрие. Вообще модернистский роман, роман-самовыражение, байронический, — он же умирает. Я об этом и говорю, и пишу. К сожалению, это так. Сейчас роман уходит туда, откуда пришел, — на базар. Становится достоянием коммерции — что нормально.
“ИЛ”. Что же тогда делать писателю?
В. А. Те, кто хочет писать романы, должны заранее рассчитывать на узкий круг читателей. Работать для активного читателя — такого, о ком Белый сказал в свое время, что активный читатель не глазами, а ртом читает. Вот единственный выход. А так от романа остается одно название — “ро-о-ман” или “novel” — и то, и то от рынка произошло: “Сюда! Сюда! Новинка! Novel! Покупайте! Le roman!” Роман — любовная история без автора, авторов же не было, двести лет никто не интересовался, кто это там пишет, интересовало — как и сейчас — только развлечение. А потом дворянская элита захватила этот жанр и стала его развивать до невиданных высот самовыражения; байронический роман возник, и это продолжалось еще двести лет, а потом начало отмирать. Я думаю, что наше поколение — последнее, для которого роман заведомо предполагает самовыражение. Нынешние все себе представляют совершенно иначе.
“ИЛ”. По-видимому, сейчас литература находится на перепутье. И старики, и молодежь, включая самих писателей, плохо представляют себе, что будет дальше. Отсюда очень сильный крен в сторону автобиографичности, и он вполне логичен: когда не знаешь, куда идти, описывай свою жизнь, называя всех своими именами. Вот что сулит большой читательский интерес…
В. А. Посмотрите, как давно в Америке не возникало никакого нового направления, литературной группы, литературной схватки. Куда-то все пропало… Здесь у нас еще что-то есть.
“ИЛ”. Но эта стабильность в американской литературе — нечто естественное или, наоборот, искусственное, диктуемое рынком, условиями издателей?
В. А. Скорее второе. Я же смотрю, у меня студенты — молодые писатели, среди них и талантливые люди есть, но писательские классы и вся ситуация ориентируют их совсем в иную сторону от того, что им говорю я. Мне приходится объяснять им теорию: ОПОЯЗ, Бахтин. Им об этом в университете больше никто не расскажет — а университет огромный. Свои вещи, как я замечаю, мои студенты пишут уже в расчете на то, что это возьмет Голливуд. Их проза напоминает синопсисы для голливудских проектов. А я им на своих занятиях говорю: “Мои уроки — не для больших денег. Они касаются художественной работы”.
“ИЛ”. А те люди, кто занимается писательством в вашем понимании этого слова, — как они себя в этой ситуации чувствуют?
В. А. Есть, например, писатели, которые пишут методом сказа, но их очень мало. Причем я заметил, что они как-то даже не стремятся перейти в коммерческую фазу — боятся чем-то пожертвовать. С их книгами очень трудно выйти на переднюю линию продаж. Сказ – это же ирония, а американцы, как ни странно, не любят иронии. Широкая публика не любит иронической интонации.
“ИЛ”. Не понимает или не любит?
В. А. Не понимает. Подозрительно относится. Когда вышел в переводе мой предпоследний роман — “Новый сладостный стиль”, “New Sweet Style”, — дошло до того, что журнал “Нью Репаблик” напечатал о нем огромную статью под названием “Stop the Carnaval” — “Остановите карнавал!”. Остановите Аксенова! Было сказано, что это все вчерашний день, что книга уводит от проблем, что правды жизни не видно. И вообще, что это еще за игра, а? Сугубо соцреалистические упреки. Причем интересно, что реакция критики была довольно активная, и вообще что-что, а отклик критики на переводы моих вещей на английский всегда был очень активный. И мои издатели не понимали, почему при таком количестве рецензий и статей такие плохие продажи.
“ИЛ”. А какая в целом была реакция критики — положительная?
В. А. Разная. На одном полюсе раздраженные, даже злобные рецензии, а на другом — восторженные. Причем между собой там не спорят, такого не бывает.
Если брать в целом, критика на книги чаще всего бывает либо хвалебной, либо кисло-сладкой, а негативная — резко-негативная, протест — встречается очень редко. Они же в основном озабочены тем, как бы продать побольше…
“ИЛ”. А рецензенты как-то отмечают, что вы русский писатель, ныне живущий в Америке, — что человек живет в одной стране, а пишет на языке другой?
В. А. Бегло отмечают, поскольку это все же переводные вещи. Но внимания на этом моменте не заостряют. Упоминают качество перевода…
“ИЛ”. А вы довольны качеством перевода?
В. А. Последнюю книжку перевел молодой парень, американец, космополит, живет на Крите — в Америке не любит жить. Русский знает хорошо и, по-моему, здорово перевел. Я вообще сам участвую в переводе, фактически я сопереводчик, смотрю каждую фразу. С ним, например, мы сидели три месяца. Потом — он большой такой малый, с резкими движениями — он как-то так двинул по компьютеру, что весь хард-диск вдребезги. Все пропало, заново пришлось делать.
