Перевод с польского и вступление А. Гелескула
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 2002
Последний из могикан
Циприан Норвид родился осенью 1821 года и рано осиротел: в четыре года лишился матери, в четырнадцать — отца, в двадцать — родины. Его дальнейшая жизнь, обильная впечатлениями и невзгодами — скитальческая жизнь эмигранта, гражданина мира без прав гражданства, — оборвалась в 1883 году в парижском предместье Иври, в приюте св. Казимира для престарелых и неимущих польских изгнанников. Большинство стихов Норвида остались в рукописи, многие увидели свет лишь в двадцатых и даже тридцатых годах следующего века.
В России Норвида переводили эпизодически, пока в начале 70-х не вышел в издательстве “Художественная литература” его небольшой сборник. Среди переводчиков были Леонид Мартынов, еще не запрещенный Владимир Корнилов и уже запрещенный, но замаскированный чужой фамилией Иосиф Бродский. Однако львиную долю стихов, определившую облик книги, перевел Давид Самойлов. Видимо, Норвид дался ему непросто. Однажды, задолго до выхода книги, в общем разговоре он неожиданно спросил: “Что мне делать с Норвидом?” Я был довольно молод и достаточно глуп, чтобы ответить не задумываясь: “По-моему, поляки переоценивают Норвида”. “Да нет, — вздохнул Самойлов, — не переоценивают”.
Для ответа у меня были свои резоны, подсказанные ревностью. В ушах уже навязла расхожая фраза о том, как Польша с опозданием в полвека открыла для себя поэта-визионера, польского Лермонтова. Простите, но судьба поручика Нижегородского гусарского полка Михаила Лермонтова была иной — и тоже через полвека Лев Толстой сказал: “Если бы этот мальчик не погиб, не понадобились бы ни я, ни Достоевский”. И “открывать” Лермонтова не пришлось.
Да, Норвид много скитался, бедствовал и, случалось, голодал. Случалось, бедствовал и Пушкин, но странствиям Норвида он мог бы, наверно, позавидовать.
Адриатические волны,
О Брента! нет, увижу вас…
Не увидел. А Норвид бороздил эти волны, и не однажды, повидал Грецию, исколесил Италию и чуть ли не всю Европу и даже побывал в Соединенных Штатах. Это вам не путешествие в наспех отвоеванный Эрзерум.
Понятно, какие чувства бродили во мне, когда отвечал Самойлову. И как-то выпадало из сознания, что Норвид, столько перевидавший, так и не увидел родину. Биографическая подробность: покидая Польшу, он отдал свой заграничный паспорт одному из друзей, бежавшему из-под ареста. По требованию российского посольства Норвид был задержан и заключен в берлинскую тюрьму. В тюрьме он оглох. Позже, во время франко-прусской войны, когда пятидесятилетний поэт записался во французскую армию, эта глухота помешала ему защищать Париж.
Величайший, в моем понимании, польский поэт — Фредерик Шопен — тоже не вернулся на родину, но музыка — это музыка. И у нее есть почва и свои границы, но ее таинственная природа универсальна, и все мы, лучше, или хуже, или кое-как, читаем ее иероглифы. Слово — черный значок на белом фоне — иной природы, и растет оно не столько из речи, сколько из земли, вбирая ее соки и облик. Драма поэтов-эмигрантов не в отрыве от живого и переменчивого языка. И речь не о сентиментальной привязанности к родным местам. Мазовше, где Норвид родился, не рай земной и не Венеция, которую он так любил. Скитальческая судьба Норвида дала размах его крыльям, дальнозоркость и широту кругозора, но в чем-то насущном обездолила и, может быть, обескровила его дар. Его поэзия стала бесплотней, чем обещала быть.
Мицкевич покинул родину зрелым художником, уже запечатлевшим не только ее воздух, леса и озера, но и тоску по ним. Все это он унес с собой, и земное тепло по-прежнему согревало его стих, как ток живой крови. Иная судьба у Словацкого: свой огромный огненный дар он сузил до блеска рапиры — и вдел отточенный клинок в ножны, на будущее. Оружие пригодилось. В годы фашистской оккупации молодые поэты, вчера — школьники, сегодня — подпольщики и партизаны, повторяли: “Есть лишь один польский поэт — Словацкий”. Так думал и погибший в первые дни варшавского восстания юный Бачинский, надежда польской поэзии — “второй Словацкий”, как называли его соратники.
