Роман. Перевод с немецкого и послесловие Владимира Седельника
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2002
Посвящается Зигфриду Унзельду
Не бойся. Я только о том спрашиваю
тебя, о чем ты не можешь рассказать.
Гуго фон Гофмансталь
I
1
Первый раз телефон зазвонил 2 ноября, спустя пять недель после смерти Руфи, день в день. Между двумя этими событиями Зуттер не усмотрел никакой связи. Но время — 23 часа 17 минут — осталось в памяти, потому что на следующий вечер звонок повторился с точностью до минуты, и с тех пор Зуттер мог бы сверять по нему часы.
В этом, однако, не было необходимости, так как настенные часы в комнате, на которые он поглядывал сперва удивленно, а потом с раздражением, секунда в секунду сверяли свой ход с импульсом, который они, если верить инструкции по эксплуатации, получали откуда-то из-под Франкфурта, то есть с расстояния в 500 километров. Вопреки своим привычкам Руфь заказала эту игрушку в одной рассылочной фирме, быть может потому, что невероятная точность отсчета времени забавляла ее и отвлекала от мыслей о краткости отпущенного ей срока.
Когда раздался звонок, Зуттер сидел в “кресле сказок”. Кресло, доставшееся Руфи в наследство от тети, получило это название потому, что больная устраивалась в нем, когда он читал ей вслух сказки; он делал это каждый вечер, чтобы избавить ее от страха перед надвигавшейся ночью. Нередко случалось, что она, пока он читал, неожиданно впадала в полудрему, чего обычно трудно было добиться, несмотря на всевозможные лекарства. От сильного снотворного, которое прописал ей врач, она отказалась: “Я, пока еще жива, не хочу засыпать мертвым сном”.
Теперь в “кресло сказок” усаживался с книгой он сам и ловил себя на том, что пытается устроиться в нем в той же позе, в какой сидела Руфь, но его длинные ноги никак не умещались в кресле с высокими подлокотниками.
Он читал детективные романы, целую стопку которых обнаружил в подвале. Там они пылились со времен его студенчества. Он покупал их перед экзаменом по правоведению, проглатывал за два дня и шел покупать новый, хотя каждый раз, прежде чем отправиться в английский книжный магазин, давал себе клятву, что эта покупка будет последней. Прочтет и начнет работать, только работать — и не заниматься ничем другим. Вместо этого он забирался в свою каморку и прочитывал один томик в полосатой зеленой обложке за другим — так курильщики, докурив одну сигарету, прикуривают от нее следующую. Курить он бросил десять лет тому назад. В одно прекрасное утро он вдруг не захотел лишать себя всего того, от чего, как ему представлялось, его избавляла сигарета. Он почувствовал себя виноватым, когда понял, от какого удовольствия отказался, но чувство вины, вызываемое курением, было еще сильнее. Однако от наслаждения французской сигаретой не осталось ничего, когда через неделю ему удалось избавиться от этой привычки.
Но, похоронив Руфь, он снова оказался во власти неодолимой жажды чтения. Вместо того чтобы, как он собирался, навести порядок в доме, прибраться в комнатах, Зуттер застрял в подвале, наткнувшись на стопку детективов издательства “Пенгвин”. Их сюжеты он забыл, хотя от этого они не стали свежее. При повторном чтении он с особым интересом следил только за тем, как было обставлено убийство, и именно поэтому все читал и читал, не переставая. Он внушил себе, что неодолимо влекут к себе не сами эти истории, а те отложившиеся в них жизненные обстоятельства, в которых находился он сам, когда в молодости проглатывал томик за томиком. Таким образом он как бы охотился за временем своей собственной юности. Но ведь он потерял его четыре десятилетия назад, за чтением этих книжонок. Тогда он читал так же бессознательно, как и теперь, — и с той же целью: чтобы отодвинуть мысль об испытании, которое вызывало в нем отвращение, и в конце концов совсем о нем забыть. Но забыть о себе самом в 66 лет не так-то легко. Поэтому он держал перед глазами книжку.
Когда в кресле сидела Руфь, оно обычно стояло в полумраке. Он устраивался напротив на табуретке, лампа, стоявшая между ним и Руфью, бросала свет только на раскрытую книгу. Свет достаточно сильный, иначе строчки расплывались бы при его близорукости. По этой причине кресло погружалось в глубокий мрак, и иногда создавалось впечатление, что в нем никого нет. На Руфи был халат из цветастой ткани, узором напоминавшей обивку кресла в стиле модерн. При дневном свете ткань выглядела бы оливковой и цвета охры, а обивка — лиловой и фиолетовой. Но Руфь и днем умела избегать света. Когда он читал, она прятала исхудавшее лицо в складках халата, и можно было подумать, что голова ее с густыми черными волосами, выдержавшими сеансы химиотерапии, погружена в чашечки вытканных тепличных цветов.
Это шафран, объясняла она, хотя он предпочел бы говорить о крокусе; цветы на обивке тетушкиного кресла она упорно называла осенними безвременниками. Кто читает больной сказки, не должен спорить с ней о ботанике. И кресло она называла так, как когда-то ее тетя называла весь дом: резиденция. Моя резиденция — руина, Зуттер.
Руина, Руфь? Обычно это слово употребляют во множественном числе — руины. А не назвать ли тебе кресло обломком, раз оно у нас некомплектное?
В своей некомплектной “резиденции” она становилась “все меньше”, это было одним из ее устойчивых выражений, которое с приближением смерти она употребляла все настойчивее. Я становлюсь все меньше, Зуттер, не смотри на меня. Смотри в свою книгу, читай дальше Гевару.
Этот оборот речи долго приводил его в замешательство.
