Переводы А. Нестерова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2002
Я бы об этом и не вспомнил, если бы не полученное на днях письмо. Мой корреспондент, начинающий писатель, пребывал в крайнем недоумении: ему предложили “сотрудничество”, так сказать, работу в соавторстве, а он не знал, соглашаться или… Сама мысль о соавторстве ему претила, зато его издателю она импонировала. Тот даже указывал, какие замечательные плоды приносит этот метод: достаточно вспомнить Бомонта и Флетчера, Гилберта и Салливана, Мастерса и Джонсон, Морекомба и Уайза. Начинающий литератор жаловался, что его затягивает трясина сомнений — но по силам ли мне эти сомнения разрешить? Право слово, я понимал его настороженность — и попытался придумать, как бедняге помочь. Может, напомнить ему, что в годы моей юности, когда писательство и впрямь было “тяжким трудом”, мы только и делали, что сочиняли вместе. Однако сотрудничество сотрудничеству рознь. Французские коллаборационисты тоже кричали о сотрудничестве — с оккупантами. Не лучше ли рассказать моему корреспонденту историю — из тех времен, когда мне довелось пребывать в шкуре Натали Пелам Баркер.
Дорогой начинающий писатель,
спасибо за письмо, где Вы спрашиваете, доводилось ли мне задумываться о плюсах и минусах работы в соавторстве. Честное слово, мне не только приходилось об этом задумываться — мне довелось кое-что в соавторстве написать. Оный опыт научил меня массе полезных вещей: я понял, как писать с напарником, где, чего ради и когда нужно поставить в этом деле точку. Не знаю уж, насколько моя история Вам поможет, но зато точно знаю: благодаря ей я узнал львиную долю того, что мне известно о жизни и о литературе — если не считать пары семинаров, прослушанных на старших курсах в колледже (один из них, помнится, был по “Последней герцогине” Браунинга). История эта заведет нас в далекое прошлое, в годы моей “литературной юности”. Подобно множеству юнцов я с младых ногтей решил во что бы то ни стало заделаться писателем. Я совершенно не знал, что это на самом деле значит, не знал, о чем писать, и был не слишком обременен жизненным опытом. Однако решение мое было твердо, и оно привело меня в университет, где в должный срок я принялся за диплом, отчаянно пытаясь примирить занятия искусством и научные штудии. Стоит ли удивляться, что в результате я оказался в Америке: в кампусах тамошних университетов такая двойная жизнь не считается чем-то из ряда вон выходящим и окружающие готовы с нею мириться. Как Вам известно, английские университеты вполне открыты для писателей и изучения их творчества, однако при одном жестком условии, которое я явно не готов был выполнить: писатель сначала должен умереть. Отношение же американских университетов к литераторам несколько иное: в Америке кампусы кишмя кишат странствующими поэтами и путешествующими романистами, которые, как правило, живут и пишут в одном крыле здания, а лекции о том, что пишут, читают в другом, так что если здесь для писателя и существует проблема пробиться к аудитории, то это проблема вполне физического свойства.
И вот все 50-е годы я кочевал из одного американского университета в другой, благо моя двойная жизнь вполне укладывалась в тамошние рамки. Не то чтобы американские университеты отличались такой уж терпимостью по отношению к писателям, но среди моих друзей по кампусу (большинство из них были блестящими молодыми учеными, только-только получившими степень в Колумбийском университете) мало кто не имел серьезных литературных претензий. Такое впечатление, что все они как один вынашивали Великий Американский Роман, причем такой, который своим величием обязательно превзойдет все те Великие Американские Романы, которые они разбирали на занятиях со студентами. Если же о романе речь не шла, то в повестке дня стоял сценарий Великого Американского Фильма. На рынке амбиций сценарий ценился пониже романа, зато в случае удачи обещал автору доходы повыше. Нас, пишущих, было в американских университетах великое множество — куда больше, чем способен вместить мир литературы. Но с одним из этих писателей, пареньком из Филадельфии по имени Барри Спакс, меня связывала настоящая дружба, прошедшая закалку работой в редакции университетского литературного журнала “Фолио”, что выходил раз в квартал. На страницах этого замечательного издания статейки про христианскую образность в “Алом знаке доблести” — помещенные для отмазки, чтобы не дразнить университетское начальство, — соседствовали с литературными потугами наших со Спаксом приятелей.
