Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 2002
В этом номере мы открываем новую рубрику, и цель ее: познакомить читателей с изданиями, которые “ИЛ” может назвать — с понятной долей условности — своими предшественниками или даже прародителями. Иными словами, мы предлагаем вам проследить путь нескольких российских журналов-“толстяков”, ориентированных главным образом на зарубежную культуру. (Подробно об их истории мы расскажем в одном из следующих выпусков рубрики.)
“Вестник иностранной литературы” — один из первых в этой цепочке. Он был основан в Санкт-Петербурге в 1891 году и свой дебютный номер открыл, как принято, обращением к читающей публике. Позволим себе привести этот текст полностью, ибо в нем четко обозначена программа новорожденного журнала:
От редакции
Переводчики — подставные лошади цивилизации.
Пушкин (sic! — “ИЛ”)
Наш журнал поставил себе задачею давать своим читателям, в художественном по возможности переводе, все выдающееся, что появляется в литературе Запада.
При обилии материала, представляемого иностранной словесностью, без сомнения, необходим руководящий принцип, держась которого редакция могла бы из массы беллетристических, исторических и др. сочинений выбрать действительно достойное перевода и имеющее положительный интерес для русского читателя.
Прежде всего произведения авторов, имена которых приобрели почетную известность в образованном мире, произведения, за которые ручается имя автора, найдут всегда место на страницах нашего журнала, но вместе с тем редакция считает своею обязанностью, следя за текущей литературою всех стран, останавливаться на именах менее или даже совсем неизвестных, давать произведения начинающих авторов, если они отмечены печатью таланта.
Что же касается исторических монографий, мемуаров, путешествий и т. д. , то редакция будет давать такого рода произведения, которые рисуют жизнь народов и обществ, их быт, социальные и экономические отношения, — сочинения, в которых при добросовестности и беспристрастном изложении факты освещались бы обобщающей философской мыслью.
Принимая на себя задачу сделать наш журнал, так сказать, посредником между западной мыслью и русским читателем, мы употребим все усилия, чтобы выполнить ее по возможности удовлетворительно и заслужить доверие и любовь читателя.
Итак, цели провозглашались заманчивые и масштабные, оставалось реализовать эту многообещающую программу, привлечь читателей и постараться завоевать особое (по крайней мере заметное) место в кругу русских периодических изданий, что было не так уж и просто. Прежде всего потому, что планы, обнародованные новым журналом, абсолютной оригинальностью не отличались. “Вестник” не мог претендовать на роль первопроходца в деле установления связей — или посредничества — “между западной мыслью и русским читателем”. Зарубежная культура вниманием в России не была обделена. В эти же приблизительно годы (с 1888-го по 1895-й) в Перербурге выходил, например, журнал “Пантеон литературы”, где помещались в основном переводы произведений иностранных авторов. Но куда опаснее были не прямые конкуренты, вроде вышеназванного “Пантеона”, а “толстяки” более широкого профиля, успевшие завоевать в России огромную популярность. Скажем, “Вестник Европы” (“журнал истории, политики и литературы”, цифра его подписки достигала 7000), по сути, открыл русским читателям Э. Золя, печатал античные трагедии в переводе Д. Мережковского, переводную поэзию (переводы И. А. Бунина, О. Н. Михайловой), произведения Брет Гарта, Г. Ибсена, Э. Ожешко, Ф. Шпильхагена и других. Здесь публиковались серьезные критико-биографические материалы, действовала рубрика “Новости иностранной литературы”. “Русская мысль” печатала А. Франса, А. Доде, П. Бурже, Т. Гарди, Т. Фонтане, С. Лагерлёф. “Северный вестник” — Г. Д’Аннунцио, М. Метерлинка, Г. Гауптмана, Г. Ибсена, Г. Сенкевича, статьи о новейших писателях Запада. “Новый путь” — П. Мериме, А. Франса, К. Гамсуна. Не стоит забывать и массовые еженедельники: назовем “Север” с его ежемесячным литературным приложением, где публиковались Брет Гарт, М. Твен, Э. Золя, Р. Киплинг. Круг зарубежных авторов у “Вестника иностранной литературы” был приблизительно тем же, хотя на первых порах он проявлял излишнюю осторожность по отношению к самым “спорным” новейшим текстам, ограничиваясь подробной хроникой последних литературных событий. Тем не менее, журнал многое дал читающей публике, печатая и современников: кроме указанных выше, назовем Б. Бьернсона, Я. Вассермана, Р. Киплинга, Дж. К. Джерома, Г. де Мопассана, А. Стриндберга и др., а также классиков: Л. Стерна, Дж. Чосера, Т. Готье, Э. Т. Гофмана, В. Гюго, П. Мериме, А. Прево… Что касается классики, то делались попытки предложить подписчикам новые и более качественные переводы. Например, в редакционном предисловии к публикации “Истории Манон Леско и Кавалера де-Грие” аббата Прево говорилось, что “за сорок лет до того был перевод под названием “Машенька Леско”, но прошел незамеченным… а произведение столь замечательное требует перевода более тщательного и осмотрительного”. Нельзя не упомянуть и издававшиеся редакцией собрания сочинений известных авторов.
В конце первого года выпуска редакция “Вестника иностранной литературы” вновь обратилась к читателям и, подводя начальные итоги, постаралась скорректировать свою программу: “Главная задача, которую преследовала редакция, состояла в том, чтобы издание представило из себя не сборник случайного материала, но серьезный, руководящийся общею идеею журнал”.
К сожалению, именно “общая идея” формировалась слишком вяло. В море бурных полемик и острейших дискуссий тех лет голос “Вестника иностранной литературы” был почти не слышен. Там редко появлялись сколько-нибудь заметные литературно-критические или публицистические статьи. Журналу явно недоставало постоянных сотрудников с громкими именами. Издание вернее было бы назвать информационно-реферативным. Попытка изменить ситуацию обозначилась лишь к концу 1894 года (в двух смежных номерах — 11-м и 12-м — были напечатаны критические очерки Д. Мережковского “Неоромантизм в драме” и “Новейшая лирика”).
“Идея” — или позиция — журнала выражалась в ту эпоху скорее косвенным образом: с одной стороны, собственно выбором текстов для перевода и публикации, с другой — манерой подачи информационных материалов и характером комментариев к ним. А ведь первые годы “Вестника” — это годы, когда в российской культуре назревали радикальные перемены, когда не утихали горячие дискуссии по поводу “причин упадка” искусства и “новых течений”. Представители разных лагерей сшибались в спорах, анализируя мрачные настроения, овладевавшие культурой конца века — fin de siecle, — строили прогнозы и искали выход. В России одна за другой появлялись книги “декадентов” и все чаще звучал призыв “выбиться из оков натурализма”. В этой ситуации новейшая западная литература давала ценные ориентиры, оттуда шли свежие веяния, а деятельность русских новаторов во многом была “западнической”. И роль “посредников” между отечественной культурой и зарубежной возрастала.
Вот один пример. В прогрессивном “Вестнике Европы” появляется важнейшая статья З. Венгеровой (она вела там иностранный отдел) “Поэты-символисты во Франции” (о Верлене, Малларме, Рембо, Лафорге, Мореасе). Показательна реакция на нее В. Брюсова: “Наконец появилось “Entartung” Нордау, а у нас статья Венгеровой в “Вестнике Европы”. Я пошел в книжный магазин и купил себе Верлена, Малларме, А. Рембо и несколько драм Метерлинка. То было целое откровение для меня” (В. Брюсов. “Из моей жизни”). Именно “вопрос о декадентах” превращался в один из самых злободневных.
О том, какую позицию в дискуссии о декадентах занимает “Вестник иностранной литературы” в первые годы существования, можно судить по следующим выдержкам из статьи “Кому принадлежит будущее?” (1894, № 9). Ее автор — И. И. Ясинский, весьма известный в ту пору писатель, журналист, в 90-е годы занявший отчетливо консервативные позиции:
Недавно мне попалась на глаза брошюра немецкого декадента Пшибышевского, написанная странным цветистым языком и представляющая собою горячечный бред некрофила. Такие сочинения пишутся в сумасшедших домах. Трупы красавиц, оживающие под огнем мистических восторгов, бесспорно свидетельствуют о безумии автора. Тем не менее Пшибышевский считается видным представителем нового философско-литературного направления в Германии, разумеется среди своих сверстников и единомышленников.
Останавливаться на его выводах и “мировоззрении” нет надобности — к тому же бред нельзя передать вкратце. Основной мысли в нем нет, нет скелета в трупе, набальзамированном разными пряными специями fin de siecle’я…
…Болезненные процессы, которым подвергаются целые поколения, не всегда знаменуют прогресс. Может быть, в этом отношении правда на стороне Макса Нордау, который думает, что мы быстро идем к деградации — к вырождению.
…Конечно, дело стояло бы иначе и Макс Нордау был бы теперь же посрамлен, если бы литературные произведения народившейся молодежи, претендующей на высшую нервность, отличались хоть намеком на гениальность. Увы! В действительности нет ничего подобного. Молодая литература на западе находится в периоде полного и еще небывалого упадка.
Естественно, взгляд на литературу конца XIX века из сегодняшнего дня разительно отличается от оценок современников, какими бы противоречивыми они ни были. Но речь не о том. Нам важно обозначить уровень критических выступлений “Вестника”, показать, насколько актуальной, убедительной и конструктивной была его линия. Иными словами, дать ответ на вопрос: удалось ли “Вестнику иностранной литературы” превратиться в действительно влиятельного участника культурных процессов, происходящих в стране? Увы! На первых порах журнал в этом явно не преуспел. Достаточно сказать, что даже в подробных трудах по истории русской литературы и русской периодической печати того периода мы встретим в лучшем случае беглые упоминания о нем.
И тем не менее нынешний выпуск рубрики “ИЛ: истоки и история” — не просто дань моде на поиск собственных корней. Мы не станем, “защищая фамильную честь”, приписывать “Вестнику” несуществующие заслуги. Для публикации нами выбрано то, что, на наш взгляд, вызовет несомненный интерес сегодняшнего читателя, — материалы, которые доносят до нас злобу дня давно минувшей эпохи, ее атмосферу. Предлагаемые небольшие заметки и информационные сообщения живо и в сжатой форме воссоздают круг тем и проблем, владевших общественным вниманием в начале 90-х годов позапрошлого века, наиболее типичное в умонастроениях, главные тенденции в оценках происходящего и прогнозах на будущее. Это и провозглашение конца XIX века “литературной пустыней”. И повторяемые как заклинание слова “безвременье”, “упадок”, “деградация”… И особое, нередко восторженное, отношение к успехам науки, прежде всего естествознания. Кое-что теперь вызывает улыбку, но очень многое поражает актуальностью. Наши читатели, несомненно, заметят: подробнее всего в хрониках освещалась культурная жизнь Франции, что тоже знак времени. Причем речь шла об интересе “обоюдоостром”. При фактическом отсутствии языкового барьера русские писатели поддерживали тесные связи с французскими. С другой стороны, некоторые произведения французской литературы, как известно, публиковались прежде в России и только потом на родине.
Материалы перепечатаны с небольшими сокращениями. Сохранены некоторые особенности правописания личных имен.
Литературная хроника
***
Да! Вот зловещий факт, оповещаемый со всех сторон: публика больше не читает, книги не продаются. По последней книгопродавческой статистике в настоящее время парижские книжные магазины загромождены 3 миллионами книг, не находящих сбыта.
Публика не читает больше, потому что устала. Читать больше не принято, а только перелистывать. Публика разрезывает листы книги, как ходит в кондитерскую — между делом.
Завелась литература для туристов и для светских людей. Существуют книги под заглавием: “Pour lire aux bains”, “Pour lire en wagon”, “A se tordre”, “Сontes lestes”, “Histoires courtes”.
