Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 2, 2002
Томас Бернхард. Стужа. Перевод с немецкого В. Фадеева. СПб., Symposium, 2000.
Недавно в очень хорошем переводе Владимира Фадеева вышел первый роман Томаса Бернхарда (1931—1989), впервые опубликованный в Австрии в 1963-м и тогда сразу же принесший известность тридцатидвухлетнему автору.
В последнее время интерес к Бернхарду, одному из самых значительных немецкоязычных писателей нашего столетия, распространяется и в России. Если его поздний роман “Старые мастера” (в переводе Б. Хлебникова, 1995), к сожалению, появился в крайне малотиражном издании “Альманах немецкой литературы”, то книга “Томас Бернхард. Видимость обманчива и другие пьесы” (М., Ad Marginem, 1999. Перев. М. Рудницкого) доступна, хороша по подбору пьес и по качеству переводов и позволяет составить достаточно адекватное представление о Бернхарде как драматурге. Еще одно свидетельство возрастающего внимания к этому автору — конференция “Творчество Томаса Бернхарда”, которая состоялась в РГГУ 13—14 октября 2001 г. В одном из прочитанных на ней докладов — д-ра М. Хубера из Вены — говорилось, среди прочего, о том, что большую часть бернхардовского рукописного наследия составляют подготовительные материалы (три разные редакции) именно к первому роману, к “Стуже”, в котором уже проступают чуть ли не все темы последующих произведений Бернхарда.
Сюжет романа, если пересказать его вкратце, таков: хирург Штраух поручает своему студенту-практиканту отправиться в сельскую общину Венг, где поселился его, Штрауха, психически больной брат, бывший художник Штраух, сблизиться с этим братом и понаблюдать за его поведением. Практикант выполняет задание, излагает свои выводы в письмах хирургу и затем уезжает из Венга (потому что осознает, что фактически “шпионил” за Штраухом), после чего художник пропадает без вести — кончает с собой или просто замерзает в зим его поведением. Практикант выполняет задание, излагает свои выводы в письмах хирургу и затем уезжает из Венга (потому что осознает, что фактически “шпионил” за Штраухом), после чего художник пропадает без вести — кончает с собой или просто замерзает в зимисьма-отчеты практиканта хирургу Штрауху; последняя глава — рассуждения практиканта о больном художнике и сообщение о его гибели.
Молодой практикант — по сути второй главный герой романа. Он почти все время молчит, но страдает от того отношения к миру, которое выражено в монологах художника, и в записях формулирует собственные суждения. Его, так же как и художника Штрауха, волнует вопрос, вынесенный в эпиграф: “Что говорят обо мне люди? — спросил он (Штраух). — Что я — идиот? Что они говорят?” Для практиканта (и для читателя тоже) это вопрос об отношении к высказываниям Штрауха: что это? только бред сумасшедшего? правдивое описание жизненного крушения конкретного индивида или характеристика условий существования человека вообще?
Дело в том, что в своих монологах Штраух все время затрагивает глобальные философские темы, близкие к темам хайдеггеровской философии, но решает их в ином ключе. В предпоследнем романе Бернхарда “Старые мастера” (1985) один из главных персонажей, Регер, говорит: “Весь ужас заключается для меня в том, что я прихожусь по материнской линии родственником Штифтеру, а по отцовской — Хайдеггеру…” — и критикует Хайдеггера, в частности, за его “курьезный” национал-социализм, за обывательскую “манию величия”, за отсутствие подлинной “восприимчивости”, за приверженность “псевдокрестьянскому” быту.
И все же… Штраух явно смотрит на мир в свете хайдеггеровской концепции “вот-бытия” (Dasein), но вносит в нее ощущения обреченности и сострадания людям. Ему близки относящиеся к этой концепции идея уникальности человеческой экзистенции (“Собака может весить примерно столько же, сколько и человек, однако она никогда не жила, понимаете?!”), идея “брошенности” человека (“На том клочке, где, сам не зная как, очутился, где, сам не знаешь кем или чем, разбужен, где вынужден оставаться, — на этом клочке тебе суждено и погибнуть…”), идея “бытия-к-смерти” (“Жизнь отступает, а смерть надвигается, как гора, черная, крутая, неодолимая”; но: “Жизнь — это процесс, который ты непременно проиграешь, что бы ты ни делал и кем бы ты ни был. Это предрешено еще до рождения человека”). У Штрауха часто мелькают такие хайдеггеровские понятия, как “скука” и “страх” (по Хайдеггеру, состояния, заставляющие человека задуматься о смысле бытия), он даже задает своему собеседнику вопросы: “Как вы ощущаете скуку? <…> Вы чувствуете страх? Нет? Да?”. Его занимает, например, проблема овеществления мира (“Всё лишь механически употребляется”), негативного влияния техники. Но главное — он, как и Хайдеггер, считает, что человек должен непрерывно мыслить, “проектировать” самого себя, что остановка в этом движении ведет к “отвердению”, “замерзанию”, смерти. По мнению Штрауха, каждый рано или поздно совершает поворот от подлинной жизни к прозябанию, после чего люди становятся “просто пищеприемниками”: “Мрак достигает отверделости безумия. К двадцатому, тридцатому, тридцать пятому году жизни. Потом еще беспощаднее. Я пытался выбраться. Это представляется мне важным”. Он уверен, что сам, к несчастью, уже безвозвратно перешел за этот рубеж; что не вполне согласуется с впечатлениями практиканта: “Художник принадлежит к числу людей, которые всё приводят в жидкое состояние. Всё, к чему они прикасаются, начинает плавиться. Характер, самая твердая структура”. “Стужа” в романе — метафора условий, в которых существует человек и которые постоянно вынуждают его противостоять угрозе омертвления: “Стужа не прощает неподвижности при длительном пребывании на свежем воздухе, не допускает даже мысли, даже в мыслях остановиться, мы с ним мгновенно замерзли бы при этой мысли, погибли бы при таком ходе мыслей, как погибают звери, когда из страха поддаются искушению остановиться в такой жуткий мороз”.