Что у Спакса, что у меня литературные притязания были выше некуда. Я твердо решил вступить в поединок с Солом Беллоу — на его условиях; Спакс же намеревался стать первым среди равных в мире поэтов, завладев королевской мантией, столь равнодушно отброшенной Эзрой Паундом. Между нами было много общего, и кроме всего прочего, нас объединяла еще и нехватка средств — обычное для собратьев-литераторов дело, хотя мы даже не могли позволить себе формально вступить в члены литературного братства: у нас не было денег на членские взносы. Но зато Спакс был одарен особого рода чутьем: казалось, он создан для того, чтобы зарабатывать на прокорм своего таланта, пускаясь в совершенно невообразимые коммерческие проекты. Именно Спакс с хитроумием, достойным Тома Свифта, додумался использовать граммофонные пластинки в качестве крышек для банок с макаронами: купив спагетти, покупатель получал к обеду еще и “8 пьес для спинета”, а впридачу к пасте шла “Пасторальная симфония”. Тогда нам не хватило стартового капитала, но идея с тех пор не устарела: компакт-диски подходят для этих целей гораздо лучше. Именно Спакс, сколько мне помнится, впервые задумался о такой услуге, как чтение стихов по телефону: это когда вы снимаете телефонную трубку и слышите, как безучастный голос читает “Бесплодную землю”, — замечательная идея, хотя и не совсем то, что вы хотите услышать, когда вам приспичило заказать такси.
Спакс был также великим новатором в литературе — одним из тех, кому суждено сгруппировать вокруг себя великих писателей и тем самым раз и навсегда преобразить сам литературный пейзаж. Спакс постоянно вынашивал замысел очередного литературного журнала, который собирался назвать то “Трансмогрификация”, то “Улучшенная мышеловка” или еще как-нибудь в этом духе. Выносив проект, он хватался за телефонную трубку и начинал охоту на доверчивых меценатов, согласных профинансировать очередное начинание, — хотя шансы сыскать меценатов среди кукурузных полей Индианы (а в ту пору нашей жизни мы подвизались именно в Индиане), как доказывал опыт, были близки к нулю. Однако мы вовсе не собирались впадать в уныние. Наша литературная дружба процветала, наши замыслы множились, мы вместе писали критические статьи — о, какие это были статьи! — сам воздух тех лет был полон великими обещаниями — как в Париже накануне возникновения кубизма; так что расставание в конце года казалось трагедией и переживалось, как настоящая творческая потеря. Путь Спакса лежал в сторону очередного американского университета, я же возвращался в Англию: грант кончился, и весь следующий год мне предстояло доводить до ума диссертацию и еле-еле сводить концы с концами, преподавая на вечерних курсах, открытых для всех желающих, — как ни странно, кое-кто даже изъявлял желание посещать и мои занятия.
Прошел год, как мы расстались, когда однажды солнечным летним днем мой телефон (точнее — телефон моей квартирной хозяйки) взорвался трелью звонка. Я схватил трубку — и услышал голос, вибрирующий от энтузиазма, — такие голоса бывают только у американцев. Ну конечно же, это был Спакс. Весь год он пытался найти наилучшее применение своим литературным талантам: составлял заявки на гранты и рассылал их в английские университеты. И вот — один из грантов достался-таки ему, и сейчас он направлялся в Кембридж — ни много ни мало писать диссертацию. В конце концов он выманил меня в Лондон: я должен был познакомить его с литературной жизнью Англии. Мы провели несколько счастливейших дней в поисках этой самой литературной жизни, не очень-то сознавая, что те, кто задают в ней тон, на самом деле предпочитают жить на юге Франции или в Тоскане. Спакс был все тот же: в пабах он мог подойти к совершенно незнакомым людям и предложить им профинансировать новый литературный журнал. Нам даже удалось собрать таким образом пенсов сорок — для тех лет сумма немалая, хотя журнал так и не появился на свет, главным образом потому, что наше внимание переключилось на решение иных задач.
