Перевод с польского и вступление Н. Астафьевой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2002
Здесь представлены три польские поэтессы. Из трех разных городов — Кракова, Гданьска, Вроцлава. Разных годов рождения. В разные годы входившие в литературу.
В начале 60-х отсверкал фейерверк поэтических дебютов “поколения 1956-го”, года четыре новых имен не появлялось. Тем ярче был дебют Евы Липской в 1967-м. Он остался в памяти и в истории польской поэзии одним из знаковых событий 60-х годов. Липской было двадцать два, она была студенткой краковской Академии художеств. Но стала не художником, а поэтом. В ее поэзии преобладают не живописность и колоризм, а интеллект, аналитичность, острая мысль, ирония, парадокс. Пространство поэзии Липской изначально было общеевропейским и даже планетарным. Задолго до 80-х годов, когда она стала выезжать за границу, и 90-х, когда она провела десять лет на дипломатической работе в Вене. “Я тревожусь за мой мир”, — писала она в одном из ранних стихотворений (“ИЛ” 1975, № 12). Липская приглядывается к детям, ведь они — будущее мира. Она симпатизирует детям, которые “не слушаются старших… и убегают далеко-далеко. К себе”. Но нельзя умиляться, даже глядя на детей, на младенцев или на фотографии младенцев: “…Мы разглядываем снимки Гитлера в пеленках…” Мир Липской — это современный мир, мир тревог и неразрешимых противоречий, трагический мир. В заглавном стихотворении книги 2001 года “Зоомагазины” она подводит итоги ХХ века, включая обе мировые войны: “…мышеловки из-под Вердена и в завершение Освенцим…” Липская изображает реальный мир, этому не противоречит присутствие в ее поэзии элементов сюрреализма и абсурда, поскольку сама современная действительность сюрреалистична и абсурдна. Но при всем этом поэзия Липской — непостижимым образом — оптимистична. Липская всегда сохраняет присутствие духа. Она дает силу жить в этом мире. С первой же книги Ева Липская остается одним из самых современных польских поэтов, остается точно выражающей меняющееся время.
Но в момент дебюта она хотела быть и была выразителем именно своего поколения. Она и ворвалась в литературу, опережая на год, на два, на пять всех своих польских ровесников-поэтов, их дебюты, их мироощущение, поэтику их творчества. Ровесники Липской, вошедшие в литературу после 1968 года, назвали себя “поколением 68-го”, польская критика окрестила этих поэтов “Новой волной”. Поэты “Новой волны” утверждали примат гражданской ответственности поэта, примат надличного в поэзии. Липская была их предтечей.
Польские поэты, дебютировавшие чуть позже, во второй половине 70-х годов, полемизируя с “Новой волной”, провозгласили примат личного и личностного в поэзии. Эту формацию назвали “Новой приватностью”. Название предложил то ли молодой в то время гданьский критик Стефан Хвин, то ли кто-то другой, но из Гданьска. Гданьск в это время как раз претендовал стать еще одной поэтической столицей Польши, наряду с двумя давними — Варшавой и Краковом и двумя новыми — Вроцлавом и Познанью. В Гданьске появилась добрая дюжина талантливых молодых поэтов, активных, бурно эмоциональных, издавших совместно альманах, а каждый в отдельности — по одной, по две, по три книги. Альманах назывался “Новый транспортный корабль статуй”. И в стихах, и даже в оформлении альманаха ощущался сюрреализм-экспрессионизм. Но вскоре гданьская плеяда распалась: кто умер, кто уехал, кто ушел в прозу.
Кристина Ларс первую книгу стихов выпустила позже своих гданьских сверстников, в тридцать лет. Тогда же, в 1981 году, она опубликовала в журнале “Пункт” — журнал гданьских молодых — свой манифест. Она писала, что современный поэт должен спасти “ощущение возвышенности существования… Поэтому он не останавливается перед крайностями чувств и образов…” Крайности Ларс в ее сюрреалистической поэтике — это крайности биологизма, крайности изображения жестокости. Зеркало поэзии Ларс по-своему отражает действительность: действительность жестокой эпохи, с ее смертоубийствами, зверствами, с ее неврозами и психопатологией. В последней книге Ларс (2000 г.) есть стихи о резне в далекой Руанде, о беженцах из Боснии. Заголовок одной из рецензий на ее книгу — “Иероглифы боли”; это словосочетание — цитата из стихотворения Ларс “Снился мне конец света…”. Метафизика, эсхатология, апокалипсис. Лишь последние строки стихотворения дают слабую надежду считать конец света началом чего-то нового:
…Перед нами зажигался в пустом небе
свет начала. Эмбрион мира носился над
водами.
