Заметки об ущербности демократии. Перевод с немецкого Анатолия Егоршева
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2002
Я — швейцарец.
Стоит сказать маме, что я еду в Германию, во Францию или, положим, в Швецию, как тут же слышу в ответ: “Так-так, сынок, едешь, значит, за границу”.
Для моих соотечественников мир делится на две части: Швейцария и заграница. Когда я туда отправляюсь, мама говорит: “Смотри, чтоб не украли чего, чемодан из рук не выпускай”.
За границей швейцарцы носят кошелек за пазухой, а то и зашивают свои франки в белье.
Слово “заграница” для нас все еще сродни выражению “нагота и босота”.
Представившись за границей швейцарцем, я замираю в ожидании возгласа удивления, хочу встретить взгляд, полный радостного изумления, глубокого уважения или, по крайней мере, непритворной приветливости.
В Берлине мне часто приходилось пересекать границу между западной и восточной частью города. Чувство, которое я при этом испытывал, на других границах приходится вызывать в себе чуть ли не силой: ощущение иного мира, неизвестность, опасение чего-то…
На этом контрольно-пропускном пункте всегда было много моих земляков. Я с ними не заговаривал, они тоже, и тем не менее было ясно, что это швейцарцы. Сначала я не задумывался над тем, по каким признакам узнавал их. Просто казалось, что так могут выглядеть только они. Различить людей других национальностей было, во всяком случае, трудней. Однажды я решил понаблюдать за моими соотечественниками повнимательнее и на себе убедился в правильности своих выводов.
Люди других национальностей достают паспорт в двух-трех шагах от пограничника и подходят, держа его в руках неприметно, даже небрежно. Швейцарцы предъявляют свой паспорт — красный с белым крестом — так, чтобы он был виден всем. Они несут его как щит: само звание швейцарца должно уберечь их от опасностей и дать определенные преимущества; даже при быстротечном контакте с восточногерманскими полицейскими, коих они отнюдь не причисляют к своим друзьям.
Я — швейцарец. Это звучит гораздо весомее, чем просто ответ на вопрос “А откуда вы?”
Незнакомец должен сразу почувствовать, чем занимается швейцарец и насколько он преуспел в своем деле. Ему как бы говорят: “Я легкоатлет”, “Я боксер” или, к примеру, “Я физик”.
Успех обеспечен: незнакомец выражает свои эмоции, как минимум, восклицанием: “О, Швейцария! Дивная страна!..”
Швейцария — дивная страна!..
Для нас это не только комплимент. Таково наше глубокое убеждение. Слыша подобные восторги, мы думаем о чем-то неизмеримо большем, чем ландшафт, а если и думаем о чудесных пейзажах, то и их воспринимаем как наше достижение.
Некий учитель-энтузиаст читал лекцию о Швейцарии с показом слайдов и вспомнил, как однажды сказал знакомому уроженцу Южной Франции: “Ваш край фантастически красив!” На что тот ответил: “Э, нет, это ваша Швейцария фантастически красива!” Потрясенный таким открытием, учитель с тех пор свои отпуска проводит только в Швейцарии. Нужен, как видим, сущий пустяк, дабы убедить швейцарца в том, что ему давно известно.
Не составляет труда доказать, что мнение, будто в Швейцарии живут люди сплошь нечистоплотные, глубоко ошибочно. Столь же легко опровергнуть заявления о том, что Швейцария страна несвободная, отсталая, реакционная, ибо мы убеждены: понятие “Швейцария” изначально включает в себя понятия свободы и прогресса.
Оброненную кем-нибудь фразу, что у Швейцарии за рубежом подмоченная репутация, мы расцениваем как чрезвычайное происшествие. И делаем вывод, что людям надо лучше разъяснять суть “особого пути”, которым идет в своем развитии Швейцария. Следовательно, феномен этот чисто терминологический, некоторые люди просто не могут подобрать слов, чтобы определить такое понятие, как Швейцария.