В текущей жизни можно положительно сказать, что чтение книг занимает не более часу в неделю. Кончится тем, что будут покупать только политические листки, прибавления к газетам и иллюстрированные журналы. Наша демократия станет настоящими янки. Каждый французский гражданин подпишется на дюжину журналов и будет читать только их, как это делается в Америке. Передовые статьи исчезнут из журналистики. Телеграф заменит репортеров. Журналы будут наполняться одними телеграфическими депешами со всех концов света. К чему будет думать, когда все будешь знать? Объявления и дневные происшествия воцарятся безраздельно.
Мания писательства — невроз своего рода, и до того укоренившийся, что его не замечают и никто на него не указывает. Не одно только обязательное образование причиной этой сильно распространенной эпидемии. Значение, приданное реалистической школой всему пережитому, роковым образом содействовало страсти пачкать бумагу. Под предлогом человеческих документов каждый пускается рассказывать свою жизнь или чужую, точно последнее слово искусства — это автобиография. Никто больше не умеет ни любить, ни страдать, не крича об этом с крыш.
Отсюда такая масса личных признаний в форме рассказов и мания интервьюировать… Тех, которые не хотят писать, заставляют говорить; когда не о чем спрашивать, так просят высказать свое мнение о табаке или самоубийстве. Мания документироваться проникла в тюрьмы и остроги. Убийство стало литературным. После Шамбижа, анализировавшего себя на манер героев романа, мы видели госпожу Вейс, отравительницу из Аин-Фецца, изливающую свои мечтания и позирующую жертвой. Преступление драпируется во фразы и думает, что оправдывает себя, ссылаясь на психологию. Злоупотребление чернилами до того нас отравило, что мы не возмущаемся больше этими скандальными самооправданиями. Не стоило отвергать романтический эгоизм и личную поэзию Гюго и Ламартина, чтобы дойти до того, чтобы, подобно преступникам, не то что уже исповедоваться, но рассекать себя, не то что рассказывать про себя, но вывертывать себя наизнанку.
Следуя буквальному примеру де Гонкура, который как-то похвалился, что он — анатомический препарат, все вообразили, что, наблюдая за собой, достигнут всеобщей истины; и вместо того чтобы исчезать в своем произведении, как Гомер или Шекспир, художник нашего времени, изучая только самого себя, стал бессильным в описании других. Эта мания — одна из наиболее распространенных форм писательской болезни. Те, которые ею заражены, не излечиваются; этот соблазн вечно их преследует; страсть анализировать себя и других убивает в них воображение; потребность объяснять убивает способность чувствовать; необходимость преувеличивать делает их неточными.
Этот же способ, примененный к личности и вещам внешнего мира, умножил увлечения писательством, каждый вообразил, что ему есть что сказать, раз он сделал какое-нибудь наблюдение… Никто не соображает, что умственное значение эпохи заключается не в количестве, но в качестве писателей. Утонченный анализ убивает талант. Сравните нашу теперешнюю цивилизацию с состоянием Греции за три тысячи лет перед тем. В эпоху, когда еще не изобретено было письмо, Гомер сочинил поэму, которая еще не истощила восторгов последующих веков и остается вечным типом писательского совершенства. Мы же со всей нашей наукой и нашей культурой еще не смогли создать чего-нибудь достойного “Илиады” или “Одиссеи”.
Нас легион, и мы мало оставим по себе. Гомер был один и живет.
№ 11, 1891 г.
***
В Париже вышел пятый том “Journal des Goncourt” (2-de serie, vol. chez Charpentier). На первый взгляд, это собрание заметок в три строчки, самое большое в полстраницы, представляется не более значительным, чем мимолетные впечатления праздношатающегося. Но при ближайшем знакомстве эти беглые заметки как бы оживляют перед глазами читателя минувшее — служат как бы верным отголоском всего того, что происходило в период с 1872 по 1877 годы.
Гонкур характеризует нам одним словом мужчину или женщину и освещает роль, какую они играли в обществе, и тайный смысл их значения. Материалу для будущего историка найдется пропасть в этих беглых заметках. Гонкур вызвал много брани и обвинений своим “Дневником”. Многие выдающиеся лица, в том числе и Ренан, рассердились за обнародование того, что они говорили в дружеской беседе, нисколько не помышляя отдавать на суд публики свои суждения и часто мимолетные впечатления. Гонкура обвиняли в нескромности за публикацию его мемуаров; его сочли недоброжелательным, тогда как он был только правдивым летописцем, заносившим в свой дневник все, что слышал и видел.
Может быть, заинтересованные стороны и правы в своем недовольстве, но для публики тем не менее очень интересно, а порой и поучительно видеть разных знаменитых людей, так сказать, в дезабилье, а не в официальном мундире, в каком они обыкновенно показываются простым смертным…
№ 3, 1891 г.
***
Разложение нравов в современном западном обществе, бросающееся в глаза даже поверхностному наблюдателю, произвело глубокий переворот в лучших западных умах, потрясенных теми губительными результатами, какие в такое сравнительно короткое время обнаружила проповедь материализма и безверия. Романисты в свою очередь завладели этой темой. Целый ряд произведений — упомянуть хотя бы мимоходом “Le disciple” Поля Бурже и “Борьбу за жизнь” Альфонса Доде — выводят людей, для которых преступление и насилие над чужой жизнью и личностью представляются самым естественным и законным исходом из затруднительного положения. После “права на бесчестье”, стремление к которому подмечено Достоевским, у поборников крайнего материализма явилось требование “права на преступление”. Дальше идти нельзя — дальше остается уже только каннибальство. Понятно, что такое положение дел вызывает сильную реакцию, и проповедь иных воззрений и начал находит глубокое сочувствие в обществе.
Каждая эпоха имеет своих “властителей дум”. В настоящее время таких властителей два: Лев Толстой и норвежский драматург Генрих Ибсен, так же как и наш соотечественник, в своих произведениях являющийся проповедником понятых более или менее своеобразно начал христианской морали и настолько занимающий в последнее время внимание Европы, что каждое новое его произведение немедленно переводится на все языки.
Последняя пятиактная пьеса его — в переводе гг. Армана Эфраима и Теодора Линденбаума — “Le Canard sauvage” поставлена в Париже на сцене “Theatre-Libre”.
Довольно трудно сказать, почему именно пьеса названа так странно — “Дикая утка”. В пьесе утка действительно появляется, но тем не менее роль ее вовсе не настолько первенствующая, чтобы ее выставить в заглавие пьесы.
“Я долго самым добросовестным образом, — говорит один французский журналист, — ломал себе голову, стараясь разгадать тайну утки г. Ибсена. Я расспрашивал об этом важном предмете всех бывших на представлении критиков и символистов. Я заклинал их не оставлять меня в моем жалком неведении; и я с тоской говорил им: “Скажите, ответьте, объясните мне, к чему тут утка, да еще дикая, отчего именно утка, а не гусь? Это ваша обязанность”. Но они молчали, и я должен сознаться, что так и остался без объяснения этого таинственного персонажа в пьесе норвежского драматурга”.
Что касается самой пьесы, то она обладает несомненными достоинствами. В ней много оригинального, и она полна искреннего чувства и неподдельного пафоса, порою, впрочем, наивного, но всегда привлекательного, и как бы то ни было, новое произведение вполне достойно своего автора и достойно внимания как произведение сильного ума и глубокого убеждения.
Ибсен проводит в своей пьесе ту идею, что вся современная жизнь основана на лжи и самообольщении, и для нее поэтому истина — смерть. Она боится ее, прячется от нее. Здание нашей жизни, как ледяной, с виду кажущийся непоколебимой твердынею, дворец, при первом ярком солнечном луче развалится и растает. Ложь есть цемент, связывающий современное здание. Мы боимся воплощения в нашей жизни того идеала, которому лицемерно поклоняемся: боимся истины, так как живем ложью, и она проникает все наши отношения…
№ 6, 1891 г.
***
Кроме пищи физической, человек на известной степени духовного развития требует еще и умственной пищи. Одному любопытному парижскому журналисту пришла мысль собрать сведения насчет того, какой писатель наиболее читается в Париже.
И вот результат справок, наведенных им у книгопродавцев и в библиотеках для чтения, частных и общественных. Всего более читают Александра Дюма-отца. Количество продающихся экземпляров его многотомных сочинений исчисляется миллионами… И всякая новая библиотека первым делом покупает сочинения Александра Дюма-отца…
Не следует, однако, думать, что он нравится только толпе; избранные умы тоже находят в нем прелесть.
Издатель Жорж Занд, приехав в Ноган, поместье знаменитой писательницы, удивился, застав ее за чтением какого-то романа Дюма-отца.
Жорж Занд сказала ему:
— Когда я устала или мне скучно, только этот бедовый человек может меня развлечь.
В числе живых писателей первое место принадлежит Эмилю Зола. В этом сходятся показания как книгопродавцев, так и содержателей библиотек. Число томов его, которое расходится ежегодно, доходит до 100 000.
Такой же большой сбыт имеют творения Жоржа Оне, а это доказывает лучше всяких теорий, что у публики нет предпочтений к одному какому-нибудь роду романа.
Произведения Жоржа Оне, выпущенные в дешевых изданиях, достигают цифры 6 202 800.
Автор, успех которого постоянно возрастает, — это Гюи де Мопассан. Можно уже предвидеть время, когда его произведения будут расходиться в таком же количестве, как произведения Эмиля Зола и Жоржа Оне.
Бальзак и Жорж Занд не заброшены публикой, как уверяют некоторые. Напротив, они очень охотно читаются и раскупаются. Точно так и произведения Октава Фелье.
Теофиль Готье насчитывает много читателей, и число их не уменьшается.
Флобер держится в 10 000, а Гонкур значительно выше.
Додэ — большой фаворит публики, равно как и Гектор Мало.
В большой моде также Поль Бурже, Людовик Галеви, Пьер Лоти, Тинсо, Шербюлье, Териэ Жип, Клареси, Жюль Верн и сенсационные фельетонные романисты дю Буа-Гобе, Ксавье де Монтенен и Матей.
Эжена Сю много берут из библиотек для чтения. Два главных его произведения, “Вечный Жид” и “Парижские тайны”, все еще имеют хороший сбыт.
Кто бы поверил, что у Понсона дю Терайль все еще много читателей!
Из поэтов первое место по сбыту принадлежит Гюго. Затем идут Франсуа Коппе и Сюлли Прюдон.
Альфред де Мюссе находится во всех библиотеках и его ежегодно продают средним числом 6 000 экземпляров.
Одно из самых денежных успехов одержало сочинение Ренана “Жизнь Христа”. Его продано свыше миллиона экземпляров.
Но таким же успехом пользуется и “Домашняя кухарка”, так что гордым писателям стоит над этим призадуматься.
№ 9, 1891 г.
***
В один прекрасный день прошлой осенью в Париже газета “Figaro” объявила на весь мир, что родился новый и величайший Шекспир, и где же? — в скромной Бельгии, доселе не блиставшей гениальными писателями. Имя бельгийского Шекспира — Морис Метерлинк, а открыл и превознес его парижский фельетонист Октав Мирбо. Пьеса, в которой Мирбо открыл “вещи, более прекрасные, чем прекраснейшие вещи у Шекспира”, называется “La Princesse Maleine”. Эта пятиактная трагедия и две одноактных драматических фантазии составляют пока весь литературный багаж нового Шекспира.
К чему же, в сущности, сводится эта широковещательная и громкая реклама? Метерлинк — писатель не без таланта, с сильным пристрастием к фантастическим ужасам в духе Бодлера и Эдгара Поэ.
Все его усилия направлены к тому, чтобы нагромоздить как можно больше ужасов — так, чтобы у читателей волосы стали дыбом. Порою эти усилия доводят его до той грани, где уже начинается балаган, но спасает его большая колоритность и музыкальность формы и умение поэтически пользоваться всеми стихийными элементами: завыванием ветра, раскачиванием дерев, плакучими ивами и березами, блудящими огоньками и пр.
Психология совершенно отсутствует из произведений бельгийского поэта.
