Повесть. Перевод с французского Ирины Волевич
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2002
Кот нерешительно приостановился у края тротуара. Солнце, окутанное легкой облачной дымкой, разливало вокруг слепящий белый свет.
Он сладко потянулся, опустив голову на вытянутые передние лапы и подняв хвост трубой.
И пошел через улицу — наискось, чуть вправо.
Он удалялся, держась поближе к каменной стене сада.
Снова остановился, замер в белом мареве дня.
Вблизи раздавались шаги — мерный, какой-то механический перестук шагов.
Внезапно кот бросился назад. В несколько прыжков он опять бесшумно пересек улицу и юркнул в окно.
Теперь вместо него по тротуару шагал человек.
Он шел быстро, слегка наклонясь вперед, такой же четкий и одноцветный, как его сутулая тень на каменной стене; яркий свет скрадывал детали одежды и черты лица.
Но вот исчез и прохожий. А он стоял и вслушивался в затухающий звук его шагов.
Улица была теперь пуста; она тянулась между двумя тесными рядами фасадов, одинаково светлых с тех пор, как их отчистили или покрасили заново, а ветхие дома либо снесли, либо перестроили.
Он выждал еще с минуту, но кот так и не вернулся.
Он надел пальто. И вышел.
В свой черед он зашагал вдоль стены. Металлический солнечный блеск неприятно слепил его.
У кота была легкая, гибкая поступь. Он скользил по тротуару бесшумно, и его взгляд мягкой лаской встречал утомленные глаза человека.
Вернулся он уже в сумерках. Остановился против стены. Ему смутно почудилось темное пятно на ступеньках крыльца и два мерцающих огонька.
Он подождал, но пятно было абсолютно неподвижно.
Тогда он медленно пересек улицу, держа руки в карманах пальто, и вошел к себе в дом.
Спустя некоторое время он выглянул в окно.
В свете фонарей зиял проем между зданиями и чуть поблескивала стена, охраняющая подступы к сумрачному аквариуму сада с его черными, мятущимися волнами листвы.
Кошки бродили около помоек, среди пластиковых мешков с отбросами, сваленных внизу у лестницы. По правую сторону от крыльца, он это точно помнил.
Часто эти мешки бывали разорваны и источали сладковатую, а иногда и едкую, тошнотворную вонь.
Одна из кошек дремала на ступеньке. Он садился рядом, запускал пальцы в ее шерстку, гладил между ушами, по спине.
Кошка дремала, едва заметно выгибая спину под его рукой. Он явственно видел улыбку на кошачьей мордочке с прижмуренными глазами.
Он сидел не поднимая головы. Вокруг кошки, вокруг мусорных мешков простиралась улица, кипели шумные детские игры, в которых он не участвовал.
Ему вспоминались гомон и смех детворы, возгласы — часто на непонятном языке, крики — радостные или, наоборот, злобные, пугающие, когда вдруг завязывалась драка.
В таких случаях он убегал наверх, домой. Да, он ясно помнил тогдашний ералаш в доме скандалы на лестнице, распахнутые двери квартир и захламленные площадки, густые кухонные запахи и причитания матери, искаженное гневом отцовское лицо поверх газеты.
Сейчас улица была спокойной. Стояло лето, но небосвод, которому полагалось быть голубым, неизменно затягивала тонкая облачная пелена, и оттого солнце изливало на землю холодный металлический свет, режущий глаза.
Мимо вели строем школьников; мальчики-подростки шагали парами. Свет казался еще более резким вокруг детских фигурок в темной форме, с их четкими, ритмичными движениями.
Он глядел вслед удалявшемуся отряду. Чудилось, будто строй колеблется, распадается на ходу, и каждый из детей с трудом прокладывает себе дорогу вперед, изранившись в кровь об острые клинки света.
А он все ждал. Может быть, он уповал на дождь, на потоки воды, сбегающие по оконным стеклам, — уж они-то размоют эти невыносимые контрасты черного и белого, превратят их в серые разводы, в туманные пятна, в зеркальца луж на мостовой.
Его жена уже занялась хозяйством. Он слышал ее шаги, скрежет ведра по плиточному кухонному полу, хлопанье простыни, которую она вытряхивала в окно.
Он помедлил еще с минуту. Однако нужно было уходить. В тот день он так и не увидел кота.
Как всегда по утрам, он сел в свою машину. Болезненно щурясь на яркий свет, доехал до фабрики. Охранники козырнули ему, подняли шлагбаум. Он торопливо направился к цехам.
Надзирательница удивленно взглянула на него. Раньше он никогда не опаздывал.
В просторном цеху сидели рядами, склонясь над швейными машинками, женщины. Он обвел их рассеянным взглядом. Серый цвет рабочих халатов успокаивал глаз. Однако их затылки и руки отбрасывали резкие блики, дрожали в беспощадном свете ламп, точно рябь на неспокойной поверхности воды.
Он прошел в кабинет, закрыл дверь. Опустив оконную штору, сел к столу в мягком полумраке.
И все-таки боль, терзавшая мозг и глаза, не утихала, только теперь ему чудилось, будто ее вызывает непрерывное жужжание швейных машинок, их негромкое монотонное звяканье.
На следующее утро, едва выглянув в окно, он увидал кота.
Кот лежал на каменной стене сада. Он спал, поджав под себя лапы и слегка запрокинув голову.
Тут он услышал скрежет ведра по плиточному кухонному полу, хлопанье простыни, вытряхиваемой в окно.
Он надел пальто. Но, выйдя на крыльцо, с удивлением обнаружил, что кот, еще миг назад крепко спавший, бесследно исчез.
Он прохаживался по цеху; из высоких окон, идущих рядами вдоль длинных стен помещения, лился внутрь все тот же беспощадно-яркий дневной свет.
А дождь все не шел. Небо по-прежнему было затянуто легкой дымкой, и эта слепящая белизна раздражала, как слишком громкий визгливый голос.
Он проходил мимо столов, ряд за рядом, глядя сверху вниз на безмолвных женщин, на их бледные шеи между серыми воротниками халатов и коротко остриженными волосами, на их руки, придерживающие материю.
Вдруг он остановился: ему захотелось пощупать мягкую ткань теплых тонов. Швея прервала работу. Он встретил ее измученный взгляд. Выпустив из рук ткань, он еще с минуту постоял, наблюдая за быстро снующей иглой машины.
Затем медленно вернулся к себе в кабинет. Кошачья шубка напоминала беспорядочную мозаику из белых, рыжих и черных пятен.
Как ему хотелось сейчас ощутить под пальцами эту мягкую шерсть, тепло кошачьего тела!
Ограда, увенчанная решеткой, замыкала двор, исчезала из виду, возникала чуть дальше, между крышами. Письменный стол был завален бумагами. Его ждала работа.
Он сел. Женщины, как доложила ему надзирательница, шили платья и прочую гражданскую одежду.
Спрос на такие изделия постоянно возрастал. Однако многие швеи старели, у них портилось зрение, не слушались руки. Где же взять молодую смену?
Из окна второго этажа он разглядывал сад за стеной напротив.
Было видно, что сад сильно запущен: трава чуть ли не по пояс, деревья безобразно разрослись, и за их перепутанными ветвями с густой листвой едва просматривался фасад дома — единственного на этой улице, что стоял в глубине, нарушая общий строй.
Он плохо знал владелицу, молчаливую вдову, которую встречал лишь изредка.
Прежде она работала учительницей в школе их квартала. Может, он и сам был в числе ее учеников? Он не помнил.
Когда старуха умрет, нужно будет сразу же снести дом и выстроить другой на месте сада, чтобы закрыть эту уродливую брешь между зданиями.
Он кончил ежедневный обход цеха.
Но вместо того чтобы уйти к себе в кабинет, ненадолго задержался у возвышения, где сидела надзирательница.
Женщины работали, склонясь над машинками.
Ему были незнакомы их лица. Он всегда видел под слепящими лампами лишь их затылки и напряженно вытянутые шеи, их коротко остриженные волосы — часто с проседью, как у него самого, — их руки, придерживающие материю.
Теперь он вглядывался в них. Некоторые могли быть его ровесницами. Не исключено даже, что он и знал их когда-то; он попытался вспомнить девчонок из своего класса, со своей улицы.
Но от довоенной жизни память мало что оставила: она выдавала ему какую-то неразличимую путаницу следов, которые то скрещивались, то расходились, никуда не приводя; невнятную мешанину звуков, красок, запахов, а главное — тягостное ощущение беспорядка.
Еще с минуту он рассматривал женщин, щурясь от резкого света ламп и другого — того, что лился из высоких окон, и внезапно ему померещилось, будто их лица ускользают от него, расплываются белыми пятнами, расползаются прорехами на привычной картине швейного цеха, словно кто-то забавы ради вырезал из фотографии головы персонажей, оставив на их месте круглые дыры.
Из окна кабинета он следил за суетой во дворе. Группа женщин разгружала машину.
Они приподнимали вдвоем тяжелый рулон материи, торопливо несли на склад и возвращались к грузовику. Навстречу уже спешила другая пара, так они и ходили взад-вперед, молча, под взглядами надзирателей.
Солнце по-прежнему бледно просвечивало сквозь облака, и вся эта сцена выглядела слегка нереальной, как будто ему показывали через мутное оконное стекло лишь тени живых людей, отдаленные подобия их движений.
Он сел за письменный стол.
Эти женщины боролись с ними. Даже принесли смерть некоторым из них. И вот теперь порядок восстановлен: он сидит здесь, в своем кабинете, а они — там, в цехах, шьют за столами, не отрывая глаз от снующих иголок.
Тут, на фабрике, их исправили, исцелили от безумия, от нелепых грез, от вредоносных иллюзий.
У него было много работы. Заказы сыпались градом. Он опустил штору. В полумраке предметы вновь обретали свойственную им четкость.
Все было хорошо. Женщины выполняли нужную работу, которая лишала их возможности вредить.
И они смирились с этим. Теперь они были спокойны, послушны и усердно трудились на благо общества.
Ему очень хотелось поговорить с женой о старой даме, жившей напротив.
Случалось ли ей встречать эту соседку, когда она выходила за покупками? И отчего старуха так запустила сад? Если у нее нет сил ухаживать за ним, она имеет право обратиться за помощью в Комитет молодежи. А кот — кому принадлежит кот?
Но он и сегодня, как каждое утро, слышал скрежет ведра по плиточному полу, хлопанье вытряхиваемых простыней, которые вечером будут тщательно натянуты на матрас — тугое, леденящее кожу полотно.
