Перевод с французского В. Меранова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2002
Образ великого человека не остается неизменным после его смерти. Портрет, запечатленный в памяти людей, не перестает трансформироваться. Новые свидетельства, случайно найденные документы вынуждают нас добавлять новые мазки к уже составившемуся представлению. Именно это случилось со мной, когда я прочел книгу о поэте Браунинге “Портрет Роберта Браунинга”, написанную Бетти Миллер и изданную в 1953 году в Лондоне (издательство Джона Меррея).
До тех пор история женитьбы Роберта Браунинга на Элизабет Барретт рисовалась мне рождественской сказкой, живым вариантом “Спящей красавицы”. Златокудрая девушка чахнет взаперти и медленно умирает в лондонском доме под властью дракона-отца. И вот появляется храбрый принц — поэт, который преодолевает множество препятствий, будит ее ото сна, похищает и женится на ней. Они уезжают в Италию, у них рождается дитя, они наслаждаются полным счастьем.
Красивый заоблачный сюжет. Пора опустить его на землю. Первая половина сказки правдива или, по крайней мере, близка к истине. Вторая — куда дальше от нее. Письма и воспоминания современников свидетельствуют, что эта великая любовь недолго была счастливой, потому что в основе ее лежало взаимное заблуждение. Но теряя свою сказочную фееричность, история становится более человечной и значительной.
I
Роберт Браунинг родился в 1812 году в Камберуэлле, предместье Лондона. Его отец, мелкий служащий Английского банка, мог бы стать одним из живописных персонажей Грэма Грина. Этот мягкохарактерный человек любил и собирал книги о пытках, магии и алхимии. Странности, иногда явно болезненного свойства, появились у него, видимо, после перенесенного еще в молодости сильного потрясения. При слове “кровь” он бледнел. От природы робкий и незлобивый, обожал рисовать кроваво-красной краской — сангиной — жуткие личины. При этом до самой смерти он оставался ребячливо беспечным. Не проявлял особого рвения ни в домашних делах, ни в служебных. Все обязанности он взвалил на жену — Сару Анну Видеман, дочь немца и шотландки.
Мать полновластно царила в доме. Двое детей — Сарьянна и Роберт — считали матриархат естественной формой семейного уклада. Роберт с малых лет обнаружил склонность к поэзии и враждебность к любым требованиям общественной дисциплины. Воспитанный пуританами, уверенными в том, что только они знают правду обо всех божественных и людских делах, он обрел привычку пылко и категорично утверждать свое мнение и опровергать чужое, хотя часто не имел к тому никаких оснований. Зато матушку почитал слепо и готов был ради нее поступиться собственными вкусами и пристрастиями. В ранней юности он открыл для себя Шелли и вдохновился его идеей мессианского атеизма. Так вот, одного слова Сары Видеман оказалось довольно, чтобы сын если и не перестал читать Шелли, то уже не восхищался им прилюдно. “Лучше любить, чем знать. Разум должен всего лишь прислуживать чувству”.
Сыновняя любовь заставляла его таить свои сокровенные мысли. “Все вокруг могут говорить то, что думают, я же ограничиваюсь тем, что вызываю на разговор других, а истину извлекаю преломленной сквозь призму их мнений”. Такая позиция ущемляет свободу духа, но дает особую силу художнику, учит воспарять над страстями; она устраивает человека, которому удобно жить под материнской опекой, продлевая детство. Роберт уже давно стал взрослым, но мать по-прежнему покупала ему одежду, собирала чемодан в дорогу, следила за каждым его шагом. Она позволила ему учиться так, как он хотел: получить домашнее образование, не заботясь о карьере. Он хочет стать поэтом и не сможет зарабатывать на жизнь? Ну и пусть! Родители, хоть они и не слишком богаты, позаботятся о нем. “Песня, а не служба” — выбор был сделан.
Он так любил свою мать, что даже в зрелом возрасте часто просто сидел рядом с ней, обняв за талию, и не шел спать, пока не получал, совсем как в детстве, материнского поцелуя. Ночью дверь между их спальнями оставалась приоткрытой. Их жизни были переплетены: когда заболевала мать, сын чувствовал недомогание и приходил в себя сразу, как только миссис Браунинг выздоравливала. Узы были более тесными, чем те, что позже соединят госпожу Пруст с ее сыном Марселем. К тому же в семействе Браунинг отец никогда не позволял себе перечить жене и с удовольствием играл при ней роль еще одного ребенка.
Можно было предположить, что “фиксация на матери” (именно так это называется) сделает Роберта Браунинга неспособным полюбить другую женщину, однако случилось иначе. Опубликовав свои первые, прекрасные и непонятные, поэмы — “Полину” и “Парацельса”, — он стал отдаляться от родителей, но не столько в бытовом, сколько в духовном плане. Ему было приятно сознавать, что Камберуэлл остается для него надежным убежищем, что там есть сад с цветущими розами и любящие отец и мать. Однако людей, способных его понять, он искал в другом месте.
В этот период жизнь Браунинга походила на жизнь его кумира Шелли. Некий прогрессивный журналист Бенджамин Флауэр приближает к себе Роберта, как в свое время Годвин приблизил к себе Шелли; последний влюбился в дочь учителя, Браунинг — в красивую и талантливую Элизу Флауэр, столь хрупкую и одновременно пылкую, что друзья прозвали ее Ариэль. Разница лишь в том, что мужественного Шелли влекло к девушкам совсем молоденьким, которых он мог бы “обратить в свою веру”, в то время как Браунинг в каждой женщине искал сходство с собственной матерью и не мог отделить любовь от почтительного преклонения. Поэтому он был счастлив, что Элиза оказалась на девять лет страше его. “Любовь всегда идет снизу, любящий видит в любимом существо возвышенное… О, сколько счастья в обожании и подчинении!”
У Элизы имелась сестра — Сара Флауэр. И обе были достойны любви. Но влюбиться в Браунинга надлежало скорее младшей. Его красивое лицо, длинные, ниспадавшие на плечи волосы — все это, на взгляд Сары, добавляло убедительности идеям Шелли о пользе вегетарианства и вреде “такого христианского предрассудка, как фанатичное целомудрие”. Однако чувствам не прикажешь: по мнению Браунинга, Саре недоставало привлекательности, какую дает более зрелый возраст, а также властности, отличавшей ее сестру. После некоторых колебаний Сара, вопреки идеям Шелли и Браунинга, все-таки выбрала путь вечного целомудрия. Погрузившись в религиозные переживания, она впоследствии начала сочинять псалмы, один из которых — “Ближе к Тебе, Господи!” — стал в Англии очень популярен.
