Рассказ. Перевод с немецкого Н. Васильевой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2002
Я весьма сожалею! — смешно кланяясь, управляющий отелем пятится к двери, упирается в нее спиной, еще раз извиняется. Я стою у окна. Из-за мигрени голова моя обмотана белым полотенцем.
Отельный сброд! — кричу я в соседнюю комнату, но Клаудия не отвечает. Алчные подонки — весь этот обслуживающий персонал! Ни малейшего понятия, как надо принимать гостей! Это же “Савой”, а не какой-нибудь дешевый бордель… Служащие расхаживают по отелю разряженные, как швейцарские гвардейцы, а управляющий не в состоянии раздобыть даже концертные программы последних лет. И я никак не могу выяснить, сколько раз в городе исполнялась “Фантазия”.
До чего смехотворны все эти “лучшие отели”!
На стенах старые мастера, над мойкой — Веронезе, но никто не подумал об архиве концертных программ! Помнишь, как в “Империале” официант, подавая нам десерт, вдруг громко рыгнул?
Это называется — не выдержать стиля! Все равно что сонату Бетховена на гармонике сыграть. Что толку потом в извинениях на превосходном французском? Ты помнишь, как он тогда рыгнул?
Клаудия молчит.
Бросаю взгляд на площадь Республики.
Электронный термометр на противоположном доме показывает девятнадцать градусов. Но никаких электронных показаний относительно давящей влажности воздуха. И никаких — относительно моей мигрени. Ею страдают только люди, которые носят головные уборы не по погоде, утверждает отец.
Пока Клаудия наполняет водой ванну, я иду в холл.
Администратор пытается обратить мое внимание на полотенце на голове: легкое недомогание, сеньор?
Да-да, мигрень, полотенце, все в порядке, — отвечаю я ему.
Мальчик показывает на меня пальцем, и мать оттаскивает его за руку.
Дети есть дети, — извиняется она на своем напевном американском наречии южных штатов.
В “Жилли” за столиками на улице сидят молодые люди. В толстых куртках и пальто, подняв воротники. Я ищу себе место внутри, где бы меня не беспокоили. Официант — его лицо, его тонкие в золотой оправе очки знакомы мне еще по прошлой поездке — помогает мне снять пальто. Он спрашивает, не хочу ли я снять заодно и полотенце. Я мотаю головой, и официант принимает заказ.
Когда он возвращается с чашкой шоколада, я осведомляюсь у него о концертных программах, и официант приносит мне проспект культурных мероприятий, который я листаю без всякого интереса.
Любопытно, Клаудия уже спит?
Если она еще не спит, то обязательно заведет разговор о фабрике. Подавая мне пальто, официант желает мне скорейшего выздоровления.
Шляпы, кепки и береты — жизнь потрачена на это.
Я иду и бубню себе под нос эту фразу. Подстраиваю свой шаг под ритм слов. Вспоминается телеинтервью в программе светской хроники.
Пухлая дочь тирольского предпринимателя из Имста с раскрасневшимися щеками и капельками пота на лбу улыбается в камеру, то и дело искоса поглядывая на своего тощего кавалера в черном, чьи глубоко посаженные глаза устремлены в пустоту. Или просто мимо объектива камеры. Это, дескать, самый значительный день в ее жизни — иметь честь вместе с принцем фон Церб-Бюттенфельдтом открыть бал в оперном театре. День, который она никогда не забудет и за который благодарит Господа Бога…
С пухлой тиролькой в голове я направляюсь от площади Республики к собору. Прислоняюсь к восточной двери баптистерия. Думаю не о Гиберти, а о том, что я не вернусь в “Савой” до тех пор, пока не подстрою ритм моих шагов под ту фразу, которую все еще бубню себе под нос.
Слишком много людей.
Даже ночью туристы осаждают собор. Щелкают его своими фотоаппаратами так, что он вздрагивает, но кроме меня никто этого не замечает. И местные жители и приезжие равнодушно проходят мимо содрогающегося собора. Даже те, кто по долгу службы отвечают за собор, не подозревают об опасности, которая ему угрожает. Пока купол сидит крепко, они не станут ломать себе голову над этой соборной дрожью. Время от времени они направляют в собор специалиста по статике, который делает замеры и успокаивает ответственных лиц: с точки зрения статики, синьоры, никаких проблем, гоните и дальше орды внутрь, на колокольню и под самый купол. Ни малейшей опасности для Брунеллески. Крохотный сдвиг на пару миллиметров, кое-где, может быть, какие-нибудь полсантиметра, но будьте абсолютно спокойны, синьоры, в этом нет никакой опасности для собора. По единодушному мнению всей рабочей группы…
Но я улавливаю его дрожь, когда очередная серия вспышек прорезает ночную темноту!