Насколько мне помнится, проект появился на свет на обитом плюшем сиденье в купе поезда “Бритиш рэйлвейз”, направлявшегося в Кембридж: начало семестра было не за горами, и Спаксу нужно было следовать к месту дислокации. Он попросил меня составить ему компанию и подсобить с переноской набитых рукописями коробок, двух пишущих машинок, нескольких чемоданов, куда он сложил английские спортивные пиджаки — мой американский друг почему-то был большим любителем оных. Твердо решившись узнать об английской литературной жизни все, от и до, перед отходом поезда Спакс заглянул в киоск на Ливерпул-Стрит и алчно скупил все английские газеты и журналы, какие там нашлись. Большинство этих изданий были мне в новинку: по моему представлению, хорошее дорожное чтиво — какой-нибудь номер “Скрутини” (журнал этот в ту пору редактировал Ф. Р. Левис), переворачивая очередную страницу, вы твердо могли рассчитывать: в этом эссе вам расскажут о таких глубинах иронического подтекста в романах Джейн Остин, что…
Улов Спакса был несколько иного рода: дешевые журнальчики, на обложках которых “красотка в неглиже”, а внутри какая-то дикая мелко нашинкованная смесь из серии “А знаете ли вы?” (“А знаете ли вы, что киты занимаются любовью в кавернах айсбергов?”), комиксы про то, как шеф третирует секретаршу, и многостраничные “короткие советы”, как избежать облысения. Женские журналы предлагали своим читательницам другой обязательный набор: узоры для вязания свитеров, воспоминания, по крупице собранные у очередной удалившейся на покой горничной Их Высочеств, интервью с пассиями голливудских звезд и во множестве — ответы на трепетные письма читательниц, вопрошающих, как им жить дальше. Я даже не сразу взял в толк, что тут привлекло внимание моего приятеля, пока он не ткнул меня носом: между рассказами о спортивных рекордах, секретами визажиста, советами по ведению домашнего хозяйства, и, само собой, бесконечной рекламой, которая и скрепляла всю эту чушь воедино, — между всем этим попадались вкрапления… прозы.
В те времена журналы печатали еще и рассказы: детективные рассказы, приключенческие рассказы, рассказы про любовь, рассказы, написанные врачами и сиделками, и проч. Где-то на полпути между Одли-Эндом и Бишопс-Стортфордом Спакс принялся зачитывать образчики этой прозы вслух, и тут нас осенило. Еще не доехав до Кембриджа, мы приняли решение, изменившее нашу жизнь, по крайней мере, на целых два года. Все эти историйки, заявил Спакс, примитивны до неприличия. Что неудивительно: их наваяли непрофессионалы, руководствуясь формулой, по сравнению с которой даже творения Энид Блайтон — великая литература. Все эти истории кроятся по одному лекалу: пара-тройка сюжетов (в те годы о Проппе, который свел все литературные сюжеты к семи, еще слыхом не слыхали), три-четыре незамысловатых характера, пара вариантов концовок. Все это могло уместиться на схемке размером с концертную афишку: Спакс тут же эту схемку изобразил. От начинающего писателя требовалось лишь взять соответствующие ингредиенты — все равно что купить в магазине полуфабрикат от Бетти Крокер, вытряхнуть содержимое в кастрюлю, хорошенько размешать, разогреть — и можно подавать на стол господам-издателям; а дальше автора ждет богатство, на которое он не смел рассчитывать даже в самых дерзких мечтах.
Судьба наша была решена. Когда мы сходили с поезда, у Спакса уже был продуман весь план кампании, и едва он рассовал наметки своей диссертации по углам квартирки, которую Кембриджский университет со свойственной ему предупредительностью позаботился снять для моего друга, как мы сели за работу. Кембридж славен своими погребками, и вечерами мы устраивались в каком-нибудь пабе, потягивали эль и составляли план. Нам нужно было придумать десять простых сюжетов для рассказов, сверяясь со схемой, составленной в поезде. Готовые сюжеты мы записывали на каталожных карточках, которым давали номера от одного до десяти, после чего возвращались домой. С раннего утра мы приступали к работе. Сдвинув два стола, мы водрузили на них две пишущие машинки. Один из нас брал карточку “номер один”, другой — “номер два”, и мы принимались стучать по клавишам.