Она неутомимо хлопотала, прибирала, мыла и чистила. А ведь квартира была не так уж велика, и их осталось всего двое, только двое — после отъезда сына.
Кот не мог попасть на стену со стороны улицы: каменная ограда была слишком высокой, слишком гладкой. Наверное, он забирался туда из сада — карабкался по древесному стволу, затем по ветке, а уж с нее прыгал на стену.
Его походка выглядела то грациозно-гибкой, то величественной, то робкой; появления были непредсказуемы, для бегства хватало легкого порыва ветра, малейшего шороха.
Откуда он приходил? Куда скрывался так молниеносно? Стена была слишком высока, железная калитка, ведущая в сад, плотно прикрыта.
Он явственно, как сейчас, видел улицу своего детства. Кошек тогда водилось гораздо больше, и они так не дичились, их привлекали мешки с отбросами, сваленные внизу под лестницами. Одна из них вечно бродила вокруг мешков, а после задремывала на ступеньке крыльца. И он поглаживал ее мягкую шерстку, следя за играми сверстников.
Ему вспоминались машины, стоявшие прямо на тротуаре, шумное тарахтение мотоцикла, фасады зданий — они были темнее нынешних, но выглядели веселей, быть может, из-за белья, развешенного в окнах и на балконах, из-за мелькания женских рук над корытом со стиркой.
С тех пор многое переменилось. Теперь ярко освещенные дома стоят двумя строгими шеренгами. А улица выглядит холодной и слегка враждебной, как туго натянутые простыни его постели, когда он ложится на них вечером, как склоненные головы швей под цеховыми лампами, как светлые глаза его жены.
Она только что вошла в комнату. И напомнила ему, что уже время ехать на фабрику, иначе он снова опоздает.
Он надел пальто. И быстро вышел, забыв попрощаться с нею.
В лагерях работали их бывшие противники, те, что отвергали необходимость перемен и не смирились после своего поражения.
Мужчины и женщины содержались раздельно; это была покорная и дешевая рабочая сила, обреченная тем не менее на скорое исчезновение. Замена мужчин, хотя бы частичная, не представляла трудности. У них подрастали сыновья, которых прекрасно обучали. Некоторые из этих юношей станут квалифицированными рабочими. Но им не навяжешь тот темп, тот режим, в котором трудятся заключенные. Вдобавок молодым было необходимо пройти военную подготовку, отслужить в армии.
А женщины? Разве мужчины не хотели, чтобы их жены и дочери сидели дома, занимались семьей?
Сыновья и дочери мятежников, приговоренные вместе с родителями к содержанию в трудовых лагерях, кроме которых они ничего не знали, уже достигли того возраста, когда можно производить на свет детей. Именно сейчас — иначе будет слишком поздно.
Мигрени все сильнее мучили его. Он сидел, откинув голову на спинку кресла и закрыв глаза.
Как всегда по утрам, он слышал, хотя и пытался не слушать, все те же звуки: скрежет ведра, скрип оконной створки, хлопанье простыней.
Он резко встал, раздраженный суетой жены, ее шлепающими шагами.
Толчком открыл входную дверь. Кот сидел на обычном месте, на стене. Повернув голову, он наблюдал за человеком то ли рассеянно, то ли со скукой. Но едва он начал спускаться с крыльца, кот привстал, поднял лапу, на мгновение замер и тут же юркнул в садовые кущи.
Он пересек улицу.
Невозможно было терпеть дальше это постоянное жжение под веками, эту коварную немочь, которая, стоило свету разбередить ее, тотчас взрывалась острой — словно бритвой по глазам — болью.
Железная дверь в конце стены была закрыта. Звонок отсутствовал. Дверь вся заржавела. Он ткнул в нее рукой, и она тут же подалась, приотворилась. Он протиснулся внутрь и тогда только заметил металлический засов, висевший на одной петле, — вторая, тоже совсем ржавая, отвалилась от его толчка.
Он быстро пересек заросший сад.
Подходя к дому, он увидел, что фасад совсем обветшал. Интересно, почему его не перекрасили во время благоустройства улицы?
Старуха сидела на веранде. Он стукнул в стекло. Она встала, и он вошел.
Нет, он не помнил ее лица; скорее всего, он у нее не учился. Хотя… это было так давно.
Он разъяснил ей, что женщина, в ее возрасте, к тому же вдова, имеет право обратиться за помощью в Комитет молодежи: оттуда пришлют добровольцев для расчистки сада.
Она слушала его, отвернувшись и как будто не понимая.
И когда он кончил говорить, она по-прежнему молчала, не вымолвила ни слова.
Он проследил за ее взглядом. Снаружи к стеклам веранды льнула ветка, похожая на руку с растопыренными пальцами.
Тогда он сказал ей, что дом тоже в ужасном состоянии, что следует немедленно им заняться; потом, так и не дождавшись ответа (может, она была глухая или выжила из ума), вошел внутрь.
Узкий коридорчик вел в переднюю, где царила тьма и где ему пришлось пробираться вперед на ощупь, замедленными движениями пловца, как вдруг слева мелькнула полоска света, выбивавшаяся из щелки приоткрытой двери; он направился туда и распахнул ее.
Там она и сидела — в кресле, с котом на коленях.
Он вспоминает, как ее рука, медленно гладившая кошачью спину, внезапно замерла; пальцы другой руки испуганно впились в подлокотник.
Кот приподнялся и, стоя на полусогнутых лапах, искоса глядел на него.
Сделав шаг вперед, он запнулся на пороге, и тут кот одним прыжком скрылся из виду.
А он стоял перед юной девушкой, чье обращенное к нему лицо, вначале смутно видное из-за пышных черных кудрей, постепенно обретало четкость.
Старуха сгорбленной тенью маячила позади, в дверях.
Это была сцена мучительной неподвижности. Рука девушки, ее лицо. Старуха на пороге, ее поникшая фигура. Черные глаза девушки, ее смуглая кожа. Седые волосы старухи, ее сутулая спина, руки, повисшие как плети.
Их лица и лица других, им подобных, выражавшие сначала ненависть, затем страх, изумленный беспредельный страх. Надорванные бессильные крики, а потом молчание — вечное молчание в их глазах, во взглядах арестантов и мертвецов, молчание в его памяти, так терпеливо и долго копившееся, а сейчас вдруг оказавшееся под угрозой.
Он услышал заполнивший комнату собственный властный голос, от этого звука страшный образ разбился и исчез, а с ним и предыдущий — легкая девичья рука на кошачьей спине — как иной, некогда отринутый путь, едва заметный след давних, очень давних сожалений.
Он приказал вдове и девушке следовать за ним.
Втроем они пересекли сад, улицу.
Он ввел их в свой дом.
Некоторое время спустя у дома остановилась машина и женщин увезли.
Количество заказов непрерывно возрастало. Он распорядился продлить рабочий день.
Надзирательница предупредила его, что, если швеи будут работать допоздна, качество изделий снизится. И без того они часто выпускают брак. Приходится распарывать и перешивать вещи, в результате пропадает много ткани. У женщин устают глаза, а шитье при свете ламп еще больше портит зрение.
Он просил начальство направить к нему в цех старуху и девушку, арестованных его стараниями. Эту просьбу удовлетворили — непонятно отчего. Девушка оказалась иностранкой, таким здесь было не место.
Не удержавшись, он все рассказал жене, и та разгневанно упрекнула его: долгие годы он жил бок о бок с этими женщинами и ничего не заметил! Да ведь его могут обвинить в недосмотре или пособничестве. А тут еще эта идиотская, совершенно незаконная просьба…
Она кричала, стоя перед ним, и он вдруг с удивлением обнаружил, что не узнает ни ее лица, ни голоса, а главное, что ему противно и то и другое.
Не отвечая, он подошел к окну, отдернул занавеску.
Жена за его спиной ядовито намекнула на красоту девушки, но он уже не слушал. По улице шел кот. Его худое тело касалось стены, скользило вдоль ее поверхности, как тень, как неясная, пока еще отдаленная угроза.
Когда обеих женщин доставили на фабрику, он велел привести их к себе в кабинет.
Свою соседку он видел всего пару минут на веранде, затененной пышными кронами деревьев, скрытой в путанице их раскидистых ветвей.
Сегодня у нее был такой же отсутствующий взгляд, такое же замкнутое лицо, но теперь она отвечала на его вопросы.
Девушку коротко остригли и облачили в серый рабочий халат.
Старуха прятала ее у себя в доме долгие годы. Знала ли она, кто ее родители?
Он вспоминал легкую девичью руку на спине кота, черные кудри, скрывавшие юное личико.
Мать девушки работала вместе со старухой; она оставила ей свою дочь на несколько дней (так она сказала), а сама исчезла навсегда. Нет, она ее почти не знала; нет, больше ей ничего не известно. Сообщение об аресте этой женщины ее удивило. Впрочем, об аресте она услышала много позже. Затем начался период политической смуты, и о них забыли, никто их не трогал.
В общем, она решила спрятать девочку у себя.
И они стали жить вдвоем, укрывшись за каменной оградой и деревьями, за их растущими тенями, что маячили в окнах, склонялись над застекленной верандой.
Неужели никто не приметил девочку, не слышал ее плача?
Она отвечала вежливо и подробно, хотя в голосе ее сквозила усталость. Сколько раз ей задавали эти вопросы во время пребывания в тюрьме!
Она обустроила каморку в подвале и, едва ребенок начинал плакать, уводила его туда. Когда девочка подросла, она приучила ее жить бесшумно.
Потом стали арестовывать иностранцев. И все обязаны были доносить на них. Она это знала, но было слишком поздно — очень уж долго она растила девочку и привязалась к ней.
Старуха была вконец обессилена. Сейчас, сидя лицом к окну, в ярком дневном свете, она выглядела совсем дряхлой и беззащитной.
Ну а если бы она вдруг умерла?
Она пожала плечами. Да, она часто об этом думала, но тут уж делать нечего, оставалось только ждать.
Ждать — чего? Их поражения, когда им, в свою очередь, придется бежать, скрываться? Неужели она уповала на это?
Она впервые посмотрела ему прямо в глаза жестким, ненавидящим взглядом. Ему были знакомы такие взгляды. Он их не боялся. Сколько раз он видел, как в них угасают с течением дней последние искры гнева.
Девушка сидела бочком на краешке стула, наклонясь вперед. Она глядела то в угол кабинета, то на свои руки, сложенные на коленях.
Он видел только ее щеку, опущенные ресницы (старуха тоже посматривала на нее, но казалось, девушка не замечает ни тишины во время пауз в допросе, ни обращенных к ней взглядов) и шею между коротко остриженными волосами и серым воротом халата, обнаженную шею.