Закрываю глаза. Вспышки фотоаппаратов вижу теперь как за плотными шторами. Оттесняю пухлую тирольку в дальний угол моей головы. Там и стоит она, потея, рядом с молодым Церб-Бюттенфельдтом и ждет, что я опять открою ей дорогу в центр моего сознания. Слова ГРОЗОВЫЕ РАЗРЯДЫ ФОТОВСПЫШЕК пронзают мне голову насквозь. Через эту дыру Клаудия, улыбаясь, с удовольствием прошла бы со мной под руку в фойе римского дворца, где на суд международной аудитории будет представлена моя последняя коллекция шляп. Клаудии совершенно незачем думать о шляпах, она думает скорее о том, что через несколько дней увидит свое фото в иллюстрированных журналах в разделе светской хроники. На это же надеется и толстая тиролька и ждет не дождется, чтобы я выпустил ее из дальнего уголка моего сознания.
Alta Moda и ГРОЗОВЫЕ РАЗРЯДЫ ФОТОВСПЫШЕК.
БАЛ В ОПЕРНОМ ТЕАТРЕ и ГРОЗОВЫЕ РАЗРЯДЫ ФОТОВСПЫШЕК.
Места для “Фантазии” не остается.
Брендель играет “Лунную сонату” на земле алеманнов и потом сразу мчится на черном автомобиле в аэропорт, чтобы стереть из памяти Альпы.
А я в это время стою с закрытыми глазами, прислонившись к двери баптистерия. Под страшнейшими РАЗРЯДАМИ ФОТОВСПЫШЕК.
Теперь уже нет необходимости подкладывать бомбы в автомобили.
Сто японских туристических групп одновременно покидают свои комфортабельные автобусы на площади Микеланджело. Пять тысяч фотоаппаратов болтаются на японских грудных клетках. Шествие движется вниз по склону холма узкими улочками. Четко разбившись на пары, они подходят к реке. Мост. Далее — через внутренний двор Уффици. По площади Синьории. По широкой торговой улице. В конце ее колонна останавливается. Ни единого слова. В фотоаппараты заряжаются новые батарейки. Все движения точны до автоматизма. Тысячекратный взгляд на кварцевые часы. В соответствии со строгим планом дислокации колонна разбивается на группы, которые быстро окружают собор. Сверка часов.
Несколько подвыпивших парней пошатываясь выходят из бара. Машина “скорой помощи”, несмотря на пронзительную сирену, с трудом протискивается сквозь толпу. Тысячи фотоаппаратов одновременно взлетают к лицам. Разом становится светло как днем, и собор с грохотом рушится.
Вам плохо? — интересуется молодой карабинер.
— Нет, — говорю я. Просто голова закружилась из-за ослепительного света.
Пожав плечами, он идет дальше. Сделав несколько шагов, оборачивается, а потом исчезает в боковой улочке.
А если разрушение памятников будет продолжаться? — думаю я, сидя за стойкой бара. Сегодня это собор, завтра Санта-Мария Новелла, послезавтра Орсанмикеле и т. д. День за днем с грохотом будут рушиться то церковь, то дворец, то муниципальное здание. А ответственные лица только руками разводят. Никак не могут понять, в чем тут дело. И делятся своей растерянностью со средствами массовой информации. Получают заключения так называемых экспертов. Эти шарлатаны составляют сложнейшие компьютерные программы, в которые вводят многочисленные данные о рухнувших сооружениях, но после трудоемких, продолжительных операций компьютеры неизменно показывают ERROR. Никакого приемлемого OUTPUT. Так как INPUT изначально ошибочен. Поскольку так называемые эксперты не решаются оглядеться по сторонам. Ушли с головой в свои дурацкие программы и даже не думают покидать это сомнительное обиталище.
Электронные засранцы!
Еще рюмку коньяка? — спрашивает официант.
Я не вас этим словом хотел…
Официант улыбается. Он не вполне меня понимает на моем итальянском. Показывает мне полупустую бутылку “Векья Романья”: basta cosi?
Я киваю, неловко извиняюсь, но официант уже у другого конца стойки.
В самом дальнем уголке моего сознания толстая тиролька все переступает с ноги на ногу. Жаждет быть наконец-то в центре внимания.