Эти “воды” в стихотворении Ларс — не только прадавние воды, над которыми носился Дух Божий (первые строки Книги Бытия), и не только плодные воды родильного акта. Это еще и вода как главная стихия поэзии Ларс, поэзии, рождавшейся у моря, в Гданьске.
Уршуля Малгожата Бенка на пять лет моложе Кристины Ларс. Ей было двадцать два, когда польский Союз студентов в 1977-м издал в Варшаве ее поэтическую тетрадь “Хрономея”. Через год вроцлавское издательство “Оссолинеум” опубликовало книгу ее стихов “Странное наслаждение”. Стихи Бенки были удивительные, неожиданные. Книга привлекла внимание. Очень уж отличались стихи вроцлавской студентки (она изучала филологию и психологию) от всего, что публиковалось. Нечто подобное можно было найти скорее уж на выставках польских художников 70-х годов: неомодерн, неосимволизм, неосюрреализм. Поэзия Бенки напоминала декадентскую, модернистскую культуру рубежа ХIХ и ХХ веков, именно всю художественную культуру: театр, театральные декорации, живопись. И в ее “театре” меняются декорации, меняются маски, мелькают персонажи. В 1992-м Бенка действительно создаст, вместе с мужем художником театр “Онейрон” (от греч. “онейрос” — сновидение); так театральность, присущая ее поэзии, выйдет за рамки ее поэтических книг. У Бенки великолепное чувство стиля, она свободно владеет стилями разных эпох. Привлекают ее главным образом эпохи “неклассические”. Рецензенты первой книги видели связь ее лирики с искусством готики, с немецким и английским готическим романом конца ХVIII века, со сказками немецких романтиков. Многие фантазии ранней Бенки — гофманианские. Но сквозь ее иррациональную поэзию порой сквозит действительность ХХ века с ее тоталитарными режимами и жестокостью. Таково стихотворение “Шизофрения часовщика Вольфганга Фридриха Кранца”.
Уже раннюю поэзию Бенки поэт Сергиуш Стерна Ваховяк связывал с поэтикой мифа. Бенка свободно чувствует себя и в античной мифологии (цикл об Орфее), и в мифологии славянской, например стихотворение “Мать и дочь”. В этом стихотворении Бенка, обычно пишущая свободным стихом, пользуется дольником, стилизованным под народный стих, с приблизительными — тоже на фольклорный лад — рифмами. Стихотворение написано по возвращении в Польшу после долгого отсутствия: в 1983¾ 1991 годах Бенка жила в Париже и в Нью-Йорке. Любопытно, что парижских и американских реалий в ее стихах, написанных за рубежом, почти нет: местом действия поэтического театра Бенки остаются пространства ее воображения.
ЕВА ЛИПСКАЯ Специальный бюллетень Дети играющие в классы еще не знают целой правды о будущем. Эта их сладкая шизофрения: взбитые сливки снежных баб лужайки зеленых кузнечиков интуиция василька - вперемешку с житейской мудростью родителей грабителей гангстеров контрабандистов мошенников сыщиков воров. Эта их сладкая шизофрения розовощекая. Житейский хэппенинг со всеми последствиями. Дети еще не знают что гражданин Гильотен изобрел машину которая отсекла ему голову. Они неосторожны. Не слушаются старших. Спрашивают: почему? Ответа не ждут затыкают себе уши пальцами набивают рот шоколадками и убегают далеко-далеко. К себе. Mы разглядываем снимки Кто твой дедушка и что из этого следует? Какое имеют происхожденье пятница и суббота? Откуда взялся голубь воркующий тебе в ухо? Почему твои сны досягают так далеко? Чересчур далеко по нашим временам. Мы разглядываем снимки Гитлера в пеленках. Мы разглядываем снимки других младенцев которые потрясли мир. Гражданин маленькой страны Гражданин маленькой страны родившийся неблагоразумно на краю Европы призван размышлять о свободе. Как резервист он не задумывался об этом. Он прерывает утреннее кормленье кита. Листает словари. Раз или два в жизни он проезжал свободу транзитом. Иногда съедал ланч и выпивал стаканчик апельсинового сока. Иногда это были станции подземки. Черные рукава туннелей. Вагончики над пропастями. Всегда однако возвращался. К своей коллекции китов. К прогрессивной химчистке которой только что дали экспресс-орден. К официальным агентствам опровергающим общую метеорологическую ситуацию. К оговоркам предвещающим большие перемены. К своим личным