Умеет ли она шить? Нет, ответила вместо нее старуха.
Тогда ей придется освоить это ремесло, да поскорее. У них много работы.
Он встал. Вызвал надзирательницу, приказал ей увести женщин.
В дверях девушка чуть замешкалась, оглянулась на него. Словно хотела что-то ему сказать. Глаза у нее были такие же черные, как волосы. Но тут надзирательница велела ей поторапливаться. Он услышал ее голос в коридоре: она напоминала девушке, что здесь нужно молчать, говорить разрешено, только когда спрашивают.
Он знал, что присутствие иностранки в цехе злит надзирательницу; уж она устроит девушке веселую жизнь.
Он вновь опустился в кресло, ему было не по себе. Жена права, он виноват в недосмотре. И эта просьба направить к нему в цех обеих женщин — конечно, тоже серьезная ошибка.
Но почему все же она так сильно вспылила? На минуту ему вдруг почудилось, что она его ненавидит, и, может быть, уже давно.
Если ему наплевать на нее, сказала она со злобным упреком, то он мог хотя бы вспомнить о карьере их сына.
Напрасно он тогда не возразил ей. В конце концов, они были не единственными соседями вдовы. Сама-то она небось ничего не заподозрила!
Все городские дома обновлялись, квартал за кварталом, как раз в те времена, когда он часто отсутствовал.
Почему же обошли дом их соседки?
Если он потом ничего не замечал, так именно оттого, что видел его каждый день и свыкся с этим зрелищем, перестал ему удивляться.
Впрочем, можно ли было предположить, глядя из окна, что дом, упрятанный в гущу деревьев, настолько обветшал? Но стоило ему обнаружить беспорядок в саду, как он сразу же и выполнил свой долг, разве нет?
Жена еще что-то такое съязвила о красоте девушки. Намекнула на каких-то сообщников, покровителей. Может, и впрямь следовало оставить все как есть, притвориться, будто ничего не видишь?
Ему стало ясно, что жена думает только о сыне. Теперь уже слишком поздно исправлять сделанное, все так же злобно добавила она, но просьба о приписке женщин к его цеху — страшная ошибка, в которой, она уверена, он еще горько раскается.
Теперь он часто задерживался на минутку у окна, тайком от жены, в надежде увидеть кота.
В саду напротив орудовали рабочие.
Он слышал пронзительный вой бензопилы, то нараставший, то затихающий, а следом глухой треск дерева, которое медленно клонилось и наконец падало наземь под хруст сломанных ветвей.
Скоро дом снесут. В нем обнаружили множество книг. К счастью, среди них не было ни одной запрещенной. В этом отношении его соседка соблюдала закон. Ее смогли обвинить только в укрывательстве иностранки.
Тем не менее этот проступок полностью оправдывал ее арест, приговор и конфискацию дома со всем находившимся в нем имуществом.
Он видел из окна, как у тротуара напротив останавливались машины; из них выходили супружеские пары, пересекали сад, входили в дом старухи. Они забирали то, что им нравилось. Остальное будет выставлено на продажу.
Сам он отказался идти туда. Жена не понимала причины его упорства, настаивала. Тогда он ответил, что не желает мародерствовать в доме тех, на кого донес.
Это была странная фраза. Он осознал свой промах по тяжелому молчанию, которое за ней последовало.
— Мародерствовать? — тихо переспросила наконец жена. — Но ты всего лишь выполнил свой долг, эти женщины заслужили наказание. Уж не хочешь ли ты, чтобы их имущество попросту сожгли?
Она была права. Он слишком устал. Заметила ли она слепящий белый небосвод нынешнего лета без дождей, без гроз? Неужели она не страдает от этого?
Что она ответила? Что прекрасно обойдется без дождя?
Он слышал звяканье посуды в кухне. Жена все больше и больше времени тратила на стряпню. Садясь обедать, он подозрительно оглядывал многочисленные яства, загромождавшие стол.
С некоторого времени он, вероятно из-за постоянных мигреней и мучительного жжения в глазах, утратил аппетит. Ему хватило бы кусочка хлеба с сыром, яблока. А он вынужден был отведывать все эти сложные сытные блюда.
Зато жена ела много, подкладывая себе еще и еще. Раньше он не обращал на это внимания, но сегодня вечером вдруг заметил, как она растолстела. До конца ужина он старался не глядеть на ее пальцы-сардельки, на неприятно бледные, слишком пухлые и слегка обрюзгшие щеки.
Он опять подходил к окну. Стена тоже скоро исчезнет, уступив место новенькому фасаду. Хорошо бы сказать девушке, что он нашел ее кота, что он заботится о нем.
Какая дикая мысль! Скорее всего, ему никогда больше не доведется говорить с нею. Она превратилась в безликое существо, подобное другим заключенным, — с коротко остриженными волосами, оголенной шеей и руками, непрерывно занятыми шитьем.
Да и жена никогда в жизни не согласится держать в доме кота.
Теперь между фасадами зияла пустота; на месте сада осталась развороченная яма, рядом поблескивал небольшой экскаватор, двигавшийся судорожными рывками, точно насекомое, испуганное неведомым препятствием.
Жена сетовала на шум, на пыль, что непрестанно покрывала мебель и полы, заволакивала оконные стекла.
А кот вернулся. Однажды утром, еще до прихода рабочих, он увидел его как тогда, впервые, нерешительно медлившего у края тротуара. Затем кот пересек улицу наискось и пошел вдоль разрытого сада.
Он шел не торопясь: казалось, он ищет в ярком свете дня тень исчезнувшей стены.
Внезапно пролился дождичек — слишком короткий, и солнце тут же снова обрушило сквозь облака на землю свой мертвенный мучительный свет.
Он с нетерпением ждал ночной темноты. Прикрыв пальцами глаза, он мерно массировал веки, но ему никак не удавалось изгнать эту цепкую боль, это упорное жжение в глубине глазниц.
Вечером он почти ничего не ел. Сидя за столом, он глядел на жену, на ее руки, снующие между блюдами и тарелкой, между тарелкой и ртом, на гладкие лоснящиеся пальцы.
Он все-таки сказал ей, что она растолстела. Но она лишь пожала плечами и долго еще сидела и жевала в тишине, не удостаивая его взглядом.
На следующий день, перед уходом на работу, он зашел в кухню. Налил молока в чашку, сложил в мисочку остатки вчерашней трапезы.
И оставил еду в погребе на краешке окна, которое специально распахнул: оно было забрано решеткой, и пробраться внутрь мог только кот.
Надзирательница пожаловалась ему, что работа обеих женщин никуда не годится. Старуха не слушает ни советов, ни выговоров. А что касается молодой, то большей неумехи она в жизни своей не видела.
Он вызвал к себе вдову. Он сидел за столом, а она стояла перед ним — старая седая женщина, изможденная, вроде бы учтиво слушавшая, а на самом деле абсолютно безразличная, с тенью усмешки на лице, вызванной, вероятно, его речами, его угрозами.
Разве ей не известно, что девушка — иностранка, что он может отослать ее в лагерь, где с нею будут обращаться совсем иначе?
Старуха не шевельнулась, но он почувствовал, как она внутренне дрогнула. Она еще не успела очерстветь, отрешиться от своих привязанностей настолько, чтобы ее нельзя было поймать на крючок, нащупать больное место, стереть с лица эту дерзкую усмешку.
Он отослал ее в цех, посоветовав напоследок вразумить девушку. И приказал разрешить им короткое свидание.
Кот сохранил все свои привычки.
Он все так же неспешно потягивался, переходил улицу, шел вдоль щитов, установленных вместо каменной стены, чтобы отгородить стройку от тротуара.
Медленно удалялся и на перекрестке исчезал из виду.
Каждое утро он находил обе плошки пустыми. Окно погреба он всегда держал открытым. Когда наконец польют дожди, кот сможет найти здесь приют.
На несколько дней приехал домой сын. Но и он тоже не находил себе места, бродил как неприкаянный. Может, и его донимал летний зной? Окна были распахнуты круглые сутки, ставни притворяли только днем.
Подойдя к окну, он с минуту глядел на улицу, потом исчезал в кухне, откуда возвращался с бутылкой пива в руке. Опять стоял у окна, спиной к родителям, пил прямо из бутылки и вдруг, резко поставив ее на стол, объявлял, что уходит.
Чмокнув мать в щеку, одарив ее улыбкой и махнув на прощание, он с явным облегчением захлопывал за собой дверь и сбегал вниз.
Отец смотрел, как он торопливо шагает по улице.
В дневное время, сообщила ему жена, сын тоже почти не бывал дома. Он встречался с друзьями, со школьными товарищами.
Жена была расстроена. Он видел ее грустные глаза, такие же усталые, как у работниц его цеха. Странно: ведь она-то свободна и жизнь у нее вполне благополучная.
А сын сильно изменился. Все его движения стали резкими, какими-то автоматическими. Он хотел поговорить с ним по душам. Но тот без конца ходил по квартире из угла в угол. Дождавшись, когда сын на минутку присядет, он собирался приступить к беседе. Слишком поздно — уже хлопала дверь и на лестнице звучали торопливые шаги.
Каким он был до службы в армии? Раньше отец хранил множество ясных воспоминаний о детстве сына. Но чем дальше, тем бледнее становились эти воспоминания. В конце концов они свелись к нескольким смутным образам, все более расплывчатым, все более скудным, словно он листал альбом с фотографиями, которые, от страницы к странице, теряли свои краски и четкость, на которых маячили одни лишь тени, медленно таявшие на белом картоне, как истаивали они сами под белым нещадным летним солнцем; чудилось, будто своими резкими жестами сын пытается оборонить себя от этого неумолимого жара, но, подобно всем остальным, только еще безнадежнее растворяется, увязает в нем.
Их жизнь всегда была лишь чередою жестов, каждый из которых порождал следующий. А время ускоряло свой бег, и они поневоле спешили за ним.
Они никогда не разлучались. Ложились в постель усталые, тотчас засыпали, вместе открывали утром глаза. Да, они были вынуждены разрушать, коли уж решили идти до конца. Нельзя останавливаться на полпути, нельзя пропускать ни одного действия из цепочки необходимых. Иначе они сделались бы обыкновенными убийцами. Те же, кто колебался, кто вдруг отказывался идти вперед, были безумцами, и их пришлось уничтожить.
А сами они пошли дальше. Они облекли свои мечты в форму исполнения долга, возвышенного и вдохновенного долга, способного объяснить и оправдать убийства.