“ИЛ”. Вы ведь сам переводчик: совершенно замечательно перевели “Рэгтайм” Доктороу. В свое время эта книжка заняла некое особое место, так мало кто переводил тогда. А как вышло, что вы занялись переводом?
В. А. Просто деньги нужны были. Это было, когда меня уже собирались выгонять из Союза писателей. И я где-то встретился с Кудрявцевой[1] — а я только что прочел “Рэгтайм” по-английски. И говорю: “Знаете, вот интересная книжка”. А она: “Переведите для нас”. И я перевел.
“ИЛ”. Продолжить не захотелось?
В. А. Я еще переводил с киргизского. Нет, с казахского. Были у меня еще переводы с английского: для “Метрополя” большой кусок из “Переворота” Апдайка и пять маленьких пьес Теннесси Уильямса. Уильямса было очень интересно переводить. Вот и все мои достижения…
Так вот, я понял, почему при таком количестве рецензий американские читатели мало покупают: они рецензий не читают, они читают в основном коммерческие объявления. Смотрят, если на целую страницу книжного приложения дается реклама, значит, серьезная книга, в нее вложены деньги. Четверть страницы — книга менее серьезная, а если вообще ничего нет – о чем же тут говорить?
“ИЛ”. Привлекает ли американского читателя экзотичность — когда выходцы из Азии пишут об Азии, о Китае 70-х, к примеру? Можно ли это считать определенным литературным направлением — книги, экзотические по содержанию?
В. А. Да, скажем, Маркес своей невероятной славой обязан в основном экзотике. У Борхеса никогда такого не было, а ведь Борхес получше… Ну, а китайцы, пишущие по-английски, очень активно вносят эту экзотическую струю, намеренно, хотя и не очень успешно — бестселлеров я что-то не припомню, но продажи приличные, и как-то они существуют.
А вот русского элемента в литературе, о которой вы говорите, почти нет. Я даже не могу вспомнить, кто бы так активно стал писать по-английски, хотя уже выросло целое поколение детей, увезенных в Америку, и студентов таких в писательских классах у меня было много, но никого выдающегося что-то не знаю…
Что до русских переводных книг, то они сейчас в полном загоне. С одной стороны, мы не экзотика. С другой стороны, то, что сейчас возникает здесь в смысле литературы, в Америке никому не интересно читать, потому что эти произведения не соответствуют их стереотипам. Американцы как-то не стремятся к открытию новых видов, а просто чувствуют: это что-то не то, это не соответствует сложившемуся у них образу России — несчастной страны, которая вызывает сочувствие и жалость, но очень скучна. Достаточно давно мы русской компанией стояли где-то на американской улице, долго о чем-то болтали и смеялись. Вышла старушка, спросила: “Это на каком языке вы сейчас так смеялись?” — “На русском”, — говорим. “Да? Непохоже на русский”. Вот оно, отношение.
“ИЛ”. Не бывало ли, чтобы какие-нибудь простодушные читатели или рецензенты принимали вас за американского писателя? Книжка вроде по-английски…
В. А. Не раз, не раз. В журнале “Харперс” по поводу “Нового сладостного стиля” было вполне серьезно сказано, что Аксенов написал “a Great American Novel”[2]. И дальше: давненько никто из американских писателей не создавал “a Great American Novel”, не обращался, так сказать, к этому жанру. И тем не менее крайне отрицательная была рецензия.
“ИЛ”. Вы говорите, что рецензии на тиражи не влияют. А есть ли круг людей, которые реагируют на рецензии, читают, обсуждают, — те, для кого эти рецензии все-таки пишутся?
В. А. Это очень узкий круг. Там “возникает мнение”. Вообще это очень странная ситуация. Какой-то “Леонид Ильич” произносит “есть мнение”, и никто не знает, кто это сказал… И по политическим вопросам тоже. В литературе же это влияет на… на ситуацию, что ли…
Двадцать один год, что я жил в Америке, я печатался в гигантском издательстве “Рэндом хаус”, они чего только не издают. Меня же они выпускали абсолютно не для денег. Никому там и в голову не приходило, что мои книги принесут хоть какой-то доход. Они руководствовались какими-то своими мотивами – соображениями престижа, что ли. “У нас есть такие авторы, значит, мы сохраняем литературную независимость”.
“ИЛ”. А какими тиражами они вас издавали?
В. А. Вот самая сложная книга — “Ожог”. А продано более тридцати тысяч экземпляров. Это единственная моя американская книга, которая принесла роелтиз[3]. Остальные — нет, даже “Московская сага”, хотя про нее говорили, что это “новый Толстой”. Во Франции “Московская сага” была бестселлером, в Америке — нет.
