Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2002
Как-то было замечено, что все мечты и планы обычно сбываются, вот только ждать иногда приходится слишком долго, настолько долго, что не все доживают до осуществления мечты. Примерно так произошло у нас, в России, и с Прустом. Критик умный и проницательный, Георгий Адамович еще в середине 20-х годов написал о Прусте: “Он, вероятно, будет любим в России”. Не только три четверти века назад, но и совсем недавно это могло показаться броским парадоксом. И что же? Пророчество Адамовича осуществляется у нас на глазах. Нет, конечно, мы еще не можем сказать, что Пруста стали у нас любить повсеместно и тем более поголовно, но стойкий интерес к нему в России проснулся, и издательства соревнуются в выпуске его книг и книг о нем.
Все издания последних лет просто трудно перечислить, к тому же такой перечень наверняка будет неполным, ведь постоянно появляются новые книги. Переиздается, естественно, главное произведение Пруста — его цикл “В поисках утраченного времени”, но выходят в русском переводе и другие его сочинения. Так, в 1999 г. переиздан ранний сборник новелл и очерков “Утехи и дни” (впервые вышел у нас в 1927 г., теперь же этот старый перевод перепечатан); в 1999 г. вышли также “Против Сент-Бёва. Статьи и эссе” (в переводе Т. Чугуновой) и “Памяти убитых церквей” (перевод И. Кузнецовой, отметим, что лучше было бы не “убитых”, а “убиенных”). В 2000 г. появилась очень хорошая книга — сборник стихотворений Пруста, посвященных художникам и музыкантам. Книга прекрасно оформлена, но, главное, образцово переведена Натальей Стрижевской; она же написала умное, глубокое предисловие, в котором наше понимание Пруста выведено на новый, заслуживающий того уровень. Чтобы кончить с переводами “малого” Пруста, упомянем недавно опубликованные все те же его стихотворения о живописцах и музыкантах в переводе В. Ладогина. Впрочем, “переводом” эту работу назвать трудно, это не перевод, а переложение, к тому же весьма вольное и даже подчас разухабистое. Но это тоже показатель растущего интереса к творчеству писателя.
Свидетельством такого интереса стала и выставка “В сторону Пруста (Моне, Дебюсси и другие)”, организованная в Государственном музее изобразительных искусств имени А.С. Пушкина в декабре 2001 — январе 2002 г., проведенные в ее рамках очередные Декабрьские вечера и очередные же Випперовские чтения — научная конференция, посвященная Прусту и его эпохе (больше 25 докладов). О достоинствах и упущениях выставки говорить не будем, но вот что поразительно: редкая московская газета ничего о ней не написала, хотя оценки были самые разные. Десять лет назад такого и быть не могло.
Не будем подробно останавливаться на наших недавних исследованиях, посвященных Прусту, упомянем лишь книги, статьи и эссе М. Мамардашвили, В. Подороги, С. Бочарова, Т. Балашовой, А. Кушнера, А. Таганова, Н. Пахсарьян и других, а также переводы работ Ж. Делеза, Ж. Женетта, Д. Фернандеса, К. Мориака, В. Набокова, А. Моруа…
Самым заметным событием в нашем “обретении Пруста” стало появление в санкт-петербургском издательстве “Амфора” в 1999 — 2001 гг. семитомника, куда вошли целиком (ну наконец-то!) “Поиски утраченного времени”. Первые шесть томов напечатаны в переводе Н.М. Любимова с довольно подробными примечаниями О. Волчек и С. Фокина; последний том переведен А.Н. Смирновой (видимо, ее же комментарии — досадно краткие и беспомощные). Всему изданию предпослано содержательное и вполне компетентное предисловие профессора Ивановского государственного университета А.Н. Таганова.