Затем они стали хранителями своего творения и воспитали сыновей так, чтобы те могли защищать и продолжать их дело.
Позже они вновь познали одиночество, а время замедлило бег, застыло в недвижном свете этого бесконечного лета.
Сын собирался уезжать, торопился избавиться от смутного беспокойства, вернуться к привычной тесноте казармы, к тяготам военной жизни.
А им оставалась прежняя круговерть: жене в кухне, ему на фабрике, и это существование — возможно, бессмысленное — было необходимо, чтобы побеждать сопротивление, избавляться от гнета времени, каждый миг преодолевать трудности, которые, стоит лишь расслабиться, грозили погубить их. Вот только бы дождаться зимы!
Он стоял у окна.
Кот шел по границе, отделявшей их мир от того, другого. Жестокий, бесстрастный, точно оскал мертвеца.
Теперь старуха работала безупречно. Вероятно, надеялась искупить своим усердием промахи девушки, ее нежелание или неумение шить.
По вечерам, когда заключенные покидали цех, девушка оставалась на своем месте под присмотром надзирательницы.
Перед уходом он с минуту глядел на них: надзирательница стояла раздраженная, каждую минуту готовая вмешаться; девушка сидела, согнувшись над машиной, с виду покорная, но абсолютно неспособная добиться успеха. Вечер за вечером он видел этих двух женщин в ярком свете цеховых ламп. Ничего, рано или поздно девушка все-таки смирится, уступит и будет проделывать те операции, которые сегодня не желает осваивать, всю свою оставшуюся жизнь.
Ему очень хотелось поговорить с нею.
Он ждал ее в кабинете, сидя за столом, прикрыв ладонью глаза. С каждым днем головные боли все сильнее мучили его.
Она не шла, и он, встав, выглянул в окно. Поверх стены, между крышами, торчали ржавые прутья решетки, словно тонкая штриховка на сером небосводе.
Последнее время все говорили о загрязнении атмосферы, усугубленном невиданной летней засухой. На предприятиях в окрестностях города по этому поводу велось расследование.
Обернувшись, он с изумлением увидел, что она стоит почти рядом, отделенная от него только письменным столом.
Странно, он не слышал ни скрипа двери, ни ее шагов.
Одной рукой она оперлась на спинку стула. Он велел ей убрать руку и встать прямо. Она повиновалась.
Теперь она была ярко освещена холодным, падавшим из окна светом, и он мог спокойно рассмотреть ее.
Вблизи он видел ее всего два раза. В доме старухи, где ее лицо и руки были еле различимы в полутьме. И в своем кабинете, когда их привезли на фабрику и она сидела боком на краешке стула, точно скучающая гостья, которая вежливо ждет момента ухода.
Сегодня она стояла перед ним в блеклом рабочем халате.
Он сел. Ему следовало бы разбушеваться, припугнуть ее как следует, пока не поздно. Неужели старуха не вразумила ее? Известно ли ей, что ее ждет, если она и дальше будет проявлять строптивость? Но он безумно устал, а ее вид действовал на него умиротворяюще. Наверное, оттого, что ее матовая кожа не отражала света, а, напротив, поглощала, смягчала его; а может, дело было в ее терпеливой неподвижности, в молчании, в гордой осанке.
Он поднялся, сделал несколько шагов, остановился у нее за спиной. Окно ярко светилось на темной стене холодным четырехугольником с острыми как бритва краями.
Он посмотрел на нее сверху вниз, так как был гораздо выше ростом. Ее волосы, наверное, отличались той же шелковистой мягкостью, что и кошачья шерстка, тепло которой ему так давно хотелось ощутить под пальцами.
Он часто заставал кота в погребе, на одеяльце, которое постелил для него. Но стоило шагнуть в его сторону, как он медленно вставал, прижав уши и шипя, свирепо глядел на человека и одним прыжком исчезал за решеткой.
Он положил руку ей на голову, на волосы.
Она рванулась было вперед, но там стояла преграда — письменный стол.
Он расстегнул верхние пуговицы ее халата. У нее оказались маленькие, еще совсем неразвитые груди. Он дернул за пояс, халат распахнулся. Тонкая талия переходила в округлые бедра, неожиданно широкие для ее худенького тела. Его руки сомкнулись на ее животе, медленно поползли вверх и сжали плечи, вынуждая девушку обернуться.
Теперь она стояла лицом к нему. Он не смотрел ей в глаза. Касаясь губами ее волос, он шепотом приказал ей молчать. И наконец взял ее, испытав давно забытое наслаждение. Миг спустя он оторвался от нее. Она стояла, нагнувшись вперед, опустив голову. Он видел только ее волосы, сжавшиеся плечи, застывшие контуры надломленного тела.
Он велел ей одеться. Пока она застегивала халат, он сообщил, что с котом все в порядке, кот теперь живет у него. И велел ей идти работать.
Потом он опустил оконную штору и сел за стол. Случившееся было всего лишь мелким инцидентом. Он совершил то, что делали другие, что и сам он часто делал в иных обстоятельствах. Ни одна из заключенных не посмела подать жалобу.
Но он невольно вспомнил жену, ее гневную реакцию на сообщение, что девушка будет работать под его началом. Это серьезная ошибка, в которой он еще горько раскается, твердила она ему.
По крайней мере, в одном отношении она несомненно права: он был у девушки не первым, значит, у нее раньше водился любовник или несколько любовников, то ли сообщников, то ли покровителей, вот почему их не трогали, девушку и вдову, вот почему она не стала прятаться, услышав его голос на веранде, — она вполне успела бы скрыться, — а сидела и ждала, держа кота на коленях, ибо приняла его за другого.
Он через силу вернулся к работе.
Чепуха все это, ему совершенно нечего бояться. Кто посмеет теперь, когда она осуждена, встать на ее защиту?!
Он сел в машину. Зной усилился. Ему очень хотелось снять пиджак, но разве можно допустить, чтобы его увидели в рубашке!
Дома жена, как всегда, хлопотала в кухне.
С тех пор как приехал сын, она не отходила от плиты, стараясь приготовить что-нибудь повкуснее. Сын — тот ценил ее старания, он ел все подряд с волчьим аппетитом, и она была счастлива.
Наконец он смог вздохнуть свободно, расстегнуть ворот рубашки, засучить рукава.
Он с облегчением рухнул в кресло.
Комната была тщательно прибрана, стол празднично накрыт. Ему подумалось, что, сидя вот так, беспомощно обмякнув, в измятой одежде, он выглядит здесь неуместно — единственный диссонанс, нарушающий семейную гармонию.
Он откинул голову, зажмурился. Как спастись от этой жгучей боли, угнездившейся в мозгу, над глазами?! Он принялся легонько массировать набрякшие веки.
Открыл он глаза много позже, услышав голос жены. Наверное, он незаметно вздремнул. Сначала он увидел лишь ее темный силуэт, вокруг которого плясали огненные точки.
Ужин давно готов, повторила она, а сына все нет и нет.
Он с трудом встал с кресла. И предложил садиться за стол — сын наверняка скоро придет.
Они сидели друг против друга. Он совсем не чувствовал голода, но все-таки положил себе еды на тарелку, чтобы не огорчать жену еще больше. Впрочем, он заметил, что она не обращает на него никакого внимания, и перестал есть.
Огненные точки наконец рассеялись. Теперь он явственно видел жену, ее маленькие серые глазки, неприятно белое лицо, желеобразные дрожащие щеки.
Но ему не удавалось поймать ее взгляд, который блуждал от стола к двери или был устремлен в пустоту.
И он тоже забыл о ее присутствии; нынешний образ сменился другим, прежним, куда более отчетливым. Она подходила, держа тарелки в обеих руках, ставила их на стол и, выпрямившись, с улыбкой смотрела на него. Это было очень давно, в ресторане, где она работала официанткой, а он регулярно обедал. Потом она удалялась, а он глядел ей вслед. Ему вспомнился пояс ее белого фартучка, завязанный бантом, таким нарядным на черной ткани юбки, а еще тогдашний ее взгляд, тогдашняя улыбка.
Она возвращалась и чуточку медлила у его стола перед тем, как отойти.
У нее было много работы. Она бегала как заведенная по кругу, где он был всего лишь точкой отправления и прибытия, но даже в ту пору он чувствовал себя не таким одиноким, как нынче, когда она сидела напротив, глядя сквозь него.
Он оттолкнул тарелку. Опершись локтями на стол, спрятав лицо в ладони, он ощущал, как утихшая ненадолго боль просыпается с новой силой.
В первые годы их брака они почти не виделись. В городе было неспокойно, и она жила в деревне, у родни.
Да и сам он за это время тоже изменился.
Он слегка надавил пальцами на веки, и перед ним снова заплясали огненные искры; он видел, как они растут, вспыхивают, порождают целый рой других, ширятся, подобно зрачкам, увеличенным в страхе, подобно отголоскам криков, что сталкиваются в кровавом водовороте смерти.
Он открыл глаза. Все это было и быльем поросло. Он давно уже получил солидную, надежную должность, и у жены отпала надобность работать.
Стул сына так и остался незанятым.
Он встал. Ему хотелось подышать свежим воздухом.
В погребе кот лежал на своем одеяльце.
Он подошел к нему как будто совсем бесшумно, и все же кот тотчас встрепенулся, взъерошился и зашипел, глядя исподлобья.
Вот кошка его детства — та всегда подпускала его к себе. Он вспоминал о теплом кошачьем тельце, уютно лежавшем на его коленях, об их счастливом уединении среди окружающего гомона.
И все же он протянул руку, хотя отлично знал, что еще шаг — и кот, взметнувшись с места, одним прыжком исчезнет за оконной решеткой.
Отступив, он сел на ящик.
И долго сидел так, сунув руки между коленями.
Кот снова улегся на подстилку. Свернувшись калачиком и прищурившись, он бдительно следил за человеком сквозь узкие щелки враждебных глаз.
И снова, лежа возле спящей жены, он долго маялся бессонницей.
Сын вернулся поздно ночью. По его неверным шагам на лестнице было ясно, что он пьян.
К счастью, жена не проснулась.
Он велел надзирательнице прислать к нему девушку.
И теперь ждал, опершись локтями на стол, прикрыв ладонью глаза.
Как и тогда, в первый раз, он не услышал ее шагов.
Отняв руки от лица, он увидел, что она стоит перед ним.
Он опустил шторы. И все-таки боль над глазами не утихала.
Она ждала — напрягшись, как ему казалось, точно ее кот, и точно так же готовая отпрыгнуть, убежать.