Знаменательным фактом может служить то, что главная его пьеса написана для сцены марионеток, все его действующие лица, в сущности, не что иное, как простые марионетки в руках беспощадной и безнравственной судьбы. “La princesse Maleine” — не что иное, как страшная детская сказка, но пересказанная с большим искусством. “L’intruse” и “Les Aveugles”, по удачному выражению одного критика, — мрачная симфония пессимистического символизма…
10, 1891 г.
***
…Есть небольшое количество образцовых книг, которые каждый должен знать и хорошо знать, любить и очень любить. Врач и археолог, немец и француз, молодая женщина и старик, дипломат и военный — все они найдут источник наслаждения или назидательности в сочинениях Мольера и Шекспира, Гомера и Сервантеса, то есть в тех шедеврах, которые стоят выше всякой разнокалиберности людей и пригодны “среднему человеку”.
Такую-то идеальную библиотеку, основу всякой библиотеки, пытались составить не раз, а в последнее время в Англии, Италии, Германии и Франции в тех же видах было организовано своего рода голосование. В Англии Джон Лебок пожелал, чтоб публика назвала сто книг наилучших, по ее мнению. По примеру английского писателя, изложившего результаты своих изысканий на этот счет в книге “The Pleasure of Life” (в главе “The choice of Books”), один берлинский издатель напечатал брошюру с мнениями разных известностей о “лучших книгах всех времен и литератур” (“Die besten Bucher aller Zeiten und Literaturen”). В Италии также издана любопытная книга “Fra I Libri” с предисловием проф. Тамбурини, Гвичиарди и Сарло. В ней собрали 214 мнений о пяти лучших литературных книгах, какие могли бы людям всегда доставлять удовольствие или утешение даже при лишении их сообщества с другими людьми. Тут голоса поданы в пользу 60 авторов иностранных и 40 итальянских; за французских писателей — 53, за немецких — 41, за английских — 35, за американских и русских — по 12. Но преимущество все-таки отдается авторам ХIХ столетия перед писателями иных времен. В Париже “Revue bleue” произвел голосование о 25 лучших книгах и получил 764 списка таких книг. Самое большое число голосов досталось Виктору Гюго (616), после идут:
Мольер (563), Шекспир (476), Расин (475), Лафонтен (426), Мюссе (426), Корнель (400), Гете (393), Вольтер (388), Паскаль (373), Ламартин (342), Гомер (346), Ветхий и Новый Завет (331), Монтень (300), Сервантес (288), Мишле (282), Бальзак (256), Дант (246), Ренан (246), Лабрюйер (245), Флобер (240), Боссюэт (239), Раблэ (237), Додэ (214), Виргилий (207), Зола (194), Руссо (190), Тэн (188), Подражание Христу (168), Пьер Лоти (168), Гораций (164), Тацит (147), Софокл (143), Сюлли Прюдон (136), Лев Толстой (130), Ла-Рошфуко (130), Жорж Занд (121), Александр Дюма-отец (111), Лукреций (110), Дарвин (110), Шатобриан (108), Мопассан (106), Диккенс (105), Бомарше (105), Монтескье (105), Лесаж (99), Эсхил (97), Бурже (95), Лабиш (91), Альфред де Винье (89).
По поводу всех этих литературных голосований остроумно высказался Жюль Леметр, когда ему предложили назвать 20 книг, которых хватило бы на духовное услаждение человека. Он составил такой список: 1. Библия, 2. Гомер, 3. Эсхил, 4. Виргилий, 5. Тацит, 6. Подражание Христу, 7. 1 том Шекспира, 8. “Дон-Кихот”, 9. Раблэ, 10. Монтень, 11. 1 том Мольера, 12. 1 том Расина, 13. “Мысли” Паскаля, 14. “Этика” Спинозы, 15. “Contes” Вольтера, 16. 1 том стихотворений Ламартина, 17. 1 том стихотворений Виктора Гюго, 18. 1 том пьес Альфреда де Мюссе, 19. 1 том Мишле и 20. 1 том Ренана.
Но, перечитав этот список, Леметр заметил, что это не “искренний” список . “Совершенно безотчетно, — пишет он, — я составил его не для себя только, но и для публики, и выразил здесь скорее условные предпочтения, нежели личные симпатии. А между тем вопрос заключался в выборе не 29 наилучше написанных книг, а таких, с которыми приятно было бы провести остаток дней”.
№ 7, 1893 г.
Китайская стена во французской литературе и неведение относительно России
…Иностранным писателям нелегко проникнуть во Францию. Критика там готова восхвалять свое самое посредственное, а против всего чужого ведется систематическая кампания. Боязнь того, что парижский “esprit”, “гальская веселость”, может пострадать от чужого влияния, заставляет критику и влиятельных писателей воздвигать китайскую стену в делах искусства. Еще недавно Эдмон Гонкур нашел нужным поднять это знамя “французского духа”, чтоб протестовать против удручающего, по его словам, “славянского тумана в мозгах русских и норвежских”. Так буквально и значится в предисловии знаменитого писателя к его одноактной сатирической пьесе “A bas le Progres”, где он восстает против “северо-восточного” нашествия, считая норвежцев за единоплеменников с русскими. Сделав такое этнографическое открытие, Гонкур заявляет: “В эту пору пристрастия Франции к иноземной литературе, при том культе, который наших молодых драматических авторов привлекает в скандинавский театр, при этой наклонности современных умов выдавать себя за литературных лакеев Толстого и Ибсена — писателей, заслуги которых я далек от мысли оспаривать, но свойства которых, как мне кажется, не подходят к климату той широты, под какой мы живем здесь, — я попытался вступить в борьбу, и в пьесе, за которой последуют другие, создать по возможности драматическое произведение, которое обладало бы французскими особенностями — ясностью, умом, иронией. Да, я убежден, что славянский туман надо предоставить русским и норвежским мозгам и что нельзя его насильно ввести в наши светлые мозги, где, как я думаю, этому туману суждено производить одни плагиаты”.
Да не подумают читатели, что это исключительный образчик самомнения и презрения ко всему чужому или, как французы говорят, “экзотическому”. Чтоб далеко не ходить за примерами, наведем справку, в какой степени серьезно во Франции интересуются хотя бы русскими писателями, популярность которых должна бы оправдываться и теперешним сочувствием французской печати ко всему русскому, и вообще франко-русскими симпатиями, политическими и народными, наконец долголетними и усерднейшими усилиями таких основательных изучателей России, как Анатоль Леруа-Больё и Альфред Рамбо, ознакомить с ней своих соотечественников. Общее неведение французов относительно России Леруа-Больё как-то охарактеризовал в “Journal des debats” в таких чертах:
“Россия у нас в моде; никогда еще народ не пользовался такой популярностью у другого… Но одно только огорчает меня. Часто я себя спрашиваю, лучше ли мы знаем ее, эту столь чествуемую Россию, чем в ту эпоху, уже отдаленную, когда, не обращая внимания на всеобщее равнодушие к ней, мы с Рамбо отправились открывать эту неведомую страну Востока (Леруа-Больё, Рамбо и Луи Лежер приезжали в Россию в самом начале 70-х годов). Поистине я сомневаюсь. Все, что говорится и пишется о ней в настоящее время, заставляет нас думать о тщетности наших усилий познакомить с ней, с этой таинственной Россией… Россия стала добычей лубочной литературы и антрепренеров популяризации, и один Господь ведает, что они сделали из нее…” В особенности неведение французской прессы о России, неведение не только забавное, но зачастую и прискорбное, поражает почтенного писателя. “Ходячие представления о России и о русских не вернее стали теперь, чем были двадцать лет назад. Они только изменились в том смысле, что предубежденность в некотором роде приняла обратное направление. Что представляли себе прежде в неприглядном свете, то теперь кажется красивым. Это, во всяком случае ничуть не приятнее для русских, портреты которых мы делаем так мало схожими”.
Однако следовало бы ожидать, что Россия стала знакома Франции все-таки более, чем прежде, именно в литературном отношении. И на этот счет свидетельство Леруа-Больё не особенно ободряющего свойства. Он признает заслугу за Вогюэ, своей книгой “Le roman russe” возбудившим интерес к произведениям первоклассных русских писателей, начиная с Гоголя и кончая гр. Л. Н. Толстым. “Но, — замечает тот же компетентный судья, своими капитальными трудами о России стяжавший себе заслуженную известность, — наши литераторы взяли из русского романа именно то, что для нас в нем имеется наиболее странного и чуждого; им понадобились утратившие равновесие мистики обоих полов… А в среде большой публики я не раз встречал женщин и молодых людей, которые больше рассуждали о Достоевском и Толстом, нежели читали их”. <…>
Небезинтересно также отметить, что в таком популярном собрании сочинений знаменитых писателей, которое издается парижской фирмой Марпон, почти в двухстах напечатанных томиках (по 60 сантимов каждый) из русских писателей встречаются только Пушкин, Гоголь, Тургенев, Достоевский и Толстой, да и то не в их главных произведениях, а в мелких повестях и рассказах. В более старейшем, по цене еще более общедоступном, собрании классиков всемирной литературы — “Bibliotheque nationale” (по 25 сантимов за томик) — русские писатели игнорируются. Правда, с появлением названной книги Вогюэ в Париже возник спрос на русских писателей, которых там не знали раньше даже по именам. Но об этом спросе имеется показание лица, усердно занимающегося популяризацией русской литературы. Это профессор Cоllege de France Луи Лежер. В своем библиографическом обзоре французских пособий для изучения России в “Revue Encyclopedique” он пишет, что в угоду наставшего увлечения парижской публики русскими писателями “книгопродавцам пришлось перепечатывать такое, напр., сочинение, как “Мертвые души”, которое раньше было ими продано по дешевой цене букинистам. Появились вдруг импровизированные переводчики для удовлетворения или для возбуждения любопытства, иногда более нетерпеливого, нежели просвещенного. В последнее двадцатилетие литовские евреи возымели явное намерение воспользоваться нашим гостеприимством, нашими школами и добиться у нас национализации. С практическим инстинктом своего племени они очень хорошо поняли, что русская литература сделалась предметом обмена, и они-то явились ее самыми пылкими популяризаторами. Это они понапереводили большинство тех романов, которыми загромождены полки книгопродавцев и из которых иные — увы! — способствовали бедственному книжному кризису, озабочивающему французских издателей и литераторов. На потребу французской публики пущены в ход даже издания английские, немецкие или итальянские, трактующие о России”. Нечего сказать, добросовестных переводов можно ожидать от таких популяризаторов русской литературы и достоверны будут сведения, почерпнутые о России из английских, немецких и итальянских источников!
О ЗНАМЕНИТЫХ ПИСАТЕЛЯХ
Марк Твен
К знаменитому американскому писателю Марку Твену является молодой человек, нервный, юркий. Это репортер. Начинается после предварительных извинений выспрашивание.
— Позвольте узнать, сколько вам лет?
— Девятнадцать с половиною, — отвечает Марк Твен невозмутимо.
— Не может быть! Я бы вам дал minimum 44 или 46! Где вы родились?
— В Миссури.
— В какую эпоху начали вы свою писательскую деятельность?
— В 1836 году.
— О!.. Но как же в таком случае вам может быть девятнадцать лет?
— Не знаю, право. Мне самому это кажется довольно странным.
— Забавно!.. Кого вы считаете самым замечательным человеком из тех, кого вам случалось встречать?
— Георга Вашингтона.
— Надеюсь, вы говорите не об отце Америки? Вам ведь всего девятнадцать лет.
— Если вы все это лучше меня знаете, зачем вы меня спрашиваете?
— О! Я просто так заметил… При каких же обстоятельствах встречались вы с Георгом Вашингтоном?
— В день его погребения. Он просил меня не делать большого шума и…
— Великий Боже! Если его погребали, значит, он был мертв, а в таком случае как же…
— Не будем говорить об этом. О, Георг Вашингтон был необыкновенным человеком!