Минутку! — шепотом посылаю я сигнал в свое сознание. Сейчас не самое подходящее время выяснять с вами отношения. И если вы, надеясь на поддержку, будете постоянно искать глазами вашего папашу-промышленника, это вам тоже не поможет. А в какой, собственно, отрасли подвизается ваш родитель? Вы об этом умолчали. Вы опускаете глаза в пол. Мой вопрос вам неприятен, по-видимому, об этом свидетельствует ваша глуповатая мина. Которую вы при моей плохой игре… Но тут вышла осечка с пословицей. Как, впрочем, и с этой смехотворной буклей, венчающей ваши барочные локоны короной не из той оперы… Ваше лицо каменеет. Вы и не подозреваете, в какой вы опасности. Окаменевшее лицо — это не просто избитая фраза, оно означает настоящее окаменение. И с этим выражением лица вы должны будете всю жизнь ходить по Тиролю. Так что если глуповатая мина, которую вы сделали при моей плохой игре, окаменеет, то виновата в вашем будущем внешнем облике будет смехотворная оплошность в пословицах: ведь при плохой игре следует делать хорошую мину!
А где уместна глуповатая мина, этого я вам сказать не могу. Может быть, в каком-нибудь изречении времен Андреаса Хофера. Во всяком случае, это, по-видимому, характерная тирольская черта, ведь и ваш родитель…
Если вы окаменеете с таким тупым выражением лица, то и визиты в чертовски дорогой косметический салон вам не помогут. В одном из таких салонов все же удалось настолько облагородить ваш вид, что вы смогли выступить в роли, с трудом признаваемой за вами публикой, — открыть бал в оперном театре, шествуя под руку с этим юным отпрыском голубых кровей. Но против окаменевшей глуповатой мины салон красоты бессилен. После беглого осмотра, который занял бы не больше минуты, вас бы отправили обратно домой со словами утешения, не преминув, однако, подчеркнуть вашу внутреннюю красоту.
Не смотрите на меня с таким ужасом! У большинства проблем все-таки находится решение, так и в этом случае есть выход: каменотес по лицам.
Вы мне не верите? Вам нужны доказательства?
Извольте, я вам приведу один пример. И речь пойдет ни много ни мало о федеральном канцлере. И рот свой снова закройте в уголке моего сознания!
Как вы в этот момент уставились на меня из глубины моего сознания, так некогда и федеральный канцлер, когда он еще был министром финансов, уставился со скамьи правительства на собрание парламентариев. А депутаты (среди которых и сегодня еще много верхоглядов и ротозеев), будучи не в силах сосредоточенно внимать выступающим в прениях, все разом, словно по команде, повернули головы в ту сторону, где сидели члены правительства. Где и министр финансов сидел, уставившись на парламентариев отсутствующим взглядом. Вследствие внезапно наступившего окаменения лица. Когда же министру финансов неожиданно доверили пост канцлера, необходимо было предпринять какие-то меры относительно выражения его лица.
Будущий федеральный канцлер еще перед принесением присяги посетил каменотеса, специалиста по лицам. Тот, покачивая головой, оглядел несколько раз со всех сторон сидящего перед ним и в конце концов пустил в ход свой резец.
Болезненная процедура, полагаете вы?
Да нисколько. Ни капельки крови, только крохотные облачка пыли взмывают после каждого удара над головой пациента. Всего несколько сеансов в ателье каменотеса по лицам — и уже только посвященные могли узнать в нем бывшего министра финансов. Даже и сегодня партия его процветает не благодаря своим концепциям и принципам, а благодаря изменению его облика.
Можете поэтому несколько расслабиться в дальнем уголке моего сознания. Если какая-нибудь глуповатая мина и застынет окаменело на вашем лице, то банковский счет вашего родителя безусловно откроет вам дорогу к лучшему в стране каменотесу по лицам. Вот мы наконец и добрались до вашего папочки.
У него, вообще-то, нет никаких фабрик, замечаете вы и говорите это так тихо, что из дальнего угла моего сознания я едва вас могу услышать. Промышленник без фабрик? Вы киваете головой. Смущенно глядите сквозь мое сознание. Ваш отец, говорите вы, не производит никаких промышленных товаров, он владелец крупнейшей в Тироле свинофермы. Откуда вы прямехонько и угодили в государственный оперный театр, чтобы открыть нынешний бал… И вам решительно нечего сказать о взаимодействии музыки, жестов и голоса. Немедленно покиньте мое сознание!
Еще порцию коньяка?
Официант наполняет мою рюмку, не дожидаясь ответа. Не выдают ли мысли о дочке промышленника моего скрытого желания ускорить продажу шляпной фабрики?