Время Норвида пришло позже. Его открыли на рубеже веков польские символисты, но не они стали его наследниками. Мне кажется, вся послевоенная польская поэзия рождалась и росла в его незримом присутствии. Это заметно не только по нобелевским лауреатам — Шимборской и Милошу, — но по многим и многим, таким несхожим поэтам, как Гроховяк и Херберт. И наследовалось они то, что отчасти сближает Норвида с Лермонтовым, — “стих, облитый горечью и злостью”. Горечи и злости у Норвида в избытке. Но в одном из последних его стихотворений, написанных в приюте для неимущих и о самом приюте, есть строки: “Все на земле проходит, остаются лишь поэзия и доброта — и только они”.
Сейчас, пытаясь переводить Норвида, я ничего не мог бы ответить Самойлову, но зато мне понятней вопрос. Норвид необычен. Все подлинные поэты необычны, но схожи в одном — в летучей стремительности слова, по которой мы и отличаем поэзию от прозаических подробностей. Речь не о жанрах; ощущение настигшей стрелы возникает и при чтении Льва Толстого или Андрея Платонова. Поэзия — всегда стрела, она вонзается в сознание, и мы постигаем ее, даже не успев понять. И стихотворение издревле, исконно — это всегда стрела, оперенная или нет, отточенная или едва оструганная, но стрела, посланная в цель, а чаще — на поиски цели. Это роднит и окончательный, афористичный стих Баратынского и запечатленный в муках рождения стих Цветаевой.
Аскетичная поэзия Норвида питается мыслью, порой она перенасыщена мыслью, но почти всегда это мысль в ее зарождении: брошенная неостывшей, она словно ищет себя в буреломе сомнений и тупиков. Иные стихи его прямо-таки ощетинены антиномиями, как иглами, и не даются в руки. В одной из поэм Норвида есть выразительное сравнение: мысль — как непросохшая картина; она закончена, но трогать ее нельзя. До поры до времени.
Вместо рассуждений о том, насколько причудлива и насколько прозорлива норвидовская мысль, мне хочется привести целиком его последнее, предсмертное стихотворение в переводе Давида Самойлова:
Как славянин, когда не знает, где учиться, Мечтает средь полей, как жить на свой манер, - А где-то вдалеке купец в вагоне мчится, И телеграф стучит, и реет монгольфьер; Как славянин, что все уже прошел дороги, Ждет самовитости, без знанья, от души - Вот так печальна жизнь!.. Товарищи, пророки, Крестьяне, шляхтичи, евреи, торгаши! Так камень на меже лежит, забыв про сроки, А прежде штурмовал лихие рубежи; С ним рядом коровяк и рыжая полевка, А он лежит в полях огромно и неловко (Сам разумеешь смысл моих иносказаний) - То ль камень межевой, то ль череп великаний?
Предлагаемая подборка ни в коей мере не претендует на какое-то новое прочтение Норвида. Или, как выражаются, свежее. Поэзия — не осетрина. Но общий историко-философский тон стихов Норвида как-то заглушил его лирику. По-моему, несправедливо, о чем и хотелось напомнить. Норвид часто говорил “векам, истории и мирозданью” (вспомним Маяковского), реже — себе. Но сказанное себе иногда оказывается долговечней, и поэзия дает тому немало примеров от Архилоха до Маяковского и далее.
Последний польский романтик Циприан Норвид взял на плечи тяжкую и едва посильную ношу. Ушли из жизни Мицкевич, Шопен, Словацкий — и Норвид остался один. Когда думаю о его судьбе и его одиноком труде, не замеченном современниками, мне вспоминаются строки из стихов Николая Рубцова о разоренном и обезлюдевшем русском Севере:
Лишь один во всем околотке Выйдет бакенщик-великан И во тьме промелькнет на лодке, Как последний из могикан.