И вот теперь он сам сидел в кресле и читал не отрываясь книжонки о кровавых преступлениях. Для этого ему пришлось передвинуть торшер туда, где сидела Руфь, — единственная перестановка в доме, которую он предпринял за эти полтора месяца. Он не мог заставить себя взяться за уборку, поэтому так и не приступил к ней. Достижением было уже то, что он, кое-как поев, относил посуду на кухню, чтобы глаза, отрываясь от страницы, не наталкивались на уже явно угрожающее запустение. Читаешь, а кажется, будто не читаешь; не читаешь, а кажется, будто продолжаешь читать: собственно говоря, он лишь тупо смотрел на строчки, бегущие по страницам книги, точно легкое волнение по воде.
Случалось, когда он вроде бы читал при свете лампы, его ни с того ни с сего вдруг охватывал страх. Тогда он с усилием поднимался из кресла и начинал ходить по опустевшим и онемевшим комнатам; ему казалось, что жизнь вокруг остановится, если он еще хоть мгновение бездумно будет смотреть в книгу. Как бы нечаянно он забредал на кухню, радуясь, что его ждет там грязная посуда. Он так старательно мыл ее под краном горячей водой, словно доказывал этим свое присутствие в мире. Если чрезмерно горячая вода обжигала ему руки, он отдергивал их с наслаждением. Вода была еще живой и не забывала причинять ему боль.
Но 2 ноября он беспричинно и сильно вздрогнул, когда телефонный звонок вырвал его из состояния отрешенности. Было уже поздно, он заметил это по своей возмущенной реакции. 23 часа 17 минут — кому пришло в голову звонить ему в такое время? Он не снимал трубку, круг его близких знакомых знал это. Люди, считавшие себя его друзьями, — чаще всего это были друзья Руфи, — научились уважать его необщительность, хотя по выражению их лиц было заметно, что давалось им это нелегко. Они боялись, что он впадет в депрессию, именно эту участь они заботливо ему предрекали. Столь же естественным образом они были обязаны считаться с его уединением. Он не очень вежливо избавил их от обязанности “заглядывать к нему на минутку”, когда они шли куда-нибудь, только потому, что на их пути оказывался он. Не беспокойся, Фриц, я справлюсь. Ну разумеется, дорогая Моника, будь так добра, не забивай себе, а заодно и мне, голову моими проблемами.
Поселок “Шмели” был когда-то спроектирован архитектором Шлагинхауфом, человеком левых взглядов, с мыслью о растущей общности отвечающих за свои поступки людей, и его действительно построили с расчетом, что он простоит 99 лет, зато цена была вполне сносная. Уже через десять лет Зуттер и Руфь, менее всего подходившие для утопии о жизни в коммуне, были единственными, кто все еще оставался в этом поселке. Товарищи по коммуне расстались, развелись, преуспели, во всяком случае выехали, переселились в другие места. Но многие сохранили прежний дух товарищества, хотя бы в виде чувства вины, и вот теперь они, словно добрые духи, стучались в дверь к жившему в одиночестве Зуттеру.
— Ты изображаешь из себя покойника, Эмиль, а ведь и сам не веришь, что это понравилось бы Руфи. Ты прекрасно знаешь, как она любила жизнь. Чту твое уединение, Эмиль, но не кажется ли тебе, что ты избегаешь конфликтов? Может, это глупо, что я иду на такой конфликт: мне нужна помощь, Эмиль, твоя помощь. Говоря откровенно, Эмиль, это уже не похоже на зимнюю спячку, это набравшая силу депрессия, и ты, вполне естественно, должен от нее избавиться.
— Если хочешь знать, Фриц: я от себя должен избавиться, а не от депрессии.
— Если тебе не по душе разговоры, мы могли бы и помолчать вместе.
— Спасибо, Фриц, но в данный момент даже молчание с тобой мне в тягость. Я знаю, Моника, вы недавно соорудили у себя камин, представляю, как это чудесно — помолчать, уютно устроившись у камина. Каждый вправе помолчать, глядя на пылающие поленья, но почему именно я?
— О Эмиль, депрессия — это болезнь, а болезнь — это ведь не приговор судьбы, Эмиль, тем более эта депрессия излечима, ее можно остановить, хотя бы с помощью химии, требуется лишь время и терпение.
— У меня нет времени на депрессию, Фриц, и еще меньше терпения, чтобы говорить с тобой о депрессии.
— Позволь по-дружески спросить, что ты делаешь целый день, ты же совсем не выходишь из дома. Я понимаю, у тебя траур, но нельзя же так.
— Спасибо, Фриц.
— Но ты, надеюсь, знаешь, что не должен чувствовать себя одиноким. Одно твое слово — и…
— Да, Фриц, душевно я здоров. Ты это слово хотел услышать?
— Можно нам снова заглянуть к тебе?
— Заглядывайте, я впущу, если вы ненадолго и не ждете угощения, главное, чтобы визит не затянулся. Но сделайте одолжение — избавьте меня от телефонных звонков. Звонки и впрямь вгоняют меня в депрессию. Уж лучше вломиться без разрешения, чем это.
И они вламывались, а когда он не открывал, оставляли у дверей бутылку вина, букет роз или дрожжевой пирог, собственноручно испеченный Моникой. Но по телефону больше не звонили, и ему не нужно было вставать, когда звонки доносились из кухни и одновременно сверху, из спальни. Звонить мог кто угодно, только не друг.
— Почему бы тебе его не отключить?
— Ты не разучился задавать хорошие вопросы, Фриц. Я хочу его игнорировать. То, что я не подхожу к телефону, — одно из моих достижений. Пусть себе трезвонит. Я оставляю ему эту возможность.
Но не в 23 часа 17 минут.
Даже нарушать правила нужно вовремя. Зуттер приподнялся, чтобы ответить на этот звонок — именно на этот! — и высказать звонившему все, что он о нем думает. На мгновение ему показалось, что кто-то нуждается в его помощи. Но кто в этот поздний час станет обращаться к нему за помощью?
И он остался на месте. Ему хотелось узнать, как далеко зайдет это бесстыдство. Звонок повторился уже в десятый раз. Ну хватит! Он импульсивно поднялся, горячее бешенство залило его, ударило в онемевшие ноги. Они понесли его на кухню. Но едва он протянул руку к трубке, как аппарат замолчал.