Он поднялся, обогнул письменный стол.
Она не шелохнулась.
Уж она-то знала, что ей нет от него спасения.
Сын наконец уехал, и он был втайне доволен этим.
А кот все еще не давался в руки. Теперь он подпускал человека ближе но потом все же отпрыгивал к окну, презрительно оглядывался и тотчас, скользнув между прутьями решетки, бесшумно исчезал.
После него только и оставалось, что вмятина на одеяльце.
Он садился на ящик и ждал. Даже в те минуты, когда головная боль отпускала его, он чувствовал цепкую усталость, словно его держали в плену невидимые крепкие путы. Это было какое-то хроническое недомогание, которому он не мог найти имени и которое чуточку облегчали прохлада и полумрак погреба.
Он думал о девушке. О ее теле — в тот миг, когда оно показывалось из серого халата.
Надзирательница больше не требовала отослать ее из цеха. Теперь она поручала ей самые простые работы и, кроме того, уборку помещения и шкафов.
Нередко она присылала девушку навести порядок в его кабинете, когда он там находился. В общем, сделалась его сообщницей — чтобы угодить, а еще из презрения к молодой иностранке. Или с целью завлечь его в ловушку, сказала бы жена.
Он следил, как она ходит по кабинету с тряпкой или щеткой в руках. Затем подзывал ее.
Она оставляла уборку, но не шла к нему, выжидала.
А старуха уже сломалась. Ее глаза меркли день ото дня, как он и предвидел.
Глаза девушки пока еще светились. Вернее всего, страхом, а может, и злобой, точно взгляд кота, если он оказывался слишком близко.
Он вторично приказывал ей подойти. Она медленно выпускала из рук тряпку или щетку.
Интересно, как вел бы себя кот, если бы он закрыл окно? Наверно, расцарапал бы ему лицо, вцепился когтями в глаза.
Он вставал. Тогда она подчинялась. Он сжимал ее плечи. Говорил, что кот привязался к нему — ждет у двери его возвращения, трется об ноги. И каждый вечер лежит у него на коленях.
Его руки скользили по двум плавным изгибам ее бедер, спускались к ногам, нащупывали теплую щель между ними, пока он, касаясь губами ее затылка, рассказывал о коте.
Принудительные работы позволили занять и усмирить мятежников. Труд стал для них наказанием и обязанностью участвовать в возрождении страны, которую они ослабили, в восстановлении порядка, который подорвали своим упрямством и бессмысленным сопротивлением.
Но жизнь входила в прежнее спокойное русло. Арестовывать было уже почти некого, заключенные старели.
Он все чаще и чаще заходил в клуб, где велись разговоры на эти темы, но, сам не зная почему, больше не мог принимать в них участия.
Их жены, их дочери должны были сидеть дома и заниматься хозяйством, а сыновьям предстояло отслужить положенное время в армии. Многочисленные иностранцы, работавшие прежде на заводах и стройках, давно исчезли.
Он рассеянно слушал беседы, сидя со стаканом в руке. Спиртное чуть приглушало головную боль, но притом одурманивало, и он терял нить рассуждений, схватывая лишь обрывки фраз, отдельные слова, которые бессмысленно твердил про себя, допивая последние капли.
Экономика древнего мира, сказал кто-то из них, зиждилась на рабстве. Верно, ответил другой, однако для того чтобы иметь новых рабов, нужны новые войны.
Ну, за войнами дело не станет! Это зависит только от них самих. И они хохотали. Отпивая из стакана, он услышал еще одну фразу: “а впрочем, дети рождаются и у рабов”, — но не придал ей значения, поглощенный мыслью о войне, о новой войне, которую суждено вести уже не ему, а его сыну; эти слова неотвязно преследовали его, как далекое бессмысленное эхо.
Она стучала в дверь и ждала его ответа, прежде чем войти.
Он сидел за столом, пока она мела пол или вытирала пыль. Время от времени он поднимал глаза. Она двигалась бесшумно, все ее жесты были осторожны, боязливы. Может, она надеялась, что он забудет о ней? Ничуть не бывало: ее неслышное присутствие, ее легкая поступь мало-помалу приручали, успокаивали, убаюкивали его. И он бросал работу, чтобы полнее насладиться забытым ощущением тихой радости, мягких касаний, бесплотных, как тень кота на стене.
Ему хотелось покинуть город, это тесное скопище каменных, изъеденных светом зданий. Покинуть хоть на миг, это было необходимо ему, точно глоток воздуха пловцу, вынырнувшему из морских глубин.
Он мысленно видел дорогу с деревьями по обочинам. Вот он сидит за рулем, а рядом девушка — уж не задремала ли она? Стекло опущено, и ветер треплет ее волосы, набрасывая их ей на губы, скрывая лицо.
А вот комната, постель с белыми простынями, и она лежит на них, все так же погруженная в сон.
Он сидит рядом, у кровати.
И ждет, когда она проснется.
Вокруг них царит покой, недвижная тишина, едва нарушаемая легким, мерным ее дыханием.
Но там, за оконными стеклами, мечутся тени взлохмаченных веток, бегут прочь в зловещем безмолвии серые тени облаков.
Им тоже нужно было бежать, ведь о них забыли всего на миг, — бежать от этих теней, от этого ветра, через поля и равнины, к далеким холмам; и пусть их тогда ищут, преследователи найдут лишь опустевшую комнату.
Она спала, а он глядел на нее, спящую. Он знал, что им все равно не успеть. Поля слишком голы, холмы слишком далеки, а их бегство слишком медленно.
Он вставал из-за стола. Едва он приближался к ней, ее глаза мрачнели — совсем как у кота. И он невольно оглядывался — проверить, надежно ли заперто окно, перед тем как коснуться ее.
Рабочие закончили фасад, и улица словно замкнулась в молчаливом ожидании. Теперь они возводили крышу.
Жена постоянно жаловалась на невыносимый шум стройки, на грязь и пыль.
Она скверно выглядела. Ей бы нужно больше отдыхать, щадить себя, не так рьяно заниматься уборкой, готовить еду попроще. Но она упрямо качала головой, отвечая, что ей скучно бездельничать одной дома. Ну, тогда пусть выходит, гуляет, встречается с людьми. На это она и вовсе не откликалась. Ее взгляд блуждал где-то далеко, не задерживаясь на нем. Он нетерпеливо ждал, когда же она встанет наконец из-за стола и примется убирать посуду.
Надев пальто, он шел в клуб, пил там, слушал все те же споры, в которых звучали, зрели, вздымались, подобно грозному, но еще далекому приливу, соблазн и темная жажда войны.
Однажды он вернулся уже ночью, выпив больше обычного. Вместо того, чтобы войти в дом, он направился к погребу.
Кот лежал там на своем одеяльце. Странное дело: в этот раз он как будто не услышал приближения человека. Он крепко спал.
Подкравшись, он внезапно схватил кота за шею. Но тот бешеным рывком опрокинулся на спину и вонзил когти в его руку. Он испуганно разжал пальцы, и кот, вскочив, мгновенно исчез.
Он тяжело опустился на ящик. Кошачьи когти оказались весьма острыми. Изодранная рука сочилась кровью, багровые струйки растекались между пальцами.
Иногда ему чудилось, будто пелена, застилавшая память, словно облачная дымка на небосводе, медленно расходится, и воспоминания, давно ставшие бледными размытыми тенями, оживают, обретают прежние краски. Он видел, как тела, внезапно утратив тяжесть, опрокидывались в потоках света, падали на другие тела, сваленные в кучи, сплетенные меж собой, с окоченевшими конечностями, с пустыми глазами на изувеченных лицах.
Из бесчисленных ран текла кровь. Только она одна еще и двигалась тут, расползаясь медленными липкими струйками по оголенным телам, словно тянула к нему хищные уверенные щупальца.
Головная боль, ненадолго приглушенная спиртным, внезапно обострилась, раскаленной иглой прожгла мозг так свирепо, что он испугался: вот сейчас у него там, внутри черепа, лопнет что-то и он умрет; впервые он испытал этот леденящий ужас — ощущение приговоренного на краю могилы за миг до того, как он тоже рухнет вниз, на голые недвижные тела, и почувствует касание холодных рук на своем лице, на животе, на горле.
Шатаясь, он выбрался из погреба. Дома принял несколько болеутоляющих порошков, продезинфицировал и перевязал руку.
Наутро он рассказал жене, что оступился на лестнице и слегка поранился. Ей вполне хватило этого объяснения. Она ничуть не обеспокоилась.
Девушка бесшумно прибирала в кабинете.
Головные боли стали невыносимы; вдобавок у него огнем горела воспалившаяся рука.
Он поднялся. Он безумно устал, и ему хотелось всего лишь приникнуть лбом к ее волосам, ощутить губами их шелковистое тепло.
Но, подходя к ней, он увидел, как она замерла, напряглась, и ему почудилось, будто она готовится к прыжку; он узнал этот огонек, эти яростные молнии в ее глазах: такой же яростью сверкал взгляд кота, когда он вонзил когти ему в руку и разодрал до крови, перед тем как исчезнуть.
И он тоже ощутил внезапное бешенство, забытую ненависть, которая прежде всегда жила в нем, возбуждая, точно непроходящее опьянение.
Он сорвал с нее халат. Снова ему хотелось бить, бить до тех пор, пока не брызнет кровь, пока гневные искры в ее глазах не сменит ужас, ибо он знал, что все они, почти все, в конечном счете смиряются, боятся смерти, молят о пощаде.
Она дрожала. То ли от страха, то ли от холода. Он грубо приказал ей продолжать уборку. Она протянула руку к халату, но он не отдал его. Она взялась за тряпку.
Сидя у стола, он наблюдал за ней. Все ее жесты были неловки, скованны.
Красивая девушка, только слишком худая. Вполне могла бы быть его дочерью. Но то, что унизило бы его дочь, для нее не имело никакого значения.
Он окликнул ее, и на сей раз она сразу подчинилась.
Позже он вернул ей халат и, не дав времени застегнуть его до конца, вытолкал из кабинета, прогнал.
Жара все усиливалась. Но небо постепенно темнело, облака наливались тяжелой грозовой мглой.
Он с нетерпением ждал дождя, как вдруг им объявили решение властей: женщины-заключенные должны рожать детей.
С фабрики увезли всех молодых, в том числе иностранку. Теперь цех работал вполсилы.
Наконец пришли дожди, а с ними осень, ее прохлада, ее туманы, окутавшие улицы и прохожих.