В 1829 году Бенджамин Флауэр умер, и обе его дочери нашли приют в семье друга отца — пастора У. Дж. Фокса. Его дом посещали литераторы, и юный Браунинг встретил там многих известных писателей и издателей. Но напечатать его стихи было нелегко: они казались совершенно непонятными — результат сильнейшей концентрации мысли, — так что влиятельный критик Харриет Мартино, читая их, задавалась вопросом: что, она так глупа или просто сошла с ума? Но стихам трудно не быть темными, если поэт вступает в конфликт одновременно и со своим временем, и с самим собой. В Браунинге соединились элементы байроновского бунта и атеизма Шелли; он вышел из семьи, где почитались домашние добродетели, и жил в эпоху, когда созревало викторианство. Быть непонятым — в этом крылось особое достоинство.
Элиза Флауэр, девушка смелая, согласилась жить в гражданском браке с пастором Фоксом, который ради нее оставил законную супругу. А от Браунинга Элиза отдалилась весьма скоро, так как он, на ее взгляд, был слишком поглощен своим искусством и на возлюбленную внимания у него явно не хватило бы. Правда, Браунинг не мог обходиться без вдохновительницы, однако дружеские отношения с женщиной он поддерживал только при условии соблюдения сексуального нейтралитета. Когда ему исполнилось двадцать четыре года, тайной музой его стала тридцатишестилетняя мисс Фанни Хауорт, некрасивая, но с честным и умным лицом. Ее несомненным достоинством было то, что она хвалила — и даже поняла — поэмы, которые всеми были признаны невразумительными, и с ней у Браунинга наладилась дружеская, доверительная переписка. К несчастью, восхищалась она не всегда тем, чем следует, и поэт прочитал ей жестокую отповедь. Иными словами, ему опять не удалось найти ту, что могла бы вести его за собой, руководить им; в итоге он стал склоняться к мысли, что женщин вообще любить невозможно.
Чтобы завершить новую поэму “Сорделло”, действие которой происходило в Италии, он некоторое время путешествовал по этой стране. Работой своей он остался недоволен. И настойчивей, чем прежде, принялся искать возвышенное существо, которое могло бы руководить его духовной жизнью подобно тому, как мать руководила материальной сферой или как луна — движением океанских вод. И вот, уже по возвращении в Лондон, ему попались на глаза два томика в зеленом переплете — “Стихотворения” Элизабет Барретт. По словам книготорговца, книги вышли в свет, пока Браунинг путешествовал, и имели большой успех. Он прочел стихи и был потрясен. Они дышали тем возвышенным интеллектом, о котором Роберт мечтал, их отличали необычная и новая музыка, а также смелость мысли — явные признаки зрелости. Робертом завладело непреодолимое желание познакомиться с талантливой женщиной.
II
Элизабет Барретт родилась в 1806 году; отец ее был владельцем больших плантаций на острове Ямайка, разбогатевшим на продаже сахара и рома. У Эдуарда Моултона Барретта было двенадцать детей. Он слыл человеком набожным и эгоистичным и считал, что лучше потерять жену, чем погубить свою душу. Жена умерла в 1828 году, душа его, видимо, погибла гораздо раньше, но мистер Барретт этого не заметил. Он хотел жить, как библейский патриарх, и не сомневался, что это ему удается. После смерти миссис Барретт с ним остались три дочери и восемь сыновей (малышка Мэри умерла в младенчестве), при этом двое последних — за отсутствием у родителей воображения — были крещены Септимусом и Октавиусом. Мистер Барретт воспитывал свое многочисленное потомство в деревне, в красивом имении “Хоуп Энд”.
Домашние называли Элизабет просто Ба. Девочка отличалась необузданным и властным характером, у нее случались приступы гнева, приводившие служанок в ужас. Когда старший из братьев, Эдуард, вдруг заявил свои права на лидерство, она принялась горько сетовать, что не родилась мальчишкой. Зависть пробудила в ней решимость ни в чем не уступать брату. Он учит латынь и греческий? Ей это тоже по силам, а как только она подрастет и будет свободна, наденет мужской костюм и пойдет в пажи к лорду Байрону.
“В двенадцать лет отрадой моей была метафизика, — писала Элизабет впоследствии. — По прочтении одной страницы из Локка разум мой не только обогащался, но и начинал пылать восторгом”. Она все чаще прибегала к менторскому тону, правда в разговоре обнаруживала незаурядный ум. С равным удовольствием и ловкостью она скакала на пони и переводила Феокрита. “Ей надо было родиться мальчишкой” — слова эти звучали справедливо во всех смыслах.
Когда Эдуарду исполнилось тринадцать и он отправился в школу, она испытала настоящее горе. Чувство соперничества сменилось ревнивой нежностью к обожаемому брату — товарищу по учебе и мечтам. Характер у Ба оставался властным, но сама она считала, что сумела обуздать свой нрав. На самом деле в ней вызревала тайная горечь, и чувство это облекалось все в более и более странные формы.
Началось все с головных болей, а также невыносимых болей в разных частях тела, таких сильных, что нередко она не могла встать с постели. Встревоженный отец приглашал врачей, но им не удавалось распознать болезнь. Отчаявшись найти причину, они пришли к соглашению и единодушно поставили диагноз — “поражение спинного мозга”, хотя сами не очень-то в него верили. На самом деле они полагали, что болезнь была душевного свойства, и, видимо, не ошибались. Положение больной давало мисс Барретт весьма удобный повод избавиться от всех домашних обязанностей. Ей открылись преимущества слабости. Тем временем Эдуард покинул школу. Брат и сестра были счастливы, вновь обретя друг друга. От былого соперничества не осталось и следа. Мисс Барретт считала Эдуарда совершенством и восхищалась им. Больше мы ничего сказать не можем.
С четырехлетнего возраста Элизабет сочиняла стихи. Отец поощрял ее увлечение, и впоследствии, в первом издании своих стихотворений, она посвятила ему такие строки: “Вы делили со мной каждодневно горечь и сладость, смягчая одну и облагораживая другую, и теперь можете принять эти стихотворения — зарисовки тех недолгих лет жизни, которую Вы мне не только дали, но защищали и поддерживали”. Из чего видно, что в ту пору она любила мистера Барретта. Благодаря ему Ба получила хорошее образование, к которому так стремилась. Уроки греческого ей давал друг отца слепой священник Хью Стюарт Бойд; он научил ее понимать и наслаждаться самыми благородными образцами поэзии.