И то дело.
В ярости он поплелся назад, ежесекундно ожидая, что звонок раздастся снова. Но нет, не раздался.
Дыша тяжелее обычного, он хотел снова приняться за чтение, но не мог вспомнить, на чем остановился. То, что он начал читать, показалось ему уже читанным. Но точно такое же чувство было у него и тогда, когда он читал свежий текст.
Групповой домашний портрет был бы неполным без кошки, спавшей, свернувшись калачиком, на том самом месте, где сидела Руфь, когда он читал ей сказки. В этой позе кошка была черной, вплоть до белой полоски, тянувшейся вдоль бедра задней лапы. Не будь этой белой полосы, кошка на черной коже дивана совсем бы исчезла. Белую половину своей похожей на маску мордочки она прикрывала черной передней лапкой, три остальные лапы были в белых сапожках.
После испуга, вызванного телефонным звонком, присутствие кошки было ему утешением, даже комната не выглядела такой уж пустынной. Внешний мир отодвинулся куда-то на задний план. Снаружи холодало. По радио — он слушал только последние известия, словно они имели к нему хоть какое-то отношение, — объявили, что ночью будет мороз, так что кошка могла и не просыпаться. Неуютную кожу она предпочитала любым мягким подушкам. Она любит спать там, где люди чувствуют себя не очень уютно, говорила Руфь, когда кошка устраивалась на ее опухшем животе. На колени к Зуттеру она садилась только на минутку, а сам Зуттер предпочитал кресло Руфи, сиденье которого было обито цветастой материей: здесь ему было хорошо. Здесь он чувствовал себя в безопасности, когда дом опустел.
Успокоившись после телефонной атаки, он оглядел квартиру, которая как бы подобралась под его взглядом. Даже кошка ожила. Она встала на все четыре лапы и потянулась: сначала передними сделала котау, поклон на китайский манер, потом, вытянув задние, изобразила раненого льва. Узкая белая полоса на черном фоне при этом распушилась и стала походить на какой-то символический рисунок. Умей я прочитать то, что на нем изображено, говорила Руфь, я бы не боялась больше никакой боли.
Кошка заглянула ему в лицо своими окаймленными желтизной зрачками и зевнула. В разинутой пасти недоставало правого клыка. Должно быть, его кто-то выбил, когда она пропадала целую неделю. Кошка пережила свою хозяйку. Зуттера она сторонилась, даже когда была голодна.
Давай, кошка, я тебя покормлю, сказал он. Извини за этот звонок. Думаю, он больше не повторится.
Звонок повторился на следующий день, и когда Зуттер взглянул на часы, на них было 23.17. На сей раз он не стал терять время на раздражение и в два прыжка был у аппарата. Но едва он прикоснулся к трубке, как телефон умолк.
На следующий день, прослушав в одиннадцать вечера последние известия, он стоял на кухне у телефона и посматривал на циферблат наручных часов, которые он сверил с абсолютно точным ходом настенных в комнате. 23.17. Тишина. Он подождал еще три минуты, готовый мгновенно поднять трубку. Никто не ответил.
— Ну и ладно, — громко сказал он, — — парень отказался от своей затеи. Дважды в одно и то же время: вероятно, просто игра случая.
На следующий вечер — он как раз начал читать новый детектив — телефон зазвонил снова. В 23.17. Какой уж тут случай, подумал он. И решил про себя: пусть звонит, пока не надоест.
В 23.19 телефон все еще звонил.
Он сосчитал звонки. После тридцать седьмого телефон замолчал — на десять секунд. Потом зазвонил снова. Зуттер встал. Чтобы звонки прекратились, надо было дойти до кухни. И они прекратились, едва он дошел до порога.
2
С этого вечера в доме появилось нечто живое. И вскоре он понял, что с этим можно экспериментировать. Если в девять минут двенадцатого он выходил из квартиры в сад, чтобы послушать шум ветра и шорох быстро опадающей листвы, телефон не звонил, ни в семнадцать минут двенадцатого, ни позже, когда он, продрогший и промокший, снова входил в дом.
Видимо, звонивший наблюдал за Зуттером, и наблюдал с очень близкого расстояния. Где-то был человек, который всегда в одно и то же время, ночью, следил за Зуттером. Может, какой-нибудь взломщик хотел точно знать, когда его не бывает дома? Но он — кем бы он ни был — похоже, интересовался скорее присутствием Зуттера, более того, заигрывал с этим присутствием. Если это форма террора, то с какой целью?
Без сомнения, звонивший добился своего: Зуттера стало возмущать нарушение привычного порядка, и теперь он думал только об этом. Может, ключ к загадке следует искать именно здесь? Может, у него был странный благожелатель, навязавший ему трудотерапию, в которой он отказал своим знакомым? Зуттер принялся перебирать в мыслях всех знакомых. А не устроить ли и им пробу на присутствие? — подумал он. Спрашивать напрямик ему не хотелось. Еще подумают, что он совсем свихнулся или, хуже того, что ему надоело одиночество и он ищет помощи. И все это из-за какой-то дурацкой, в общем, помехи. Он представлял себе, что они посоветуют: почему бы тебе не установить определитель номера! И ловил себя на том, что этот совет для него неприемлем. Он и сам знал, что выследить телефонного террориста — проблема вполне разрешимая.
А может — почему бы и нет, — сам Зуттер уже настолько тронулся умом, что просто придумал все эти звонки. Возможно, они были порождением его патологического желания, не поддающегося контролю со стороны сознания: он хоть и остался один, но быть одиноким не хотел. Не хватало еще позвать к себе в дом свидетелей!