Подобно Хайдеггеру, герои романа наблюдают мир “замерзших”, остановившихся в своем развитии людей (в “Бытии и времени” — мир “обезличенного человека”, Man; в романе — жители Венга). Только у Бернхарда существование этого мира отчасти обусловлено тем самым патриархальным деревенским бытом, который Хайдеггер имел склонность идеализировать. В романе деревня предстает как “заповедник грубости и слабоумия”, как наиболее наглядный пример того, что угрожает людям повсюду.
Эти и некоторые другие произведения Бернхарда отличает своеобразная “оптика”: ткань повествования (в данном случае отдельные монологи Штрауха) и то, о чем повествуется, можно представить себе как груду осколков зеркала; какой бы осколок ты ни поднял, увидишь в нем себя — себя в мире, в целостности мироустройства; вообще conditio humana. Природа здесь — те рамки, в которых вынужден существовать человек; конкретно-зримое — а не просто метафорическое — воплощение времени (приближающего нас к увяданию/старости/смерти) и сопротивления среды, которое в конце концов гасит всякий импульс к движению. Животные в общих чертах повторяют человеческую судьбу (они, как художник Штраух, уходят подальше от других, когда чувствуют приближение гибели; собаки, лая, пытаются выпустить наружу свой страх и освободиться от него, а человек делает то же самое с помощью речи; птицы, жирея, теряют способность петь, как человек начинает деградировать, увязая в быте). Вместе с тем и природа, и животные также “отражают” человека в том смысле, что становятся жертвами его ошибок и преступлений: строительство современной электростанции в окрестностях Венга приводит к распространению среди местных жителей туберкулеза и массового пьянства, а страшные останки угнанных скотокрадами и хищнически забитых коров — свидетельство “подлого смертоносного плебейства”. Глаз мертвой коровы, вдруг привлекший внимание практиканта, — один из огромных остановившихся (погашенных человеком) миров.
Да и сам Штраух тоже — такой уже почти остановившийся целостный мир; вслушиваясь в слова художника, практикант постепенно познает этот мир другого человека (мир, в котором — прежде теперешней, конечной стадии — были, как оказывается, и творчество, и редкая душевная деликатность, и не понятая, лишенная ответного чувства привязанность к родным, и любовь к женщине, и те интимные воспоминания, превратившиеся в “силу привычки”, что не позволяют Штрауху уехать из Венга). Одновременно молодой человек узнает в судьбе Штрауха, как в зеркале, свою судьбу; и, втягиваясь в человеческие отношения с художником — вместо изначально навязанного ему безразличного субъектно-объектного отношения, — меняется сам.
Книга не дает прямого ответа на скрытый за строками эпиграфа вопрос: действительно ли жизнь (в представлении Бернхарда) так безысходно трагична, какой она видится через призму монологов Штрауха? Мне кажется, что да, в представлении Бернхарда она безысходно трагична. И одновременно смешна. И требует постоянных героических усилий. И способна приносить радость. Произведения Бернхарда часто интерпретируют как чуть ли не бессвязные словоизлияния злого насмешника и мизантропа. Действительно, структурные элементы (монологи, отдельные метафоры), из которых состоят “Стужа” и другие его романы, почти все напоминают, повторю, осколки кривых зеркал, линзы наподобие мертвого коровьего глаза, немилосердно искажающие перспективу. Почему? Потому что Бернхард каждый раз заставляет нас взглянуть на мир с позиции человека, достигшего критической точки своего бытия, — человека, который находится в состоянии аффекта и чьи слова, следовательно, нельзя безоговорочно принимать на веру (ни, тем более, отождествлять с мыслями автора). Штраух столь категоричен в своих пессимистических выводах, во-первых, потому, что психически болен или просто стар (старость тоже трактуется в романе как болезнь — остановка в развитии), а во-вторых, потому, что намеренно провоцирует оппонента, внушает ему собственное понимание жизни, используя доказательства “от противного”. Точно так же обстоит дело и с Регером, героем романа “Старые мастера”. Его яростные инвективы в адрес великих мастеров прошлого (без которых, как постепенно выясняется, он вообще не мыслит своей жизни) и по поводу разных аспектов современной австрийской действительности суть не что иное, как следствие недавно пережитого шока, потери самого близкого ему человека — жены. “Злой” смех Регера, как и смех Штрауха, — это оружие самообороны, средство против “замерзания”. Такой смех — как и вообще пресловутый бернхардовский нигилизм — не отрицает возможности достижения (в рамках заведомо конечной и несовершенной человека — жены. “Злой” смех Регера, как и смех Штрауха, — это оружие самообороны, средство против “замерзания”. Такой смех — как и вообще пресловутый бернхардовский нигилизм — не отрицает возможности достижения (в рамках заведомо конечной и несовершенной челов не худшим образом распорядились своей жизнью: “Вот уже более тридцати лет я могу считать себя счастливым человеком, хотя по своей натуре я не приспособлен для того, чтобы быть счастливым, сказал вчера Регер. Впрочем, даже самый разнесчастный человек может стать вполне счастливым, когда речь идет о том, что называется его делом”.