Промелькнет, зажигая путеводные огни.
Наш эпос I Я по твоим следам учился чтенью, Печальный рыцарь! - вечным силуэтом Передо мной стоишь высокой тенью, Спиною к солнцу вычерченный светом, И ярким нимбом замерший на шлеме Ласкает луч покинутое стремя… II Твои черты полузабыты мною, Ты стольким их дарил - таким несхожим. Но сердце?.. ╬ узнаю, оно родное, И я твоей тревогою тревожим, Мой вечный друг! Знакомой нам обоим Поделимся тоскою по героям. III Ребенком над зачитанной страницей (Я помню все и даже цвет бумаги) Оцепенев нахохленною птицей, Я чары чтенья, магию из магий, В себя впивал - и все казалось мало, И все на свете было мне немило, Когда родня от книги отрывала Или свеча догасшая чадила Или сверлила мысль: еще немножко, Страница - и захлопнется обложка!.. IV Суди же сам, насколько ты мне дорог, И мне поверь: я не рожден пиитом И не витаю в неземных просторах, - Как жил, так и пишу о пережитом… V Да, это так… И пусть оружье ржаво, Ты вновь маячишь, в мареве чернея, И будишь боль, как сонного удава: Ведь у меня есть тоже Дульсинея! VI Да, это так… Смешного в этом мало - Читателю смешно и ротозеям, - А нам, коней седлавшим, как бывало, На страх и на отмщение злодеям, Освобождая спящую принцессу, - Нам боль и пыль и долгий путь по лесу. VII А смех? - потом… Потешится потомок Над тем, как безрассудны мы и хилы, А он - иной, и голос его громок, И разум свеж, и сам он полон силы… VIII Счастливые!.. в раю благословенном Витают со своими Беатриче И, недоступны бедам и изменам, Венчают лавром ясное обличье, И перстнями их руки осияннны, И отовсюду слышатся осанны! X *** Ну, дай им Бог… X …а мы, мой рыцарь бледный, Мы по сырым лесам от замка к замку, Доспехи опоясав алой лентой, Из дальней дали тянем нашу лямку, Застрявшую в решетках, эшафотах И жерлами ощеренных воротах… XI То лежбище драконов на полянах, Сожженных ядовитою слюною, То злобный гном, из самых окаянных, Глаза коня захлещет беленою, Здесь молят с башен девичьи платочки, Там серый змей в зеленой оторочке… XII Легко ли пробираться по болоту И выдирать копье из бурелома, То лишь тебе понятно, Дон Кихоту, И лишь тебе, великому, знакомо - И недостойна челядь с ее смехом Притронуться к заржавленным доспехам! XIII Ну, а мою, ламанчец, Дульсинею Я знаю лишь по снам да по приметам, А наяву не свиделись мы с нею; - То ветерок покажется приветом, То прядь волос, играя с покрывалом, Блеснет звездой, то взглядом изумленным Найдешь колечко с радужным опалом, То притаится в вереске зеленом След туфельки, заметный еле-еле И крохотной жемчужнице подобный… XIV И это все!.. Мне часто птицы пели, Что чары спали, враг повержен злобный, Светлеет за решеткою оконной - Разбуженная сходит по ступеням, Держа свечу, и пятятся драконы, Бегут от света с яростным шипеньем И под землей, обламывая крылья, Скребя когтями, воют от бессилья… XV И что ж? - поют певуньи о желанном, Садясь на щит мой, но душа не рада И чувствует, привыкшая к обманам, Что песни лгут - а нам потребна правда И нам за нею гнаться, Дон Кихотам, Навстречу копьям, ядам и тенетам!.. Слушатель I Ты знаешь край, где музыканту в руки Вплывает мир, раскалывая льдины; Когда слова бессильней слез и муки, Слова молчат - а звук и мысль едины! II Останься там! - а я в борьбе созвучий, Закрыв лицо, привычное к печали, Услышу весть, как дальний гром за тучей, И вслушаюсь - пока танцуют в зале… III А ты играй - чтоб веселей плясали! Как... Как если бы фиалкою лиловой Коснулись глаз, не