Да, их-то как раз и не хватало. Под предлогом просьбы, перед которой — он знал это — Фриц и Моника не могли устоять, он заманил их в “Шмели”, избавив от “сеанса психодрамы”. Их не надо было удерживать: они и так были слишком рады остаться, чтобы поведать ему о кризисе в своих отношениях. И они неверно поняли его, когда после одиннадцати он несколько раз посмотрел на часы: “Нет, вас это не касается, не спешите уходить”. “Ты снова стал таким, каким был прежде, Эмиль!” — сказал Фриц, ближе к полуночи обнимая его на прощанье. Моника, все еще ничего не понимая, выдавила из себя дружескую улыбку. Телефон, однако, так и не зазвонил — ему не нужны были свидетели. Зуттер был рад, что не заговорил о звонках. Уж лучше поговорить о том, что случилось с другими, кто с кем расстался, кто с кем встретился.
Возмутителем спокойствия мог быть и кто-нибудь из участников доброй сотни судебных процессов, на которых Зуттер зарабатывал свой хлеб в качестве репортера и при этом, случалось, язвил, не жалея соли. Перед судом люди чувствуют себя беззащитными, бывает, что отчет в газете, воздающий должное их праву на справедливость, воспринимается ими как бестактность, как нескончаемое оскорбление. Зуттер вполне мог, сам того не желая, наступить кому-то из них на больную мозоль. И даже когда они благодарили его, Зуттер знал, что ничто не возбуждает так жажду мести, как вынужденная благодарность. Но даже если отвлечься от того, что кандидатов на месть было слишком много: кто сказал, что эти звонки были актом мести? Может, кто-то хотел навести его на другие мысли — но на какие?
Зуттера, равнодушно воспринимавшего собственное существование, теперь стал занимать телефон, этот ночной звонок в семнадцать минут двенадцатого. Потому что уже на следующий день, когда он был один, телефон зазвонил снова. Зуттер напряженно ждал звонка, но на сей раз дело приняло несколько иной оборот. Телефон прозвенел раз, другой — и замолк. Где бы ни замирал в ожидании Зуттер, он должен был находиться вне досягаемости аппарата: только тогда тот выдавал пару своих звонков. Если же Зуттер оказывался совсем близко от телефона и мог дотянуться до трубки рукой, из нее — после короткого молчания— доносились лишь гудки. Аппарат нельзя было перехитрить, ни на первом этаже, ни на втором.
“Я получаю анонимные звонки”, — признался он знакомым и вызвал этим шквал любопытных рассказов из их собственного опыта. Не нашлось никого, будь то мужчина или женщина, кто не вспомнил бы какую-нибудь историю на эту тему. Одному кто-то сопел в трубку, а потом начинал кряхтеть и стонать. Другому чей-то голос на соответствующем жаргоне грозился скоро прийти, ожидал, что объект приставаний обрадуется этому, и обещал неслыханные удовольствия, если встреча состоится. В третьем случае хулиган в омерзительных, всегда одних и тех же выражениях требовал от своих жертв разделить с ним его похотливую страсть.
Во всяком случае, эти свидетели слышали своих мучителей, более того, давали им выговориться. У Зуттера никто в трубку не сопел и не кряхтел, ни разу не подал голоса, даже не давал возможности спросить, кто звонит. Насколько регулярны и точны по времени были эти звонки, настолько же неуловимой оставалась звонившая. Ибо Зуттер с некоторых пор стал думать, что голос, который он ни разу не слышал и не мог поймать ни на какие уловки, принадлежит женщине.
Спиритизмом он не увлекался и не верил, будто Руфь может воспользоваться телефоном, чтобы “явиться” ему, как называли предки Зуттера, крестьяне, передачу вестей из другого мира. Тем не менее, когда приближалось время звонка, он стал внимательно наблюдать за кошкой. Но кошка в лучшем случае шевелила краешком уха, а если спала, то и вовсе никак не реагировала на звонок.
Несколько раз Зуттер, стараясь не шуметь, в одиннадцать вечера исследовал ближайшие окрестности дома; держа в руке карманный фонарик Руфи, он готов был в любой момент направить яркий пучок света на любой подозрительный предмет, на малейшее движение. Его в первую очередь интересовали места, откуда можно было вести наблюдение за людьми в доме — правда, только теоретически, так как, оставаясь поздним вечером в освещенной комнате, он плотно задергивал занавески; в отличие от голландцев или аквариумных рыбок он не любил выставляться за стеклом. Он начал вести дневник о своей ставшей вдруг богатой событиями пещерной жизни. Расчертив страницу, он записывал, в какой момент, на каком расстоянии от телефона его застал звонок и сколько раз он прозвучал. В этой последней рубрике оставалось ставить только кавычки и черточки, так как после вторника, 23 ноября, звонок сохранял привычку тренькать лишь дважды. Зуттера удивляла только одна техническая деталь. Тот, кто набирает номер, не знает, сколько раз звонит телефон у абонента; сигнал, который он слышит, не всегда соответствует звонкам на другой стороне. Но незнакомка звонила Зуттеру не только точно в одно и то же время, но и чисто, два звонка, ни больше ни меньше, а потом как отрезало.
Если не веришь в привидения, поневоле начнешь думать о фантастически разработанной системе слежки, с подслушивающими устройствами, чувствительными к теплу датчиками и сигнализаторами движения, настроенными к тому же именно на него, Зуттера. Если и нашелся где-то дурак, который из-за Зуттера шел на такие расходы, то почему он ограничивался только примитивным двойным звонком? Боялся выдать себя? В таком случае кого или чего он остерегался?
В начале декабря Зуттер, преодолев свою крайнюю нелюдимость, уже не отказывался от приглашений посидеть у камина с Фрицем и Моникой. Он участливо наблюдал за тем, как они все еще продолгают свою игру. Но каждый раз он возвращался в “Шмели”, чтобы быть готовым к звонку в семнадцать минут двенадцатого. Он называл его “знаком” и уже не пытался узнать, что от него хотят. Но он почувствовал бы себя виноватым, если бы разочаровал звонившего. Пропустить звонок было невозможно, он раздавался только тогда, когда Зуттер был в комнате, то есть знак вел себя совсем не так, как смерть в трактовке Сократа: пока человек в помещении, знак не может быть смертью; но если она появляется, то человека там наверняка уже нет. Поэтому Зуттер мог не просто без опаски идти на встречу со знаком — звонок стал частью его жизни.