В 1821 году у нее случилось небольшое кровохарканье. Врач заподозрил туберкулез. Отец послал ее в Торки, к морю, и велел Эдуарду сопровождать сестру. Когда же мистер Барретт решил, что сыну пора возвращаться домой, Элизабет всеми силами воспротивилась этому, и отец уступил. Несколько дней спустя Эдуард утонул, катаясь на лодке под парусом в бухте совсем недалеко от дома, где жила сестра. Она, конечно, сочла себя виновной в гибели брата, которого любила больше всего на свете, и надолго погрузилась в полубезумное состояние. Ей казалось, что в шуме волн она слышит жалобные крики. В течение трех месяцев она не могла даже плакать и неподвижная, словно одеревеневшая, лежала в постели. Мало-помалу с помощью морфия ее вернули к нормальной жизни, но душевный покой не вернулся к ней никогда. “Неизлечимые горести, — писала она позднее, — порождают новые наши прегрешения”. В этих неясных словах угадывалась мучительная тайна.
Оправившись от потрясения, она осталась грустной и нелюдимой и предпочла сделаться затворницей. Мистер Барретт снял в Лондоне удобный, но мрачный дом по адресу Уимпол-стрит, 50, став там абсолютным и полновластным хозяином. Его не тревожило то, что старшая дочь считала себя умирающей, проводила все время в постели, принимала только старых друзей — вроде Бойда, своего учителя греческого. После смерти жены деспот отец привязался к Элизабет и сделал ее пленницей своей привязанности. Вечерами он входил к ней в спальню и молился о ее здоровье. Недуги обожаемых пленников — предел желаний таких вот сентиментальных тюремщиков.
Мисс Барретт согласилась на подобный образ жизни — возможно, из-за невроза, возможно, из-за дочерней любви. Она искренне считала, что дни ее сочтены, и стала бояться всего: посетителей, шума, ветра, свежего воздуха. Братья и сестры подчинились отцовской тирании. Младшие дочери Генриетта и Арабель, как и Ба, оставались незамужними. Мистер Барретт и мысли не допускал, что какой-нибудь мужчина похитит у него дочерей. Вместе с тем Элизабет никак нельзя было назвать бесхарактерной. Один из ее учителей итальянского языка сказал ей однажды, что ее недостатком была testa lunga: Элизабет бросалась в любое дело “головой вперед”. Сама же она сформулировала это так: “Лучше кинуться в крапиву и колючки, чем шагать по ровной дороге; лучше догадаться о смысле незнакомых слов, чем рыться в словарях; лучше разорвать бечевки на пакетах, чем развязывать их”. Такой темперамент, разумеется, не мог долго мириться с неподвижностью и затворничеством.
Если Ба так долго терпела и первое и второе, то это объяснялось тем, что ее, словно каменными стенами, отгородили от внешнего мира. Мисс Ба страстно любила поэзию. Один американский критик писал, что Англия никогда не рождала поэтессу подобного уровня. Многие считали, что ее стихи переполнены замысловатыми аллюзиями и весьма трудны для понимания; другие говорили, что они несовершенны. Да и в самом деле, она писала очень быстро, кидаясь головой вперед — “в крапиву и колючки” экстравагантных тем, либо принималась не слишком умело развивать метафизические мотивы — с упорством и витиеватостью, достойными елизаветинской эпохи. Но она обладала умом и живым воображением. И несомненно была Поэтом.
III
Это сразу почувствовал Роберт Браунинг. Прочитав стихи мисс Барретт, он понял, что нашел собеседницу по сердцу. В сборниках ее стихов он обнаружил те же, что и у него, философские и классические познания, а также столь близкие ему пылкость и склонность к смутным намекам-рассуждениям. Вот советчица и вдохновительница, в которой он так нуждался. Следовало добиться встречи. Роберт выяснил, что у них был один общий друг — Джон Кеньон, кузен Барреттов, и попросил, чтобы тот представил его. У Роберта было “тайное предчувствие”, что он влюбится в мисс Барретт.
Однако так просто в дом на Уимпол-стрит было не попасть. Мистер Барретт и его дочь единодушно решили, что двери комнаты Ба должны быть затворены для посторонних. Там царила полная тишина. Элизабет слышала только дыхание своей собаки по кличке Флаш. Щели в окнах были заклеены бумагой. Густые заросли плюща и плотные темные шторы не пропускали дневной свет. Двойная дверь в коридор постоянно оставалась запертой, зато дверь в комнату отца открывалась свободно. Воздух в спальне стоял тяжелый, на полу лежал толстый слой пыли. Дни шли за днями, как во сне, время здесь замерло. Мисс Барретт не считала ни часов, ни дней, ни месяцев, с трудом припоминая, сколько ей лет.
Каждый вечер дверь отцовской спальни отворялась, Эдуард Моултон Барретт подходил к изголовью постели и брал руку дочери. “Папа — мой капеллан, — писала Элизабет. — Он молится со мной вечерами, но не по книге, а по наитию, с искренним чувством, моя рука лежит в его руке, и в мире нет никого, кроме нас двоих…” Она признавалась, что единственный звук, который приносит ей немного радости и ускоряет пульс, это шум по-юношески легких отцовских шагов. Сам мистер Барретт находил в заточении дочери (к тому же совершенно добровольном) ревнивое и маниакальное удовольствие.
Очень долго Браунингу не удавалось попасть в дом Барреттов. Отказывая ему, Элизабет ссылалась на собственное нездоровье и запрет отца. Но свою роль, несомненно, играло и опасение: не будет ли он разочарован? В тридцать лет Элизабет еще сохраняла красоту, здоровый цвет лица, румяные щеки, густые шелковистые кудри. Но в 1845 году ей исполнилось тридцать девять, а выглядела она старше. “Следы прошедших лет, отметины возраста мне отвратительны”. Мысль о госте приводила ее в ужас: “Во мне нет ничего, на что можно было бы посмотреть, а слушать меня неинтересно. Единственное, что у меня осталось, это моя поэзия — ее кто-то еще способен оценить”. Элизабет цеплялась за любые предлоги, чтобы не принимать неизвестного обожателя, которого хотел привести Кеньон. “Сегодня ей было хуже… Дул восточный ветер…” Позже Браунинг будет рассказывать Элизабет, что, проходя по Уимпол-стрит, разглядывал с улицы “освещенную часовню”, дверь которой для него была затворена.
Наконец он решился написать ей и 10 января 1845 года послал свое первое письмо: “Я всем сердцем полюбил Ваши стихи, дорогая мисс Барретт, но я не хочу ограничиваться банальными комплиментами, выражая восхищение Вашим талантом, и на том вежливо поставить точку. Я полюбил Ваши книги, как уже сказал, всем сердцем, но я полюбил и Вас… Известно ли Вам, что однажды я был очень близок к тому, чтобы увидеть Вас — увидеть наяву? Мистер Кеньон сказал мне как-то утром: “Хотите повидать мисс Барретт?” — и отправился поставить Вас в известность о моем визите, но скоро вернулся: Вы дурно себя чувствовали”.