Рука уже зажила. Он давно снял повязку. На коже остались тоненькие шрамы, но жена не обратила на них внимания.
Дом напротив был построен, и туда въехали новые жильцы.
А головные боли продолжали терзать его, правда меньше, чем прежде, а может, он просто свыкся с ними. Впрочем, и беспощадный летний свет тоже слегка померк. Дни тянулись монотонной чередой — дождливые, мрачные или, наоборот, белесые от влажной дымки тумана.
Цеха закрывались, молодых женщин не хватало.
На свободные места доставили других работниц — пожилых.
Когда он прохаживался вдоль огромного зала, где снова дружно стрекотали швейные машинки, ему казалось, что никаких перемен и не было, что все идет по-прежнему; от лета остались лишь смутные воспоминания, как от длинного неприятного сна.
Старуха, его бывшая соседка, умерла. Девушка исчезла; исчез и кот — с тех пор, как он перестал его кормить.
Он работал у себя в кабинете, временами вскидывая голову, когда вдруг накатывало желание увидеть ее перед собой, занятую уборкой. Но комната была пуста. И он вновь принимался за дела. Он знал: это скоро пройдет и он перестанет о ней думать.
Снова приехал сын, в темном мундире, такой же нетерпеливый, резкий, как прежде; и он с некоторым стыдом вынужден был признаться себе, что не рад ему.
К счастью, сын уделял им очень мало времени, вечно пропадал где-то, возвращался поздно, неверной пьяной походкой взбирался по лестнице.
Он был из тех, кто жаждал новой войны. И не понимал колебаний отца, который раньше уверенно провозглашал войну необходимой и закономерной; отчего же теперь он не радуется, что сыновья продолжают и доводят до логического конца начатое старшими дело?!
Да, странно… с чего вдруг его обуяли сомнения?
Ну, возраст, конечно, и скверное здоровье; а кроме того, долгие годы спокойной жизни после ожесточенной борьбы и всех трудностей, которые сын даже представить себе не может.
Но сын нетерпеливо пожимал плечами и уходил, бросив на него короткий взгляд, выражавший холодное любопытство, а может, и враждебность, ипрезрение.
Как-то раз, после очередного тяжелого разговора, закончившегося уходом сына, он выглянул в окно.
Через улицу шел кот. Вернее, бежал торопливой трусцой; шерсть слиплась на его тощих боках.
Не раздумывая он поспешил в кухню.
Выйдя во двор, он пристроил на оконце погреба чашку с молоком и остатки ужина.
Так он и продолжал подкармливать кота, однако больше не пытался его трогать.
Кот дремал на своем одеяльце, а он сидел и смотрел на него.
И вновь он поднимал глаза, ища в комнате тень девушки, отзвуки, пусть и приглушенные, ее шагов, сладостные, хоть и смутные, воспоминания о ней.
Но в кабинете никого не было.
С минуту он вслушивался в стрекотание швейных машинок. Зима выдалась суровая. Женщины, особенно пожилые, часто болели. Некоторые потом не в силах были продолжать работу. И опять в цеху зияли пустые места.
Однако страна готовилась к войне, и ничто не могло остановить ее. Значит, вскоре у них появятся новые эшелоны с пленными.
Несколько дней шел снег. Он укрыл мостовые, кровли домов. И город тотчас принял совсем новый облик — сияющий и хрупкий, как светлое детское воспоминание, как давно забытая радость.
Но почти сразу же дождь смыл этот празднично-белый наряд, и дни вновь потянулись унылой, серой, монотонной чередой.
Головные боли после короткой передышки стали мучить его с новой силой.
Он побывал у врача, но тот не обнаружил ничего серьезного. И он вышел от него успокоенный, с лекарствами, к которым очень быстро привык, так что уже больше не мог без них обходиться.
И вновь наступило лето, а война все продолжалась. Сначала их войска, застав неприятеля врасплох, быстро продвинулись в глубь вражеской территории, но вскоре они столкнулись с неожиданно упорным сопротивлением.
Его сын уехал на фронт, туда же отбыли и мужчины постарше. А сами они были слишком пожилыми, чтобы воевать. Их ждала работа на производстве.
Грузовики непрерывно доставляли новые партии заключенных. Цеха были полны рабочих, однако часть руководителей пришлось отправить на фронт. И нужно было заменять их.
Он возвращался домой к ночи, когда жена уже спала.
Ему нравился этот избыток работы и приятная трудовая усталость.
Да и чувствовал он себя намного лучше. Лекарства избавляли его от мигреней, — правда, с каждым разом их действие ослабевало, но стоило чуточку увеличить дозу, и дело шло на лад.
Когда во двор въезжал очередной грузовик, ему случалось вставать и подходить к окну. Он наблюдал, как пленные выстраиваются в колонну и идут под охраной надзирателей к зданиям, где им отныне предстояло жить; наконец они исчезали в недрах фабрики.
Прохаживаясь по цеху, он находил повод — вопрос или замечание, — чтобы вынудить новоприбывших женщин поднять голову. И, сам не зная зачем, искал в их глазах те огоньки, те вспышки ненависти или страха, гнева или презрения, что светились во взгляде кота, во взгляде молодой девушки. Странно, эти искры пробуждали в нем почти угасшее сожаление о ней, о ее теле, а следом и другие чувства, более давние, совсем забытые и теперь медленно оживавшие в его душе, отчего он испытывал неясную боль, ощущение какой-то утраты и вовсе уж смутное плотское желание.
Но с течением дней, довольно скоро, он улавливал происходившую с ними знакомую метаморфозу. Женщины поднимали усталые глаза, измученные напряженным вниманием, которого требовало шитье, разлукой с семьей, с родиной, с прошлым, а главное — необходимостью молчать.
Наверное, сильнее всего они были угнетены не переутомлением, не скученностью, не строгостью надзирателей, а именно этим приказом молчать — за работой, за едой, в спальных блоках, — обрекавшим их на одиночество среди людей, убивавшим волю к сопротивлению.
И всякий раз, как он встречал эти опустошенные глаза, эти взгляды потерпевших крушение, его охватывало одно и то же головокружительное чувство панического смятения, которое человек испытывает за минуту до гибели мира, перед тем, как все рухнет в бездну.
Но то было лишь мимолетное ощущение, и он куда легче справлялся с ним теперь, когда работал с утра до ночи, без передышки, а дома, улегшись в постель, тотчас проваливался в сон.
Война застопорилась. Иссякал и поток заключенных. Он ходил по цеху между швеями, глядя на их склоненные головы в резком свете ламп и белесом мареве лета.
Иногда он останавливался, привлеченный на миг цветом ткани в их руках, быстрым снованием иглы, ровной линией стежков, терявшейся где-то вдали — в тех далях, что сулили всего лишь череду одинаково серых дней, вплоть до дня их смерти. Их смерти — и его тоже.
Теперь кот, сидя в погребе, спокойно переносил его присутствие и уже не спасался бегством, если человек делал резкое движение или подходил слишком близко.
Он садился на ящик. Кот открывал глаза и, уткнув голову в лапы, следил за ним расширенными в темноте зрачками.
Он разглядывал его так, словно это существо было для него постоянным источником удивления или беспокойства, смотрел в упор, слегка враждебно, и ему вспоминались руки молодой девушки, гладившие кошачью спину, и доверчивая расслабленная поза кота, и тепло кошки его детства — там, на крыльце родительского дома.
Пристально, не мигая, кот смотрел на него. Чего он ждал? Что хотел узнать: почему этот человек кормит его, зачем сидит тут, подолгу, напротив?
Свернувшись комочком, опустив голову на лапы, кот следил за ним и, может быть, задавал себе только один вопрос, всегда один и тот же: что он сделал с его домом, с его садом, с девушкой, так ласково гладившей его?
А может, он и вовсе не видел человека, а просто лежал, погруженный в свои кошачьи грезы.
Глаза кота напоминали глаза женщин, только что доставленных на фабрику, или взгляд иностранки — одинокий и непримиримый, с холодным блеском, каким отливает вода в колодце, с затаенной угрозой, с темным проклятием.
Стоя перед зеркалом в ванной, он снял темные очки, которые носил с начала лета. Никогда еще он не видел так близко свои глаза. Они оказались воспаленными, с красными прожилками на белках, с блеклыми ободками вокруг зрачков, такими же мутновато-голубыми, как летний небосвод.
Еще с минуту он выдерживал собственный взгляд, сам не понимая, что отыскивает в нем, что хочет — или боится — в нем обнаружить. Затем отправился спать.
Вернувшись с фабрики, он увидел кровавую лужицу на шоссе, против погреба.
За столом жена рассказала, что машина сбила перед домом кошку; ее убрали дорожные рабочие.
После ужина он спустился в погреб. Обе мисочки были пусты.
Он сел на ящик рядом с подстилкой. Уставившись на свои руки, зажатые между коленями, он мысленно твердил, что он тут ни при чем, он не убивал кота, нет, он его не убивал!..
Он так и не утратил привычки по возвращении из клуба спускаться в погреб и сидеть минутку возле одеяльца, на котором еще виднелись черные и рыжие шерстинки.
В доме и на улице царила мертвая тишь.
Он сидел на ящике, упершись локтями в колени. Он слишком много пил. Ему явственно представлялось тело девушки; он мог мысленно повторить — так, словно сам очертил его контуры одним движением руки, — все нежные изгибы этого тела.
Она стояла здесь, в безмолвии погреба, устремив на него пристальный, как у ее кота, взгляд, выражавший все тот же холодный вызов, то же упрямое ожидание — он и сам не знал чего, — может быть, его сожалений, раскаяния, страха, наконец?
Он проскальзывал к ней за спину. Так он хотя бы не видел ее глаз. С ее телом он мог делать все что угодно. Он распахивал на ней халат. Его губы ощущали тепло ее волос, а руки — округлость плеч и грудей. Ее тело дрожало под его пальцами, — значит, она боялась, значит, ей было ведомо, кто ее мать и как она умерла; если бы не он, ее постигла бы та же участь, вот почему она опускала глаза и покорялась ему, в благодарность за спасение.
Он медленно всходил по лестнице, тихонько укладывался в кровать рядом со спящей женой. Но не успевал сомкнуть глаза, как нужно было вставать. Его бессонные ночи опять стали чересчур светлыми, их населяли неуловимые призраки, которые маячили перед ним, дразнили, отнимали покой, лишали темноты и забытья глубокого сна. И оттого ему мерещилось, что дни идут один за другим сплошной чередой, не перемежаясь ночами.
Он еще долго видел кровавое пятно на шоссе перед домом. Оно медленно темнело и постепенно исчезало под дождем.