Со своей стороны знак говорил о том же. Он был настроен на распорядок дня, сложившийся еще при жизни Руфи, и с такой строгостью придерживался его, что это поднимало Зуттеру настроение и трогало его, как непременное, хотя и лишнее, напоминание матери своему уже взрослому сыну. Звонившая приходила в дом, чтобы заставить его с точностью до минуты вспомнить о прежних привычках. Она напоминала ему, когда заканчивать день. Она упорядочивала его время отдыха и помогала обуздать обычную во время депрессии сонливость и болезненную страсть к чтению. Знак напоминал о том времени, когда сказки оказывали свое действие; когда он в определенный момент начинал надеяться, что Руфь незаметно для себя избавилась от боли и обрела покой, которого она тщетно искала днем. Тогда голос его становился тише, потом затихал совсем, и он, следуя взаимной договоренности, неслышно прокрадывался в спальню, не забыв накрыть задремавшую в кресле жену одеялом из верблюжьей шерсти.
После этих горестных, требовавших душевного напряжения дней и недель раздававшийся в двенадцатом часу ночи двойной звонок был уже не раздражающей помехой, а мягким напоминанием. Случалось, уже в полудреме, выключив свет и открыв шторы на окнах, он смотрел на мерцающий небосвод и занимался странными вычислениями. Время звонка состояло из двух простых чисел: 23 и 17. Если сложить цифры получалось еще одно простое число — 13. Если же смотреть по циферблату, то выходило два простых числа — 11 и 17, а сумма цифр составляла 10, то есть основу десятичной системы. Добавив к ней два позывных сигнала, он получал 12, количество месяцев в году, знаков зодиака и апостолов. Так как получаемый им знак, по всей видимости, не имел никакого значения, Зуттер мог толковать его так, как хотел. В 2317 году произойти что-либо просто не может; к тому времени мир, который мы, как нам кажется, знаем, уже, наверное, погибнет, если мы радикальным образом не изменим знаний о самих себе. Но что могло случиться в 2317 году до нашей эры? В Китае, в Месопотамии, в Египте? Или там исчисление велось по другой системе?
С тех пор как он снова целый день занимал себя утомительной работой, ему уже некогда было подолгу валяться в постели. Детективные романы он бросил в один из мешков для мусора. Их набралась уже целая дюжина, что говорило о его желании навести порядок в доме. Подвалу, куда он во время болезни Руфи относил ту или иную вещь, чтобы она не мозолила глаза, пришлось, наконец, “уменьшиться в размерах”. Зуттер заставил себя рассматривать изобилие вещей в доме не как память, которую нужно хранить, а как хлам. Поэтому целые часы он проводил в подвале. Около одиннадцати вечера он поглядывал на часы, и они говорили ему, что пора кончать. Тогда он мыл руки, чтобы встретить знак в подобающем виде. А когда телефон отзванивал два своих сигнала, наступало время кормить кошку и приготовить что-нибудь себе самому. Зуттер включал плиту и накрывал на кухне стол, словно собирался не просто утолить голод, а встретить гостей.
В канун рождественских праздников “Реформистский центр” устраивал “языческое Рождество”, на которое Фриц пригласил и Зуттера. Все дело в том, объяснил он, чтобы христианский праздник снова вернуть — по времени — туда, где его отмечали до Иисуса Христа, в самую глубокую точку солнечного года, когда ночная тьма никак не хочет рассеиваться, а утро, кажется, так никогда и не наступит, но все же каждый заново рождающийся день начинается с него. Да и темноту хочется пережить как можно глубже, без нее зажженные свечи — всего лишь декорация в витрине магазина. Для этого надо разбудить духов зимнего солнцестояния и заодно отпраздновать Двенадцать Холодных Ночей, когда обретают язык звери; это касается и тех зверей, что обитают в нас: в Зуттере, Монике и Фрице.
Зуттер вежливо отказался: слушать, о чем говорят эти звери, ему ни к чему; к тому же именно сейчас такого рода празднество для него не совсем кстати. Он собирается отпраздновать Рождество и встретить Новый год с хорошо знакомым ему животным — своей кошкой, кроме того, надо написать кучу писем, поблагодарить за соболезнования, пришедшие после смерти Руфи. ОФриц — Руфь звала его так из-за того, что в обращениях Фрица к людям звучала легкая жалоба на несовершенство мира , — ОФриц и на сей раз остался верен своей привычке: “О Эмиль, я ужасно рад, что ты снова нашел в себе силы для ясного “да”, хотя в нем, к сожалению, сокрыто и многострадальное “нет”. По изрезанному мелкими морщинами лицу богослова можно было догадаться, что он хотел сказать: “Как, лентяй несчастный, ты все еще не поблагодарил дядю и тетю за их письма?”
Куча нераспечатанных писем с соболезнованиями три месяца лежала на большой, как велосипедное колесо, оловянной тарелке, что стояла в вестибюле на шкафчике для обуви. В рождественский сочельник Зуттер собрался с силами, чтобы просмотреть, от кого пришли письма, и решить, какое из них открыть, а какое сразу отправить в мусорную корзину. Но он застрял на первом же письме. Ибо адрес был написан неровным, но четким почерком Серайны Баццелль, хозяйки гостиницы в Сильсе.
Восьмидесятилетняя дама благодарила за приглашение на поминки. Она еще раз заверяла господина Эмиля Г. в том, как много значила для нее его дорогая и незабвенная усопшая супруга. Далее она ставила его в известность, что камни, которыми его дорогая супруга нагрузила свои карманы, по ее, фройляйн Баццелль, желанию полиция возвратила. И так как они заполнили целый мешок, она вручила его своему внучатому племяннику, который в ближайшую субботу едет по делам в Цюрих, и попросила отдать эти памятные вещи вдовцу в его собственные руки. В заключение она сообщала, что его всегдашняя комната в гостинице зарезервирована и на следующий год. Она полагает, что первую годовщину смерти своей дорогой жены он пожелает отметить именно в Сильсе, куда они приезжали не раз и где были счастливы.