В любом случае Швейцария целиком зависит от авторитета, которым она пользуется в мировом сообществе. То же и с другими странами. Смущает и озадачивает лишь то, что мы неколебимо верим в нашу духовную независимость, нашу исключительность, нашу упрямую самобытность.
Будни нынешней Швейцарии неотделимы от Второй мировой войны. Не пережившему ее в зрелом возрасте трудно отстаивать свое мнение по политическим вопросам. Если участники какой-либо дискуссии спрашивают друг друга, кто в каком году родился, то именно по этой причине.
Война укрепила в нас чувство собственного достоинства. Нас не тронули, и этим доказано все: сила нашей армии, наша честность, мощь государства, прочность демократических устоев и конечно богоугодность наших помыслов и деяний.
Мы, швейцарцы, не любим коммунистов. Поэтому исход войны только укрепил наш антикоммунистический настрой. То, что она велась против фашистов, не имеет сегодня ровно никакого значения.
Мы убеждены, что щадящее отношение к нашей стране заслужили мы сами, что это заслуга генерала Анри Гизана[1] и, разумеется, всех швейцарцев, ибо своим поведением, боеспособностью армии и красотами нашей родины мы явно произвели на Господа Бога весьма благоприятное впечатление.
Во время войны Швейцария была раем. Само ее название звучало магической формулой для гонимых и преследуемых, она была их землей обетованной. Наша природа виделась страждущим райскими кущами. Швейцарское государство и швейцарский ландшафт казались им нерасторжимым целым, в чем, кстати, убеждены и мы сами.
Поскольку единство Швейцарии красивой, Швейцарии доброй, Швейцарии прогрессивной и Швейцарии гуманной есть нечто само собой разумеющееся, то критику отдельных ее частей мы всегда воспринимаем как посягательство на целое. А потому любой критический анализ начинается у нас с уверений в приверженности целому.
Тягу к социализму и всеобщую стачку в начале века многие швейцарцы по-прежнему расценивают не как критику частного, но как деяния и устремления антигосударственные. Хотя Социалистическая партия[2] с тех пор выросла и стала благоразумнее, никто не отождествит швейцарца с социалистом. У социалистов галстук не совсем в тон костюму — вот и вся их оппозиционность.
Мы — страна буржуазная.
То же самое можно выразить и позитивно, сказав: мы — страна истинных граждан.[3]
Швейцарец считает, что он интересуется политикой. Он совершенно искренне убежден, что сам формирует свои политические взгляды и не поддается никакому влиянию.
Но в политических спорах у нас явственно ощущается склонность к морализму. Что правильно? Что ложно? Что служит делу? Что ему не служит? Так вопросы не ставят.
Ставят так: Что пристойно? Что непристойно? Что нравственно? Что безнравственно? Именно с этих позиций начинается борьба с политическим противником. Оппозицию уличают не в ложности ее доктрины, не в идейных заблуждениях — в аморальности.
Замечание “Так делать не принято” нанесет ей куда больший урон, чем любые аргументы.
Мы — страна свободы и вместе с Шиллером и прочими иностранцами убеждены, что завоевали свободу революционным путем.
Это неверно. Мы вовсе не страна революций и никогда таковой не были.
Но сами мы верим, что Швейцария страна типическая. Просто мы прибавляем к нашему представлению о Швейцарии все то положительное, что о ней говорят, и привыкли смотреть на Швейцарию глазами иностранных туристов. Средний швейцарец видит Швейцарию такой, какой ее видит средний англичанин.
Наше представление о нашей стране — импортный продукт. Мы живем в созданной о нас легенде.
Мы реакционны.
Вся наша история — это реакция на заграницу.
Рудольф Габсбург[4] был прогрессивно мыслящим правителем. Но обитатели лесных кантонов хотели, чтоб все было так, как было всегда. И восстали они не против многолетнего гнета, а против новшеств, нововведений. Не революции формировали нашу страну, а реакция.
Сделав консерватизм и умеренность принципом, мы жили неплохо. Поэтому, наверное, и совесть наша нечиста. Поэтому мы постоянно и пытаемся представить события нашей истории как революционные, героические, идеалистические.