“В поисках утраченного времени” — не просто главная книга Пруста, это в известной мере его единственная книга, все же остальное — подготовка к ней, примеривание и приспосабливание. Не только ранние новеллы, статьи о литературе и искусстве, но даже, казалось бы, проходная и необязательная светская хроника, что Пруст время от времени печатал в “Фигаро”, была такой подготовкой. Что же тогда говорить о его незавершенных книгах “Против Сент-Бёва” и “Жан Сантей” — это уже первые наброски и пробы, в основном отвергнутые, но, как становится ясно только сейчас, благодаря глубоким текстологическим разысканиям, порой оказывающиеся первыми вариантами “Поисков”, ряда их эпизодов.
Создание главной книги потребовало от писателя необычайного сосредоточения и самоотдачи. На протяжении полутора десятилетий Пруст был одержим этой работой, отдав ей все свои силы. Отсюда и результаты. В наши дни уже ясно, что Пруст не был ни снобом, ни декадентствующим эстетом, ни литератором-любителем, а был гениальным художником и великим тружеником. Отрицать и то и другое теперь вряд ли кто отважится. Но так было не всегда и не сразу.
То, что это главная книга Пруста и что произведение это очень значительное, стало понятно довольно быстро, недаром за второй роман цикла — “Под сенью девушек в цвету” — ему присудили в 1919 г. Гонкуровскую премию. В России это тоже поняли, вот почему к переводу “Поисков” обратились у нас уже в 20-е годы, причем еще до того, как последний том цикла увидел свет. Эти ранние опыты (А. Франковского, Б. Грифцова и др.) были несомненно удачны, но дело все никак не получалось довести до конца. Правда, в 1934 — 1938 гг. выпустили уже четыре романа и пятый — “Пленница” — был А. Франковским переведен. Но для русской судьбы Пруста симптоматично, что пятый том так и не вышел — либо из-за войны, либо из-за усиливавшейся с каждым годом идеологической “бдительности”, ведь писатель давно ходил у нас в неблагонадежных. С легкой руки А. Луначарского и М. Горького его книга трактовалась как бессвязный поток воспоминаний, к тому же болезненных и ущербных, а ее автор считался закоренелым снобом, заискивающим перед аристократией, не знающим живой жизни и даже тщательно отгораживающимся от нее листами пробкового дерева, которыми он велел обить свою комнату (все эти мифы теперь счастливо развеяны).
А потом интерес к Прусту, даже “отрицательный” интерес, как к “вершине литературного упадка” и “классику буржуазного паразитизма”, с чем следовало решительно бороться, как-то сошел на нет. Писатель попал, вместе с Джойсом и Кафкой, в модернистскую обойму, и серьезно им перестали заниматься. Тем более переводить. И так продолжалось более тридцати лет. Редкие упоминания произведений писателя непременно носили уничижительный характер, творчество Пруста было прочно связано с кризисом буржуазной культуры, будучи его одним из ярчайших и красноречивейших проявлений. Но нетрудно предположить, что книг Пруста у нас почти не читали, не читали даже те, кто, казалось бы, должен был это делать по своему профессиональному долгу; так. в конце 50-х гг. один видный литературный критик и теоретик литературы признался мне, что Пруста нет в его личной библиотеке (между прочим, очень неплохой), его он читал, вернее пролистал, давно, да это не так уж важно: место этого писателя в литературе своего времени раз и навсегда непререкаемо определено.