проронив ни слова… Как если бы повеяло сиренью И, расцветая облаком туманным, Прохладное, как утро, дуновенье По клавишам скользнуло фортепьянным… Как лунный отсвет, в сумерки вплетенный И в волосы стоящей на крылечке, Венчает ее голову короной, Разубранной в серебряные свечки… Как разговор с ней, суетный и смутный, Подобный вихрю ласточек над домом - Предвестнику грозы сиюминутной, Пока она прокладывает русло И молния еще не стала громом - Так… … умолкаю, слишком это грустно. Нежность Бывает нежность яростной, как войны, И тихой, как биение сердец, И словно гул заупокойной… И как цепочкой заплетенный локон, Чтобы донашивал вдовец Часы с брелоком - Синяя лента * Синюю ленту верну, не сумею Переупрямить. Я твою тень, ее гибкую шею, Взял бы на память. ** Да ведь отпрянет от рук или взгляда - Тень безобманна! Нет, ничего от тебя мне не надо, Милая панна… *** Руки господни и мне утешений Не пожалели * К раме прилипший листик осенний, Отзвук капели… В тетрадь Варшава*** Эх, если бы за наледью оконной Промерзшего насквозь апартамента * В лазури перистиль белоколонный И синева на бронзе монумента, И светом голубого небосвода Заласканные лавры, как в Сорренто… Куда там! Лишь туман да непогода… Рим*** Эх, если бы да вместо кипарисов И зноя, выжимающего слезы, И Колизея (улья рыжих лисов!) * Плакучее девичество березы И под ногой не выжженные плиты, Осколки ваз этрусских и руины, А холодок бахчи свежеполитой И хоть комок убогой нашей глины… Эх!.. Пенелопа!.. бред воображенья, Тебя я знаю чуть ли не с пеленок - Твою осанку и пренебреженье К золе сердец, тобой испепеленных, И веер твой, раскрытый своевольно, И власть, и теноров твоих хваленых * И правду тоже - и с меня довольно. Марионетки 1 Как не хандрить?.. когда тихая стая Неповторимых созвездий Медлит над нами - а мы, отлетая, Так и остались на месте… 2 Все, как и было, и каждый, кто ныне Жив еще, рядит и судит - А через миг его нет и в помине, Да ведь людей не убудет. 3 Тошно в театрик такой захудалый Ради пустой оперетты И неумелой игры в идеалы Жизнью платить за билеты… 4 Господи, чем же прогнать эту скуку, Что поселилась без спросу? Время угробив на скорую руку, Вирши строчить или прозу? 5 Или замолкнуть?.. забыться в теплыни И перечитывать главы, Те, что Потоп на песчинках пустыни Нам написал для забавы… 6 Нудность и скука… а впрочем, знакомы Средства от этих напастей: Брезгуй людьми и ходи на приемы - Галстук надев поцветастей. С борта "Маргериты", отплывающей в Нью-Йорк Лондон, декабрь 1852, 10 утра I Сочится свет на снасти и на всплески, Тускнея в довершение картины: Туман капризней женской занавески, И облака за нею ╬ как руины… II "Чего руины? Что за занавеска? А женщина?.." ╬ читателю досадно, Что далеко сравнениям до блеска И что-то с этой женщиной неладно ╬ III Не возражу… темны мои печали, Я лишь один из журавлей пролетных, Что паруса тенями омрачали, Не оставляя образ на полотнах… IV Чем кончу?.. никогда не знал, похоже, Лишь… (колокол прервал) …ну, дай вам Боже… Загадка Что за оковы сподручней для ката И за надежность особенно чтимы?.. Те, что безжалостней стали и злата, Неощутимы… Крест и дитя 1 - Отец! Мы на краю, Скорей к кормилу!.. К мосту несет ладью, А нас - в могилу. 2 Взгляни! пролет моста И мачта слиты, Как будто тень креста Легла на плиты… 3 - Сынок мой! Не беда, Судьба рассудит. То добрый знак. Туда! И будь что будет… * Сменилось ли окрест Хотя бы что-то? * - А где наш черный крест? * - Открыл ворота.