Мы верим, что идею свободы принесли в мир именно наши предки. Правда, легко доказать обратное, если вспомнить, что своим подданным они роздыху не давали.
Предки стойко оборонялись от чужеземцев, вот и все. Мне приятно сознавать, что без особых романтических затей и при всей их неуклюжести и неповоротливости они сумели создать некое подобие государства. Пожалуй, даже некий образец. Мы же считаем, что ярчайшим образцом должна служить вся наша полная героического пафоса история. И мир верит нам; верит в подвижников и мучеников свободы. А вот я почему-то не верю, что наши пращуры были людьми более идеальными, чем мой сосед и я.
Нашей стране, наверное, 120, а может быть 150 лет.[5] Все остальное — предыстория, когда мы больше думали о защите границ, а не о самой стране.
Важнейшее событие этой предыстории — завоевание независимости.[6] Однако независимость — еще не свобода, есть страны независимые, но отнюдь не свободные.
Тем не менее именно независимость послужила фундаментом, на котором было построено государство. К тому факту, что оно стало свободным, Вильгельм Телль мало причастен, Винкельрид[7] почти непричастен, зато весьма причастны либералы первой половины XIX столетия. Им я обязан моими личными свободами. Они добились их провозглашения, преодолев все преграды, будь то откровенная обструкция или мнение большинства. Они отстаивали саму идею государства, а не только экономические интересы. Быть демократом для них значило — сообща строить государство, а не извлекать из него личные выгоды.
Потомки “людей 1848 года” назвали бы их “аморальными”, ведь либералы, по их мнению, были оппозиционерами, реформаторами, леваками, придумали Конституцию Швейцарской конфедерации.
Но потомков у них нет. На 1848 год никто не ссылается. Взывают по-прежнему к духу 1291-го. Мы по-прежнему держимся за Телля. Ведь память о нем нас ни к чему не обязывает — кроме как к защите суверенитета.
1848-й обязал бы нас крепить государство, быть открытыми и отзывчивыми.
Бряцать оружием и хвастать своей силой, что столь характерно для нашей предыстории, впечатляет нас больше, нежели политические достижения либералов.
Многие швейцарцы, похоже, и сегодня еще не испытывают особых симпатий к 1848 году. И неудивительно, ведь в 1848-м многие чувствовали себя несчастными только потому, что им пришлось жить в этом году.
Поэтому швейцарец убежден, что свободу защищает и гарантирует не государство, но армия. Это печально, ибо армия может отстаивать только независимость. Свобода же есть достижение политическое. А независимость — ее предпосылка, не более.
Школьная история сплошь и рядом говорит о военных достижениях. Наверняка простоты ради, ибо рассказывать о войнах проще. Политика слишком сложна — оставим ее.
А сами останемся с Теллем, Винкельридом и позаботимся о том, чтобы о Мунцингере9 и Штапфере10вспоминали пореже.
Мы считаем себя людьми трезвыми. Трезвая Швейцария была бы мне мила. Если бы и наша армия была обществом трезвенников, я бы, пожалуй, даже подружился с нею. Но швейцарец учится владеть оружием не для отражения агрессии, а потому что это интересно. Мы не считаем нашу армию чем-то необходимым и уж конечно не считаем ее неизбежным злом. Просто любим ее. Это наше национальное достояние, наш фольклор.
Трезвой армия не бывает, она всегда пьяна от восторга. Мы убеждены, что она ценный в воспитательном отношении институт и решает в мирное время гораздо более важные задачи, нежели только подготовка к отражению агрессии.
Пройдя армейскую школу, швейцарец становится взрослым. Недаром говорят, что она полезна всем и что не прошедшего ее можно сразу узнать даже в глубокой старости. Семнадцать недель ритуального мужания — вот что такое армейская школа.
В вопросах, касающихся отечества, мы так часто лжем друг другу, наверное, еще и потому, что привыкли формулировать наши суждения о нем на языке Шиллера — мы его называем “немецким литературным”, — а не на наших наречиях. Стоит перевести громкие фразы наших героев на диалект, и — фальшь очевидна.