территориям свободы по которым он гуляет осторожно в спасательном жилете с висящей на плече аптечкой первой помощи на всякий случай. Эти пространства его обступают ночью. Гонит его страх в черной мужской перчатке. В конце является ему полярное сиянье. Он оказывается повешен самим собою на площади парадов. Что выбрал? - спрашивает он себя. Меньшую нелепость или еще большую проблему. Женщина позирующая мне для портрета Женщина позирующая мне для портрета думает о том что за три часа она получит сорок пять злотых На которые купит зеленые чулки к зеленому плащу. К началу весны. Я думаю о том что женщине сорок лет и что ее зеленые чулки позволят мне наконец использовать изумрудную зелень пахнущую ядом. Но первые ее морщинки (светлая охра) благодаря довольно долгому перерыву в позировании несколько разгладились внося неожиданно в мою картину полный разлад. В праздники В праздники можно наконец-то отключить телефон. Если родится Бог, постучит соседка. Смотрю кинофильм "Касабланка" с моим всегдашним аппетитом на отступленья от сюжета. Одиночеством развлекаюсь. Плюс горячее молоко с медом. Мой шестой палец выстукивает буквы. Больше не напишу ничего. Продолжение вечера неприкосновенно. Зоомагазины Зоомагазины. Лагерь интернированных моего детства. Морские свинки. Попугаи. Канарейки. Нездоровый запах неволи. Опилки событий. От депрессии я отплевывалась дома. Кошка Антигона не показалась больше. Мышеловки из-под Вердена и в завершение Освенцим. Я не предвидела последствий когда я соглашалась жить на свете. Добровольно. Кристина Ларс Найденный глаз Этот глаз я нашла в траве средь острых листьев Я взяла его в руки легко как прозрачный белок и оживляла дыханьем Переливала из ладони в ладонь а в нем мелькали запечатленные им картины Я хотела чтобы отделились случайные мимолетные мертвые от тех глубинных что навсегда в него запали Я не знала чей это глаз а хотела открыть в его памяти запись любви и ненависти Перебрасывала его из ладони в ладонь осторожно чтобы не уронить зрачок Баюкала его чувствуя что мои руки становятся легкими и мягкими будто голубиные крылья А он постепенно темнел как может темнеть только глаз найденный в мокрой траве Постепенно становился похожим на стоячую воду в сумерки В глубине, на дне зрачка кружили неясные блестки Я ждала чтоб они устоялись Наконец они сложились в картину Теперь я увидела лица матери и отца Они на меня глядели Протягивали ко мне руки - белые костяные погремушки Я увидела нагую женщину она кружилась в незнакомом танце все медленнее и медленнее Из ранки на ее плече вытекала струйка крови У этой женщины было мое лицо Венец творенья Венец творенья не человек Венец творенья стебель укропа Не улыбайтесь именно так Венец творенья стебель укропа Приятель носа и огуречного рассола союзник листа хрена и веточки вишни хорист симфонии зеленой дубовых бочек он сохнет терпеливо под потолком висящий в связке своих братьев Многоперстый он озаряет Сочельник и праздник Пасхи Он не выдумает ни пороха ни шрифтов Гутенберга никого не отравит даже если б хотел не напишет ни "Пана Тадеуша" ни нюрнбергских законов не заседает в Совете Безопасности Однако же стебель укропа заслуживает расположенья Земли и Неба Его архитектура совершенна его цвет и солнечная терпеливость заслуживают гимна Безгрешный и чистый он держит небо над огородом до поздней осени защищая первый иней от обманного октябрьского тепла Но есть такое мненье ученое мненье что на лугах небесных нет для него места "Снился мне конец света", - говорит Янка С., учительница из Скарышева Небо раздвинулось и сквозь огромную щель вдоль меридианов вылетали вверх сцены из старых книг и старинных картин, статуи из белого мрамора, Парфенон и Лувр Черный Кёльнский собор взметнулся из озера, на котором лежал, как перевернутая вверх дном яхта, и таща за собою шлейф Снов улетел в бездну над нами. Когда этот поток вещей прекрасных исчез в черной проруби неба, мои дети остались голыми. Они были сильны и прекрасны. Блестящие сухожилья, жемчужно-розовые мышцы, твердые ногти. Но от их лиц постепенно отклеивались имена. Были только Движенье и Голод. Мы шли через