За день, а при хорошем раскладе за утро, мы должны были написать десяток рассказов. Чтобы ускорить процесс, мы изобрели весьма эффективную систему, которую я могу порекомендовать и современным писателям. Если у одного из нас дело стопорилось, он кричал: “Оп!” По этому сигналу мы оба вскакивали, обегали стол, менялись местами и продолжали чужой рассказ с того места, где увяз напарник. Не знаю уж, пользовались ли этой системой Бьюмонт с Флетчером, Гилберт с Салливаном, Тристан с Изольдой и т. д., но в нашем случае она себя оправдала — эффективность труда была выше, чем на суперсовременном японском конвейере. Вскоре о нашей фантастической литературной производительности знали все в округе, так что соседи, заходившие поглазеть на нас за работой, лишь изумленно вздыхали при виде того, как минут десять мы колотим по клавишам пишущих машинок, а потом по команде “Оп!” вскакиваем, пересаживаемся и вновь принимаемся яростно стучать, не теряя ни секунды рабочего времени.
По части литературных инноваций Спаксу не было равных: вскоре он еще больше рационализировал наш творческий процесс. Ему удалось уговорить местного торговца канцтоварами снабжать нас рулонами перфоленты. Так мы избавились от необходимости тратить время на заправку очередного листа в каретку пишущей машинки. По сути, мы изобрели принцип бумажного полотенца и заложили основу современных компьютерных технологий; и если сегодня все чаще можно услышать о прорыве в электронной промышленности, получившем название “Кембриджского феномена”, благодаря чему старинный университетский город, расположенный среди болотистой равнины, превратился в эдакую английскую Силиконовую Долину, знайте: толчок всем этим процессам был дан именно нами. Особо следует сказать и о системе дистрибьюции готовой продукции, изобретенной моим напарником. В конце первой недели мы сделали передышку, чтобы осмыслить и оценить наши достижения. На сдвинутом в угол комнаты столе мы обнаружили пятьдесят законченных рассказов, готовых к отправке в редакции. И тут нас как громом поразило: если так будет продолжаться и дальше, (а что могло помешать нам продолжать работу в том же темпе?), к концу учебного года мы напишем порядка 2500 историй — такое даже Диккенсу не снилось! Мы не сомневались: поток наших текстов, поступающих в журналы, обещает быть многоводным, я бы даже сказал — неиссякаемым, но что-то подсказывало нам: вряд ли на страницах английских периодических изданий найдется место для всех опусов, сошедших с “кембриджского литературного конвейера”.
Перед нами стояла и другая проблема — подумали о ней одновременно: если наши университетские руководители случайно раскроют одно из этих презренных изданий и увидят подписанный нами рассказ — что-нибудь в стиле “Пятна на совести” (одно из первых наших творений начиналось так: “Сержант Пилпотт от природы был человеком жизнерадостным, но сегодня одна мысль не давала ему покоя. Дело вроде выдалось проще некуда. За одной только заковыкой. Всего-то — маленькое пятнышко, а вот поди ж ты! Красное маленькое пятнышко на мозолистой ладони Джо Харрисона…”), у почтенных донов могут возникнуть сомнения в нашей научной компетентности. Столь залихватские опусы вполне могли подорвать доверие к диссертации на тему “Христианская образность в Священном Коране”, тогда как Спакс небезосновательно надеялся отметить в кругу коллег свою успешную защиту. Однако сама академическая жизнь предложила нам решение. Многие доны пописывали истории, прикрывшись nom de plume, — что же мешало нам, молодым ученым, последовать их примеру? Посему мы удалились в весьма уютный паб, столь удачно обнаруженный нами как раз накануне, и посвятили вечер изобретению не сюжетов, а псевдонимов. Нам нужна была целая коллекция разнообразных, неповторимо изысканных псевдонимов, ассоциирующихся с совершенно разными по стилю творениями, — мы ведь подвизались во всех жанрах, от самых крутых детективов до утонченных любовных историй, — чтобы у редакторов и мысли не возникло о том, будто весь вал поступающих к ним материалов исходит из одного-единственного творческого источника, бьющего неиссякаемым фонтаном.