Она ответила. Письма были для нее единственным способом вести непринужденную беседу, тут мужчины не внушали ей страха: “Симпатия мне дорога, очень дорога, а симпатия поэта, да еще такого поэта, для меня — квинтэссенция симпатии…” Затем она спрашивала, действительно ли его интересует ее творчество и не будет ли он настолько добр, чтобы высказаться о недостатках ее стихов. Иначе говоря, знакомство с ним — безусловно честь для нее, но, получи она еще и уроки, к этому чувству примешалась бы также благодарность.
Подобные формулы вежливости не могли умерить пыл Браунинга: “Хочу надеяться, что Вы никогда больше не повторите, будто знакомство со мной — честь для Вас; нет, я буду ждать радостного мига, когда смогу наслаждаться Вашей дружбой…” Она дала понять, что ожидание будет долгим: “Вы, надеюсь, поймете мое состояние и то, что, когда мне доводится видеть новое лицо, душа моя приходит в смущение”.
Она, конечно, отдавала себе отчет в том, что жизнь, целиком сотканная из чтения и мечтаний, не была нормальной: “Я похожа на умирающего, который никогда не читал Шекспира и который чувствует, что уже слишком поздно, Вы понимаете?.. Но жалобы унизительны. Мы должны только благодарить Бога за то, что Он дал нам в жизни, и считать, что каждому из нас этого достаточно…”
Роберт Браунинг был не из тех, кто отступает от задуманного. Напрасно она писала о головокружении, о “совсем близкой смерти”, о Божьей каре, о восточном ветре, усугублявшем ее болезнь, о суровой зиме. Браунинг продолжал настаивать. Зима прошла, ветер переменился, смерть отступила — и поэт добился аудиенции, ее назначили на 20 мая. Больше всего мисс Барретт боялась разочаровать Браунинга: “Ну вот! До вторника мы друзья, а дальше — едва ли…”
20 мая он явился, увидел хрупкое создание, вытянувшееся под одеялом, волну темных кудрей, наполовину скрывавших большие нежные глаза. Он пометил в дневнике: “20 мая… 3—4 ч.”. Он НЕ был разочарован; он знал, что эта женщина страдает от неизлечимой болезни спинного мозга, и, естественно, не рассчитывал увидеть розовые щечки и коралловые губки. Мертвенно-восковое лицо, темные кудри на подушках, “милые бледные щеки и худенькие прозрачные руки” — именно это он и ожидал увидеть, вернее, желал увидеть. Как ни странно, ему были дороги в ней физическая немощь и моральное превосходство. В таинственной часовне, отделенной от мира толстыми стенами и крепкими запорами, он нашел это необыкновенное существо — женщину, которую мог полюбить.
На следующий день он писал: “Надеюсь, Вы откровенно мне скажете, как себя чувствуете — не утомил ли я Вас и не совершил ли какой оплошности… Здесь, например, все считают, что я говорю слишком громко… Не очень ли долго я оставался у Вас?”
“Нет, — отвечала она, — в Вашем поведении не было ничего плохого; да разве подобное возможно? Все было очень хорошо; да разве могло быть иначе?.. А Вы действительно придете во вторник? И в другие дни, когда захотите и сможете…”
Вы придете?.. Женщина сразу же ищет способ продлить завязавшуюся дружбу, любовь… Что касается Браунинга, то в данном случае и он стремился к стабильному чувству. В его жизни было мало женщин, если только они вообще были, тут трудно что-то утверждать с определенностью. Суровые мать и сестра опекали его не менее ревностно, чем отец-деспот опекал мисс Барретт. Сходство судеб и предопределение свыше! Его любовь была порождена умом: он с первого взгляда полюбил эту тридцатидевятилетнюю женщину с изможденным лицом, бледную, излишне чувствительную, но поразительно талантливую.
22 мая он послал мисс Барретт новое письмо; это было объяснение в любви. Она пришла в ужас — возможно, замешанный на радости, — но, вероятно, была польщена, хотя и напугана. Ей казалось, что, полюбив ее — больную, стоящую на краю могилы, — молодой человек ставил себя в безвыходное, тупиковое положение. Но он считал иначе: “Мне хотелось бы запереться с Вами в четырех стенах Вашей комнаты — чтобы мы никогда не расставались; и я бы впервые почувствовал себя хозяином бесконечного пространства…”
“Вы не представляете, — отвечала она, — какую муку причиняете мне, произнося столь безрассудные слова. Оставьте эту тему, иначе я не смогу Вас больше видеть…” Письмо с объяснением в любви было возвращено отправителю. Браунинг сжег его, какое-то время не касался запретных вопросов, и визиты продолжались.
Каждый вторник, в те часы, когда мистер Барретт отправлялся в Сити по делам, связанным с торговлей сахаром и ромом, Роберт Браунинг приходил к Элизабет. По логике этой волшебной сказки, Принц никогда не должен встречаться с людоедом-тюремщиком. Мисс Ба не скрыла от отца, что в ее жизнь вошел новый друг, но она не стала подробно рассказывать о том, как часто он ее навещает и сколько времени проводит рядом. Братья и сестры подшучивали над ней. Старый друг мистер Кеньон молча, не мигая смотрел на Элизабет сквозь очки в черепаховой оправе, когда она заговорила с ним о Браунинге. Коккер Флаш, такой же пугливый затворник, как и его хозяйка, драматически воспринимал любые новшества; он не любил мистера Браунинга и дважды пытался его укусить. Когда же убедился, что хозяйка встает на сторону гостя, перестал ревновать, решив, по всей вероятности, что жизненные удобства дороже. Отныне он изображал из себя жертву. “Флаш — последователь Байрона; он извлекает максимум выгоды из своих несчастий”.
В течение трех месяцев Браунинг говорил о поэзии, о греческих трагедиях, об Италии, давал мисс Барретт советы, как ей исправить слишком поспешно сделанный перевод “Прометея”. Потом посчитал, что настал момент вернуться к главной теме: “Позвольте мне повторить, только один раз… что я Вас люблю всей душой, что я отдам Вам свою жизнь — или то, что Вы захотите взять, — и что для меня это вопрос решенный, раз и навсегда…” Письмо было благоговейно сохранено в перевязанной лентами коробке. Предложенная любовь, однако, принята не была. Почему? Причин много: страх перед болезнью, которую она считала очень серьезной, и, следовательно, боялась любой жизненной перемены; страх оказаться недостойной человека, который избрал ее и которого она искренне полагала гораздо талантливее себя, страх перед ссорой с отцом, который никогда не согласится на ее замужество: “Повторяю историю, которую я уже рассказывала Вам между делом… Даже если бы явился принц из Эльдорадо, держа в одной руке лист с генеалогическим древом, восходящим к какому-нибудь лунному божеству, а в другой — свидетельство о безупречном поведении, выданное в ближайшем приходе методистов, — даже в таком случае, как говорит моя сестра Арабель, отец не был бы доволен… И она права; мы все сошлись на том, что она права”.