— Как хотите, но я ничего не понимаю. Вы говорите, что он с вами беседовал, и в то же время, что он был мертв.
— Я не говорю, что он был мертв.
— Как? Если его погребали, значит, он был мертв.
— Знаете, трудно сказать… Одни говорят, что да, другие, что нет.
— Ну а вы какого мнения?
— Я? Это не мое дело… Ведь не меня погребали.
— Имели вы… Но нет, мы из этого не выпутаемся! Оставим этот странный предмет и позвольте спросить вас о другом. Какого числа вы родились?
— В понедельник, 31 октября 1807 года.
— Позвольте… что вы говорите?.. Ведь это невозможно. Вам было бы теперь восемьдесят три года! Как вы это объясните?
— Никак!
— Позвольте! Вы мне сказали вначале, что вам только девятнадцать с половиной лет, а теперь оказывается восемьдесят три года! Ведь это непроницаемая тайна.
— Как? Вы это заметили? (С чувством жмет руку репортеру.) Сколько раз и мне это казалось непроницаемой тайной. И я до сих пор ничего в ней не понимаю. Как вы наблюдательны! От вас ничего не укроешь и вас не проведешь! Вероятно, это объясняется большим навыком.
— Благодарю за комплимент. А теперь позвольте спросить: есть у вас братья и сестры?
— Мне… мне кажется — да, хотя… Видите, я не знаю этого хорошенько.
— А! Вот самое странное признание, какое когда-либо мне приходилось слышать!
— Почему же это вам кажется странным?
— Помилуйте, как же не странно? Не может быть, чтобы вы не знали! Попробуем вместе обсудить этот вопрос!
— О, пожалуйста! Я вас прошу, я заклинаю вас…
— Этот портрет на стене… Не портрет ли это вашего брата?
— О! Да, да! Я вспомнил теперь. Вы меня навели; это мой брат Вильям… Билл, как его звали в семье. Бедный старый Билл!
— Как? Он умер?
— Он? Мы не могли узнать наверное. Роковая тайна.
— Как жалко! Как жалко! Что же, он пропал?
— Да! Самым необыкновенным образом. Мы его похоронили.
— Как? Похоронили? Не зная наверно, жив он или мертв?
— О, нет. Не то… Конечно, он был… довольно мертв…
— Я ничего не понимаю. Жив, умер, погребен… Тут какая-нибудь тайна?
— Именно, вы угадали. Видите ли, мы вместе, покойник и я, брали ванну. Нам было тогда всего три недели. Мы были смешаны, понимаете, в ванне… Один из нас погиб, утонул, который из двух? Никогда не могли узнать, одни говорили, что Билл, другие — что я.
— Вот замечательное происшествие! А вы как думаете?
— Бог знает! Я бы все отдал, чтобы узнать наверно. Ужасная тайна давит меня, отравила мои дни. Но так как вы пишете в газетах, я открою вам секрет, который еще не слышало доселе ни одно человеческое ухо. Один из нас имел примету — бородавку на спине. Это я. Это тот ребенок, который утонул.
— Благодарю вас, мистер Твен, я довольно собрал материала.
Молодой человек поднимается и, вежливо поклонившись, исчезает.
№ 1, 1891 г.
Как устроен мозг писателя?
Как устроен мозг писателя? Как он думает, как чувствует, как работает его мыслительная машина? Разрешением этого любопытного вопроса занят в настоящее время профессор Лакассан Лионского факультета.
Он предполагает проверить доктрину, созданную Галлем о “мозговой локализации”. Конечно, самый искусный физиолог не в состоянии проникнуть в чужой мозг, доколе владелец его жив. Расследование производится на основании показаний и самонаблюдений писателей над процессом творчества.
Прежде всего надо изучить “внутренний язык и различные способы представления”. Умственные процессы в последнем отношении классифицируются сообразно мозговым центрам и преимущественной роли того или другого в процессе мысли следующим образом.
Процесс этот “воззрительный” (visuels), если читают слова своих мыслей.
“Слуховой” (auditifs), если их слышат.
“Словесный” (voteurs), если их говорят.
По теории можно наперед утверждать, что реалист Эмиль Зола, обладающий конкретной мыслью, думает на иной манер, чем отец Дидон, спиритуалист, с умом абстрактным. Один из учеников Лакассана посетил многих артистов, литераторов, замечательных мыслителей. Результаты его исследований составили драгоценные психологические материалы.
Вот некоторые из этих характеристик “писательского мозга”.
Альфонс Додэ
— Страдаю сильной близорукостью с детства; в Лионе мои профессора никогда не хотели этому верить, и я вышел из лицея, так ни разу и не видав, что такое писалось на доске во время объяснений, — сообщил Додэ посетившему его физиологу.
— Позвольте узнать напряженность вашего зрения?
— Постоянно ровная, не увеличивается и не уменьшается.
— Слух?
— Превосходный, как у слепца. В ушах — мое зрение.
— Воззрительная память?
— Прекрасная. Я помню со всеми деталями картину, которую видел десять лет тому назад.
— Как вы представляете себе бесконечность, вечность, совершенство и тому подобные отвлеченные идеи?
— Я их никак себе не представляю. Я никогда не мог вызвать их в своем мозгу.
— Память слуха?
— Отличная. Звуки запоминаются мною удивительно. Их своеобразные оттенки отпечатлеваются с необыкновенной точностью. Мне припоминаются аккорды фразы, уловленные мимоходом. Если я хочу восстановить то состояние ума, души, которое было у меня некогда, вспомнить что-либо из давнего прошлого, я всегда стараюсь вспомнить ту арию, которую я тогда напевал, и раз она воскреснет в моем ухе, память восстановит все остальное. Что касается процесса моей мысли, то вот что я могу сказать. Когда я желал охарактеризовать в Нума Руместане южанина, я заставил его сказать: “Я только тогда думаю, когда говорю”. Эту характеристику, которую я считал новою, потом я отыскал у Монтеня. Очевидно, это характеристика вполне верная южного ума, так как Мотень был тоже южанин.
Часто, когда в уме моем возникает какое-либо слово, я машинально соображаю четное и нечетное число составляющих его букв. Эта мания так уж давно меня преследует, что теперь я почти мгновенно могу сказать, четное или нечетное число букв у данного слова.
Чтобы запомнить номер дома, я быстро складываю числа. Напр., д. № 31, улица Бельшас… 3 + 1 = 4…
— Видите вы сны?
— Уже пять или шесть лет, что я не могу спать без приема наркотика и не вижу больше снов. Но прежде я видел часто такие живые и яркие сны, что писал на них сказки. Я часто записывал свои сны, проснувшись и еще в поту от кошмара. Вот, например, некоторые: “Le Calvaire dans les cerises”, “Monsieur Daudet, ne regardez pas a droite”, “L’Urubu” …
— Обладаете вы умом синтетическим или аналитическим?
— Абсолютно аналитическим.
— Вы хороший наблюдатель?
— До мании, с детства. С детства я могу также раздвояться и наблюдать за самим собой…
Эмиль Зола
— Когда я был ребенком, у меня была отличная память. В школе я выдавался благодаря ей. Уже тогда я работал лишь настолько, насколько было необходимо, не надрывался в усердии. Я всегда торопился кончить занятия и затем ничего не делать. В постели я повторял про себя уроки, прежде чем уснуть; это лучший способ укрепить выученное в памяти.
На другой день я их отлично знал и мог повторить от слова до слова. Я очень редко ошибался или запинался. Память позволяла мне с легкостью заучивать быстро и хорошо, но все вылетало из моей головы так же быстро и хорошо.
И в то время, как и теперь, моя память, воспринимая, затем как бы утрачивала воспринятое, но в нужную минуту вновь обнаруживая, по-видимому, забытое. Это губка, весьма быстро высыхающая, это река, которая все увлекает и воды которой потом быстро пропадают в песчаных мелях. Отличительное свойство моей памяти — воспринимать и вызывать воспоминания согласно моему желанию. Я обладаю прекрасною памятью на предметы, но если я смотрю на них без желания их запомнить, они не остаются в моем сознании. Когда я был назначен президентом общества литераторов, мне понадобилось более трех недель, чтобы запомнить лица 24 членов общества.
Но когда я хочу написать роман, все нужные мне представления возникают в моем уме так, как мне хочется, чтобы они возникали.
Воспоминания виденного у меня необыкновенно выпуклы и ярки. Моя память бесконечна, чудесна, она стесняет меня. Когда я вызову представление о каком-либо предмете, он предо мною является как совершенно реальный предмет, со всеми линиями, формами, цветами, запахами, звуками. Это просто материализация вещи.
Солнце, которое освещает вещи в моем воображении, просто ослепляет меня, запах меня душит, выступает столько деталей, что они мешают мне видеть целое.
Но эта способность вызывать во всей его реальной яркости представление недолго сравнительно действует. Сначала образ необыкновенно рельефен, но потом бледнеет и исчезает.
Это, — продолжает Зола, — счастливый для меня феномен, я написал много романов, собрал значительные материалы, так что, если бы моя память все это хранила, я был бы раздавлен их тяжестью. Я забываю роман по мере его написания. Когда я приду к концу сочинения, я уже забуду его начало. Я составляю столько же отдельных планов, сколько предполагаю написать глав; если роман из двадцати глав — двадцать планов, разработанных до последних мелочей. Затем уже я спокоен, с таким планом я не заблужусь… Вывод же такой: моя память характеризуется выходящей из ряду вон силой запоминания и вместе с тем необыкновенной хрупкостью своих впечатлений.
Я не запоминаю ради удовольствия помнить, не обладаю той памятью, которою пользуются для того, чтобы поражать быстротою запоминания…
Все знают, как я пишу свои романы. Я собираю все документы, какие только могу достать, путешествую, так как мне необходимо подышать той атмосферой, в которой будет развиваться мой роман; я знакомлюсь с очевидцами того, что хочу описывать; я ничего не выдумываю; роман уже заключен в материалах к нему…
Для меня слово не имеет особого значения. Его может породить образ или довод. Я могу легко говорить, но истинно красноречивым становлюсь лишь под влиянием страсти. Я не переношу общих, избитых мест, они меня парализуют, мешают мне говорить. Часто написанное слово приводит меня в удивление, словно я его в первый раз узнал; оно кажется мне диким, грубым, некрасивым, неграциозным; слово пробуждает в моем уме образ; я никогда не читаю и не произношу его в уме, но, когда я пишу, фраза слышна мне, она сопровождается как бы музыкой.
Когда я был юн, я обожал стихи и много их писал; настоящая музыка не трогает меня; вероятно, у меня недостаточно верное ухо.
Я не приготовляю фразы, я бросаюсь как в воду, начиная писать, я не боюсь фразы; я храбро овладеваю ею, гляжу ей прямо в лицо, беру ее приступом. У наших романистов это редко встречается. Все писатели, которых я знаю, долго оттачивают фразу, прежде чем ее написать… Я скоро устаю; написав четыре-пять положенных страниц, я должен бросить перо; я работаю всего часа три в день; это создало мне репутацию труженика, но это ошибка; я чрезвычайно регулярен и чрезвычайно ленив; я спешу окончить урок, чтобы потом уже ничего не делать…
…Я близорук и ношу 9-й номер очков; я надел их в 16 лет.
Вообще же мои органы чувств в хорошем состоянии: обоняние великолепное. Я часто вижу сны, но они не ярки, я не вижу их при солнечном блеске, сверкающим днем; предметы и лица окутаны светлыми сумерками, их нежные очертания наполовину теряются в рассеянном и сероватом свете…
Мопассан
“Я завтракал на днях, — рассказывает один публицист, — с автором “Cosmopolis” в компании с Франсуа Коппе, приехавшим недавно из Канн отдохнуть от парижской суеты и подышать свежим воздухом. За десертом Поль Бурже сказал нам:
— Я нарочно собрал вас сегодня, 3 января, на этот дружеский завтрак. Ровно год исполнился в этот день с тех пор, как погасло яркое сознание нашего дорогого сотоварища Ги де Мопассана. Последние часы своей разумной жизни он провел на борту своей яхты “Bel Ami”, постоянно стоящей в Антибской гавани. Я думаю, вам приятно будет, так же как и мне, ознаменовать паломничеством к этому плавучему дому нашего друга трагическую годовщину…
— Эй! Бернар! — крикнул Поль Бурже.