В эту ночь под сводами паба, смотревшего на реку, был создан наш авторский питомник: целый выводок разнообразных и оригинальных талантов. Среди них был, например, Норман Блад: с ходом времени он все больше и больше виделся нам этаким потеющим крепышом за сорок, явно начинающим лысеть, — при этом несколько неряшливо написанные детективные рассказы Блада о трущобах Лондона и Лос-Анджелеса позволяли предположить, что в прошлом он был парень хоть куда. Он явно отличался от любителя свежего воздуха, спортивного и поджарого Миллингама О’Труби. Имя последнего было подсказано нам концовкой одного из ранних и едва ли не лучших рассказов Блада “Плачущая горилла” — заключительные строки так и врезались в память: “Он не ведал жалости. Но и закону неведома жалость, — инспектор Миллингам сказал как отрубил”. Миллингам О’Труби явно всласть попутешествовал. Судя по всему, это был мужчина с сединой на висках, писавший о приключениях в далекой экзотической Бессарабии — приключениях, которые заставляли учащенно биться даже сердца их истинных сочинителей, когда они придумывали рассказ “Вертел барона” (“В любой пустыне есть уголки, людям совершенно неведомые. Небольшой отряд бесстрашных легионеров пробивался в неведомое, упрямо шагая навстречу ужасному пустынному ветру, который зовут муэдзином, — ветру, что швыряет песок вам прямо в лицо…”). Однако О’Труби было далеко до жестковатого очарования Питера Итона, этого купающегося в славе писателя-дилетанта, явившегося в литературу прямиком из мира элитарных клубов, — Питера Итона с его тоненькой, волосок к волоску, полосочкой усов, плащом на красной шелковой подкладке и талантом подать любовную историю в антураже игорных домов и шпионских страстей (“Быстрым шагом он прошел через бар клуба “Марокко”: воротник дорогой рубашки от Кардена расстегнут, на шее небрежно повязан шелковый платок. Он вошел в игорный зал в тот самый миг, когда Коринна оторвала взгляд от рулетки — и глаза их встретились”).
Питер, несомнено, должен был пользоваться успехом у женщин — в том числе и у милых пишущих дам из нашего “питомника”. Питер пришелся бы по сердцу милейшей, романтичнейшей Вере Простоу, почтенной матроне, переполненной сочувствием ко всем и вся, — Вере с седеющими волосами, большой грудью, заварными чайниками, накрытыми тряпичными куклами, и рассказами о любви машинисток (“Чтобы забыть Джона, мне понадобился целый год”). Пожалуй, гораздо меньше Питер понравился бы Барбаре Бингли, чья жизнь сложилась далеко не сразу: ей довелось хлебнуть немало горя, прежде чем из бедной сироты, приехавшей в столицу из северной глубинки, она превратилась в ухоженную светскую львицу, — все это читалось между строк рассказов, вышедших из-под ее пера (“На это Рождество мне было нечего есть — так я осознала, что отныне я сирота, из жалости взятая в чужой дом”), — Барбара явно предпочла бы Миллингама О’Труби. И трудно вообразить, чтобы кто-нибудь из них мог поладить с Норманом Бладом — порой мы и сами ловили себя на том, что одни наши авторы нравятся нам больше, другие — меньше. По счастью, среди них была дама, которая не могла не вызывать любовь и симпатию у всех, кто с нею сталкивался. Да и как иначе — вряд ли наша небольшая коммуна протянула бы столь долго, если бы не Натали Баркер — Натали Пелам Баркер, как стала подписываться она позже, когда ее и наши обстоятельства изменились.
Что можно сказать о Натали? Стройная кареглазая брюнетка с потрясающим вкусом, она была автором столь трогательных любовных историй, как “Своевременный поцелуй!”, “Только для тебя!” и “Не дай ему уйти!” — историй, где девушки бегут через пустырь и их волосы треплет ветер, архитектор приятной наружности в тридцать пять лет остается вдовцом с пятилетней девочкой на руках и новеньким “мерседесом” (модель “кабриолет”) в гараже: все это — с небывалым количеством восклицательных знаков. Именно Натали была той осью, вокруг которой вращался наш мирок — мирок, начинавший причинять все больше хлопот местному почтальону: с каждой неделей его сумка становилась тяжелее и тяжелее. “Не понимаю, как это у вас получается: столько народу в одной маленькой квартирке…” — мог бы сказать он, подозрительно поглядывая на нас и протягивая нам увесистую кипу конвертов, на которых выведенные нашим пером значились в качестве адресатов Норман, Джек, Милл, Питер и Вера, Барби и Ната, как мы привыкли звать промеж собой наших питомцев. Однако нет никаких сомнений: именно Натали не давала всем нам разбежаться в разные стороны — Натали с ее обаянием, Натали, никогда не терявшая веры, даже в самые черные дни, когда отвергнутые рукописи низвергались из почтового ящика подобно Ниагаре, а затраты на бумагу и ленту для пишущей машинки превышали доходы от нашего предприятия.