Ба совершенно искренне называла сумасбродством его желание жениться на неизлечимо больной: “Это предложение не соответствует ни моему униженно-подчиненному состоянию, ни Вашему процветанию”.
Он пребывал в некоторой растерянности. Назвать его положение процветающим! “Ведь вся моя гордость и вся моя слава пред людьми и самим собой в том, чтобы жить у постели страдалицы и ухаживать за ней”. Ни единой минуты, по его уверениям, он не рассчитывал на взаимность. Его чаяния были куда скромнее: “Я женюсь на Вас и приходить буду, лишь когда Вы позволите; уйду, как только Вы того пожелаете. Я буду для Вас еще одним братом, не более того… Но как только Вам станет хуже, я буду рядом”.
Она протестовала: “Вы видите во мне то, чего нет”. Она ставила себя гораздо ниже его; он для нее был великим поэтом с большим будущим. Всю жизнь восхищаясь разными героями, она была счастлива найти своего в Браунинге. И признавала, что он имел над ней почти магическую власть. Он решил: она не должна умирать; и Элизабет, до того не сомневавшаяся в своей близкой смерти, поверила: этот упрямый Орфей вырвет ее из царства теней, к которому она уже успела привыкнуть. Подобно непокорной Эвридике, она порой ускользала из рук спасителя и вновь погружалась в болезненные грезы; но он вновь и вновь терпеливо отыскивал потерянную было тропу; и мисс Ба в конце концов пришла к мысли, что он, подобно герою его поэмы Парацельсу, знает, как обмануть смерть.
Из письма Элизабет Барретт к Роберту Браунингу: “Моя жизнь близилась к концу, когда я познакомилась с Вами; если я еще жива, то только благодаря Вам: я вернулась для Вас одного”. Ее поддерживало сознание, что она нужна ему. Мысль, что она может быть полезна ему, примиряла ее с жизнью. Странное недоразумение! Ей казалось, что он спасал ее, тогда как это он искал в ней спасение. Она полагала, что искала и, видимо, обрела в нем учителя — но в действительности получила дитя. Она жила в полном подчинении у отца и теперь возжелала выйти замуж на нового тирана. Он всю жизнь слепо подчинялся матери и с каких-то пор, сам того не сознавая, начал мечтать о новой госпоже. Так что их устремления, конечно же, не могли не войти в противоречие.
Жизнь их самым удивительным образом протекала в двух пространствах — пространстве литературы и пространстве реальных встреч. Во всем, что касалось литературы, Роберт Браунинг был доверчив и щедр на признания. Браунинг-визитер заикался и прятал глаза. При нем Элизабет становилась воплощением скромности и сильно смущалась. Элизабет-поэтесса не сомневалась, что угадывает мнение друга даже касательно тех вопросов, которые они никогда не обсуждали. На самом деле существовала еще и третья Элизабет — та, что описывала в сонетах всю историю своей любви, доверяя их секретной тетради. Но Роберт узнает о сонетах еще не скоро. К тому же Элизабет поставила на обложке заголовок, призванный обмануть того, кто случайно нашел бы тетрадь: “Сонеты, переведенные с португальского”. Сонеты были просты и прекрасны. Их содержание отлично укладывалось в строгую форму. Этапы любви занимали подобающее место в поэтической архитектуре.
IV
Зима 1844—1845 годов была очень суровой, дул восточный ветер. Мисс Ба сильно страдала. Врачи в один голос рекомендовали отправить ее на следующую зиму в Италию, например в Пизу. Того же мнения придерживались мистер Кеньон, мистер Бойд и, естественно, Браунинг. Но мистер Барретт сказал: “Нет!” Он не мог допустить, чтобы порядок, установленный в доме на Уимпол-стрит, был нарушен. Ведь, если Элизабет уедет, отец будет лишен возможности ежедневно умиляться, лишен драгоценных поводов возносить молитвы либо гневаться. Кроме того, придется послать с ней брата или сестру… “Нет!”
Отказ потряс Элизабет. Она согласилась бы принести жертву — если бы отец попросил ее об этом. Но тот не пожелал дать ей даже маленькое утешение, позволив думать, что ею движет дочерняя любовь. Он принадлежал к числу тех добродетельных эгоистов, которые воображают, будто все в мире, даже Небо, подчинено их интересам. Отец утверждал, что только он один печется о благе Элизабет. Но на сей раз она прислушалась к мнению Браунинга, который твердил: “Вы — рабыня”. Она посмела возразить отцу и тотчас услышала в ответ: “Строптивая дочь забыла о своем долге!” Авторитет патриарха таял. Родитель отступал перед Врагом.
И Враг воспользовался случаем. Он предложил мисс Барретт немедленно обвенчаться с ним и вместе уехать в Пизу. Если она пожелает, можно ограничиться фиктивным браком. Это ее тронуло. “Отныне я принадлежу Вам целиком и полностью, — писала она, — но никогда не причиню Вам зла…” Ведь до сих пор она полагала, будто причинит Роберту зло, соединив свою жизнь с его жизнью. Какой толк от умирающей? “Вы не умирающая, — отвечал Браунинг. — Вам стало лучше, значительно лучше…” Эти слова удивили Элизабет. Разве ей могло стать лучше? Но к ней возвращались силы и мужество. Зимой она даже выезжала в коляске, сама пугаясь своей смелости и тем не менее чувствуя готовность начать все сначала.
Теперь она больше не отказывалась принимать от Браунинга самые настоящие любовные послания. Она разрешила ему называть себя “Ба… dearest Ба”, как было заведено в семье, а он придумал для нее новую превосходную степень: “Dearestest!” Она спросила, а как близкие называют его. “У меня, — отвечал он, — никогда не было ни ласкательного, ни уменьшительного прозвища — ни дома, ни в кругу друзей… Не будем больше об этом, это мое преимущество перед Вами: у меня есть моя Ба, и я могу ее так называть… Да — моя Ба!”
Отныне он приходил к ней два раза в неделю — к великому негодованию одной из тетушек, которая, явившись на Уимпол-стрит, не удостоилась приема: “Когда я попыталась войти в комнату Ба, у нее там сидел какой-то господин, и она сделала мне знак, чтобы я уходила!” Ба клялась, что никакого знака не делала, но братья и сестры, собиравшиеся у нее, чтобы поболтать и обменяться новостями, прекрасно понимали, в чем дело. Правда, они не знали самого главного, но этого не знал никто: мысль о замужестве крепко засела в голове их сестры.