Я думаю о Бренделе. Вижу его за роялем. Очки с толстыми стеклами сдвинуты на лоб. Интересно, Клаудия уже спит?
Ну а что с “Фантазией”? В моих приготовлениях я ни на шаг не продвинулся. Кружу на одном месте. Как купол собора в ГРОЗОВЫХ РАЗРЯДАХ ФОТОВСПЫШЕК.
Прежде чем идти в “Савой”, я отправлю телеграмму в Лондон. И в ней объясню свое временное бездействие. Брендель поправляет очки. Говорит, что “Фантазия” была создана осенью 1822 года и значительно отличается от предыдущих фортепьянных произведений. То, что в это же время впервые дал о себе знать сифилис, вполне может быть случайным совпадением. Фортепьяно в качестве оркестра…
Потом пальцы его падают на клавиши. Вступительные аккорды “Фантазии”, вибрируя, пронизывают мою голову.
А пока я слушаю “Фантазию”, рядом со мной стоят два подвыпивших молодца. Молодые солдаты в своей защитного цвета униформе. Их фуражки лежат на стойке. Головы они положили на скрещенные руки и разговаривают о моей рюмке. То и дело они поглядывают на мое полотенце и смеются. Они выпивают граппы и придвигаются ко мне поближе. Я уже чувствую их локти на моих ребрах. Нет-нет, да слегка толкнут. Не больно, но угрожающе. Как будто бы свое превосходство хотят показать. Брендель уже давно перестал играть. Посреди второй части.
Может быть, вам хочется пересесть? — спрашивает официант, опасаясь неприятностей.
Нет! — отвечаю я и думаю об отце. Вот он сидит за завтраком и изучает экономический раздел в газете. Мы молчим, стараемся есть бесшумно. Даже мать не проронит ни слова, пока отец громко комментирует прочитанное. Издевается над решениями политиков или предпринимателей. В то время как по всей Европе курс акций поднимается, говорит он, намазывая половинку булочки маслом, венская биржа напоминает скорее какое-то третьеразрядное похоронное бюро. Предприятие за предприятием продаются за рубеж или объявляются банкротом. Я быстро проглатываю кусок, поскольку через несколько мгновений последует реплика в мой адрес, на которую отец ждет ответа, но, разумеется, не ответа с набитым ртом. Огосударствленное хозяйство — это огромное скопище интриганов, частное же — экономическая катастрофа. И все почему? — громовым голосом выкрикивает отец над столом, за которым мы завтракаем, реплику в мой адрес. Потому, произношу я в сторону отца за газетой, что в огосударствленном предприятии последнее слово остается за коррумпированными политиками, а в частных промышленных предприятиях хозяйничают мечтатели и моты! Вот почему все летит в тартарары! — ревет отец и комкает газету. И тут на пороге появляется управляющий предприятием, он смущенно вертит в руках шапку.
В чем дело, Хофман? — спрашивает отец, и мужчина, к которому он обращается, вздрагивает.
Тут, — собирается что-то сказать управляющий, но не может выговорить ни слова. Если человек заикается даже в спокойной обстановке, то малейшее волнение совершенно лишает его дара речи.
Хофман! — ревет отец, и мы наслаждаемся сознанием того, что с нами в это утро уже ничего плохого не случится.
Управляющий делает один шаг в глубь нашей столовой и шепчет: забастовка!
Отец вскакивает и велит мне следовать за ним. Ты сегодня не пойдешь в школу. Я покажу тебе, как должен промышленник справляться с трудностями! Когда мы подходим к фабрике, то видим, что большие ворота забаррикадированы. На площади за ними толпятся рабочие, скандируя свои требования: надбавка к зарплате и улучшение условий труда.
Профсоюз, фабричные комитеты… — пытается объяснить весь взмокший от волнения управляющий.
Тихо! — ревет отец сквозь заводские ворота. Он согласен в течение пяти минут, когда на площади установится тишина, выслушать требования представителей рабочих.
Рабочие перестают выкрикивать лозунги и начинают перешептываться.
Отец жестом подзывает меня. Говорит, когда я стою уже рядом с ним: вот они и испугались. Не знают, как сказать мне о своих требованиях. Никому не хочется с ними вылезать, каждый предпочел бы оказаться в самом заднем ряду. И это решающий момент: сейчас, всего лишь позвонив на пивоварню, я поставлю им мат. Закажу две бочки пива, и самое позднее через час все эти революционеры-любители будут стоять на своих рабочих местах и танцевать под мою дудку.
Две порции граппы! — кричу я официанту и показываю на подвыпивших солдат. Те, ошарашенные, залпом опустошают свои рюмки и слегка отодвигаются от меня.