В конце 60-х гг. перевести весь прустовский цикл задумал наш известнейший переводчик Николай Михайлович Любимов (1912 — 1992). Решение это было по меньшей мере смелое. Во-первых, работа предстояла огромная и неимоверно трудная; речь идет как о необъятных размерах произведения Пруста (это не менее 3 500 страниц обычного книжного формата), так и о стилистическом богатстве, разнообразии, даже разноголосице прустовской прозы, насыщенной философскими рассуждениями, неожиданными психологическими наблюдениями, проникновенными описаниями природы, живописи, впечатлений от музыки, но также яркими бытовыми и сатирическими зарисовками. Добавим, что книга Пруста была и закончена и незавершена одновременно; ее сюжетный и идеологический “костяк” был давно готов — не только в голове автора, но и в его черновых рукописях, — но на него все время нарастало новое “мясо”; короткие мысли и наблюдения разворачивались в пространные пассажи, судьбы многочисленных персонажей реализовывались все в новых эпизодах (так, знаменитое описание смерти литератора Бергота перед картиной Вермеера было внесено Прустом в беловой текст в самый последний момент), не все концы с концами из-за этого оказывались связанными, и даже некоторые фразы оставались оборванными. Но смелым было и само обращение к Прусту: начатая гигантская работа могла надолго задержаться в письменном столе переводчика — вспомним, с каким трудом пробивались к советскому читателю произведения Кафки, Гамсуна, Музиля, Хаксли, Джойса; появление каждой такой книги бывало и издательским подвигом, так как постоянно приходилось преодолевать идеологические препоны. Не избежало, как увидим, подобных препятствий и предпринятое Любимовым издание Пруста.
И, наконец, последняя сложность. Существовала, да и сейчас существует стойкая точка зрения, что перевод А. Франковского наиболее точно и глубоко передает все стилистические особенности прозы Пруста. Тем самым соревноваться с Франковским — это обрекать себя на неминуемое поражение. Что же, перевод Франковского — бесспорно хороший перевод, к тому же он — первый, и лавры первооткрывательства всегда его осеняют. Но вот что отметим: в те годы, когда Любимов решил переводить Пруста, мы знали лишь две книги из семи в переводе Франковского, еще две — в других переводах (Б. Грифцова, А. Федорова), явно переводу Франковского уступавших, три же последние книги вообще никогда не выходили по-русски (то, что перевод “Пленницы” чудом сохранился, еще не было известно). К тому же все наши переводы 20-х и 30-х годов основывались на совершенно случайных французских изданиях (других тогда и не было), с текстологической точки зрения явно неудовлетворительных, испещренных ошибками и пропусками. Отдельные неточности либо спорные решения были и в переводе Франковского, тем более в переводе Федорова. Что было делать в этой ситуации? Возможных решений было, видимо, три. Или не делать ничего, то есть отказаться от перевода, но тогда наш читатель оставался бы без полного Пруста. Либо редактировать старые переводы, что и неинтересно, и неправомерно (впрочем, так иногда поступали: например, в 1955 г. вышла “Молль Флендерс” Дефо в переводе все того же Франковского, но с восстановленными пропусками и исправленными ошибками). Наконец, смело браться за перевод. Любимов выбрал последнее.
Он работал поразительно быстро, но за этой быстротой не было поспешности, за ней стояли исключительная усидчивость, даже одержимость, и конечно же ¾ талант. Но также — огромный предшествующий опыт, ведь были переведены в своих главных произведениях Сервантес, Рабле, Боккаччо, Мольер, Бомарше, Мериме, Флобер, Доде, Мопассан, де Костер, Франс, Метерлинк. Но также — прекрасное знание русской классической литературы, и ее великих представителей (особенно любимы были Пушкин, А.К. Толстой, Тургенев, Достоевский, Чехов, Бунин), и писателей второго и даже третьего ряда; здесь суждения Любимова были глубоки и оригинальны, а познания на удивление обширны, им вполне могли бы позавидовать многие специалисты-литературоведы. Но также — врожденная наблюдательность, интерес к природе, к многоразличным приметам быта и нравов, к театру, вообще культуре. Детство Любимова прошло в маленьком городке Калужской губернии, и позже он писал в одной из своих блистательных работ о мастерстве перевода: “Если б в моей жизни не было этого городка, этого сада, этой первой встречи с музыкой, то разве я мог бы перевести Пруста, разве я мог бы вжиться в Комбре с его тоже ведь задумчивой, тихоструйной, самобытной красотою, в этот маленький мирок, живший жизнью не торопливою, не напряженною, но тем глубже впитывавшей в себя впечатления?”