Зуттер был озадачен: посылку, о которой говорилось в письме, он так и не получил. Правда, в первые дни после смерти Руфи он не отвечал на звонки и стук в дверь и уж тем более не поднимал телефонную трубку. Внучатый племянник или вернул мешок тете, или оставил его перед входной дверью, и городская служба по уборке мусора давно его забрала. Тем не менее Зуттер выскочил за дверь, в ранние сумерки, и увидел перед домами уже не только контуры рождественских елок из электрических лампочек, а настоящие елки за стеклами окон. Под большим рододендроном со сморщившимися на морозе листьями, что стоял у главного входа, лежал наполовину присыпанный листьями мешок, похожий на тот, в котором святой Никлаус приносит рождественские подарки. Мешок был перевязан бархатной лентой — точно такой фройляйн Баццелль усмиряла свои все еще густые непокорные волосы. Зуттер попробовал его поднять и должен был изрядно напрячься, чтобы оторвать мешок от смерзшейся торфяной почвы. Открылся он довольно легко, но вывалившееся из него содержимое напоминало ледниковый валун, смерзлось в бесформенную болванку, от которой отлетело лишь несколько осколков.
Руки Зуттера совсем окоченели. Он быстро поднялся на второй этаж, в зимний сад перед входом в спальню, схватил стоявшие там две садовые лейки, вылил их содержимое в ванну и наполнил горячей водой. Затем, держа в руках обе лейки, по десять литров каждая, он спустился по лестнице обратно к своему смерзшемуся валуну. После первого полива из валуна повалил такой пар, словно вода попала на раскаленные камни, раздался треск и хруст, а после второго валун рассыпался, как куча строительного мусора. Булыжники блестели в неоновом свете, словно умытые дождем. Электрический свет придал им необычную окраску, но Зуттер все же узнал некоторые из камней по форме; они довольно долго лежали на полке возле супружеской кровати. Он так и не заметил, что Руфь перед последней совместной поездкой в Энгадин собрала их и положила в багажник машины.
Когда он представил себе, как она, перед тем как покинуть дом навсегда, тащила на себе эти камни, его бросило в пот. Складывая камни обратно в мешок, он уже почти не чувствовал замерзших рук. Он втащил мешок в дом и запер за собой дверь. Разостлав на полу одеяло из верблюжьей шерсти, он вторично опорожнил мешок из-под картофеля.
Зеленовато-серой галькой Руфь нагрузила себя только перед тем, как войти в воду. Но между этими окатанными обломками породы лежали камни, которые Руфь привозила с собой со всех концов света. Зуттер узнал глинистого цвета песчаник из китайской провинции, пористый желтый булыжник с Генисарстского берега, угловатый обломок, белое с черным, взятый с железнодорожной насыпи в Биркенау, маленькие каменные пирамиды с “Башни молчания”, воздвигнутой персидскими огнепоклонниками в честь своих покойников, узнал осколки с острыми краями с зубчатого выступа Массады, расписанные пестрыми полосами камешки пустынь Аризоны, кусочек спекшегося метеорита, упавший с неба на пляж в Намибии. Был там и похожий на лодку темно-зеленый булыжник, который Руфь привезла из Индии и, когда боль становилась невыносимой, клала себе на живот.
Когда он брал в руки камешки, обмороженные кончики пальцев щемило так, что хотелось выть от боли, но что значила эта боль в сравнении с испытаниями, выпавшими на долю Руфи… Рождественский подарок заставил Зуттера забыть о той, что подавала ему знаки-звонки; когда зазвонил телефон, он все еще задумчиво разглядывал свои камешки.
— Да, да, — почти беззвучно произнес он. — Спасибо.
Тихонько подошла кошка и села рядом с Зуттером, не касаясь лапками верблюжьего одеяла.
— Да, повторил он громче, — что же нам с этим делать?
Кошка, выгнув шею, начала облизывать себе грудку, на которой, словно съехавший набок галстук подгулявшего на празднике парня, слились два ручейка белой шерсти, сбегавшие с обеих сторон шеи.
Один из камешков он — “на счастье” — получил в подарок от Руфи в день так называемого обручения, хотя в действительности они обошлись без этой церемонии. Камешек был голубоватый, с изящными, как у кристалла, гранями. Нельзя сказать, что он “свел” его с Руфью. Но он был привезен из индийской провинции, где Руфь провела несколько месяцев в одной религиозной общине, много для нее значившей. Это было время ее учения, оттуда она привезла много фотографий. Зуттер припомнил обнаженных или опоясанных узкими полосками материи мужчин, похожих на призраков, с до ужаса одухотворенными лицами и всклокоченными копнами волос на голове. К фотографиям она сделала подписи, единственные известные ему попытки такого рода у получившей естественнонаучное образование Руфи; подписи были выполнены строгим, до неуклюжести простым языком, далеким от каких бы то ни было претензий на поэтичность.
Зуттер, планы которого получить юридическое образование кончились ничем, подрабатывал в газете “Тагблатт”, в субботне-воскресном приложении к которой печатались фоторепортажи. В редакции Зуттеру поручили тактично сообщить одной даме, приславшей фотографии и подписи к ним, что ее снимки обнаженных мужчин, к сожалению, не могут быть напечатаны. Он согласился без всякой охоты, так как снимки и подписи тронули его, но Руфь сама облегчила ему задачу. Малейшего намека на подозрение, что ей придется убеждать газету в ценности опыта, касавшегося ее одной, было достаточно, чтобы она забрала свой материал обратно. Она попросила Зуттера не тратить лишних слов, но согласилась при случае встретиться снова. И из этих случайных встреч, которых Зуттер старался не пропускать, родилась связь, завершившаяся, к изумлению обоих, браком. “Мне кажется, я смогу тебя выносить”, — так она выразила свое согласие или так выразилась сразу после того, как согласилась на его предложение: от этих ее слов у него все еще перехватывало дыхание.