После следующей рюмки они осведомляются о моей головной боли и рассказывают мне о недугах в их семьях. Я слушаю истории о бабушках, страдавших раком матки, и об отцах с опухолью в мозгу. О врожденных уродствах и несчастных случаях на работе. Как бы то ни было, замечают они, никогда не вредно держать голову в тепле, и пошатываясь выходят из бара.
Я оглядываюсь вокруг. Туристы за стойкой в дальней части бара не заметили назревавшего столкновения. А также и моей триумфальной победы над пьяными солдатами. Юнцами из крестьянских семей Калабрии, как мне стало ясно после того, как они выложили передо мной за стойкой бара свои невеселые семейные истории. С каждым поверенным мне ударом судьбы раз за разом слабела их пьяная бравада. Просто невероятно, что полотенце на голове и несколько рюмок граппы могут произвести такой эффект…
Стенные часы. Интересно, не поздно ли еще отправить телеграмму в Лондон?
Несколько мужчин в дешевых костюмах подсаживаются поближе. Какой-то лысый толстяк заказывает для меня коньяк. Представляется и хочет вместе со своими друзьями составить мне компанию. Расценивает мое молчание как согласие и жестом подзывает других мужчин, которые тут же обступают меня. Они стоят так близко, что мне приходится вдыхать запах их одеколона и пота.
Один из них хлопает меня сзади по плечу и говорит: это было просто грандиозно, как я сумел разделаться с Террони. Жалкие дармоеды, которые признают только право сильного…
Пожалуйста, без политики, — успокаивает лысый толстяк мужчину за моей спиной. Они здесь, как выясняется, по торговым делам своей фирмы. Полотенце начинает сползать. Я хватаюсь за концы и опять крепко затягиваю его на голове.
Ни слова о политике, поговорим лучше о вашей голове!
О моей голове? — Я снова хватаюсь рукой за полотенце.
Или о ваших головных болях. Или о травме вашей головы. Я и мои друзья очень сожалеем.
А когда я в ответ молчу:
— Да расскажите же!
— А ничего особенного, отвечаю я.
Ни один человек, — шепчет мне лысый уже на ухо, — не станет без особой на то причины заматывать себе голову полотенцем, выходя из дому. Ни один человек, — повторяет он и овевает мою голову смесью пота и дешевого одеколона. — Мы не уйдем отсюда, пока не узнаем, почему у вас такой странный головной убор.
Мой недавний триумф тонет в отвратительных запахах, идущих от торговых представителей. Их-то уж парой рюмок шпанса из бара не выпроводишь.
Моя голова, — говорю я после некоторой паузы, — была когда-то обычной головой работника швейной промышленности. Головошвейной промышленности. Шляпы, кепки и береты.
Какой-то заика тут же перебивает меня. Жаждет мне сообщить, что он торговый представитель фирмы верхней одежды из Прато, и уже готов рассказать о своих маршрутах по стране, но другие прерывают его стаккато: “Замолчи, Белбеттоне!” Все взоры устремлены на меня, мне надо продолжать.
Много лет я разгуливал с обыкновенной головой работника швейной промышленности. И совершенно никаких проблем, никаких болей.
И без полотенца, — вставляет заика, на которого я больше уже не обращаю внимания.
Время от времени легкие недомогания в связи с переменой погоды, но ни разу ни одного серьезного заболевания. Мой интерес к шляпам, кепкам и беретам постепенно ослабел. Сначала по нескольку дней кряду, а потом и неделями я не появлялся на фабрике. Производственные показатели и стратегия сбыта интересовали меня все меньше. После завтрака я забирался на чердак нашей виллы и усаживался на пыльном полу на корточках среди паутины неподалеку от каминных труб. Никто меня никогда там не беспокоил, так как никто и не мог предположить, что я там.
Лысый заказал по рюмке для своих коллег. Передо мной на стойку официант поставил рюмку коньяку: хозяин угощает. Так как ему тоже интересно послушать мою историю. Обычно, дескать, в баре слышишь только всякие рассказы о женщинах, о распавшихся браках, о непутевых детях, о преступниках или же о футбольных матчах. А моя история, дескать, совсем не обычная. И ему не так уж и важно, правда все это или нет. Правда — ведь это всегда такая скукотища.
Мне приходится, после того как торговые агенты пропустили по рюмочке, опять возвращаться на чердак. Объяснения для полотенца у них пока нет. А без этого мне от этих типов не отделаться.