Переводу предшествовала длительная подготовительная работа. Любимов внимательнейшим образом перечитал Пруста, выписывая в специальные тетрадки трудные случаи, анализируя повествовательную манеру писателя (и тут он самостоятельно, не читая французских исследований, пришел к правильному выводу, что Пруст не был “стилистом”, вроде Флобера или Мопассана, что он работал не над словом и слогом, а над содержанием и смыслом). Опять-таки в особые тетрадки вносились первые попытки перевода отдельных пассажей, фраз, слов, имен, топонимов. Другие тетрадки содержали критические замечания по поводу переводов предшественников; Любимов охотно отмечал их находки и удачи, но и хотел учиться на чужих ошибках.
Перевод Франковского Любимов хорошо знал. Мешал ли он ему? Хотя в разговорах он это отрицал, но, думается, все-таки порой мешал. Бывают случаи (это обычно короткие и простые фразы), когда возможен лишь один бесспорный вариант перевода, любой другой будет не просто ухудшением, но даже отходом от оригинала, его некоторым стилистическим искажением. С этим Любимову случалось сталкиваться. Ограничимся только одним примером, первой прустовской фразой. У Франковского: “Давно уже я стал ложиться рано”; у Любимова: “Давно уже я привык укладываться рано”; у Пруста: “Lоngtеmрs, je mе suis couhce dе bonne heure”. Как видим, в оригинале нет ни “привык”, ни стилистически окрашенного “укладываться” (вместо вполне нейтрального “ложиться”). Таких случаев небольших смысловых сдвигов в переводе Любимова не так уж много, ведь прустовская фраза подчас сложна и, главное, длинна. (Вспомним Горького: “Французы дошли до Пруста, который писал о пустяках фразами по 30 строк без точек”.) Скажем несколько слов и об этой пресловутой “прустовской фразе”. Обычно полагают, что структура ее запутанна и противоречива. Да, трудные и даже очень трудные фразы у Пруста встречаются, но в основном как результат авторской работы над текстом, то есть позднейших исправлений, вставок, вычеркиваний. Изначально же, в своем первозданном звучании, фраза Пруста ясна и прозрачна, безошибочно логична и потому совершенно понятна и при чтении, и на слух (в этом писатель был старательным учеником мастеров прозы ХVII века — Паскаля, Лабрюйера, Ларошфуко, г-жи де Севинье). Трудности возникают при знакомстве с переводом, особенно переводом буквалистским, выполненным с сознательной установкой на слепое воспроизведение французских синтаксических структур, подчиняющихся, как известно, иным закономерностям, чем синтаксические структуры русского языка. Хотя в нашей читательской традиции принято считать Пруста писателем “трудным”, виноват в этом не только он сам, но и наши переводчики.
Любимов в своем переводе старался Пруста прояснить, сделать его фразу более легкой, воспринимаемой без сомнений и затруднений, но более легкой не по отношению к смыслу прустовской фразы, а ее буквальному переводу; для этого он порой (но вообще-то довольно редко) дробил фразу на несколько фраз, охотно пользовался точкой с запятой, не нарушая тем не менее течения смыслового периода, но придавая его частям известную автономность. Богатой прустовской лексике переводчик искал адекватные русские соответствия, и тут обнаруживалось свободное и гибкое владение им русским языком, всеми его стилистическими пластами. Изобретателен, находчив и, если угодно, остроумен был он в передаче прямой речи, прекрасно понимая, что она является в руках Пруста мощным средством языковых характеристик. Но иногда он перегибал палку и его заносило (не будем забывать, что за плечами переводчика была работа над Рабле, де Костером, “Тартареном из Тараскона” Доде). От случая к случаю он позволял себе откровенное языковое озорство, которое само по себе приводило к интересным результатам, но все-таки бывало отходом от стилистической сдержанности Пруста. Вот красноречивый пример (из книги “Содом и