Ему снился кот. Его тень скользила по стене. Он торопливо сбегал вниз, чтобы догнать кота. Но вместо этого блуждал в каком-то путаном лабиринте переходов и лестниц, ломился в запертые двери, и когда в конце концов отыскивал ту, что вела на улицу, кот уже исчезал.
Или же кот лежал у его ног, а он разглядывал изуродованное тельце, грязную шерсть, слипшуюся от крови вокруг ран. Одни только глаза остались целы, но и они застыли, отливая мертвенным светом, точно диск луны в холодном небе.
И все время повторялась одна и та же сцена: его рука на шее кота, мгновенная, бешеная ярость зверька, его зрачки, вспыхнувшие злобным ликованием, зубы, оскаленные в жестокой усмешке, и холод стальных когтей, которые вонзаются ему в глаза прежде, чем он успевает защититься, прикрыть их руками, и медленно раздирают их.
Это жуткое видение, мелькнув перед ним с быстротою молнии, тотчас растворялось в душной ночной тьме, и он уже не мог понять, спит он или бодрствует, ослеп или заблудился в мрачных неведомых далях.
Широко открыв глаза и силясь не кричать, не звать на помощь, он лежал и ждал, когда растает черная пелена и к нему вернется память или зрение. Но вот он чувствовал рядом тело жены и узнавал знакомые очертания мебели.
С минуту он сидел на краю постели. Затем шел на кухню выпить стакан воды.
Он больше не мог сносить эту лютую боль, терзавшую мозг и глаза.
И он вынимал из шкафа бутылку водки. Пил медленно, не торопясь возвращаться в спальню, ожидая первых признаков облегчения, успокоения, уверенности, что сейчас начнется отлив, который унесет его в мутную пучину беспамятного сна.
Он уходил на работу очень рано. Цеха были полностью укомплектованы, однако новости с фронта звучали странно. Война продолжалась, и жена беспокоилась за сына.
Часто он ужинал прямо на фабрике, а по пути домой заглядывал в клуб, после чего еще некоторое время сидел в погребе, лишь бы вернуться к себе как можно позже.
Жена уже спала. Недавно она сказала ему, что они теперь не видятся по нескольку дней. Отчего он не идет с работы прямо домой, отчего каждый вечер проводит в клубе?
Он ответил, что в данный момент у них много проблем и в клубе он может обсуждать, даже решать их. Она смолчала.
Ему все труднее и труднее было засыпать.
Глаза привыкали к темноте, откуда медленно выплывало лицо жены, почти такое же бледное, как подушка, и руки, вцепившиеся в простыни, словно она боялась, что их с нее сорвут.
Она лежала рядом, но ему казалось, что, протянув руку, он встретит одну пустоту, и что лицо жены, ее пальцы, сжимавшие простыню, всего лишь отблески луны в ночном мраке.
Однако он слышал ее дыхание, удивительно ровное, мирное дыхание, которое ничто не могло пресечь, чей размеренный ритм так угнетал его, что в конце концов он потихоньку вылезал из постели и ощупью пробирался в гостиную.
Там он садился в кресло, брал стакан, пил. И снова алкоголь избавлял его от тягостных мыслей или, вернее, отодвигал их куда-то вдаль, где они казались легкими безобидными пузырьками, которые, выбиваясь один за другим на поверхность, тут же лопались и исчезали без следа.
Так, например, перед ним возникали одно за другим лица жены — ибо у нее было много лиц, и все они чередой проплывали мимо него. Вот ее лицо на перроне, поднятое к окну вагона, и прощальный взмах ее руки; один миг — и лицо вместе с рукой медленно тают. А вот ее свадебное лицо, взволнованное, под белой фатой; и следом еще одно — ресторанное, в тот миг, когда она ставила перед ним тарелку и выпрямлялась с озорной улыбкой; лицо, с материнской заботой склоненное к сыну; и еще другие, с совсем иным выражением — лица их ночей.
Он пил и спрашивал себя, с каких же пор она утратила лицо.
Она была тут, совсем близко, когда он уходил на работу, когда возвращался не слишком поздно. Он слышал ее голос, звук ее шагов, ощущал ее тело рядом с собой на кровати, смотрел, как она ест. Но стоило ему отойти, как ее черты расплывались, ускользали от него. У нее больше не было лица; от нее оставалась, что ночью, что днем, только зыбкая тень.
Он даже не мог определить, когда и как это началось — вдруг или постепенно, незаметно?
Он отпивал из стакана, опускал его на колено, крепко сжав в руке.
Жена стала тенью, и все другие — сын, надзирательница, которую он видел почти ежедневно, — тоже превратились в тени.
Белый летний свет притупил его зрение. Окружающий мир утратил четкость, объем, вес и краски.
Белый летний свет сжег ему глаза и память; может быть, он ослепил и других?
Все движения жены казались усталыми, равнодушными, бестолковыми. Укрывшись в четырех стенах, она неугомонно сновала по квартире, будто отыскивала, нашаривала что-то давно забытое, потерянное и не могла найти.
Вот и сын, с его резкими жестами, лихорадочно искал какой-нибудь выход, лазейку для бегства.
И люди в клубе по-прежнему беседовали, окутанные дымом своих сигарет, рассуждали о войне, талдычили одно и то же, одно и то же — так путники бродят в ночной тьме, обманутые неверными блуждающими огнями.
Он был окружен тенями; они слепо сталкивались друг с другом, все более хрупкие, все более призрачные — уже и не тени, а безмолвная рябь на стене, неуловимый трепет крыльев, дуновение, коснувшееся его век.
Мир бледнел и медленно таял в ярком свете.
И только его сны еще были живыми.
Слишком светлые часы бессонницы, слишком яркие дневные часы; все эти дни и ночи были заполнены невнятными шорохами, неслышными голосами.
А тем временем в его снах ослепительные молнии раздирали мрак. Его сны оглашались пронзительными криками, которые сменяла глухая тишина — безмолвие деревни, где спят одни лишь мертвецы.
И он жил теперь в своих снах, но они не нравились ему; вот почему вместо того, чтобы идти назад в спальню, он вновь и вновь наполнял свой стакан.
Грузовики больше не привозили новых заключенных. Война близилась к концу, и пленные работали прямо в лагерях.
Он обходил цеха. Все было спокойно. Долгие рабочие часы, проводимые в молчании, быстро пресекали любые мятежные порывы. А тех строптивцев, что отказывались смириться, тотчас убирали, и другие, видя это, становились шелковыми.
Заложив руки за спину, он прохаживался вдоль столов.
Теперь он ждал конца работы, конца трудового дня с нетерпением, удивлявшим его самого. Что могли дать ему одинокие вечера, долгие бессонные ночи?
Только одно, думал он: сидеть в кресле, пить и, закрыв глаза, ждать, когда утихнет боль в голове, над глазами, только это ему и нужно — хотя бы короткая передышка, больше ничего.
Он уселся на кровать и тут только заметил, что жены нет в спальне. Обойдя всю квартиру, он нашел записку, прислоненную к бутылке на столе гостиной.
Теперь, когда сын больше в них не нуждается, она считает себя вправе уйти. Она уехала в деревню, где до сих пор живут ее родители. И всё. Ни упреков, ни извинений, ни сожалений.
Он сел, налил водки в стакан.
И долго ждал перед тем, как отправиться спать.
Вот и теперь сон никак не шел к нему. А ведь сегодня ему уже не мешало ровное дыхание жены, упрямо размеренное, точно волны на взморье.
Теперь он был один, далеко от побережья, ничто не могло нарушить окружающее безмолвие. Ничто и никто.
Он и раньше ночевал иногда в своем кабинете, чтобы избежать утомительной езды домой и обратно на работу.
После ухода жены он прочно обосновался здесь.
Больше он не покидал фабрику. Выглядывая в окно, он удовлетворенно созерцал стену и заржавленные прутья решетки: слава богу, перед ним не торчали дома его улицы, а главное — враждебно-чужой новый фасад.
Сыну дали наконец отпуск, но он провел его в деревне у матери.
Работы становилось меньше. Люди постепенно возвращались с фронта, жизнь входила в прежнюю мирную колею.
Он почти не бывал в городе. Да и в клуб наведывался куда реже.
Его кабинет убирала теперь другая женщина. Он сидел и вслушивался в ее шаги, в стук передвигаемой мебели, в шарканье щетки по полу, стараясь хоть на миг представить себе, что перед ним та, прежняя. И он невольно поднимал глаза, но нет, ничего похожего. Эта была гораздо выше и белокожая, а не смуглая.
Он наблюдал за ней, не в силах сразу вернуться к работе.
Надзирательница предупредила его, что среди новоприбывших эта — одна из самых строптивых. Им понадобились крутые меры, чтобы обуздать ее, зато теперь она ведет себя очень хорошо.
Он разглядывал ее. Она и в самом деле работала старательно, но как-то неуклюже, словно двигалась с закрытыми глазами или впотьмах. Может, у нее плохо со зрением? Или же она не вникает в то, что делает, а просто автоматически выполняет действие за действием, стараясь только не задеть, не сломать что-нибудь, ибо даже если она не видела или не понимала смысла своей работы, то уж конечно прекрасно знала, что за ней следят, что ни один ее жест не ускользнет от бдительных взглядов тех, кто надзирал за нею, и наверняка испытывала страх, постоянный страх, который душил и сковывал ее, превращая в робота с боязливыми, тщательно рассчитанными движениями, заставляя постоянно контролировать себя.
Он поворачивался к ней спиной и шел к окну. Стоял и глядел на небо, исполосованное прутьями решетки.
Он был у себя в кабинете, женщины — в цеху; он носил темный мундир, они — серые рабочие халаты.
Тени… одни далекие, полурастаявшие, другие здесь, на переднем плане, четкие, огромные, угрожающие.
Багровый пожар войны сменился балетом этих немых теней, бешеным хороводом призраков, пляской смерти. То было запретное зрелище, которое мог видеть он один. Ибо он остался в одиночестве и тоже испытывал страх, острый и неотвязный, как боль над глазами.
Небо поверх ограды было распорото остриями железных прутьев. Лишаи ржавчины напоминали брызги крови — свернувшейся и потемневшей крови давних ран.
В числе других руководителей его пригласили посетить лагерь, где содержались женщины-арестантки с грудными детьми. Проект был осуществлен, и его авторы, вероятно, хотели получить “добро” на продолжение эксперимента, невзирая на приток новых пленных.
Лагерь находился в нескольких часах езды от города.
Машины вереницей проследовали на территорию лагеря, и ворота тут же сомкнулись.