Итак, я опять усаживаюсь на чердаке рядом с каминной трубой. В полумраке считаю отметины от сучков на обрешетинах надо мной. Знаю, Клаудия двумя этажами ниже раздумывает, чем же ей заняться до обеда, пока я не вернусь с фабрики.
Ну а потом что? — спрашивает официант.
На чердаке забыл я и о шляпах, и о кепках, и о беретах. Я прислушивался к поскрипыванию стропил и открыл для себя, что моя голова — огромный концертный зал.
Этот неожиданный поворот ошеломляет торговых агентов. Такого они не ожидали.
Impossible! non e vero! — восклицает официант и до краев наполняет мою рюмку.
Моя голова — это концертный зал, а во всем остальном теле размещаются подсобные помещения, которые всегда бывают при концертном зале. Ноги — это два вестибюля с гардеробами. По ногам вверх ведут две наружные лестницы. По ним публика поднимается к туловищу, где располагаются кафе, ресторан, комнаты для администрации и музыкальных агентов. А также артистическая, где музыканты готовятся к выходу. Поднявшись по шее, оказываешься наконец у цели — в концертном зале.
Слышатся шаги. Обрывки разговоров. Билетеры в ливреях проверяют при входе в зал билеты и продают концертные программки. Те, которые славятся по всему миру своей лаконичностью и насыщенностью информацией и расхватываются в лучших антикварных лавках как желанные раритеты…
Я замолкаю. Но по минам торговых агентов вижу, что они не удовлетворены. Объяснения полотенцу все еще нет.
Я организовал сотни концертных вечеров. И ни единого срыва. Исключительно вечера фортепьянной музыки, так как я терпеть не могу ни смычковые, ни духовые. В основном Шуберт, Бетховен, Скрябин, Лист и Рахманинов. В наше время узких специалистов и устроитель концертов должен иметь свою специализацию.
И вот в один из вечеров некий молодой английский пианист играет Сонату си-минор Листа, сложнейшая в техническом и музыкальном плане вещь, мощнейшие потоки звуков хлынули в концертный зал моей головы, в бешеном темпе бегают по клавишам пальцы, и чем дольше молодой англичанин играет, тем выше поднимается температура в концертном зале моей головы. Давление с повышением температуры тоже начинает меняться. Вот уже некоторые посетители беспокойно заерзали на стуле, не могут понять, что же так вдруг сдавило им виски. Потоки звуков искажаются, чего англичанин за своим роялем, однако, не замечает и продолжает играть. На сцене, по-видимому, еще сохраняются другие условия, нежели в зрительном зале. Здесь все больше и больше людей, вытаращив глаза, хватаются за голову. То тут, то там кто-то из зрителей падает без сознания со стула. Билетеры в дверях, ошеломленные непредвиденной ситуацией, стоят как прикованные к своим местам. Но никто из них не догадывается распахнуть двустворчатые двери и таким образом выровнять давление.
И хотя молодой англичанин, не отрывая глаз от клавиатуры, продолжает играть, публика уже не слышит больше звуков сонаты, а только треск лопающихся в стенах труб. Зрители вскакивают со своих мест, но из-за установившегося в зале сверхвысокого давления не могут сделать ни шагу. Люди валятся друг на друга и, хватая ртом воздух, остаются лежать на полу. Уже отмечено несколько смертельных случаев по причине остановки сердца, англичанин все играет.
Вдруг раздается страшнейший грохот. Обломки стен летят в концертный зал и убивают бессчетное количество ценителей музыки, до сих пор стойко не покидавших своих мест.
В концертном зале моей головы вдруг становится светло, как днем, его охватывает пламя. Ситуация безнадежная. Пожарные приезжают слишком поздно, трупы любителей музыки преграждают им дорогу к очагу взрыва…
За несколько часов концертный зал моей головы полностью выгорел.
Я оглядываюсь вокруг. Торговых агентов уже больше нет в баре. Один только официант стоит, прислонившись к полке с рюмками.
Мы закрываем! — говорит он и гасит верхний свет.
На вас что, напали? — спрашивает почтовый служащий в единственном открытом окошке.
Нет, — отвечаю я, — я хотел бы отправить телеграмму в Англию.
Значит, не их рук дело, этих малолетних преступников?
Сейчас ведь можно отправить телеграмму в Англию?
Разумеется, — отвечает служащий, но я замечаю, что его интересует только полотенце. — Наверно, авария? Столкнулись с каким-нибудь лихачом водителем на площади Республики?
Я постукиваю кончиками пальцев в окошко служителя.