Встав перед пушкой, дабы предотвратить гражданскую войну, золотурнский староста Венги, по преданию, сказал: “Уж если кровопролития не избежать — пусть я погибну первым”.
По-нашему это звучит так: “Хватит!”
Правдоподобно, просто, убедительно. И нынешний градоначальник Золотурна не сказал бы иначе.
Когда разразился скандал вокруг закупки “Миражей”, в газетах появился снимок комиссии, которая выступила затем со смелым отчетом по итогам расследования.
Несколько мужчин стоят на поле аэродрома и смотрят в небо. Одного помню особенно хорошо: черная широкополая шляпа, во рту сигара. Вид у всех не такой уж и умный. Это члены Национального совета11, и тогда я негодовал, так как был почти уверен, что комиссия не колеблясь примет сторону военных и правительства. Как вскоре выяснилось — напрасно. Их отчет прямо-таки поразил меня, и я вспомнил снимок. Теперь я вижу на нем ту Швейцарию, которой даже горжусь. Это, разумеется, не вся Швейцария, но она есть.
В этой стране я живу.
В этой стране можно жить.
Тут я родился. Тут вырос. Мне понятен язык этого края. Я знаю, что такое мужской хор, деревенский оркестр12, семейная вечеринка членов какой-нибудь партии. Мне кажется, что страстных филателистов я узнаю здесь даже на улице. Только тут я могу с абсолютной уверенностью отличить робких от видавших виды.
Тут я чувствую себя дома. И мне трудно представить, чтобы кто-то чувствовал себя дома так, как швейцарец в Швейцарии.
Я тоскую по дому. Но это тоска не по Швейцарии, а всего лишь по знакомым местам и вещам.
Швейцария мне знакома. И потому — приятна. Я знаю, как тут организована жизнь, могу понять, что происходит за ее кулисами. Знаю что почем, и мне не надо пересчитывать деньги за товары и услуги на другую валюту.
Здесь я чувствую себя уверенно, так как могу разобраться в том, что происходит. Здесь я могу отличить правило от исключений. Наверное, это и есть чувство родины. Меня не удивляет, что я люблю ее.
Да, я люблю этот край, и мне хочется быть гражданином этой страны, потому что мои конституционные права гарантируют мне, что я могу остаться тут при любых обстоятельствах.
Допустим, я — шведский гражданин не вырос в Швейцарии и всей душой полюбил этот край. Все равно меня могут выслать.
У меня же, законного гражданина Швейцарии, есть право остаться здесь. И я им очень дорожу. Иметь это право доставляет мне, кроме того, удовольствие, и я останусь здесь вопреки расхожей фразе: “Уезжай, коль тут не нравится!”
Но я хотел бы иметь право жить здесь, не чувствуя себя обязанным все время восторгаться. Я здесь не в качестве туриста и могу позволить себе не дивиться на достопримечательности, не любоваться Альпами, когда дует фён, даже назвать красивым, скажем, голландский пейзаж и не понять, что имеет в виду голландец, когда говорит: “Швейцария фантастически красива”.
В нашем краю случаются большие туманы, и я страдаю от фёна. Юра и Альпы вызывают во мне прежде всего угрызения совести, потому что меня не оставляет ощущение, будто я обязан подняться на их вершины, но раз за разом откладываю это на потом. Ничто не вызывает у меня столько противоречивых чувств, как Швейцария и швейцарцы.
Все, что меня радует и удручает, доставляет удовольствие, причиняет хлопоты, занимает ум и сердце, почти исключительно связано со Швейцарией и швейцарцами.
Все это я и имею в виду, когда говорю: “Я — швейцарец”.
Мне трудно что-то назвать типично швейцарским явлением. Вот два примера.