город, но я не могла удержать вокруг их плеч тонкий жизнетворный туман, который теперь исчезал в туннеле созвездий, как мерцающая кожа змеи. Это был мой грех. Прозрачный бинт с Иероглифами Боли улетал в тьму ночи. Тьма Знаков гасла. Перед нами зажигался на пустом небе свет начала. Эмбрион мира носился над водами. Уршуля Малгожата Бенка Хрономея Это странное имя я просто купила На каком-то базаре - за кинжал из зеленой бронзы на котором виднелось волнующее и бесконечное изображение дождя: дождя идущего с чужого континента может планеты ╬ держа кинжал в руке я ощущала его всетяготеющее стремленье, я чувствовала себя Землей которую держат за волосы в космосе) это странное имя подали мне на подносе из дождя (незнакомого и золотого с пурпурным отблеском памяти и перегрузки: шар дождя который сновидел и помнил и невольно разгонял созвездья имя мое ╬ Хрономея ╬ в этом хаосе яви и вдохновенья казалось тонет) как повязку на глазах я ношу это странное имя: оно имеет силу взрывать предназначенья В дюнах Мальчик серую память песка о прошлом ╬ память гор извержений дна морского ╬ гладил рукою длинной как у кого-то кто умирает Последнее свидание Каждый раз как меня обнимаешь я знаю что это свидание - последнее в жизни и лишь повторяется следующими ночами в их черных многочасовых зеркалах где нас ждет с горящим цветком на груди этот мальчик а мы не смеем подойти потому что два наш сердца лишь выражение его глаз Виденья Усни. Месяц блестит как жребий. Я забыла уже даже твое имя, только в душе моей мальчик - ты чувствуешь? - ложечкой пересыпает пустыню, а я ему улыбаюсь все более легкая, все более нагая на песке. На пороге Орфей шел к свету Мгновение назад он углублялся в чрево Земли как в женское тело Он весь еще пульсировал дрожал Не мог он выйти из нее даже не взглянувши Не мог уйти от нее как от проститутки Поэтому он обернулся и глядел В огромные глаза своей любимой Все еще затуманенные счастьем Колодец с демоном Демон нашей свадьбы поселился в жестяном ведре у колодца на краю леса, и с тех пор туда мы ходим порознь каждую ночь: я спускаю ведро, ты тянешь веревку, а когда мы пьем, наши руки с каждым глотком удаляются друг от друга, и никакой голос не замутит прозрачнейшего плеска, когда демон нашей свадьбы садится на воду в колодце, обнажаясь по мере того, как становится видно дно, и подает нам каждому зонтик: под твоим ╬ наш день, под моим ╬ наша ночь, так что ты без ночи, а я без дня возвращаемся, ничего не видя сквозь ткань зонта, и вначале кружим у колодца, где он руками, которыми мы не умеем коснуться друг друга, колотит в жестяное ведро. А потом, оглохшие под зонтами, улыбаемся сонно и бежим домой торопливо, как если бы друг друга мы не знали и будем познавать теперь друг друга силой. Мать и дочь Мать зовет свою дочь: я рожу тебя снова без изъяна, со святой красотою. С гладким лбом, с большими глазами, а не слезами. Засверкаешь ты звездой на небосклоне, только поместись в моем лоне! Дочь заткнула уши, слышать не хочет и бежит без оглядки, а мать клекочет. Ковыляет за молодою с клюкою за ограду, за деревню - на болото. Убегает дочка с кочки на кочку, а тот голос приколдовывает дочку: - Иди, снова рожу тебя - желанной, чистой, гордой и ладной. Будешь блестеть, как в земле родничок, а у берега будешь как челн. Как облатка в дароносице светиться будешь в мраке - только дай родиться! Дочь то рыдает, то хохочет, а земля из-под ног ее уходит. Болото черно и вязко, тростники вокруг торжественно толпятся. Нагие, потому что день осенний, и нагая мать перед нею. - Иди, снова рожу - будешь после госпожой - хоть на проклятом болоте. Но тебя оно будет ластить, Очарует и собою украсит. Будешь всем на соблазн и удивленье, как в грозу высочайшие деревья! Дочка тонет и чувствует, что тонет, а мать на груди ее стонет. Дочка гладит лицо ее руками, все исхлестанное в кровь тростниками, все в болота тихом ореоле, а оттуда голос, острый до боли. И мерцает на воде светлым бликом, в сгнивших пнях - чужим каким-то ликом, чудным ликом, в грозовом узорочье драгоценностей, растраченных ночью. Сверху месяц освещает железный этих двух обнаженных женщин.