А потом отношение “Рэндом” ко мне как-то изменилось – и тут опять дело в пресловутом мнении. Я знаю, кто конкретно меня топил — литературные круги очень узки, там все друг друга знают, — но не в этом дело. Пока есть определенное “мнение”, данная фигура — я или кто-то еще — остается на поверхности. Но теперь другая ситуация. Это “мнение” совершенно никого в “Рэндом хаус” больше не интересует, так как издательство продано немецкому концерну “Бертельсманн”. Причем в “Рэндом” все время твердили: “Смена собственника на нашу независимость не повлияет”, но она повлияла, и очень сильно. И теперь мой издатель, сам писатель, очень славный парень, говорит: “Извини, но у твоих книг очень плохие sales figures[4], их мало покупают. Ты, говорит, literary celebrity, но very poor-selling one[5]”. Раньше главный доход “Рэндом” поступал от поваренных книг, и оно могло себе много чего позволить — да и сейчас может. Но почему-то не позволяет. Короче, изменилась общая тенденция по отношению к таким книгам — к байроническому роману, условно говоря. Считают, что он никому не нужен, что главное — рассказывать занимательные истории. Также я думаю, что ко мне лично изменилось отношение, тем более, что это стал немецкий концерн, а в Германии я в черных списках после двух ссор на ПЕН-клубе с Гюнтером Грассом. Все мои германские издатели перестали меня печатать. Теперь и “Рэндом”… Но я сейчас ухожу из университета. И вообще уезжаю из Америки. Осталось отработать два весенних семестра, а больше меня с этой страной ничего не связывает… Я даже думаю, что как из СССР ушел — “я от бабушки ушел, я от дедушки ушел”, — так теперь и из Америки… Купил на юге Франции маленький домик.
“ИЛ”. А во Франции будете преподавать?
В. А. Нет, во Франции я буду только писать. Буду чаще бывать в России, поскольку поближе ездить.
“ИЛ”. Как два десятка лет, прожитых в Америке, повлияли на вас как на писателя? Литературная среда другая, какие-то впечатления…
В. А. Американская литературная среда на меня совершенно не повлияла. А вот американский университет — очень сильно. Я стал другим человеком. Я был богемщик, писатель хемингуёвина, короче говоря. А за двадцать один год жизни в американском университете я, конечно, превратился в американского интеллектуала. Отчасти. Представьте: в кабинете сидят француз, перс, китаец — и все это американская университетская среда. Я был членом этой среды и, вероятно, им останусь. Это не значит, что я перестал быть русским писателем. А вот американским писателем я не стал ни в какой мере. Они меня не приняли — или я не принял их. Может быть, я не понял какой-то системы координат.
Кстати, у меня есть глубокое убеждение, что человек, рожденный в другой стране, уже не станет американцем. Американцем можно только быть. Не зря есть такой закон, что президентом может стать только родившийся в США.
Когда я приехал — а я же многих писателей знал по их визитам сюда и здесь с ними нормально общался, — эти мои знакомые у себя на родине оказались очень малоконтактными людьми. Единственные контактные — это журналисты, которые уже заразились российским стилем общения, вот с ними было легко, можно было говорить на любую тему. А писатели там очень замкнуты, сидят в этих Коннектикутах, Вермонтах — дикий отрыв, даже в Переделкино у нас писатели ходят кругами…
“ИЛ”. А есть в Америке писатели, которые вам по душе, за чьим творчеством вы следите?
В. А. Я слежу за творчеством своих ровесников, за Джоном Апдайком, хотя он очень сдал, пишет крайне вяло. Зато у Филипа Рота новая энергия. Есть любопытный писатель, который пишет в сказовой манере, — Паджет Пауэлл, сорокалетний. Из того же поколения Джонатан Дий. Но все это тоже не так чтоб очень… Вообще масса людей, которые пишут добротно, — и ничего больше о них не скажешь.
“ИЛ”. Вернемся к истокам. Наверное, среди литературных кумиров вашей молодости были и американские авторы…
В. А. Да, действительно. Даже такой совсем забытый сейчас писатель, как Джон Дос Пассос, — его в Америке никто не знает, кроме отдельных левых интеллектуалов, — но, вообще говоря, Дос Пассос — это неслабо. И поэзия Эзры Паунда — я очень люблю Эзру Паунда, хотя сволочь большая. Знаете, когда после Сталина все это стало доступно, американцы 30-х годов произвели очень сильное впечатление. Мы их открывали раньше, чем свой собственный авангард. Я и Андрея Белого прочел гораздо позже, чем Хемингуэя…
“ИЛ”. Вы в молодости, наверно, как-то воображали себе Америку. Этот образ потом совпал с реальностью?
В. А. Да в общем, как ни странно, она существует — та Америка, которую я воображал. Ее культура…эти клишированные образы ковбоев, rednecks[6], — эти люди есть на самом деле, я к ним очень хорошо отношусь, я любил их простецкую деревенскую музыку: bluegrass, country[7], не говоря уж о джазе. Это все существует, но мало-помалу тоже подвергается размыву, находится под угрозой коррозии.
“ИЛ”. Оно живет за счет внутренней энергии или как-то искусственно поддерживается?
В. А. Энергия существует. Это люди, на которых по сути стоит Америка, — простые, мускулистые. И, я бы сказал, положительные. Именно они приезжают за тобой, если ты заболел, вбегают в дом и спасают. И это очень хорошие люди.
Боюсь, что по этой Америке я буду скучать. Впрочем, если буду скучать, сяду на самолет и прилечу…
Москва, июль 2002 года.
Запись беседы С. Силаковой