Теперь они сидели полукругом в просторном зале. После приветствий местного начальства слово взял врач в белом халате. Он расхаживал взад-вперед по невысокой сцене. Зал был освещен неприятно ярко; врач безостановочно ходил между трибуной, стоявшей у края сцены, и темной картиной в глубине ее.
Белая ткань халата мельтешила на черной поверхности картины слепящим пятном, от которого он не мог отвести глаз, так же как не мог, хоть и желал, заткнуть уши, чтобы не слушать врача.
И он поневоле слушал, уставившись в пол, но не смея совсем зажмуриться.
Итак, говорил врач, женщин распределяют по разным цехам согласно специальностям, которым их обучили, и они трудятся там вплоть до самого конца беременности.
После родов им предоставляют несколько дней отдыха.
Сестры и санитарки ухаживают за младенцами в детском отделении, которое им сейчас продемонстрируют. Матерей допускают к новорожденным только на время кормления, во избежание совершенно излишней привязанности.
В трехмесячном возрасте детей увозят из лагеря. Их будут воспитывать в других местах, стараясь как можно раньше привить трудовые навыки. И, разумеется, вполне можно заставить женщину, родившую здоровое дитя и крепкую физически, выносить следующего ребенка.
На этом он завершил свою речь, пригласив осмотреть их заведение.
Теперь все стояли, окружив директора и врача, которые должны были сопровождать их, и он потащился вслед за остальными, борясь с тошнотой — непременной спутницей своих мигреней.
Кроватки младенцев тянулись вдоль палаты безупречно ровными рядами. Многие дети кричали, махая крошечными кулачками; их сморщенные личики побагровели от натуги. Дети были голодны. Кормление отложили из-за приезда важных посетителей. В комнате стоял оглушительный гваль.
Они вышли в коридор. Их провели по всем цехам подряд. Наконец они очутились в швейном цехе. Он сразу узнал ее, но она не подняла головы, не увидела его. Она сидела, склонившись над своей машинкой, придерживая руками ткань, и ее волосы были освещены яркой лампой.
А их группа уже выходила.
Он не мог задержаться, это не ускользнуло бы от бдительного взгляда надзирательницы. Пришлось догонять коллег.
Сколько еще времени длился осмотр, он не знал.
И снова они собрались в актовом зале. Директор поблагодарил их за визит. Теперь он готов ответить на все вопросы. Он слушал, как они спрашивают и отвечают, не вникая в смысл слов. Когда все умолкли, он поднялся с места. И объявил, что хотел бы побеседовать с одной из заключенных. Сказав это, он сел, и в зале на миг воцарилась тишина. Вероятно, они ждали, что он объяснит свою просьбу.
Но он молчал. Директор радушно улыбался. Ему не хотелось испортить впечатление посетителей какой-нибудь оплошностью. И он предложил всем желающим сделать то же самое. Но никто не откликнулся. Он вышел из зала один. Направился прямо в швейный цех, к ее месту. И приказал ей идти за ним.
Однако он не знал, куда ее вести. Они остановились в конце коридора, у окна. Она смотрела то во двор, то на небо. Он стоял у нее за спиной. В последний раз он видел эту изящную головку с коротко остриженными волосами, обнаженную шею, худые плечики, остро торчавшие под серой тканью халата.
Но он не мог прикоснуться к ней. Уже не мог, несмотря на влечение, несмотря на усталость, прижаться щекой к ее волосам, своим телом к ее телу.
Он тоже глядел на крыши лагеря, на небо.
И задавал сбивчивые вопросы. Впервые он услышал ее голос. Глуховатый, нерешительный, словно сдавленный вечным молчанием.
А он шагал по длинной дороге, что давным-давно вела его неизвестно куда. Впереди зеленел квадратик луга, трава манила его к себе. Но этот изумрудный покров как-то странно колебался, словно его вздымали подводные течения, ленивые водовороты.
Он слушал ее, и видение рассеивалось, заслоненное лагерными крышами.
Оно таяло, но тотчас возникало опять, и шелковистая трава лужайки, пригнувшись на миг к земле, медленно распрямлялась, вставала во весь свой рост.
У нее родилась девочка. Здешняя решетка тоже обезображивала небо, как глубокий шрам, как след давно забыто раны.
Он сворачивал с дороги, окунался в живое тепло луговых трав.
У него оставалось очень мало времени. Нельзя было задерживаться здесь надолго.
И все же он медленно шел вперед. И трава обвивала его ноги своими гибкими блестящими пальцами, льнула к животу.
Это наверняка была очень хорошенькая девочка, с темными глазками и волосами. Ей хотелось, чтобы девочка сосала подольше, но та быстро засыпала или просто тихо лежала с широко открытыми глазами. И тогда ребенка уносили.
Он лежал на лугу, вдали от дороги. Там, где он прошел, осталась притоптанная борозда, медленно исчезавшая, когда трава наконец распрямлялась, укрывая и его следы и его распростертое тело.
Однажды она пришла кормить вместе с другими женщинами. Но ей не дали ребенка. Девочке исполнилось три месяца, и ее увезли.
Он прижался щекой к ее волосам, положил руки ей на плечи. Она даже не отстранилась. Стояла прямая, застывшая, словно не чувствуя его прикосновений. Он уже не помнил, что она говорила, верно ли он расслышал сказанное. Ее голос был таким же безразличным, как ее тело, и мог произносить любые слова — все равно они теперь не имели смысла.
В коридоре раздались чьи-то шаги. Сжав ее плечи, как прежде у себя в кабинете, он заставил ее повернуться к нему лицом. Впервые он смотрел ей в глаза. Они не утратили своей красоты, но свет, когда-то сиявший в них, конечно угас. Ее взгляд не выражал ни гнева, ни ненависти — разве что смутное отвращение.
Подошедший директор любезно предложил проводить его. Машины уже ждут, все готово к отъезду.
Еще мгновение она шла по коридору впереди них, потом скрылась за дверью цеха.
Перемены не заставили себя ждать, он почувствовал их довольно скоро. Теперь надзирательница швейного цеха, как и остальные сотрудники, разговаривала с ним вежливо, но холодно.
Он давно уже не ходил в клуб. Поужинав, он запирался в рабочем кабинете.
Он даже не удивился, когда сын попросил его о встрече. Мать хочет развестись с ним, сказал сын. Лучше им больше не видеться. Лучше и для нее и для него самого, настойчиво повторял он, опасаясь, без сомнения, за свою карьеру.
Да, так оно и впрямь было лучше. Сын сидел напротив него. Он сильно постарел. Но его жесты были по-прежнему резки, а взгляд блуждал, ни на чем не задерживаясь. Он находился в отпуске. А что же он намерен делать дальше — вероятно, сражаться на следующей войне?
Сын впервые взглянул прямо ему в глаза. Он как будто не уразумел смысла этих слов. Скажи, ты когда-нибудь думаешь об убитых или все уже забыл, забыл их глаза, их лица?
Взгляд сына вспыхнул ненавистью, кулаки сжались. Неужели сейчас ударит?
Он успокаивающе поднял руку. Сын прав. Тем, кто развязывает войны, и тем, кто воюет, не о чем говорить друг с другом. Каждый должен жить в одиночку и молчать, а главное — избегать этого невыносимого подведения итогов.
Они хотели построить идеальный мир. Для этого им пришлось искоренить недостатки старого. Но, сделав это, они разрушили нечто иное. Он уже забыл о присутствии сына. Да, вместе с недостатками они разрушили нечто иное. Что же именно? Тесноту и скученность, кухонную вонь на лестнице, кошачьи сборища вокруг помоек, его одиночество на крыльце, пока дети иностранцев играли и носились по улице, крича что-то непонятное. Словом, одни только досадные помехи. И однако, без этих помех окружающий мир стал враждебно-холодным, а в беспощадном леденящем свете блуждали, сталкивались, не видя друг друга, тени с мертвыми глазами слепцов. И эти пустые незрячие бельма были делом их рук.
Ну а ты, спросил сын уже стоя, готовый уйти, сам-то ты раскаиваешься, что донес на нее, или просто жалеешь, что ее у тебя отняли?
Он тоже встал — тяжело, с трудом, — прикрыв ладонью глаза. Но сын уже вышел, хлопнув дверью.
Он ждал.
Делал свою работу, подолгу простаивал у окна. Рабочие красили решетку. Ржавые пятна исчезали под черной краской.
Он с облегчением принял вызов в суд. Развод состоялся. Он счел необходимым оповестить начальство о своей связи с заключенной. Теперь он лишился права занимать прежнюю должность. Ему дали несколько дней на сборы и велели ждать приказа.
Он давно уже не бывал у себя дома.
Все было покрыто слоем пыли, и ему чудилось, будто между его воспоминаниями и тем, что находилось у него перед глазами, зияет глубокая пропасть.
Он снял мундир, надел старые брюки и свитер.
Несколько раз сходил из дома в погреб, перенес туда все запасы спиртного.
Нагнувшись к кошачьему одеяльцу, он собрал с него оставшиеся волоски, разложил их на ладони и впервые заметил, что каждый из них окрашен в три цвета — белый, рыжий и черный с сероватым отливом.
Сидя на ящике, он медленно пил до самой ночи. Ему чудилось, что он избежал ужасной опасности. Потом он закутался в одеяло и лег, подложив под голову какое-то тряпье. Он лежал и тихонько посмеивался. Что же все-таки случилось? А вот что: он сам превратился в помеху, в недостаток, который им придется искоренить. И тем не менее он был почему-то уверен, что избежал ужасной опасности.
Он пил, и уплывал куда-то, и проваливался в сон, как проваливаются сквозь гнилой настил.
Потом просыпался, не открывая глаз, нашаривал бутылку, отхлебывал из нее.
И слушал. Он узнавал эти звуки, этот тихий гул — шелестящее дыхание ветра в древесной листве. Он толкал железную садовую калитку, прикрывал ее за собой. И шел по аллее на цыпочках, стараясь ступать как можно тише.
Она была там, сидела под деревом. О чем она думала, склонив голову, с ясным, невозмутимым лицом в черной пене буйных кудрей, разметанных ветром?
Он лежал в траве. У него не было сил шелохнуться.
И глядел на нее.
Ее рука, ласково гладившая круглую кошачью спину, каждым своим движением повторяла, утверждала все тот же пассивный, немой, упрямый отказ. И каждый из этих жестов бесповоротно отталкивал, отстранял его.
Высоко в голубом небе плыли, догоняя друг друга, круглые облачка, легкие, как девичий смех.