Гоморра”). На светском приеме барон де Шарлю глумливо и резко говорит об одной даме (маркизе де Сент-Эверт), причем в ее присутствии. Вот как это перевел Любимов: “Этот неделикатный молодой человек осмелился задать мне вопрос, поеду ли я к маркизе де Сент-Эверт. Нет, слуга покорный, я в ее сент-эвертеп не ходок. Уж больно она сент-эвертлява <…> Мне эта сент-эвертунья, сент-эвертушка, сент-эвертихвостка не по нутру”. Быть может, эта забавная словесная игра и передает грубость и ерничанье де Шарлю, но в оригинале она недопустима, хотя бы из-за словообразовательных возможностей французского языка. Между прочим, у Пруста эта тирада более прямолинейна, натуралистична и груба; приведем ее в переводе А. Федорова: “Этот дерзкий молодой человек <…> спросил меня сейчас, нисколько не заботясь о том, что этого рода нужды следует скрывать, буду ли я у г-жи де Сент-Эверт, то есть, по-моему, страдаю ли я расстройством желудка. Во всяком случае я постарался бы облегчить его в месте более комфортабельном…” Это пример, конечно же, исключительный, но в переводе Любимова речь прустовских персонажей бывает иногда более заострена и индивидуализирована, чем у французского писателя.
Добавим, что Любимов никогда не бывал за границей, в том числе в Париже (такова была тогда наша жизнь), и не знал многих местных реалий. Так, у него Одетта гуляет по “аллеям Булонского леса”, в то время как речь идет об “авеню Булонского леса” (ныне “авеню Фош”) — широкой улице, идущей от Триумфальной арки к Булонскому лесу; это было местом великосветских прогулок. Не разобрался переводчик и со структурой парижских кафе, не подозревая, что там за одним столиком не могут сидеть несколько посторонних друг другу посетителей. Любимов мог принять “Люксембург” (то есть Люксембургский дворец, где был музей) за название крошечного европейского государства, а фамилию художника-портретиста ХVIII в. Натье — за обозначение профессии (“плетельщик”). Многие из этих огрехов удалось исправить при издательском редактировании очередных томов.
Надо сказать, что перевод первого тома “Поисков” делался по случайным французским изданиям, но начиная со второго тома Любимов перешел на трехтомник так называемой “Библиотеки Плеяды” (компактные тома на тонкой бумаге, тщательно прокомментированные). Но тогда, в 70-е и 80-е годы, еще не было переиздания “Плеяды” в четырех томах с совершенно новыми примечаниями (1987 — 1989), как и объемистого трехтомника 1987 г., которыми “Амфора” воспользовалась самым широким образом.
Печатать Пруста взялось издательство “Художественная литература”. На первых порах дело двигалось весело и споро: в 1973 г. вышел первый том, в 1976-м — второй, в 1980-м — третий. А потом произошла заминка. Перевод “Содома и Гоморры” долго лежал в издательстве, и лишь обращение переводчика в “компетентные органы” позволило этот том издать (1987), да и то с ханжескими цензурными изъятиями. Любимов, чувствуя, что силы уходят, стал торопиться и быстро перевел “Пленницу”, но Гослит опять медлил — книга вышла только в 1990 г.; следы торопливости можно в переводе заметить: текст по-русски звучит прекрасно, но в нем встречаются смысловые ошибки. Не дожидаясь выхода “Пленницы”, верный своему замыслу — перевести всего Пруста, Любимов уже работал над переводом “Беглянки”, между причим, так и не получив договора от неповоротливого Гослита. Но теперь он работал медленно и трудно, он уже не летел по тексту, как в былые годы, а тяжело шел по нему, постепенно проникаясь к этой замысловатой прозе равнодушием и даже неприязнью. Он жаловался на головокружение, головные боли, бессонницу, усталость, виня в этом Пруста. Врачи настоятельно советовали работу бросить. В октябре 1992 г. она была прекращена. Конец тома остался непереведенным, да и в других местах были пропущены большие куски текста. А через два месяца, 22 декабря, Н.М. Любимова не стало.