В своей мечтательно-романтической книге о Франции Генри Миллер замечает, что в Америке к писателям относятся довольно пренебрежительно, и рассказывает о таможеннике-французе, который выказал ему глубочайшее уважение, когда увидел в его паспорте слово “писатель”. Генри Миллер видит в этом лишнее доказательство того, что Франция — страна высокой культуры. Гюнтер Грасс читал в Цюрихе отрывки из своих новых произведений. Когда он прибыл в Клотен13, чиновник заглянул в его паспорт, потом посмотрел на писателя сияющими глазами и сказал: “Значит, вы и есть Грасс!”
Первый пример мы считаем типичным, второй — нетипичным. Почему?
А потому, что до сих пор не научились воспринимать высказывания людей как сугубо личные. За ними нам непременно видится национальный характер. О приветливом немце мы говорим: “Нетипичный немец”. О неприятном французе: “Нетипичный француз”.
Мы полагаем, что так же досконально знаем швейцарца, и делим все его поступки, на положительные и отрицательные, то есть типичные и нетипичные. Поэтому хулиганы для нас — не швейцарцы. (“Поесть солдатского хлеба им только на пользу”.) Нонконформисты — не швейцарцы. (“Пусть убираются в страны Варшавского пакта, если им тут не нравится”.) “Отказники” — не швейцарцы. Кто работает с прохладцей, тоже не швейцарец. Кто не твердит с гордостью: “Я — швейцарец”, и тот не швейцарец. “Истинные” же швейцарцы возмущены тем, что все эти “нешвейцарцы” тоже обладают гражданскими правами и таким образом ставят под сомнение дальнейшее существование традиционной Швейцарии.
Если бы скромные герои 1830-го и 1848-го годов, гарантировали дальнейшее существование традиционной Швейцарии не было бы того, что мы называем Швейцарией.
Поскольку мы считаем себя людьми типичными и верим, что и другие нас считают таковыми, нам трудно что-либо менять в нашей жизни. Мы боимся стать нетипичными. Мысль о единой Европе, например, зазвучавшая в политических речах и у нас, нам по-прежнему чужда. Тот факт, что мы с энтузиазмом можем говорить и говорим об этом, доказывает, по сути, всеобщее неверие в ее реальность.
Генри Миллер, которого обыкновенно причисляют к космополитам за его критические суждения об Америке, тоже превращается в опасного националиста, едва начинает писать о Франции.
У каждой страны есть такие вот “зарубежные националисты”. Скверный оборот дело принимает лишь тогда, когда мы сами начинаем оперировать их аргументами.
Среди швейцарцев есть уринцы, валлисцы (валезанцы), бернцы, цюрихцы, базельцы, романши, тичинцы тессинцы, франко-швейцарцы, крестьяне, пастухи-горцы, рабочие, крупные предприниматели, люди здоровые и больные, уголовники и др. Это многообразие формирует швейцарца, пожалуй, сильнее, чем общая государственная политика.
У европейцев между собой, безусловно, не больше общего, чем у всех швейцарцев.
При слове “Швейцария” я думаю прежде всего о южных предгорьях Юры, кантоне Золотурн, где говорят по-немецки. Расположенные поблизости общины кантонов Берн и Аргау мне не чужие.
Когда я приезжаю в Базель, Цюрих или Люцерн, то понимаю людей еще хорошо, нахожу много общего и помимо языка, плачу теми же деньгами, — в общем, я еще не за границей, но уже и не дома.
В кантонах Женева, Во, Невшатель и в Тессине я еще дальше от моей малой родины; на французском я говорю с трудом, итальянский вообще не понимаю. Но деньги те же, цены схожи, законы похожи, у солдат одинаковая форма.
Я рад, что тессинцы, франко-швейцарцы, романши живут общим домом. Так нам легче не дать друг другу превратиться в типичных швейцарцев.
Ясно, что, кроме языка, ландшафта и превратностей судьбы, на человека влияет государство. Значит, должно быть и нечто общее. Я не знаю, что это такое. И не хочу знать. Общее не производит на меня впечатления. Оно усыпляет, рождает ощущение непогрешимости.