На этот зов на палубе показалась человеческая фигура. Привычным жестом моряка она поднесла обе ладони в виде зонтика к глазам, стараясь лучше рассмотреть нас. Потом человек прыгнул на шлюпку, привязанную к боку яхты, отцепил канат и поплыл по направлению к нам — это был Бернар, матрос Мопассана, товарищ в его лихорадочных порывах к глубокому горизонту между небесами и водой, вдали от населенных земель, где сторожило поэта безумие…
“Bel Ami” — одна из тех увеселительных яхт, которые летом плавают в Ла-Манше, а зимою — на Средиземном море. Обитаемую часть судна составляют четыре квадратные комнатки. Во-первых, прихожая с двумя параллельными диванами, где спят Бернар и верный лакей Мопассана Франсуа. Кухня, где еще стоит на плите медный чайник, но в нем теперь уже не кипит утренний чай. Каюта капитана, где находится его скромное ложе, покрытое белоснежным сукном, всегда готовое к услугам хозяина. Здесь же лампа, озарявшая его ночные бдения, морской бинокль; четвертая каюта — гостиная или лучше — рабочий кабинет.
Здесь-то Мопассан был самим собой. Диван, обитый восточной тканью, еще сохраняет отпечаток его тела. Несколько морских сочинений, между ними “Jacht” Register, лежат на этажерке. Единственная книга самого хозяина: “Une vie” с заложенной на 22 странице сухой фиалкой; затем небольшой служебник — роскошное издание с палево-золотым обрезом. В углу кинута связка “Figaro”. За этим столом красного дерева была написана книга Мопассана “Sur l’eau”. Здесь же его чернильница и даже перо, простое гусиное перо, запачканное чернилами. Я бросил на Бернара вопросительный взгляд, и он улыбнулся с таким видом, который говорил: “Берите!” Я благоговейно положил в мой портфель это последнее орудие мозга, уже разбитого. Бурже и Коппе взяли несколько лоскутков бумаги с зигзагами, иероглифами и началами фраз, слов, которые набросала рука писателя в смутном предчувствии не воплощенной еще новой мысли.
Мы стояли в глубоком молчании и никогда дотоле нам не представлялся с такою силою глубокий смысл слов поэта “Sunt lacrimae rerum!” Да, незримое дыхание грусти исходило из всех этих вещей; казалось, они таили в себе частицу души нашего друга.
Мы пожелали услышать от Бернара как очевидца рассказ о том кризисе, который сломил, навсегда быть может, один из замечательнейших умов нашего времени. Простой рассказ матроса тронул нас до глубины души.
— Давно уже, — сказал он нам, — я замечал, что с нашим господином творится что-то неладное… Я особенно в этом уверился, когда он однажды, поднося палец к губам, словно ему было что-то отвратительно, вскричал: “Бернар, друг мой, я просолился!” Я ему сказал, что и все мы, моряки, всегда просолены, но это его не успокоило… Последний раз, что он был на “Bel Ami”, пришелся на 30 декабря… Вечером он заплатил экипажу за месяц, а меня отпустил на сорок восемь часов повидаться с женой и детьми. Когда я вернулся, револьвер и бритва сделали уже свое дело. Я нашел моего бедного капитана бьющегося в руках Франсуа и Реймона… Надо было его связать, чтобы помешать наложить на себя руку. Франсуа велел мне принести веревок…
Веревок!.. Я собрал бечевок, и мы его обмотали, словно малого ребенка. Связанный, он уже ничего не мог над собою сделать, да он уже и не страдал больше. Три дня спустя, по совету доктора, мы перевезли его в Париж. В карете он положил голову мне на плечо, кроткий, словно ангел Божий, и говорил мне: “Как хорошо, Бернар, как хорошо!” Вот уж год прошел с тех пор, а он все еще не в своем разуме. Но как Бог свят, он еще вернется, непременно вернется… Я вам правду говорю, господин, наш капитан вернется… я его дождусь…
№ 2, 1893 г.
НАУЧНЫЕ НОВОСТИ
Одним из любопытнейших применений уголовной антропологии — этой новой науки, которая заняла место между социологией, психиатрией и уголовным правом, — является изучение физиономии политического преступника. Оно может дать для исследования политического преступления прочный базис, до сих пор не дававшийся юристам. Оно помогает также отличить истинную революцию, которую вернее было бы назвать государственной реформой и которая очень часто идет сверху, производится исподволь лучшими силами страны и бывает всегда плодотворна и полезна, от бунта, почти всегда бессмысленного и бесплодного.
Известный Ломброзо, специально занимающийся вопросом о людской преступности вообще, написал интересную статью о физиономии анархистов.
“Для меня, — говорит Ломброзо, — несомненным фактом, доказательства которому я представил в моем сочинении “Delitto politico”, является то, что истинные революционеры, то есть люди, производящие великие научные или политические перевороты, составляющие прогресс в человечестве, почти все гении или святые, и у них у всех физиономия прекрасная и правильная. Какие благородные лица у Паоли, Фабрици, Дандоло, Моро, Мадзини, Гарибальди и у христианских мучеников. Вообще мы видим у них обширный лоб, у мужчин густую бороду, очень кроткие и очень большие глаза; встречается иногда очень развитая челюсть, но никогда не бывает она гипертрофической; замечается порою и бледность лица (Мадзини, Брут), но никогда почти эти черты не сосредоточиваются у одного лица настолько, чтобы явилось то, что я называю преступным типом.
В этюде, посвященном мною 321 человеку наших итальянских революционеров (бунты против Австрии и пр.), главным образом мужского пола (на 100 мужчин приходилось 27 женщин), пропорция преступного типа была 0,57% на 100, то есть менее значительна, чем у нормальных людей, у которых она составляет 2 % на 100.
Из 30 известных нигилистов у 18 физиономия прекрасная, у 12 замечаются некоторые отдельные аномалии и только у двоих — преступный тип.
Если же мы перейдем к цареубийцам, как Фиэски, Гито, Нобилинг и др., или к зачинщикам политических убийств 1789 г., каковы Каррье, Марат и др., то почти у всех у них находим преступный тип. И этот тип часто повторяется у коммунаров и анархистов. В 50 фотографиях коммунаров я нашел приступный тип в размере 12 % на 100. Из 41 парижского анархиста, которых я изучал в полицейской префектуре в Париже, пропорция преступного типа равняется 31 % на 100”. <…>
Вообще политические преступники, по словам Ломброзо, часто отличаются чертами вырождения расы, пресущими преступникам и безумным, потому что они являются людьми ненормальными уже в силу наследственности. Отцы Гито и Нобилинга и мать Стапса были помешаны религиозным помешательством, а сам Стапс, как и Равальяк и Клеман, страдал галлюцинациями.
“Психология анархистов, — говорит Ломброзо, — так же как вожаков парижской коммуны, показывает в них настоящую нравственную бесчувственность, иногда врожденную жестокость, которая находит в политике предлог и толчок и которая слишком хорошо согласуется с их преступной физиономией”. <…>
№ 7, 1891 г.
***
Настоящие затеи fin de siecle не заставляют себя ждать. Вот одна из таких затей — газета-телефон. Это нововведение зародилось в Буда-Пеште. Инициатива его принадлежит Теодору Бусказу, главному инженеру и директору компании телефонов этом городе.
Общая идея затеи очень проста и заключается в том, чтобы централизовать наибыстрейшим способом известия со всего мира и немедленно по телефону передавать их жителям венгерской столицы.
Вот каким образом Бусказ привел в исполнение свой план. В № 6 “Mаgyarutea” он поместил редакционное бюро, непосредственно соединенное телефоном с биржей, палатой депутатов, метеорологическим институтом, центральным справочным агентством и пр. В этом бюро у аппаратов дежурят стенографы, которые немедленно записывают получаемые ими свежие новости. Записи их передаются во второе бюро, где полученные известия редактируются по-венгерски и по-немецки, так как добрая часть столичного населения не владеет еще национальным языком.
Войдем в передаточное зало. Помещение узкое, и стены обиты войлоком, чтобы по возможности изолировать аппараты от шума с улицы. За столом, над которым привешен записывающий микрофон, занимают места двое служащих. Один из них читает вслух перед аппаратом только что сообщенный ему листок, затем второй повторяет те же известия по-немецки. …
Абонент получает небольшой весьма несложный аппарат-приемник, с помощью которого во всякое время дня он может быть au courrant текущих событий всего мира. <…>
№ 4, 1893 г.
Телавтограф
Американский профессор электроники Элиша Грей недавно закончил усовершенствованный свой телеграф, дозволяющий посылать по обыкновенной телеграфной проволоке “собственноручные” письма на какое угодно большое расстояние. Депеша пишется на особом телеграфном столике карандашом, к которому прикреплены два слабо натянутых шнура. Длина этих шнуров определяется в каждое мгновение положением острия карандаша над столиком. На приемной станции имеется такой же столик, на котором перо особого устройства повторяет все движения карандаша и воспроизводит совершенно такие же буквы и штрихи. К перу этому прикреплены две линейки, длина которых всегда остается в точности равной длине шнуров. Дело в том, что шнуры, удлиняясь или укорачиваясь, заставляют поворачиваться шкивы, причем повороту на известный угол соответствует определенное число замыканий и размыканий тока. На приемной станции эти замыкания и размыкания тока производят соответственное движение линеек, управляющих пером. Таким образом, точность передачи депеши или рисунка является совершенно обеспеченной.
№ 1, 1894 г.
Газокуция
В Северо-Американских Соединенных Штатах за последнее время убедились, что электрокуция, или смертная казнь с помощью электричества, оказывается на самом деле чрезвычайно варварским способом освобождения общества от вредных для него членов. Опыт показал, что электрокуция, несмотря на всю свою строго научную обстановку, в девяти случаях из десяти вызывает только бессознательное состояние, а потому для достижения желаемого результата должна сопровождаться по возможности немедленным вскрытием, которое, в сущности, и препровождает казненного к праотцам. Поэтому янки начали теперь деятельно хлопотать о замене электрической казни газокуцией, то есть удушением какими-либо газами, напр. углекислотой. Присужденного к смерти предполагается помещать в особую камеру, куда во время его сна будет введено с помощью соответственного приспособления количество углекислоты, с лихвой достаточное для того, чтоб он никогда уже более не просыпался.
Подобный способ умерщвления давно уже применяется в Париже к бездомным собакам, пойманным на улице. <…>
Газокуция с помощью светильного газа или же окиси углерода является по мнению Scientific American идеальной казнью — быстрой, верной, как смерть, — и вместе с тем немучительной. Примешивающийся к ней таинственный элемент трагизма должен, по-видимому, усилить устрашающее ее действие. Эмиль Готье в свою очередь рассказывает, что в Соединенных Штатах, а именно в Уньон Блефф, существовала в былое время тюрьма с вращающимися камерами, приводимыми в движение водяным колесом. Каждая из тюремных камер имела цилиндрическую форму и с помощью устроенных под полом проводов медленно вращалась днем и ночью вокруг своей оси, что, разумеется, устраняло для арестантов всякую возможность побега. Готье рекомендует устроить подобную же вращающуюся камеру и для газокуции. Если часть стенки у камеры будет стеклянная, то, повернув камеру на соответственный угол, окажется возможным наблюдать из соседнего помещения за выполнением казни и доставить ей желаемую публичность. При существовании смягчающих обстоятельств Готье рекомендует газокуцию с помощью закиси азота или же другого веселящего газа. Это будет настоящая казнь fin de siecle.
№ 2, 1894 г.