Прежде чем пойти в бюро записей гражданского состояния — между собой они называли это учреждение “бюро регистрации чрезвычайного положения”, — Руфь подарила ему этот индийский камешек, на сохранение или в знак испытания, так как она снова отправилась в путешествие, на этот раз к Native Americans, индейскому племени, обитавшему в пустынях Америки. Наследница состоятельной тетушки, она могла вести “беззаботную жизнь”, как выражались в “Шмелях”. Кто здесь селился, как, например, Руфь и Эмиль, точнее, Руфь Ронер и Эмиль Гигакс, тот не только получал право жить в кооперативном доме, но и брал на себя обязательство заботиться о людях, живущих в менее благоприятных условиях, а именно в “третьем мире”. Заботы, которые делили между собой Руфь и Зуттер, с самого начала не очень соответствовали — как, впрочем, и выпадавшие на их долю радости — настроению “великого прорыва”1. Зато спустя десять лет Руфь и Зуттер были не только единственными, кто выдержал жизнь в “Шмелях”, но и почти единственными, чей брак продержался дольше, чем они могли бы пообещать священнику: “пока нас не разлучит смерть”.
Тот фоторепортаж Руфи куда-то исчез, и у Зуттера теперь появилось время поискать его: Руфь ничего не выбрасывала, вопреки всем своим намерениям “стать меньше”.
— Что скажешь, кошка? — спросил он, но и кошка не знала, как ему поступить с грудой камней.
Тогда он снова сложил их в мешок и потащил его по лестнице на второй этаж. За “женской пальмой”, побег которой Руфь тайком провезла через границу, спрятав в белье, был уголок, куда никогда не заглядывало солнце. Там стоял ящик из светлого необтесанного дерева, грубый куб чуть больше шляпной коробки, перевязанный белой шелковой лентой. В нем хранилось то, что осталось от Руфи.
Кошка не стала ловить конец черной бархатной ленты, когда он связывал ее с белой. Из камней еще не улетучился ледяной холод. Зуттер соорудил из них пирамиду. Камешек за камешком укладывал он вокруг ящика, пока они не закрыли его целиком. Часы на башне пробили час пополуночи, один раз звонко, второй глухо. Зуттер уже не помнил, звонил телефон или нет.
В январе выпал снег, и Зуттер снова начал выходить из дома — не только для того, чтобы торопливо обойти ряды полок в универмаге и сделать необходимые покупки. Свою засыпанную снегом машину он оставил в покое и шагал, соблюдая необходимую осторожность на скользкой дороге и любуясь благотворно действующими на него мягкими зимними окрестностями, к биомагазину. Он открылся сразу после заселения “Шмелей”, только теперь от общины перешел в частные руки, зато ассортимент товаров стал значительно более разнообразным, способным удовлетворить провансальские, китайские, ливанские или малайские вкусы новых жителей. Стоит ли в собственной стране отказываться от вкусных вещей из дальних краев только потому, что люди там все еще голодают?
С Зуттером — за пределами своей квартиры он был господином Гигаксом — все еще здоровались. “Ты еще помнишь его? Когда-то он был известным судебным репортером. Выглядит лет на десять старше. Видишь ли, он потерял жену, и знаешь как? У нее был рак кишечника, но она отказалась от лечения и предпочла утопиться, недалеко от Санкт-Морица. Во всяком случае, сама нагрузила себя камнями. Иначе бы не утонула. Она хорошо плавала. Видно, их брак не был счастливым. Но он не пропадет. У нее были деньги. Он живет во “дворце”, словно персидский шах”.
Прошла масленица, наступил март, в начале апреля вместо печки дом обогревал фён, и однажды ночью пришла весна. Разразилась, как война, сказала бы Руфь. Каждый вечер Зуттер получал свой знак, ровно в семнадцать минут двенадцатого. Он почти не обращал на него внимания. Часто в это время он уже был в постели и даже не открывал глаза, когда раздавался звонок. Он снова стал читать серьезные вещи и потому основательно уставал.
Вот и 12 апреля он воспринял звонок как напоминание, что пора выключать свет. Но телефон зазвонил в третий раз. Он, возможно, и не приподнялся бы в испуге, но кошка мгновенно спрыгнула с кровати Руфи и спряталась под ней. Ее действия столь несомненно говорили о появлении кого-то чужого, что Зуттер встал и прислушался.
— Есть здесь кто-нибудь? — спросил он вполголоса.
Ответа не последовало. Но на следующий день в него стреляли.
3
— Ты разве не слышал выстрела, Франц? — спросила я мужа. — Здесь все время стреляют, Ирена, — ответил он, — мы только что прошли мимо тира. — Но это был совсем другой выстрел, — возразила я. — Тебе просто послышалось, — ответил мне муж, он всегда так говорит, когда хочет сказать, что я сочиняю. — Но ведь это ты стал хуже слышать, а не я, а о твоих глазах я и говорить не хочу. Этот наш разговор прервал мужчина, появившийся вон из-за тех деревьев. Он шел нам навстречу, но шел как-то уж очень странно. Весь согнувшись, шатаясь из стороны в сторону. Его водило то вправо, то влево, он едва не задел нас, похоже, он нас даже не заметил. Еще нет и полтретьего, а он уже успел нализаться, это же просто позор для человека в таком возрасте, подумала я, а ведь мужчина выглядел вполне прилично, костюм на нем был из камвольной ткани, такие носят важные господа. Мне только бросилось в глаза, что он теребил пальцами жилет, словно хотел вынуть бумажник, и при этом бормотал что-то про себя.
Мы остановились, посмотрели вслед незнакомцу и сразу же заметили, что с ним что-то не так, что случилось что-то неладное. На спине у него виднелось темное пятно, которое с каждым шагом становилось все больше. — Франц, — крикнула я, — это же кровь!