В городе полно малолетних преступников и всяких хулиганов на машинах. Английские нравы воцарились в городе, и победить их можно, только применив силу.
А телеграмма? — спрашиваю я.
Служащий подвигает мне пальцами бланк и очень подробно объясняет, как его надо заполнять, водя по строчкам тупым концом карандаша. Когда он наконец заканчивает свои объяснения, он еще раз осведомляется, не напали ли на меня преступники. Может быть, китайская мафия?
Это вы о чем? — я хочу отойти с бланком для телеграммы от окошка, но служащий прижал его большим пальцем. Он с такой силой давит на бумагу, что кровь под его ногтем перестает циркулировать.
Вы еще не слышали о китайской мафии в нашем городе?
Я безразлично качаю головой. Полотенце начинает сползать, я снова затягиваю его покрепче.
А вы покажете мне ваши раны, если я посвящу вас в уловки китайцев?
Я молчу.
Ну, тогда, — начинает служащий и перекладывает бланк на свой стол, куда мне до него не дотянуться, — займемся китайцами. Около пяти тысяч их живет на окраине города, работают, кто где устроится. Плетут корзины, точат ножи и ножницы, делают дешевые сувениры, которые везде в городе можно купить. Они соглашаются на всякую грязную работу и за такую плату, на которую не согласился бы ни один местный. Так шаг за шагом и вытеснят они нашу рабочую силу. Понимаете их тактику?
Я молчу. Отворачиваюсь в сторону. Вижу в нескольких метрах от себя старомодные конторки, на потертом зеленом сукне люди сочиняют свои послания. Но мой бланк лежит недосягаемо далеко для меня на столе этого болтуна.
Эти нелегалы приезжают в страну по поддельным документам, и наше правительство встречает их с распростертыми объятиями, стоит им только сказать, что они участвовали в демонстрации на площади Тяньаньмынь или сидели в тюрьме, так как были в политической оппозиции.
Но тут-то и начинаются всякие несуразности. Ни один из сотрудников иммиграционной полиции не говорит по-китайски. Привлекают переводчиков, чтобы выслушивать рассказы вновь прибывших. А пройдохам китайцам достаточно подкупить переводчиков. И дело сделано. Прежде всего благодаря тому, что все нелегалы во время их многонедельного морского путешествия получают прекрасный инструктаж. Им настойчиво внушают говорить только по-китайски. И не на общепонятном китайском, который мог бы разобрать какой-нибудь придурковатый университетский доцент, а на самом редком диалекте. Кроме того, нелегалы наносят друг другу телесные повреждения, которые уже сами по себе производят впечатление и вызывают к беженцам всяческое сочувствие.
Я вам сейчас расскажу, как проходит первое собеседование в иммиграционной полиции: представьте, мы с вами в полицейском участке в порту Генуи.
Прибыл корабль с двадцатью китайцами. В это время на своем посту в участке мирно подремывает молодой полицейский. И вот в его послеобеденный отдых внезапно вторгаются несколько карабинеров с двадцатью китайцами. Полицейскому кажется, что он видит какой-то кошмарный сон: все на одно лицо, все одеты в одинаковую синюю форму. Полицейский ищет хоть какие-нибудь отличительные признаки, но не находит ни одного. И тут китайцы начинают говорить. Все сразу. Какое-то время молодой полицейский слушает эту невероятную какофонию, потом пронзительным свистком заставляет всех стоящих замолчать. В тишине, под одобрительные взгляды карабинеров, полицейский разражается проклятиями и кончает риторическим вопросом, зачем только он оставил свою деревню в Апулии и пошел работать в полицию…
Потом, чуть успокоившись, садится за свой письменный стол и звонит переводчику.
Я прижимаюсь плечами к стеклу окошка и стараюсь, вытянув левую руку, достать бланк телеграммы. Но как ни изгибаюсь, двадцати-тридцати сантиметров мне все же не хватает. Убедившись в тщетности своих усилий, снова отодвигаюсь от окошка. Мне приходит в голову: а что, если меня все это время снимают скрытой камерой и уже завтра, когда фильм будет просмотрен, объявят розыск неизвестного, обвиняемого в неудавшейся попытке ограбления главной почты.
Вы ведь понимаете, что я говорю? — спрашивает служащий.
Разумеется, — отвечаю я и обдумываю, что бы я написал в телеграмме в Лондон, если бы у меня был бланк. Каждое слово, его место во фразе должно быть очень точно взвешено. Всего лишь сбой в тональности, и у Бренделя пропадет всякий интерес к исполнению “Фантазии”.