Духи и спириты конца века
В непродолжительном времени в Бельгии в городе Лютихе состоится конгресс, на котором должно произойти решительное сражение спиритов со скептиками, придерживающимися материалистических теорий. Ввиду этого небезинтересно подвести итоги завоеваний, сделанных в течение последнего десятка лет духами и спиритами.
Спиритов расплодилось видимо-невидимо. Если судить об их количестве по тому числу, какое записалось на спиритический конгресс 1889 г. в Париже, то окажется, что в одной Франции их было 50 000 человек. На самом деле эта цифра далеко не точна, ибо на конгресс записались лишь адепты, прибывшие в Париж. А сколько осталось в провинции! По словам американского “Religio-Philosophical Journal”, издающегося в Чикаго, число спиритов в Соединенных Штатах доходит до двух миллионов. Но количество не так важно, как качество, а по качеству своему адепты спиритизма принадлежат к самым интеллигентным классам общества. Во Франции в числе ярых спиритов находятся известные писатели Энник, Жюль Лермина, поэт Фабр де Эссар, Сар-Пеладан, ученый-астроном Фламарион и др. В Англии среди спиритов встречается имя знаменитого Крукса, в Германии — Цельнера, в России — Вагнера и покойного Бутлерова, в Италии — Ломброзо.
У спиритов имеются даже княжеские салоны. Например, прелестной и страстной пропагандисткой спиритизма во Франции является герцогиня де Помар, в Англии — леди Кэйтнесс, которая носит в себе дух несчастной шотландской королевы Марии Стюарт. Герцогиня Помар для приведения скептиков и невежд в спиритическую веру издает и редактирует журнал в нежной розовой обертке под названием “Aurore du jour nouveau” (“Рассвет нового дня”). После прочтения статей этого розово-дамского журнала ни один благовоспитанный человек не решится оставаться скептиком и сразу же перейдет в спиритизм, тем более что такой переход откроет ему доступ в роскошный отель герцогини, где собирается цвет спиритов и спириток и где подаются превосходные вина, носящие название хозяйки дома. Далее следует графиня Адемар, которая поддерживает самые тесные отношения с духом нашей соотечественницы, покойной Блаватской, знаменитой основательницы теософического учения. Правда, дух Блаватской посмертно поднадул веровавших в нее. Перед смертью Блаватская указала, с кем ее дух будет поддерживать сношения; она назначила своими представителями: для Азии — полковника Олькотта, для Америки — Джюдр, для Европы — г-жу Ани Безант, а для Франции — г. Арну. И после таких определенных назначений она вдруг забыла своих “агентов” и вступила в совершенно незаконные сношения с графинею Адемар и герцогинею де Помар.
Но не в одном высшем свете процветает оккультизм. Он овладел и другими слоями общества: артистами, художниками, учеными, академиками, врачами и даже бакалейщиками. Спиритизм имеет не только около пятидесяти журналов и газет, свой книжный магазин и склад, но даже своих фотографов и одного живописца (Тиссо), которые снимают фотографии и рисуют портреты с духов.
В каком же положении теперь спириты? Овладели ли они наконец “тайной неизвестности”? Какие победы одержаны ими в прошлом и какое можно предсказать им будущее? Вот, собственно, главные вопросы, требующие, так сказать, немедленного разрешения.
Влияние спиритизма, как сказано, растет с каждым днем. В Лондоне образовано целое общество (Society dialectical), которое состоит из многих ученых и верующих, для серьезной проверки “духов” и их тайн. Комитет этого общества, состоящий из профессоров, адвокатов, врачей, инженеров, художников, политиков, дам и проч., имел пятьдесят собраний, рассмотрел бесчисленное количество рапортов и донесений, выслушал тысячи свидетельских показаний и затем разделился на подкомитеты, предложив всем принять самые крайние меры для того, чтобы проверить действительность спиритических явлений.
Первый подкомитет собирался 80 раз. Во время сеансов употреблялась обыкновенная мебель, тяжелые столы, комнаты освещались газом, работали медиумы-любители и приняты были все меры предосторожности. Вынесена была следующая резолюция:
1. В известных случаях в присутствии многих лиц появилась невидимая сила, двигавшая тяжелые предметы, причем движение происходило без всякого видимого соприкосновения между предметами и людьми.
2. Раздавались некоторые звуки как от движения предметов, так и от невидимых причин.
3. Звуки слышались всеми присутствовавшими.
Далее в отчете об этих сеансах говорится, что из 40 сеансов 34 оказались безусловно удачными и что столы длиною в 6 футов и шириною в 4 фута передвигались на несколько дюймов по четыре-пять раз в течение минуты. Опыты, докладывает подкомитет, производились под самым тщательным контролем и тем не менее столы танцевали, музыкальные инструменты издавали звуки и проч. В результате подкомитет решил, что большие предметы могут приходить в движение без всякой видимой силы и без всякого усилия мускульной энергии человека.
Второй подкомитет тоже имел множество сеансов с духами и без оных. Когда духи явились, они заставляли танцевать столы и производили сухие звуки. То паркет начинал издавать какие-то крики, то стены или потолок извергали из себя таинственные звуки. Иногда же раздавались нежные аккорды фортепьяно, несмотря на то, что вблизи инструмента не находилось ни одного человека.
Понятное дело, что столы весьма любезно разговаривали при помощи стуков, изображавших азбуку. Они доходили даже до того, что признавались в родстве с некоторыми присутствовавшими на сеансах.
В отчете, подписанном всеми членами комитета, передается, между прочим, следующий случай: вдруг ни с того ни с сего послышались сильные звуки.
— Что случилось? — спросили присутствовавшие хором.
— Это мы, духи, — отвечали духи, — мы не хотим уходить от вас и желаем находиться в вашем обществе.
Один из членов выпил тогда за здоровье духов, и последние вежливо простучали за любезный тост.
Нужно заметить, что духи редко проявляют грусть и печальное настроение. Профессор Энгель, присутствовавший по крайней мере на сотне спиритических сеансов, рассказывает, что на спиритическом вечере у известной американской спиритки г-жи Блисс появились последовательно духи генерала Гранта в сопровождении двух полковников, поэта Лонгфелло и Зоры, царствовавшей в Мавритании в 1140 году, в то время как заведенный орган играл веселые арии из “La fille de M-me Angot” и “Belle Helene”. В Сан-Франциско на сеансе у другой спиритки г-жи Тауфенберг под звуки флейт появились духи индийских военачальников и белых женщин, причем и те и другие позволяли себя даже ощупывать.
Когда наконец все сведения из подкомитетов были собраны, то главный комитет сделал следующее резюме: шесть свидетелей объявили, что им было предсказано будущее; тринадцать свидетелей видели подъем в воздух тяжелых тел и пребывание их в таком положении без видимой поддержки; тринадцать лиц слышали музыкальные пьесы, исполнявшиеся разными инструментами, к которым никто не прикасался, четырнадцать лиц ощупали и видели физиономии и руки, очевидно не принадлежавшие никому из присутствующих.
Тем не менее комитет, хотя и перешел в спиритическое вероучение, но не решился утверждать наличность оккультических сил и постановил, что все эти явления заслуживают внимания и изучения.
Это постановление — безусловно беспристрастное — резюмирует нынешнее состояние спиритической науки. Во всяком случае, теперь явствует, что, во-первых, духи “работают” при свете, и, стало быть, опыты могут быть видимы; во-вторых, присутствие на сеансе скептиков и неверующих нисколько не препятствует удаче опытов; и, наконец, третье: перерыв сеанса, вход посторонних лиц в комнату, громкий разговор и проч. нисколько не пугает духов.
Одновременно с работами этого комитета появилась монография английского ученого доктора Джемса Эдмундса. Он доказывает, что лица, занимающиеся спиритизмом, в конце концов сходят с ума. Печальный исход этот врач констатировал, наблюдая членов спиритических комитетов. Одному из членов комитета английский ученый прямо предсказал душевную болезнь, если тот не прекратит своих занятий спиритизмом. И предсказание это сбылось во всей полноте. Доктор Эдмундс посвящает несколько страниц своей монографии разоблачениям спиритических шарлатанств и в заключение говорит, что шарлатанства эти бывают двоякие: умышленные и неумышленные. Первые должны бы быть предметом судебных разбирательств, вторые сводят неизменно в дом умалишенных.
Таким образом, конец века не дал ничего нового для спиритических учений и положение их осталось таким же, каким было еще во времена Аллана Кардека и других первоучителей оккультизма.
№ 6, 1894 г.
Древнейший известный медицинский рецепт
В люттихской медицинской газете приведен прочитанный кембриджским профессором Мак-Алишером на египетском папирусе рецепт, являющийся пока древнейшим в мире. Это — масло для ращения волос, прописанное матери фараона Хоты, второго царя первой египетской династии, царствовавшего приблизительно за 4000 лет до Р. Х. Рецепт заключается в следующем:
“Возьми по ровной части мякиша с собачьих подошв, спелых фиников и ослиных копыт. Развари все в масле и натирай им покрепче голову”.
К сожалению, в папирусе умалчивается о результатах, получившихся от употребления этого древнего филокома.
№ 8, 1894 г.
ИЗ ЗАГРАНИЧНОЙ ХРОНИКИ
***
В Лондоне основался “вольный театр” на манер Парижского, и первая пьеса, данная в нем, это “Привидения” Генриха Ибсена, биографию которого мы сообщали читателям в мартовской книжке нашего журнала.
Со свойственным англичанам лицемерием и притворством часть публики и прессы завопила против “безнравственности” этой пьесы в частности и Генриха Ибсена как писателя вообще.
Медный лоб англичан удивителен, несмотря на достопамятные разоблачения редактора “Pall-Mall-Gazette”, доказавшие как дважды два четыре, что в Лондоне торгуют белыми невольницами и мало того — детьми, не хуже чем в каком-нибудь Морокко; несмотря на длинный ряд процессов, обнаруживших глубочайшую безнравственность, скрывающуюся в среде “избранных десяти тысяч”, увенчивающих общественное здание коварного Альбиона и имеющих быть его украшением, — несмотря на все это англичане продолжают притворяться самым добродетельным народом в мире.
Забавнее всего то, что собственная их пресса изобилует явлениями, далеко не похвальными.
Сплетня в Англии возведена на степень общественного учреждения, и ею живут так называемые “society papers”, то есть периодические издания, исключительно распространяющиеся в бомонде. Нельзя представить себе, до каких размеров доходит в них бесцеремонность и нарушение тайны семейного очага. Прошло то время, когда англичане хвалились, что их дома крепость.
Королева, принц Уэльский и его семья не пользуются никакими привилегиями в этом отношении, и их частные дела и все, что до них касается, обсуждается с развязностью поразительной и идущей совершенно в разрез с верноподданническими чувствами, которыми любит драпироваться эта нация фарисеев.
В этом направлении прогресс так велик, что то, что лет двадцать тому назад считалось самой наглой дерзостью, теперь стало невинной шуткой. Для примера стоит только сравнить “Owl” (“Сова”) с “Modern Society”. Когда появился первый номер “Совы”, то он показался крайне рискованным. Издаваемый в изящном формате, в размере нескольких листков, он давал читателям коротенькие, хорошо написанные статейки, сообщавшие в приличных и закутанных выражениях новости и скандалы дня. Имена не назывались; намеки были глухие и в тон приличного общества. Надо было принадлежать к нему, чтобы понимать, в чем дело. Редакция этого журнала окружила себя тайной, вскоре, впрочем, разгаданной, но которая все же придавала некоторую пикантность сведениям, сообщаемым в этом журнале.
Дознались, что Альджернон Борсвик, редактор в те поры, как и в настоящее время “Morning Post”, человек светский и остроумный, — основатель и душа “Совы”. Он сгруппировал вокруг себя целый кружок сов, и их тайные совещания возбуждали всеобщее любопытство. Успех “Совы” был очень велик, но журнал обращался в чересчур ограниченном кружке людей и вскоре прекратился.