Тут мужчина оглянулся, и теперь мы увидели кровь и спереди. Он взмахнул обеими руками, словно хотел уцепиться за что-то, и начал валиться на бок. А потом рухнул на землю, лицом вниз, не отойдя от нас и на десять шагов. Вот тогда-то я, Ирена Кинаст, совершенно отчетливо увидела в его спине дырку. Но спереди кровь шла еще сильнее, из носа и даже изо рта.
От ужаса я застыла на месте, — рассказывала она. — А потом сказала мужу: Франц, там все-таки стреляли! Стреляли в этого мужчину! — Но кто же мог стрелять? — спросил муж. — Мы ведь не видели, чтобы кто-нибудь стрелял! — Франц, — сказала я, — теперь это не важно. Он ранен, зови на помощь, немедленно! — Но кого? — спросил он, вконец растерявшись. — Беги к тиру, Франц, — сказала я, — там должны быть люди и телефон, скорее, Франц! — А ты? — спросил муж. — Давай пойдем вместе, Ирена! — Иди один, а я останусь с раненым, — ответила я, — нельзя же оставлять его одного. — После этого он пролежал так еще добрых полчаса. Мог бы умереть от потери крови!
Молодой человек, который, беспрерывно кивая головой, протягивал диктофон к ее все еще бледным от страха губам, закивал еще быстрее:
— Фрау Кинаст, герр Кинаст, — обратился он к супружеской чете, — вы же видели преступника. Вы единственные, кто его видел. Как он выглядел?
— Нет, — сказал Кинаст.
— Вы не хотите его описать?
— Нет, — сказал старик, — мы его не видели.
— Но вы его слышали, фрау Кинаст, — сказал репортер, размахивая диктофоном перед ее лицом. — И на поясе у него была кобура.
— Я слышала выстрел, — сказала она, — только выстрел.
— Вы видели, как шевелились кусты, — строго сказал репортер, — а потом услышали шаги, они быстро удалялись.
Он с вызывающим видом протягивал диктофон то к лицу старика, то к лицу пожилой дамы.
— Я слышала только голоса стрелков в тире, — сказала она, — они еще долго продолжали стрелять. Я думала, они так и не подойдут к нам!
— Вы видели, как убегал преступник, — заключил репортер, — видели только мельком. Он был старый или молодой? Примерно моего возраста? На нем были джинсы?
— Послушайте, — сказал Кинаст, — все, что мы знаем, мы рассказали в полиции, а больше нам ничего не известно.
В каком мире мы живем?
Таким был первый вопрос пожилой женщины, когда, наконец, подоспела помощь. Не “скорая помощь”. И не полиция. Это были члены стрелкового союза, проводившие в близлежащем тире свою ежемесячную тренировку. Чтобы при случае защитить себя! Ибо это были журналисты.
Они тоже искали ответ на вопрос пожилой дамы. Они тоже живут в мире, в котором ни с того ни с сего, среди бела дня раздаются выстрелы. В мире, где тебя поджидают любые неожиданности. Среди них был и репортер газеты “Субито”.
Сначала он совершенно не мог понять старого человека, который вчера в половине третьего дня вбежал, дрожа всем телом, в тир. Франц К. (73 года) сказал, что на дороге истекает кровью мужчина. Подоспевшие на помощь стрелки увидели сидящую на обочине пешеходной дорожки Ирену К. (71 год). Дорожка вела от конечной остановки трамвая № 17 через лесок к Виденбаху. Ирена К. поддерживала голову лежавшего без сознания Эмиля Г. (66 лет). Она повернула его на бок. Изо рта у него струилась кровь, стекая на цветастое летнее платье Ирены К. “Я думала, он умирает, значит, кто-то должен быть рядом с ним”, — доверительно сказала она репортеру “Субито”. Он тут же поставил в известность о происшествии полицию и службу спасения. Они не очень торопились: полиция прибыла через 28 минут, а “скорая помощь” — через 32! Вот тогда-то женщина и произнесла: “В каком мире мы живем?”
Она и ее муж и думать не думали, что нечто подобное может приключиться с ними в этот послеобеденный час. Они собирались воспользоваться солнечной погодой, чтобы осмотреть клочок земли под могилу, который они приобрели на случай своей смерти. В Виденбахе Ирена выросла, здесь же она хотела обрести вечный покой рядом со своим мужем. До выхода на пенсию он работал поверенным в одном частном банке.
Но не успела супружеская чета войти в лесок, как раздался выстрел. Должно быть, подумали они, стреляют в тире, мимо которого они только что прошли. В этом тире журналисты тренируются, чтобы в случае необходимости защитить себя. Но тут навстречу им попался тяжело раненный Эмиль Г. Он прижимал руки к груди. Между его пальцами сочилась кровь. Он не сказал ни слова, так как и рот его был полон крови. Потом он рухнул у их ног на землю.
Пикантная подробность: жертва — тоже журналист. До недавнего времени он освещал судебные процессы в газете “Тагблатт”. Там он прославился своими критическими замечаниями в адрес нашего правосудия. И нажил себе не одних только друзей. После того как добровольно ушла из жизни его жена, он замкнулся в себе. Полиция не исключает, что это был акт мести. Сейчас жизнь Эмиля Г. вне опасности.
В каком мире мы живем? Случившееся ставит перед нами и другие вопросы. Супруги К. дали понять репортеру “Субито”, что видели преступника, хотя и мельком. Однако в полиции говорят о “преступлении, совершенном неизвестным лицом”. Может, кому-то выгодно что-то скрывать? Существует ли связь между судебным репортером Г. и супружеской четой К.? Обычно по пешеходной дорожке днем ходит много народу. Почему в этот день она была пустынной? Или же есть свидетели, которые так и не объявились? И у них есть на это причины? “Субито” ждет ответа на свои вопросы.
(Продолжение – в бумажной версии)