Через два часа в отделении иммиграционной полиции появляется переводчик. Карабинеры выводят китайцев в коридор и спустя некоторое время приглашают по одному обратно в кабинет. Там теперь молодой полицейский иммиграционной службы задает вопросы через подкупленного переводчика.
Ваше имя?
Невнятное бормотание переводчика.
Китаец говорит: Лин Вангфе.
Переводчик записывает имя в анкету. Подобным же образом выясняются вопросы о возрасте, месте рождения и семейном положении. После чего подходят к главному пункту допроса: к причинам бегства и ходатайству о предоставлении убежища.
Что-то невнятное из уст переводчика.
На что допрашиваемый отвечает, совершенно не опасаясь быть разоблаченным: “Весенний рулет с салатом под майонезом, крабы в пекинском соусе, дважды прожаренная свинина с побегами соевых бобов. И если вам этого покажется недостаточно, рыба в кисло-сладком соусе с запеченными в пивном тесте овощами после питательного супа из акульих плавников и печеный Ван Тан, а на гарнир жареный рис с горошком. Ну а раз вы все еще так вопрошающе смотрите в мою сторону, я сообщу вам по секрету, что отец мой был неисправимым пьяницей и его зарезал один из собутыльников, когда они играли в карты. Теперь достаточно? Нет? Я вижу это по вашей глупой европейской физиономии, тогда съедим-ка еще суп из свинины, а на второе курицу с ананасом. Но на этот раз обойдемся без риса, а то наверняка лопнем”.
После короткой паузы переводчик переводит сопровождавшуюся жестами отчаяния речь выступавшего: “Господин Лин Вангфе заявляет, что уже много лет назад освободился от пут своего коммунистического воспитания и пришел к демократическим убеждениям, которые он, невзирая на возможные репрессии, высказывал на дискуссиях в партийной организации своего района. Даже после выговора со стороны местного партийного секретаря он не отказался от демократических убеждений и продолжал открыто отстаивать свою точку зрения. После чего однажды ночью был арестован и депортирован в самую северную провинцию. Он был направлен на тяжелые работы с целью политического перевоспитания. Через четыре года ему удалось бежать в портовый город и вскоре после этого переправиться в эту не известную ему страну. Если же его отправят назад на родину, то он будет казнен диктаторским режимом как предатель”.
Переводчик заполнил анкету, и молодой полицейский иммиграционной службы хлопнул на нее свою печать. Та же самая процедура повторилась в этот день еще девятнадцать раз… — Теперь уже скоро я получу мой бланк.
Вот приезжают китайцы в наш город, — продолжает служащий и комкает мой бланк, — живут здесь, но вскоре появляются кой-какие неувязочки. Уже много лет количество китайцев остается постоянным. Кто-то из них наверняка должен был умереть или погибнуть в результате несчастного случая, но в городе нет мертвых китайцев. Если кто из них и умирает, то исчезает без всяких следов, на его место тут же переправляют другого, который берет себе имя и профессию мертвого… — Тут почтовый служащий обнаруживает скомканный бланк.
Посылать нельзя! — говорит он. Это, видите ли, был последний бланк для международных телеграмм. А другие находятся якобы в шкафу, от которого ночной смене ключей не выдают. К сожалению, я смогу теперь отправить свою телеграмму в Лондон только утром. Почта открывается в восемь тридцать. Когда я направляюсь по темному залу к выходу, почтовый служащий кричит мне вслед, что я мог бы, прежде чем покинуть почту, все же показать ему свои раны на голове.
По площади Республики молодежь кружит на мопедах. Между закрытыми сувенирными лавками и столиками кафе они от скуки устраивают слалом. Наблюдаю за ними, но в их виражах и петлях нет никакого смысла.
Я снова обращаюсь к толстой дочери промышленника, которая все так и топчется смущенно в самом дальнем уголке моего сознания. Как тот, кто несколько часов прождал на месте несостоявшегося свидания.
Нет ничего зазорного в том, — говорю я ей, — что ваш отец — владелец самой крупной свинофермы Тироля! Идите домой, покиньте мое сознание! Моя голова должна быть свободна для музыки. В ней нет места для тирольских хрюшек!
Вы так все и мучаетесь? — спрашивает портье.
Я молчу. Хочу избежать очередных расспросов о полотенце.
Думаю о Клаудии. Дождалась ли она меня?
Пока я иду к лифту, портье пытается заговорить со мной. Он вспомнил один рецепт своей бабушки. Воистину чудодейственное средство от любой головной боли…
Воспоминание, оно как собака. Разляжется где захочет — и все тут, — говорю я и вхожу в лифт.