Препятствием служила удивительная власть над ней мистера Эдуарда Моултона Барретта. “Я постоянно ощущаю его волю, — говорила она, — ведь я из числа тех слабых женщин, которые обожают сильных людей”. Она признавалась, что испытывает “аморальную симпатию” ко всякой силе. Ее трогали неземное терпение и нежность Роберта Браунинга, но куда более громкий отклик вызывала в душе непреклонная воля отца-тирана. Воздыхатель много терял в глазах Ба, когда писал: “Хочу, чтобы Ваше желание стало моим, чтобы оно пробудило мое желание, чтобы Ваше удовольствие было моим единственным удовольствием…” Или еще: “Я никогда не смогу сказать: “Она должна есть рыбу, фрукты”, или: “Пусть она носит шелковые перчатки!” — Навязывать Вам свою волю, пусть даже мысленно, — для меня нет ничего отвратительнее”.
Подобные откровения разрушали образ Браунинга, который успел сложиться у Элизабет и который она пыталась сохранить, — образ мужчины с железной волей, ведь вопреки обстоятельствам он вторгся в ее жизнь, взял под свое покровительство и вырвал из лап смерти. Когда этот образ начал бледнеть, она перестала находить в себе мужество и готовность отказаться от атмосферы затянувшегося детства, в которой жила в доме на Уимпол-стрит. Тем не менее она поклялась принадлежать Роберту. В январе 1846 года он напомнил Ба, что в конце лета, если ей будет легче, она должна уехать с ним в Италию — то есть выйти за него замуж. Весной 1846 года она почувствовала себя достаточно крепкой, чтобы совершить пешком небольшую прогулку под деревьями Регент-парка со славным Кеньоном. Какую же причину для отсрочки выставить теперь? “Не лучше ли подождать еще год? — робко предложила она. — Я так долго жила во сне…”
Решительные действия пугали ее. Она приходила в ужас при одной лишь мысли о том, какой скандал разразится на Уимпол-стрит. Отец с грохотом шагал по коридору, дверь шумно распахивалась: “Мне показалось, Ба, что этот мужчина провел с вами весь день?..” Даже Флаш инстинктивно угадывал близкую угрозу и кусал мистера Браунинга за ногу. Ба чудилось, что она стоит на краю пропасти. С одной стороны — семья, привычный и милый сердцу образ жизни; с другой — влюбленный в нее талантливый поэт, который требует от нее торжественных клятв и твердит, что не переживет крушения своих надежд. “От вас зависят мои жизнь или смерть, — говорил он. — Думайте о нас двоих”. Но как раз этого говорить не следовало. “Всю ответственность должны нести вы”, — отвечала она. Вот диалог влюбленных, каждый из которых страстно желал подчиняться и терпеть не мог командовать.
Можно только гадать, решились бы они все-таки на этот шаг или нет, если бы мистер Барретт неожиданным поступком сам не заставил их действовать. 9 сентября 1846 года в полночь Элизабет отправила с посыльным письмо Браунингу: “Нынче вечером отец приказал Джорджу завтра же утром отправляться на поиски дома в деревне, чтобы снять его…” Дом на Уимпол-стрит надлежало спешно освободить под предлогом ремонта.
Угроза переезда ускорила ход событий. Если Элизабет вместе с семьей покинет Лондон, встречи их будут невозможны. Но как обвенчаться? Родительского благословения им не получить. Оставался один путь — похищение. Славное приключение для сорокалетней девственницы! Элизабет согласилась тайно встретиться с Робертом в церкви в Марилебон — жених раздобыл разрешение на брак. Верная горничная по фамилии Уилсон — только она одна! — была в курсе дел и сопровождала хозяйку в церковь. После церемонии Элизабет вернулась домой: “Как горька необходимость снять кольцо! Вы должны вернуть мне его поскорее…” Теперь надо было срочно заняться подготовкой побега во Францию и Италию, так как, оставаясь в Англии, они подвергались серьезному риску: мистер Барретт мог не ограничиться скандалом, он был способен и на физические действия. Мисс Ба довелось пережить на Уимпол-стрит непростые дни — трудно было хранить такую тайну! Мистер Кеньон, расширив глаза до размеров очков, спрашивал у нее мертвым голосом: “Это правда, что вы давно не видели мистера Браунинга?” — и она краснела под его взглядом.
Последние детали отъезда уточнялись в письмах. Но оставить хотя бы записку отцу она не посмела: “Я цепенею при мысли, что надо написать: “Папа, я вышла замуж и надеюсь, что Вы не будете сердиться…” Ах, бедный папа!.. Он сильно рассердится и вычеркнет меня из своей жизни…” А Браунинг тем временем безуспешно пытался разобраться в расписании поездов и кораблей, путал названия компаний, портов и вокзалов; вместо Гавра писал в Саутгемптон и одновременно сочинял брачное объявление в газету “Таймс”, которое будет напечатано после их отъезда.
Наконец все было готово. “Я больше не стану писать, не могу. Завтра в этот час во всем мире мне будет некого любить, кроме Вас, любимый мой!.. Это похоже на молитву: у меня есть только Бог!.. Он тоже будет с нами, если услышит мою молитву… Неужели я пишу Вам последнее письмо, дорогой мой? Если бы я могла любить Вас меньше… чуть-чуть меньше…”
В последнюю минуту Браунинг опять перепутал вокзалы, и затворнице Элизабет пришлось открыть справочник, чего она никогда в жизни не делала, и самой уточнить маршрут путешествия. Бетти Миллер писала: “Это была Андромеда, в какой-то мере влюбленная в чудовище, из лап которого ее вырывал герой, но она вынуждена была сама играть роль поводыря при своем неопытном спасителе”. Элизабет в волнении писала Браунингу: “Вы стоите на своем и в этой пьесе желаете до конца играть роль женщины… Вы хотите оказать мне честь, подчинившись мне, несмотря на клятву, данную в прошлую субботу… Так ли следует держать клятву?” Роберт Браунинг сочинил замечательный ответ: “Вы будете решать за меня. Таков мой приказ”.
Похищение не прошло незамеченным в литературных кругах Лондона. Вордсворт сказал по этому поводу: “Итак, Роберт Браунинг и мисс Барретт уехали вместе… Надеюсь, они поймут друг друга — никто другой их понять не в силах”.
V
Она неплохо перенесла тяжелое путешествие до Пизы, где они и обосновались. Браунинг все время был рядом с женой и говорил с утра до вечера и с вечера до утра, говорил блестяще, весело, умно. Таким образом он пытался заставить ее забыть, что письма, которые она посылала отцу, все до одного возвращались нераспечатанными. И это глубоко печалило Элизабет. “Если бы я совершила подлог или даже убийство, отец, наверное, не обошелся бы со мной суровее…” Еще более мучительной оказалась реакция братьев — те утверждали, будто Браунинг похитил Ба, позарясь на ее деньги. Совершенно нелепое обвинение в адрес известного своей бескорыстностью человека, который к тому же имел смутное представление о том, что такое капитал, счет в банке или бюджет.