Уверенность в собственной непогрешимости лишает Швейцарию воли к переменам, и мне становится не по себе при мысли, что и через двадцать лет придется жить в Швейцарии, точь-в-точь похожей на нынешнюю. Мы слишком привыкли быть музеем-заповедником. Нам нравится, что иностранцы смотрят на нас с восхищением, и те, кто рассуждает об “особом швейцарском пути”, имеют в виду музей-заповедник под названием “Швейцария”, демократию, которую можно продемонстрировать.
В этом демократическом государстве тоже есть привилегированные: родовую знать сменила знать денежная, аристократов потеснили парвеню. Свои привилегии они защищают, выступая против любых перемен. Любая попытка углубить демократию, считают они, может ограничить их права, любая реформа — подорвать их положение в обществе. В этом им удалось убедить своих сограждан, ибо умеренная социализация привела к тому, что и рядовой швейцарец стал собственником. Он готов защищать спекулянта земельными участками, ибо защищает таким образом и свой садик. У нас это называется терпимостью.
Мы — страна зажиточная. Бедность здесь считается пороком. По крайней мере, в ней не признаются и тем облегчают жизнь богатым. Но и богатство у нас не принято выставлять напоказ. Деньги здесь — нечто интимное, о своем состоянии не говорят.
Любому нововведению в социальной сфере объявляют войну, заявляя, что оно сковывает частную инициативу. Под частной же инициативой понимают возможность разбогатеть для каждого гражданина. Но частная инициатива — это право волков…
Тем не менее у нас любят поговорить о Burgersinn’е. Слово, значение которого едва ли поддается определению. В прошлом оно, возможно, означало чувство локтя, стремление жить в едином правовом, демократическом государстве. Сегодня Burgersinn — скорее соглашательство, боязнь нового, терпимое отношение к недостаткам, отказ от дискуссий по принципиальным вопросам.
Этот искаженный в своей сути Burgersinn ведет к утрате заинтересованности в укреплении демократических основ государства. То, что заранее безоговорочно одобрено, контролировать не надо. Внутренняя политика для нашей прессы — тема фактически запретная. Газеты, как правило, ограничиваются изложением официальной точки зрения и спешат заявить о согласии с ней. Пресса у нас уже не трибуна общественного мнения.
Демократия без дискуссий — музейный экспонат. Внутренний враг Швейцарии — превратное представление о долге человека и гражданина. Защитная поза ежа — свернуться и выставить иголки — стала символом нашей независимости. Но ведь и ежу нужно развернуться, чтобы жить…
Заметки об ущербности демократии
1
Повсюду, где нет демократии, следует уповать на нее и стремиться к ней; она достойна того.
2
Это относится и к Швейцарии.
3
Демократия дана нам в представлении и есть посему своего рода культурный феномен. Ее закрепление в правовыхнормах и организационных формах необходимо и желательно, но оно не может заменить культуру демократии. Без соответствующей культуры политические институты начинают развиваться сами по себе. И в результате разрушают мечты о демократии и связанные с ней надежды.
4
Почему?
5
Буржуазные идеологи издавна поносят демократию, утверждая, что она является самой лучшей из всех скверных форм государственного устройства. Такая трактовка превращает демократию в неизбежное зло или охранную грамоту власть имущих.
6
Власть имущие лишь в недалеком прошлом и лишь постепенно осознали, что демократия служит им лучше, чем феодализм. Она гарантирует, что в рамках системы у них не будет врагов. Раньше они и представить себе не могли, чтобы бедняки думали так же, как люди богатые.
7
Лишить любого властелина любых врагов — цель всех государственных систем. В этом смысле демократия не отличается ни от какой иной системы.
8
И ныне, и перед лицом истории демократия гарантирует равномерное распределение обязанностей среди всех членов общества, что делает ее удобной для правящего класса.
9
Демократия преуспела пока только в том, что наделила каждого гражданина правом на обогащение.
10
В Швейцарии демократия установлена; следовательно, стремиться к ней нет необходимости. Поэтому о демократии тут либо уже не мечтают, либо лелеют “более человечную” мечту — добиться богатства и власти.
11
Демократия означала экономический успех. И в первой половине XIX века либералы пропагандировали ее, оперируя этим аргументом. Свои обещания они выполнили.