“Беглянку” выпустил уже не Гослит, а издательство “Крус”, причем дважды — один раз, так сказать, в первозданном виде, другой — с восстановленными пропусками (на своих местах, но в квадратных скобках) и с исправленными ошибками. Однако вдова Любимова осталась недовольна исправленным изданием, вот почему “Амфора” была вынуждена напечатать неисправленный текст, а пропуски — в хорошем переводе Л. Цывьяна — поместить в раздел “приложений”, что, конечно, затрудняет чтение. Это бы ладно, но более двух десятков мелких описок и ошибок Любимова в издании “Амфоры” исправлены не были. А у переводчика, например, Альбертина ездит на мотоцикле (вместо велосипеда, с. 137), беседует с подругой на берегу моря (вместо реки Луары, с. 150), накидывает “купальник” (все-таки лучше, учитывая эпоху, “купальный халат”, с. 102), герой дает девочке-нищенке пять франков (в действительности — пятьсот, из-за этого и скандал, с. 23), один и тот же персонаж называется на соседних страницах то д’Олороном, то д’Олроном, то герцогом д’Ольрнским. Очень жаль, что “Амфора” не обратила на это внимания, ведь другие опечатки, описки и ошибки были исправлены.
Но к старым опискам и ошибкам издание “Амфоры” щедро добавило новые. Многие тома просто пестрят всевозможными опечатками; здесь и пропущенные (или лишние) буквы, слоги, отдельные слова, подчас оказываются потерянными целые куски текста (так, в “Содоме и Гоморре” на с. 89 пропущено 20 строк). Все это, думается, — от излишней торопливости, которая неизбежно оборачивается досадной небрежностью.
Особенно много всяческих несуразностей в примечаниях. Они, как известно, призваны пояснять прежде всего непонятные читателю наших дней намеки, упоминания и реалии (которые не очень-то затрудняли современников Пруста), но также углубить понимание творчества писателя, поставить его в контекст эпохи, а данное произведение и конкретный его эпизод — в контекст творческого наследия Пруста, в том числе в соотнесении с его биографией. Говоря упрощенно, надо объяснять, не кто такие Мюссе, Руссо, Рафаэль, Тициан (что сделано в издании “Амфоры”), а почему писатель упоминает именно их и как раз в этом месте. Да, подчас это сделать трудно, но последние французские издания, на которые ссылаются комментаторы “Амфоры”, буквально переполнены всевозможными сведениями, так что было откуда выбирать. Впрочем, когда наши комментаторы немного отходят от французских источников, у них появляются неточности, ошибки, неудачные дефиниции. Не повезло, например, Просперу Мериме: то он назван автором “исторических романов и новелл” (т. I, с. 533), то ему приписана “биография” Стендаля (т. II, с. 594), которую в действительности он не написал (он оставил короткие воспоминания о своем старшем друге).
Повторим, примечания в издании “Амфоры”, опирающиеся на недавние разыскания французских литературоведов, довольно подробны и интересны. Вместе с тем прокомментировано все-таки далеко не все: не десятки, а сотни намеков и упоминаний Пруста остались без пояснений. Ограничимся лишь одним примером. В романе “По направлению к Свану” говорится об одной картине Вермеера, “которую Морисюи приобрел на распродаже…” (т. I, с. 432). В примечаниях разъяснено, что это за картина и когда состоялась распродажа, но вот только не сказано, кто этот загадочный Морисюи — коллекционер, перекупщик, случайное лицо?.. Любимов этого не знал (не знал и Франковский); в действительности речь идет о знаменитом музее “Маурицхёйс” в Гааге, который посещал и Пруст.