Он женился на Элизабет, чтобы никогда больше с ней не расставаться, и сопровождал ее повсюду, даже когда она, поднявшись с постели, перемещалась из одного угла комнаты в другой. Если же верная Уилсон, уехавшая вместе с ними, уводила Элизабет в спальню переодеваться, он с несчастным видом ждал под дверью. Такая любовь ее несколько утомляла. Проводить наедине с мужчиной двадцать четыре часа в сутки, будь он хоть трижды гений, — это надоест любой женщине.
Две беременности завершились выкидышами. Она перенесла несчастье мужественно, непрестанно видя преданную заботу мужа. “Я никогда в жизни не встречала другого такого мужчину, как мистер Браунинг”, — говорила Уилсон со смесью почтения и изумления. С самого дня женитьбы он перестал работать и, хотя испытывал смутное сожаление по этому поводу, блаженно отдавался давно желанному удовольствию — укрыться от мира под крылом ангела-хранителя.
В 1849 году Элизабет родила наконец сына. Семейство поселилось во Флоренции, неподалеку от палаццо Питти, в доме под названием Каза Гуиди. Ребенка назвали Видеманом — в память о бабушке, матери Роберта, ведь всего через неделю после рождения сына Браунинг получил известие о кончине матери. Он впал в состояние глубокой депрессии. Жена безуспешно пыталась развлечь его путешествиями. “В течение трех месяцев я не мог думать ни о чем другом, только о маме, о том, каким, как мне казалось, она хотела меня видеть…” Элизабет советовала ему написать поэму о своем горе. Он отвечал, что это невозможно: “Нельзя писать, когда чувства переполняют тебя”. На следующий день он стоял у окна, грустно смотря вдаль, Элизабет подошла к нему и робко сказала: “Знаете, я написала здесь несколько стихов о вас, — и сунула тетрадку ему в карман. — Вдруг вам захочется взглянуть”. И убежала в свою комнату. Это были “Сонеты, переведенные с португальского”.
Недавняя больная чувствовала себя превосходно. Видя, как она взбирается на холмы, гуляет по лесу, ухаживает за сыном, все невольно задавались вопросом, не была ли ее долгая болезнь просто неврозом. Однако прошло еще пять лет, прежде чем супруги решились отправиться во Францию и в Англию. Браунинг захотел прежде всего навестить — один — своего старого отца. При виде сада, выращенного матерью, он понял, что не сможет жить в доме, лишившемся хозяйки. Браунинги сняли квартиру в Лондоне. Элизабет, в свою очередь, стала мучаться былыми печалями — ее вновь преследовали воспоминания о гибели брата, о ссоре с отцом. Она собралась с духом и отправилась на Уимпол-стрит повидать одну из сестер, которая тайком приняла ее в своей комнате. Ба чуть не лишилась чувств, услышав вдалеке шаги отца.
В Париже они поселились на Елисейских Полях. Они находились там и в декабре 1851 года, когда Луи Наполеон совершил государственный переворот, что стало причиной их первой крупной размолвки. Элизабет восхищалась мужеством и ловкостью, с какими захватил власть этот грустный человек с тяжелым взглядом — она называла его взгляд “завораживаюшим”. “Аморальное” сочувствие акту насилия, выраженное женой публично, удивило и возмутило Браунинга. Она называла республиканцев “отбросами общества” и радовалась, что войска так легко расправились с ними; она приветствовала их ссылку в Кайенну, потому что так и нужно было поступать в период диктатуры. “Должна Вам признаться, — писала она подруге, — что Роберт и я по-разному смотрим на события… У нас было несколько сцен по этому поводу”.
Убедившись в неспособности мужа управлять домом, она в конце концов взяла власть в свои руки. Мало-помалу она сделалась решительной, жесткой. И никогда не советовалась с мужем в вопросах воспитания сына, которого звала не Видеманом, а Пенини. У Пенини были длинные кудри, и мать обожала украшать их бантиками, короче — воспитывала вопреки здравому смыслу. Браунинг, видя все это, страдал, но не смел ничего сказать; кроме того, считая себя писателем-либералом, не посмел выразить поддержку Виктору Гюго и другим изгнанникам — из страха вызвать недовольство жены. Теперь, много лет спустя, он вел себя так же послушно, как когда-то в материнском доме. На его взгляд, у двух женщин было одно сходство: они благодушно и снисходительно приглушали порывы ребенка, когда он, по их мнению, вступал на опасный путь.
В Италию они вернулись, горя желанием вновь взяться за работу, причем оба сознавали, как трудно художнику выразить себя, когда он слился душой с другим человеком. Для Браунинга опасность была еще острее, ибо сильная личность жены подавляла его. Поэтому супругамё1 были просто необходимы разногласия и споры — только они давали возможность каждому обрести себя. Рим, где они проводили зиму, предоставил им хороший случай. В том сезоне в моде был завезенный из Америки спиритизм. Во всех салонах занимались столоверчением и вызывали духов. Тому же увлечению поддалась и семья Гюго на острове Джерси. Элизабет всерьез заинтересовалась спиритизмом и верила в откровения душ умерших. Браунинг считал “опыты” с ломберными столиками мистификацией и участия в них не принимал. Вскоре он стал выходить без Элизабет, отдавая предпочтение местам, не зараженным спиритизмом, тем, где танцуют красивые дамы.
“Что можно сказать о женщине, которая верит в Луи Наполеона и в то, что души умерших стучат по столам?” — вопрос был задан в шутку, но для Браунинга проблема становилась все более серьезной. Еще до женитьбы он признался Ба в своей неспособности играть роль главы семейства и попросил взять бразды правления в свои руки. Что она и сделала, сперва неохотно, затем более чем решительно. Теперь он видел: получалось у нее это плохо. Как быть? Отобрать бразды правления? Она не собиралась их уступать. К тому же он безмерно любил ее. А любовь означала для него самоотречение и подчинение. Но как подчиняться, если утрачено уважение? Он только мечтал бы на все смотреть глазами жены. Только вот две картинки больше не совмещались.
Новая поездка в Лондон ничего не изменила. В Англии в большой моде был молодой медиум — шотландец Дэниэл Хоум. Элизабет сделалась его горячей поклонницей и затащила мужа к Хоуму. Они увидели белеющие в темноте руки, наблюдали, как тяжелые столы отрывались от пола, как в воздухе из ничего возникали короны. Чем дольше Браунинг смотрел на все это, тем больше убеждался в обмане.