12
На смену власти феодалов пришла власть либералов. Швейцария мыслилась как государство с однопартийной системой. Становясь членом правительства, человек автоматически становится либералом с присущим ему ощущением свободы. Вот истинная подоплека так называемого коллегиального принципа, ни единым словом не закрепленного в конституции. Выстраивая властные структуры, либералы руководствуются в основном эмоциями. Демократии удалось равномерно распределить обязанности между всеми согражданами. Власть же по-прежнему функционирует вне этой системы.
13
Находясь внутри системы, важно сделать политическую карьеру, чему прямая демократия никоим образом не препятствует. Наоборот, она облегчает такие устремления. Вследствие демократического распределения обязанностей ответственность политических деятелей невелика.
14
Политическому просвещению и обновлению общественной жизни угрожает вовсе не демократическая “усредненность”, а то обстоятельство, что политики привыкли полагаться на умеренность демократии.
15
Жалобы на пассивность избирателей есть не что иное, как стенания политиков и чиновников по поводу отсутствия пылкой любви к ним. Если в голосовании участвовали 33 процента электората, то на следующий день я присаживаюсь где-нибудь у тротуара и начинаю считать прохожих, удивляясь, что накануне каждый третий из них опустил в урну свой бюллетень. Коли народные избранники и в этой цифре видят мало любви, то я спрашиваю себя: откуда у них такие претензии? Провалившийся кандидат винит нерадивых избирателей. Депутаты, чей законопроект отклонен, винят своих коллег, уклонившихся от голосования. Примечательно, что нуждающиеся в любви всегда знают, кого готовы полюбить, те кто не любит их.
16
Из-за равномерного распределения обязанностей среди населения власть становится неконтролируемой: одна ее ветвь — политическая — делает вид, будто от нее мало что зависит, а другая — экономическая — прячется за первой.
17
“Что хотят, то и творят!” Произнося эти слова, иной гражданин ложно понимает ситуацию. Политики придерживаются духа и буквы закона. И граждане в большинстве своем знают: участвуя в политической жизни, основ власти они не затрагивают. Они не могут принимать решения по вопросам, которые кажутся им насущными. То, что их угнетает, у государства не под надзором.
18
Как и в любом другом государстве, гражданину поэтому остается надежда только на немногих заслуживающих доверия политиков. Правда, в отличие от положения в некоторых других государствах эти политики испытывают здесь наслаждение оттого, что не обладают властью. Когда политика лишается властных полномочий, безвластными становятся все граждане, — вернее, те из них, что не обладают в экономике никакой властью; небольшая же кучка крупных собственников обретает власть и могущество. Очень тонкое распределение “власти” между всеми гражданами есть демократическое требование, которое, в конечном счете, препятствует соблюдению демократии.
19
Демократия, осуществляемая через прямые выборы, — пожалуй, самая идеальная из всех ее форм, однако в ней таится опасность самоустранения — как результат исключения всякой конфронтации и потери интереса к политике. В однопартийном государстве политические идеи развиваться не могут.
20
Демократизация Швейцарии давно завершена. Еще в те времена, когда у страны были совсем иные проблемы. Освободить швейцарскую демократию от ее оков невозможно. Мы в тупике. Только поэтому мы не способны реагировать на проблемы остального мира, не способны быть членом ООН, не способны вступить в Европейское сообщество — и даже не способны длительное время сохранять достигнутое нами самими, в одиночку, себе на благо. И эта неспособность не зависит от того, желали бы мы чего-нибудь или нет.
21
Ни один швейцарец не думает о демократии, когда думает о Швейцарии; он думает только о процветании. Демократия уже давно не связана в его глазах с образом Швейцарии, она всего лишь присутствует в стране.
22
Как крах реального социализма не может заставить меня отказаться от социалистических убеждений, так и из-за крушения реальной демократии я не перестану быть демократом.
Правда, нигде так не трудно уповать на социализм, как при социализме. И нигде так не трудно уповать на демократию, как при демократии.