Встречаются в примечаниях “Амфоры” спорные даты и спорные утверждения, например, что Фенелон был “отлучен от церкви” за свой роман “Приключения Телемака” (I, с. 531); да, неприятности у Фенелона были, но не из-за романа, с должности его смещали, но от церкви все-таки не отлучали. И подобных примеров немало: почему, например, Карл V назван “немецким” императором (I, с. 518; надо бы: “германский”), Пизанелло — “французским” живописцем (III, с. 626), а Малларме — “романистом” (III, с. 651)? Неверно, что в ряде произведений Бальзака фигурирует некая русская аристократка Щербатова (IV, с. 654; надо: Щербелова), что известный роман Шамиссо называется “Пьер Шлемиль” (II, с. 600; надо: “Петер Шлемиль”), что вторая фамилия поэта Монтескью была “Фрезензак” (I, с. 534; надо: “Фезанзак”), что существовало средневековое предание о “сыновьях Эдмона” (I, с. 520; надо: “Эмона”), что в Средние века творил поэт Рутбёф (I, c. 520; надо: “Рютбёф”) и т. д.
Очень много в примечаниях неверных дат, и это тоже результат поспешности и небрежности; этим можно объяснить и появление Людовика ХVII (I, с. 534) и даже Людовика XIX (IV, с. 661). Это, конечно же, опечатки, но как можно было их не заметить! Ведь они портят такую большую и кропотливую работу.
Досадно еще и другое. Широко воспользовавшись новыми французскими изданиями, О.Е. Волчек и С.Л. Фокин не проверили по ним текст перевода (следы такой проверки видны лишь в единичных случаях). Тем самым текстологические достижения последних лет прошли ими незамеченными. И уж совсем непонятно, почему перевод “Обретенного времени” не состыкован с переводом Любимова: у “дипломанта премии “Триумфальная арка” Аллы Смирновой появляется “Шарлюс” (у Любимова “Шарлю”, что тоже возможно), композитор “Вентей”(в остальных томах “Вентейль”), семейство “Камбремер” (что совершенно правильно, но Любимов-то придумал “Говожо”, дабы передать не вполне приличную игру слов); в “Обретенном времени” подруга Альбертины Андре совершенно напрасно названа “Андреа”, и что уж совершенно недопустимо, так как безграмотно, герцог Германтский фигурирует как “господин Германтский”. Бесспорно, каждый переводчик имеет право выбирать свой вариант, но это ведь не отдельное издание, а единый семитомник. И жаль, конечно, что О. Волчек и С. Фокин не составили подробные комментарии к этому тому, как они это сделали в шести первых томах.
Несмотря на некоторые недочеты и промахи, издание “Амфоры”, включенное в очень удачную серию “Тысячелетие”, дало нам наконец полного Пруста, точнее, дало целиком его главное произведение. Спустя три четверти века, с великими трудностями, с ситуациями попросту трагическими (Луначарский умер, едва начав предисловие к новому изданию Пруста, Франковский погиб во время Ленинградской блокады, так и не увидев выхода переведенной им “Пленницы”, болезнь и смерть помешали Любимову довести перевод “Поисков” до конца), вопреки нападкам конъюнктурной критики, цензурным запретам, опасливой медлительности издательств, эта великая Книга, столь сильно повлиявшая на весь облик литературы XX столетия, теперь у нас в руках и может говорить сама за себя. Теперь мы можем вдумываться и вчитываться в этот “запутанный роман” (А. Кушнер), знакомиться с его неторопливым сюжетом, с блистательными лирическими пассажами, так своеобразно и трепетно раскрывающими нам вечную красоту природы, музыки, живописи, литературы, с яркими сатирическими картинами бытия светского общества, с проникновенным изображением человеческих отношений, всей их гаммы — от сыновней любви, теплоты родственных и дружеских связей, до напряженных любовных страстей, навязчивых подозрений и болезненной ревности, до снобистских предрассудков, приземленного тщеславия обывателя (даже если он самых аристократических кровей) и возвышенного тщеславия автора-творца, посвятившего себя искусству и благодаря ему разрывающего сковывающие рамки Времени.