Еще одна неприятность: верная Уилсон забеременела от слуги-итальянца, и их нужно было срочно обвенчать. Любопытный и многозначительный факт: как только супруги Браунинги перестали жить душа в душу, оба вернулись к работе: он напечатал томик “Мужчины и женщины” — стихи, которые для публики оказались не более понятными, чем предыдущие; она опубликовала длинную поэму “Аврора Ли”, имевшую огромный успех. По общему мнению, в этой чете гением была она.
В апреле 1857 года на Элизабет обрушился сильнейший удар: умер отец — так и не простив ее. И состояние крайней подавленности, в которое она впала, удивительным образом повторяло то, что испытал Браунинг после смерти матери.
В 1859 году Браунинги оказываются в Риме. Она постоянно чувствует усталость, вечно лежит в постели и читает “Графа Монте-Кристо” Александра Дюма (“Легкомыслие — состояние необоримое”); он полон жизни, активен, каждый вечер появляется на людях.
Итальянский поход Наполеона III вернул Элизабет к жизни. Она продолжала пылко любить как императора, так и Италию. Поэтому испытала глубокую боль, когда ЕЕ император подписал соглашение о перемирии в Виллафранке и перестал интересоваться итальянскими делами. Это “личное горе” (по словам самой Ба) спровоцировало у нее приступ грудной жабы. Роберт Браунинг день и ночь сидел у постели больной и окружил ее бесконечной нежностью и вниманием. Она начала выздоравливать, но вскоре ей пришлось пережить еще один удар. Медиум, которому она поверила всей душой, был уличен в мошенничестве. “Надо признать, — писала она с грустью, — что все медиумы мошенничают. Как, впрочем, и мужчины, которые медиумами не являются… Только начинаешь различать что-то хорошее в людях, тотчас приходит разочарование… Ах, эти мои мыльные пузыри…” Зато Браунинг благодаря этой истории написал шедевр — поэму “Медиум Сладж”.
Элизабет чувствовала приближение смерти. Зимой 1860 — 1861 года контраст между супругами был разительным. Ей исполнилось пятьдесят пять. Лицо в обрамлении длинных локонов казалось восковым. Очень хрупкая фигурка делала ее похожей на преждевременно состарившуюся девочку-подростка. Роберт в свои сорок девять лет наоборот казался молодым и отменно здоровым человеком. “Мне представляется, — говорила она, — что сейчас он бесконечно красивее и привлекательнее, чем во время нашего знакомства шестнадцать лет назад, и женщины восхищаются им куда больше, чем то допускают приличия…” Она с грустью писала подруге: “Чем лучше я узнаю мир, тем грубее он мне представляется и тем меньше я удивляюсь, что возвышенные и чистые души поддаются соблазну аскетизма”. Она ложилась спать в восемь вечера, сына Пена укладывала у себя в спальне; а Роберт тем временем посещал званые ужины, где беседовал с принцами, прекрасными принцессами и кардиналами. И она радовалась, видя, что он именно так растрачивает “тот огромный избыток жизненной энергии”, который, сиди муж при ней, оставался бы неизрасходованным.
Когда пришла весна — время их ежегодных поездок во Францию, — врачи сказали, что миссис Браунинг в таком состоянии путешествовать опасно. Она протестовала, твердя, что чувствует, как становится для мужа тяжкой обузой, но все-таки согласилась провести июнь во Флоренции. Измученная жарой, она подхватила легкий бронхит, но отнеслась к болезни беспечно, почти радостно. Браунинг ухаживал за ней с обычной преданностью, не сомневаясь, что она умирает. Она обнимала его и нежно шептала: “Да благословит вас Господь!” Горничная-итальянка Аннунциата понимала, что хозяйка, чувствуя приближение развязки, радовалась этому. Для Элизабет было важно, что она умирает, не успев ничего потерять. “Если бы она продолжала жить, их любовь несомненно умерла бы. Но раз умирала Элизабет, любви суждено было выжить; так что Элизабет Барретт Браунинг одержала победу и, сознавая это, заснула со счастливой улыбкой на сделавшемся вдруг детским лице…”
VI
Эпилог истории удивителен. Браунинг тотчас решил бесповоротно порвать с прошлым. Через несколько дней после смерти Элизабет Пену отрезали локоны; костюмчики с бантами заменили на строгую мальчишечью одежду; Роберт поспешил уехать из Италии, чтобы мальчик воспитывался как английский boy. Но от столь быстрой перемены воспитательных методов ребенок так никогда и не оправился. Отец продолжал опекать его с неловкой заботливостью, но больших успехов не добился.
Начиная с 1863 года Браунинг вел очень активную творческую жизнь, и его стихи обрели наконец читателя. И снова он искал (или думал, что ищет) женщину-покровительницу. Некоей мисс Джулии Веджвуд он писал: “Вы возьмете меня за руку и поведете — если я Вас не утомлю”. Так что верно, будто в судьбе каждого мужчины особая роль отведена женщине, и роль эта должна быть распределена между многими, текст без изменений переходит от одной исполнительницы к другой. Однако теперь поэт знал: если дух твой мечтает воспарить, лететь ввысь он должен в одиночку. Чужие крылья только мешают. Да и риск большой: двое могут столкнуться и вместе рухнуть на землю.
Не отрекаясь от былой любви, Браунинг все же сознавал, что вернувшееся одиночество было ему во благо. И он решил целиком, не тратя впустую, отдать творчеству оставшиеся годы жизни. Джулия Веджвуд, которая нарисовала себе заманчиво поэтический образ безутешного вдовца, попыталась было создать что-то вроде брака втроем: она сама, он и покойница Элизабет. Он отверг эту идею, и разочарованная женщина попросила больше ее не беспокоить. Напечатав свою главную поэму “Кольцо и книга”, он послал ей томик. Джулии поэма не понравилась, она написала ему об этом, и он обнаружил, что ее критические замечания были точно такими же, какие сделала бы Элизабет.
После смерти жены он не испытал тех мук, в которые погрузила его кончина матери. Он вспоминал Элизабет со спокойной душой, без горечи и угрызений совести. Он знал, что их большая любовь не переросла в ту духовную общность, которую он себе вообразил и о которой мечтал. “Я не хотел бы воскресить свое прошлое… Хотя, кажется, оно и было моей настоящей жизнью: ни до, ни после у меня не было ничего. Оглядываясь назад, я вижу всю свою жизнь — и жизнь эта невыносима. Я неизменно думаю об этом, перечитывая “Одиссею”. Гомер вложил в уста греческих воинов, говорящих о Трое, такие слова: “В Трое, где греки столько страдали…” Но ведь вся их жизнь сконцентрирована в тех десяти годах, когда они осаждали Трою”.