Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 2, 2002
Григорий Кружков. Ностальгия обелисков. Литературные мечтания. М., Новое литературное обозрение, 2001
Заглавное, задающее ноту всему сборнику многолетних литературных разысканий Григория Кружкова слово “ностальгия” автор поясняет на первой же странице своей предуведомляющей заметки. Здесь он, со ссылкой не только на переведенное три десятилетия назад стихотворение Теофиля Готье “Nostalgie des obйlisques”, но и на гейневско-лермонтовскую “Сосну и пальму”, говорит о “тоске по далекому”. Далекому дому, добавлю я, отсюда первая часть книги, посвященная “английской деревеньке” Пушкина, — не зря в названии ее заключительной главки стоит английское “at home” (из пушкинской записи о юности, которая “не имеет нужды в at home”, и зрелости, которая “ужасается своего одиночества”). Но это такая даль, которой, как и английского поместья у невыездного русского поэта, в окружающей реальности не существует. Которой, уточню, еще и всегда нет, почему и ностальгия автора книги, в данном случае по Англии, а еще точнее — по Ирландии, краю и наследию кельтов, неотделима от утопии. И не случайно вторая часть книги толкует о поэтическом братстве поверх физических времен и пространств, о нездешнем и всегдашнем Communio poetarum (Уильям Йейтс тут волею Кружкова “переговаривается” с Вячеславом Ивановым и Николаем Гумилевым, Мандельштамом и Ахматовой). В этом смысле от утопии, можно сказать, неотделима сама поэзия, поскольку живет воображаемым: формам и правам поэтического воображения отведена третья часть книги “Миф и символ” (ее герои — Чехов и Джойс, Платонов, Стивенс и Хини). А предмет части четвертой — предмет, который крайне редко встретишь в книгах о поэзии, но которого в книге переводчика английского нонсенса не могло не быть, — это поэтический юмор, игра, розыгрыш в стихах Бенедиктова и Пастернака, Эндрю Марвелла и Эдварда Лира. Завершают объемистый, с изобретательностью и щедростью иллюстрированный том (которому разве что не повредил бы именной указатель) несколько литературно-детективных эссе автора, давнего, как он сознается, поклонника Шерлока Холмса и его дедуктивной методы, — заметки о Шекспире, Фросте, Киплинге и других.
В отличие от профессиональных филологов, Кружков в своем “практическом”, “прикладном”, “подсобном” литературоведении идет путями не столько буквы, сколько духа. Ему интересен Другой, важно этого Другого понять, без его предвосхищаемого слова он существовать не может, не хочет, не видит смысла — почему он не только самовластно говорящий поэт, но и внимательно слушающий переводчик, и главки книги ритмически проложены четырьмя десятками его переводов с английского. Допускаю, что конкретные сопоставления Кружкова могут быть для историка словесности уязвимы, а его обобщения для методолога гуманитарных дисциплин спорны. Чувствую местами некоторую навязчивость и вместе с тем произвольность сравнительно-литературоведческого подхода как такового. Вижу в книге мелкие неточности (так, у Пушкина, конечно же, “Сцена из Фауста”, а не “Сцены…”). Но своему избранному предмету — странствиям и приключениям поэтического разума на разных широтах и под разными именами, этой одиссее мореплавателя, назвавшего себя Никем, — Кружков неизменно верен. Помнит он и то, что эти пути, по формуле любимого поэта, “воздушные”. Далекая страна, которую вместе со своими героями ищет автор книги, это страна поэзии, поэзии, тоскующей по себе самой, такой, какой она могла бы и мечтала быть. И тут “ностальгия обелисков” Кружкова явно вторит мандельштамовской “тоске по мировой культуре”, а бешеной крови Рэли и Йейтса, пастернаковской “страсти к разрывам” откликается эрос поэзии как воплощенной любви к недостижимому, Офелии разлук и невстреч (этой томительной стихией женского проникнута вся эпоха модерна — смотри в книге о судьбах Мод Гонн и Лидии Зиновьевой-Аннибал, поэзии Ларисы Рейснер и Анны Ахматовой).
По-своему логично, что главным героем очерков Кружкова становится романтизм, включая его второе рождение — так называемый Серебряный век. Как романтик прочитан Кружковым не только Шекспир (собственно, после самих романтиков другого Шекспира Европа, кажется, уже и не знает), но — через Шекспира, через Китса, через Барри Корнуолла — и Пушкин. Больше того, как поздний романтик — сверстник Метерлинка — увиден Чехов, как неоромантик — через Ницше, Вячеслава Иванова, Андрея Белого — понят Андрей Платонов. Барокко, романтизм, символизм и его завершение в акмеизме — такова, по Кружкову, “героическая” эпоха поэзии, эра открытий и свершений. Как можно понять по книге, дальше для нее (сошлюсь на невеселые кружковские письма о стихотворной продукции современной Америки, с которыми не во всем соглашусь, на его беглые замечания о верлибре) начинается своего рода жизнь после жизни, эпоха забытых секретов и потерянных ключей. Теперь поэзия скорее напоминает — воспользуюсь заглавием переведенного в книге стихотворения Шеймаса Хини, “Исчезающий остров”: “Распался этот остров как волна…” Внутренняя тема и книги Кружкова, и самой лирики, тема поэзии как путешествия в неведомое, замыкается в последних строках “Ностальгии обелисков” словами о стыке, шве, рубеже.
И все же том фантастико-изыскательской эссеистики Григория Кружкова — книга, по-моему, счастливого человека. И книга, в свою очередь, тоже счастливая. При обдуманной сложности постройки она богата не сразу открывающимися вторыми, третьими и еще более дальними смыслами. Ее интересно просто перелистывать, ее будет полезно перечитать и перечитывать.