Несколько лет спустя красивый молодой человек по имени Боульс, пользовавшийся большим успехом у женщин, превозносивших его остроумие, основал “Vanity Fair” (“Ярмарка тщеславия”). То было началом репортерства без зазрения совести, так как светские статьи были единственным материалом этого журнала, который доводил до всеобщего сведения новости, неизвестные еще самим заинтересованным лицам. Желание увидеть себя в печати распространилось как эпидемия; то уже не были простые отчеты о светских событиях, как в “Morning Post” или в “Court Journal”, но пространные статьи с похвалами красоте, костюму и с критикой того и другого, перемешанные двусмысленными намеками. Этот род литературы ныне стал настоящей силой. В Лондоне не могут больше жить, не читая “World” или “Truth”; эти две газеты попадаются во всех домах, и их убористые столбцы проглатываются с наслаждением.
№ 4, 1891 г.
***
В этой стране встречается немало причуд. Возьмиту любую английскую газету в руки и неожиданно вам попадется без всяких комментариев фраза “С добрым утром!”
Чего бы, кажется, безобиднее такого приветствия. А между тем, вы невольно спрашиваете: “Что сей сон значит? Пошутить ли кто вздумал или интриговать захотел кого-нибудь?” Таким образом, внимание ваше возбуждено, и цель оказывается достигнутой.
В отделе объявлений различных английских газет и самых почтенных журналов громадными буквами, чуть ли не в полстраницы, а также по углам улиц красуется это “Good morning!” Когда оно успеет всем намозолить глаза, при нем появляется кратенькое добавление: “Have you… s soap?” Итак, то была реклама мыльного фабриканта, который с материнской заботливостью осведомляется у публики, мылась ли она его мылом?
“Добрый вечер! Да, но я предпочитаю мыло такого-то…” — появляется затем вдруг новый анонс.
Факты эти могут служить иллюстрацией того, каким образом коммерческие люди в Англии сорят деньгами на рекламы, или правильнее — каким образом наживают они громадные состояния! Саморекламирование практикуется, конечно, и в других странах, но нигде рекламное дело не производится с такими денежными затратами, как в Англии! Одна мыльная фабрика израсходовала на это в короткое время до четырех миллионов рублей.
Конечно, против объявлений вообще протестовать не приходится. С прекращением объявлений, пожалуй, тысячи людей остались бы без куска хлеба. Говорят, что без объявлений журналистика не могла бы существовать при современном своем развитии, так как эти объявления покрывают ей значительную часть расходов, нередко не возмещаемых даже успешной подпиской.
Против газетных или журнальных объявлений ничего не возражает и газета “Times”, с некоторых пор открывшая поход против “Advertising plague”. Правда, еще старая английская поговорка гласит: “Good wine needs no bush”, то есть доброе вино не нуждается в рекомендации. Иные же из гигантских реклам, очевидно, указывают также и на нечто совершенно обратное, то есть что “Good bush needs no wine”. А между тем еще покойный Барнум, этот король рекламы, сравнивал всякого, имеющего товары для продажи и не рекламирующего их, с кавалером, улыбающимся хорошенькой девушке в темноте. Как бы то ни было, все так или иначе готовы согласиться с тем, что объявление, даже реклама — между ними трудно иногда установить разницу — или афиша отнюдь не подлежат обязательному изгнанию. Интересно только, в какой форме и в каких размерах будут они предлагаться почтеннейшей публике. И вот тут-то сетования “Times” уместны вполне.
Сетования эти прежде всего направляются против гигантских разрастающихся “плакатов”, которыми сверху донизу оклеиваются высокие стены, а подчас и леса на постройках, и которые по возможности наиболее яркими красками и нередко режущими глаз иллюстрациями расхваливают то чудотворное лекарство, то новый порошок для чистки посуды. Даже выдающиеся актеры — или, по крайней мере, те, которые желали бы считаться такими, — не прочь от того, чтобы их изображали таким же манером на стенах в человеческий рост и даже больше того — предпочтительно в самых ужасных сценах, в каких они выступают на театральных подмостках, так что нередко одна страшная картина убийства чередуется с другой, изображающей стычки и взрывы. Больше всего кидаются в глаза эти плакатные чудовища на железнодорожных станциях. Едва успеваете вы подъехать к тому месту, где поезд замедляет свой ход, как можете быть уверены, что направо и налево — а нередко и в чистом поле — найдете воздвигнутой эту назойливую картинную галерею… Наконец, если вы совсем не будете смотреть из окон вагонов, то и в таком случае плакатов вам не избежать, ибо, заполняя стены, пристроились они и в купе. В конно-железных дорогах и в омнибусах то же самое: больше объявлений о театральных представлениях и чистильном порошке, о художественных выставках и сапожной ваксе, нежели о направлении и конечной цели данных поездов. <…>
№ 4, 1893 г.
***
Китайское нашествие — вот пугало, которое по временам мелькает перед умственными очами западного человека вообще, а англоамериканца в особенности. Последнему, впрочем, есть отчего тревожиться. Китаец для него уже не страшный призрак только, а действительная и серьезная опасность, против которой он вынужден принимать законодательные меры предосторожности.
Но попытки ограничить эмиграцию китайцев в Америку не особенно успешны, и “китайский вопрос”, по мнению американских публицистов, гораздо важнее “негритянского вопроса”, волновавшего Соединенные Штаты четверть столетия тому назад и разрешившегося междуусобной войной. Всего более пугает американцев необыкновенная, можно сказать непобедимая, устойчивость китайской цивилизации, нравов, обычаев, умственного и физического склада китайца, его безусловная неподатливость и неспособность ассимилироваться с теми народами, среди которых он водворяется.
Из всех народов в мире китаец самый консервативный. Иные китайцы в продолжение слишком тридцати лет проживают в Сан-Франциско, и, несмотря на это, между ними не найдешь ни одного, который бы хоть что-нибудь изменил бы в своем костюме, в своих манерах или привычках. Это поразительный факт в истории этого народа. Китаец не способен меняться.
Замечательно, что китайцы, обращенные в христианство, в сущности остаются теми же, что и прежде, по мыслям, убеждениям и нравам. Нет ни одного человека между крещеными китайцами, по словам американских публицистов, который бы не вернулся открыто и с радостью к первоначальной религии при первых же благоприятных условиях.
Наблюдая то, что происходит в Калифорнии и в других частях земного шара, приходишь к заключению, что в китайце преобладают следующие черты: фанатизм, консервативный дух, суеверие, скупость, умеренность в жизни и привычках. Китайцы, по словам все тех же американских публицистов, считают себя священным народом, они убеждены, что не могут пойти назад по пути цивилизации или дойти до падения как нация. Кроме того, они верят в астрологию и во влияние планеты, а в жизни придерживаются будто бы невысоких учений о нравственности некоторых из своих великих пророков и философов, но поклоняются идолам и придерживаются разных суеверных обрядов. Они эмигрируют в Калифорнию, в Южную Америку и в Австралию с намерением пробыть там ровно столько, сколько нужно, чтобы заработать денег и вернуться в Китай обеспеченными от нужды. <…>
Китай превращается мало-помалу в очень могущественную и хорошо вооруженную нацию; морской флот его развивается. Китайцы вышли из оцепенения и перестали игнорировать то, что делается у соседей.
И прежде всего возникает вопрос о будущем положении англичан в Ост-Индии и их торговом влиянии в Китае. Индия ускользнет со временем из рук англичан, утверждают западные публицисты, и по многим причинам: главная из них та, что англичане образовали Ост-Индию не только в деле науки, философии, литературы и искусства, но и в военном деле. Так же невероятно, чтобы они удержали за собой и Австралию. Австралию легче всего наводнить для китайских орд, Северная Австралия, населенная главным образом чернокожими туземцами и весьма незначительным числом белых, очень легко доступна. Залив Карпентария представляет свободный вход для вторжения китайских кораблей, и в таком числе, что белому населению очень трудно будет помешать их быстрой высадке.
Китайцы, прибыв многочисленной толпой, естественным образом завладеют краем и легко утвердятся в нем, так как для них ни климат, ни условия культуры не будут так губительны, как для белых. А так как Австралия, и в особенности северная ее часть, гораздо ближе к Китаю, чем всякая другая английская колония, китайцы могут оттуда производить и другие нашествия, захватить другие острова и другие округа. Из Ганг-Чеу и других китайских портов будут посылать колоссальные флоты в Америку на берега Орегона, Калифорнии и Мексики.
Не следует также очень надеяться, чтобы Южная Америка удержалась в руках народностей, говорящих по-испански и португальски.
Но возможно ли, чтобы это свершилось, невзирая на вооруженное сопротивление американцев? И возможно ли в будущем, как и в прошлом, нашествие новых гуннов и вандалов, как о том раньше еще вопрошал Маколей? Да, отвечают люди, вполне возможно. Американскую республику потрясают серьезные распри по вопросам правительственным, а главное — религиозным. Одного беглого взгляда достаточно, чтобы убедить наименее внимательного наблюдателя о роковом характере этого политического, общественного и гражданского антагонизма.
Уже теперь часто утверждают, что Калифорния в руках китайцев. При малейшем волнении пришлось бы считаться с 25 тысячами китайцев, населяющих Сан-Франциско, хорошо организованных, крепко сплоченных, прекрасно вооруженных, комфортабельно помещенных и хорошо питающихся. Нелегкое дело выпадет для тех, кому придется подавлять мятеж китайцев в Сан-Франциско. Сражаясь за свои жилища и за свою жизнь, они легко убьют троих белых в то время, как трое белых справятся с одним китайцем. То же самое приходится сказать и о других городах, как Портленд в Орегоне и многие иные в Южной Америке, где китайцы укоренились и заняли все позиции.
И легко ли будет североамериканцам защищать берега Тихого океана? Им довольно будет хлопот, чтобы отстоять Нью-Йорк, Филадельфию и Балтимору, не говоря уж о многочисленных портах с таким же легким доступом.
Вот вопрос, озабочивающий в настоящее время многие западные умы: сколько времени еще продлится настоящая европейская цивилизация?
“История повторяется”, говорят они. Вовсе не невозможно для восточной орды поглотить американскую национальность до такой степени, что английский и другие европейские языки перестанут звучать в Новом Свете.
В настоящее время происходит движение с востока на запад не через Великобританию, но с востока из Ост-Индии и Китая через Тихий океан.
Можно себе представить, таким образом, то, что будет со временем: так как мы можем быть уверены в том, что никакое явление в порядке вещей не бывает одиночным и непредвиденным, но всегда сопровождается другими и другими до тех пор, пока длинный ряд следствий не истощится. И трудно будет уверить китайцев, что американский и австралийский континенты не принадлежат им так же, как и всем остальным.
№ 5, 1891 г.
Дуэль по доверенности и журналисты-бретеры во Франции
В Париже на днях произошла дуэль между главным редактором бульварной газеты “Gil Blas” Гереном и сотрудником другой бульварной газеты “Echo de Paris” Лепелтье. Дуэли между парижскими журналистами факт до такой степени обыденный, что о нем не стоило бы даже говорить, если бы поединок, о котором идет речь, не выдавался из ряда вон совершенно особенной обстановкой. Сотрудник “Gil Blas” некто Леон Блуа печатно “отделал” своего собрата Лепелтье. Последний поспешил послать Блуа секундантов, которым, однако же, не удалось добиться удовлетворения. Извиниться Блуа не пожелал, а драться тоже не согласился ввиду того, что “дуэль противна его принципам”. Тогда Лепелтье послал секундантов редактору “Gil Blas” Герену, который принял вызов.
Поединок состоялся, и Герен получил рану в правую руку. После поединка и неизбежного печатания протоколов, где удостоверялся отказ от дуэли со стороны Блуа и принятие вызова Гереном, Лепелтье поместил в “Echo de Paris” статью, в которой изругал самыми площадными словами Леона Блуа и восхвалил мужество и честность Герена, дравшегося как бы по доверенности своего сотрудника. Из статьи этой, между прочим, оказалось, что Герен — личный друг Лепелтье и что он глубоко презирает своего сотрудника Блуа, из-за которого рисковал жизнью.
Для правильно устроенного мозгового аппарата ясно, что если кого-нибудь презирают, то не станут из-за него подвергать опасности свою жизнь. При таких же правильных мыслительных способностях ясно также, что оскорбленный не может быть удовлетворенным, проколов шпагою руку ни в чем не повинному человеку, да еще своему личному другу. Спрашивается: из-за чего же эти люди дрались и почему и чем смыты отныне пятно с репутации одного и обида с души другого? На этот вопрос ни одна из парижских газет не ответила уже потому, что и вопрос такой никем не был поставлен. Газеты занесли только в отдел хроники эту дуэль как факт парижской общественной жизни. <…>
Дуэли между парижскими журналистами носят вполне “комедиантский” характер. Поединок происходит обыкновенно на шпагах и до первой крови. Это значит, что если противники ранят друг друга в палец, то дуэль кончается. Печальный исход может произойти только случайно. Обыкновенно дело кончается маленькой царапиной и огромной рекламой. Журналисты хвастают своими дуэлями гораздо больше, нежели своими произведениями, и этот же самый Лепелтье в статье, напечатанной уже после поединка, с развязной наглостью сообщает, что имел на своем веку 16 дуэлей. Замечательно еще и то, что эти газетные бретеры не отличаются даже той храбростью, которая присуща бретерам других национальностей и профессий. Подобно студентам-буршам немецких университетов, они дерутся только на шпагах до первой крови. Попробуйте на их вызов ответить условным согласием в том случае, если поединок будет происходить на пистолетах и с барьером шагов на десять, и они откажутся непременно, ссылаясь на то, что такие дуэли не в их нравах.
Ради сохранения человеческой жизни подобного рода отказы, конечно, можно еще оправдать, но с точки зрения нравственной они весьма вредны, ибо сохраняют в журнальных обычаях отвратительное “каботинство”.
№ 5, 1894 г.
Восстановление олимпийских игр
Следствием современного “спортизма”, современного “культа тела” и является, как мы сказали, международный съезд атлетов. На нем присутствует около 80 делегатов, присланных из всех стран, где спорт пустил более или менее глубокие корни. Сам Бальфур не мог пренебречь интересами, дорогими для всякого порядочного англичанина, и, не имея возможности явиться лично, прислал подробное письменное мнение по поводу всех подлежащих обсуждению вопросов. В числе делегатов есть много титулованных особ. Ближайшими задачами съезда служат: установление постоянных сношений между всеми существующими обществами спорта, выработка общих правил для состязаний и… восстановление олимпийских игр.
Речь, конечно, идет не о полном восстановлении древних игр во всей их неприкосновенности. Не будет ни треножников, ни жертвоприношений; не будет ни греческих одежд, ни опасной борьбы и древних ристалищ. Предполагается только установить периодические международные состязания, приспособленные к духу и потребностям времени: пеший бег, ножной мяч, велосипедная езда, гребная гонка и т. п. Каждые четыре года все существующие на земле клубы (которые, по вычислениям знатоков, насчитывают более 2 миллионов членов) будут посылать своих представителей, своих лучших игроков и борцов в современную Олимпию для самой невинной и мирной из всех видов борьбы, для борьбы из-за символической оливковой ветви. Нет сомнения, что выработать условия и организацию этих игр, по крайней мере в общих чертах, не встретит для съезда непреодолимых препятствий. Даже вопрос о том, где же будет современная Олимпия, не поднимает особенно жарких дебатов: почти все согласны в том, что честь быть ареной для современных олимпийских игр должна доставаться по очереди метрополиям всех стран.
Но совершенно другой вопрос, совершенно другое затруднение, не знакомое древним эллинам, уже заранее волнует делегатов и всех спортсменов. Это щекотливый вопрос о любительстве и профессионализме. Уже целое море чернил и целый лес перьев потрачены на разрешение этой задачи. Дело в том, что спорт только до тех пор остается спортом, пока им занимается любитель, аматер. Как только он начинает служить источником пропитания или средством наживы, он перестает быть спортом и делается профессией. <…>
К древним играм не допускались “недостойные”, “обесчещенные”. В современных олимпийских играх, равно как и в существующих спортивных обществах, должны участвовать только любители; “профессионалисты” устраняются. Спорт, говорят, не только не может дать полезных моральных результатов, но и вообще не может существовать, если он не будет основываться на отсутствии всякого материального интереса, на законности и рыцарских чувствах. Но в определении того, что такое “любитель”, и заключается все затруднение.
Понятию “любитель” часто дается такое определение, которое может устроить хороших любителей и в некоторых случаях открыть двери замаскированному профессионалисту. Английские общества спорта, например, не допускают в свою среду лиц, занимающихся физическим трудом, не признавая их любителями. Такое узкое, сословное определение не может, конечно, рассчитывать на всеобщее признание. Но и другие определения удовлетворяют также не всех. Они подчас исключают из разряда “аматеров” не только тех, кто состязался из-за приза, но также и тех, кто состязался с профессионалистами или исключенными аматерами. Далее: как найти определение, которое было бы применимо ко всем видам спорта; можно ли назвать профессионалистами спортсмена-наездника или собственника яхты, потому что они получают призы, которые во всей своей совокупности не могут покрыть их издержек?
Громадная ценность произведений искусства, которые в качестве призов раздаются некоторыми американскими общинами, породила новый вопрос: как смотреть на человека, который продает полученный им приз?
На этом щекотливом вопросе о “любительстве и профессионализме” съезд атлетов намерен испытать свои умственные силы, и по этому поводу иронизирующие над современным культом тела предсказывают, что в недалеком будущем все умственное образование французского юношества сведется к отчетливому усвоению признаков различия между “любителем” и “профессионалистом”.
№ 7, 1894 г.
КУРЬЕЗЫ
О налоге на классиков
Греция в прошлом году позаложила Европе все, что только можно было заложить: таможенные пошлины, косвенные налоги, сборы за монополии. И зоркий глаз Трикуписа в государственном хозяйстве уже не мог найти ни одного предмета, под который дали бы сколько-нибудь взаймы. А между тем необходимо было делать новые долги для уплаты процентов по старым. Не привели ни к чему и совещания с матадорами греческого финансового мира. У современной Греции не обреталось ни малейшего средства избежать банкротства. И вот г. Трикуписа осенила мысль: нельзя ли заставить древних эллинов платить долги их потомков? Сперва решено было заранее заложить кредиторам все, что было бы добыто при раскопках в Греции. Но Фидия и Праксителя оказалось невозможным привлечь к этому делу, так как не нашлось охотников принимать их в заложники. Но, очевидно, идея заставить древних эллинов платить долги новейших греков г. Трикупису представлялась необыкновенно блестящей, и он попробовал осуществить ее в иной форме. Он разослал всем дипломатическим представителям Греции конфиденциальный циркуляр, в котором разъяснялось, что духовные произведения древних эллинов несомненно, в силу наследственного права, составляют собственность новейших греков, и это относится прежде всего к литературным и научным сочинениям древних классиков. Поэтому дипломатическим представителям поручалось осведомиться у правительств, при которых они аккредитованы, не пожелают ли эти правительства платить Греции вознаграждение за перепечатку древних классиков. Однако не удался и этот план заставить предков платить долги потомков. Дипломатические представители Греции ответили г. Трикупису, что они не решаются даже поднимать вопрос о подобных претензиях, так как в большинстве государств срок авторским правам истекает через 30 лет после кончины автора. А писатели и ученые, которые так интересуют г. Трикуписа, умерли очень давно. Неизбежно пришлось бы получить отказ, и потому целесообразнее не подвергаться такой дипломатической неприятности.
№ 10, 1894 г.
Французский художник в России
Адольф Ивон, недавно умерший французский художник-баталист, оставил автобиографические воспоминания, из которых в “Artiste” приведены извлечения, небезинтересные и для русских читателей. Он начал свою художественную карьеру религиозной живописью. Настоящее призвание его определилось только после поездки в Россию. Он приезжал к нам для исполнения картины из русской истории и выбрал сюжетом Куликовскую битву. Император Николай I очень обласкал художника. В числе анекдотов, записанных в воспоминаниях Ивона, следующий был рассказан ему Лабюрдером, об одном из своих товарищей-художников — Таннере.
Это тот самый Таннер, который в бытность свою в нашей академии художеств, пользуясь благоволением к себе Николая Павловича, вздумал было вооружить государя против юного тогда академиста Айвазовского, обвинив его в упрямстве. <…> И вот как сам этот Таннер обратил на себя внимание государя. Прибыв в Петербург, Таннер поселился у Лабюрдера, в надежде с его помощью пристроиться к искусству. Однажды Тfннер заметил барабан, висевший в мастерской своего покровителя, снял его со стены и принялся отбивать торжественный марш. Вдруг перед зданием, где была мастерская, остановилась карета. “Это император!” — воскликнул Лабюрдер, и Таннер поспешил улизнуть.
— Кто здесь был? — спросил государь. — Ведь не вы же били в барабан с таким талантом.
— Это, государь, старый товарищ мой — художник, приехавший сюда из Франции искать счастья.
— Пусть он придет сюда, я желаю видеть его, — сказал государь.
Таннер явился сконфуженный, поклонился и рассыпался в извинениях.
— Это вы сейчас били в барабан? — спросил государь. — Начните-ка снова, при мне.
Таннер повиновался. В волнении он отбивал марш с удвоенной силой. Император пришел в восторг и тут же дал ему художественный заказ на тридцать тысяч франков…
№ 1, 1894
Разбойники — члены парламента
В то время как в разных европейских парламентах членами их делаются изрядные скандалисты, пасквилянты, фальсификаторы документов, греки избрали в депутаты двух настоящих бандитов, опытных разбойников и поджигателей. Два члена парламента — Хаджигакис и Гиануссис — в течение продолжительного периода днем с достоинством и усердием несли депутатские свои обязанности в Афинах как народные представители, а по вечерам, когда солнце погружалось в голубые волны моря, удалялись в леса на заседание разбойничьего комитета, обсуждая там вместе со своими сообщниками предложения о нападениях, изменениях в законах об ограблении, о воровских правилах и тому подобных предметах, входящих в число их очередных дел. По окончании законодательной сессии парламента председатель со свойственной ему искренностью пожелал гг. депутатам “приятных праздников” во время каникул. Оба политика отправились в объезд избирательного своего округа с твердым намерением хорошенько пообчистить почтенных своих избирателей, причем не задумывались прямо влезать к ним через окна. К сожалению, не вполне выяснен вопрос, к какой партии принадлежат оба депутата: прогрессисты ли это или реакционеры, или же они сохранили за собой полную независимость? Грабят ли они справа, вламываются ли слева или же они орудуют в самом центре? Можно надеяться, что греческое правительство не замедлит разъяснить это недоразумение.
№ 6, 1894
Хирургия против косметики
Один американский хирург изобрел способ для устранения природных недостатков человеческого лица с помощью особенно приноровленных для того приемов.
Таким образом хирургия надеется вытеснить царившую до сих пор косметику, и более энергичный нож хирурга будет уничтожать печеночные пятна, веснушки и тому подобные нарушения красоты.
Американский хирург берется не только радикально изменить свойства кожи на лице, но исправляет также и чересчур торчащие уши, увеличивает или уменьшает — смотря по необходимости и желанию — рот и в таком же смысле обделывает нос, который переделывает при помощи электричества.
Из указанных операций, имеющих целью красоту человека, изменение формы носа, без сомнения, представляется наиболее замечательной, так как до сих пор нос не поддавался никаким изменениям и коснел, так сказать, в самом упорном консерватизме. Но, очевидно, час его пробил, ибо американский изобретатель решительно объявляет, что он может в течение часа выпрямить как самый скрюченный нос, так и самый вздернутый.
№ 6, 1894 г.