Быть фабрикой по производству текстов — тяжкий труд. Спакс разработал особую систему дистрибьюции нашей продукции — не менее эффективную, чем сложившаяся в первые дни система производства, хотя поначалу наша эффективность была еще не столь велика. На стене над почтовыми ячейками с написанными на них именами Нормана и Наты, Питера и Барби был прикреплен график рассылок, отражающий все перемещения наших текстов: здесь указывались все журналы, в которых мог быть спрос на творения наших авторов. Каждый день каждый “автор” посылал по рассказу в один из журналов, и все мы садились ждать, что из этого получится. Я и поныне задаюсь вопросом, постигли ли господа английские редакторы, столь беззаветно посвятившие свое время чтению наших опусов, истинные причины вопиющего роста их рабочей нагрузки в тот год. Ибо, едва только рассказ возвращался (а случалось это куда чаще, чем нам того хотелось), мы тут же переправляли его в другой журнал, а отвергнувшим наш шедевр редакторам посылалась свежая история. Эта система гарантировала, что на каждом редакторском столе в Англии (мне тут же вспоминаются адреса журналов — почему бы не назвать один из них, благо, выводить его на конвертах приходилось чаще других: “Брим Билдингз”) всегда лежал тот или иной рассказ одного из наших авторов — а порой и всех разом. Право слово, это был нелегкий год для Королевской почты — мне говорили, что в иных домах для престарелых бывшие почтовые сортировщики до сих пор вспоминают о нем с содроганием.
Поначалу — видно, на первых порах сказывалось, что мы еще недостаточно набили руку, — наши рассказы почти всегда возвращались назад. Тупая механистичность рассылки стала мало-помалу нас угнетать: большую часть дня мы посвящали тому, чтобы рассовать рукописи по конвертам да надписать конверты с обратным адресом, которые журналы требовали вкладывать вместе с рукописью — слишком часто журналам приходится посылать отвергнутый текст назад. Наша производительность пугающе падала, особенно по мере того, как стали нарастать симптомы болезни, знакомой всем писателям, — ее еще называют “почтовый синдром”. “Почтовый синдром” — это особый вид психического расстройства, которому подвержены писатели: бедняги не могут сесть за работу, покуда не просмотрят утреннюю почту. Симптомы таковы: затянувшееся на все утро кофепитие, жадное судорожное курение, безвольное прозябание у окна в ожидании почтальона. Такое впечатление, что наш почтальон все это чувствовал — и вел себя соответственно: намеренно приходил к нам позже, дабы убедиться, что наша истерия достигла предела. Случалось, мы с криком выхватывали у него письма, разрывали конверты, вываливали отвергнутые рассказы на пол, а потом рылись в этом хламе в надежде найти там уведомление, что хотя бы один рассказ принят.
Такое тоже время от времени случалось, но, боюсь, слишком редко — слишком редко для того, чтобы мы, а также Норман, Милл и Питер, Вера и Барби с Натали стали известны в каждом доме, чего мы им искренее желали, ведь и они явно желали для себя того же. Наши чувства и переживания принадлежали уже не нам, а им. Порой приходила радостная весть: так, Джеку как-то целую неделю везло, потом наступила очередь Веры… Однажды Миллингаму случилось заработать за неделю восемьдесят фунтов, продав сразу три рассказа; Барби заработала почти столько же на одной-единственной слезинке бедной сиротки из северного графства. Питер прорвался было в одну из лондонских газет, где у него просили рассказы еще и еще, но когда он послал очередное творение, там сменился редактор, и пришлось начинать все с начала. Большинство наших авторов кое-чего добились, но этого “кое-что” было недостаточно. Почти всех их печатали — всех, кроме бедняжки Натали. Возможно, ее стиль был для английских читателей слишком экзотичен, а может, всему виной восклицательные знаки, придававшие речи эмоциональность, чуждую английским читательницам. Как бы то ни было, она, казалось, не добилась совсем ничего, и ей уже никогда не вкусить успеха.
Я думаю — уж не ради ли Натали мы так упорно сопротивлялись распаду нашей пестроцветной писательской коммуны. В конце концов, у меня, как и у Спакса, были и другие амбиции. Надо было подумать и о диссертациях, а ведь каждый из нас еще трудился и над Великим Романом! Как-то вечером, сидя на веранде паба “Орел”, Спакс придумал новый проект — сочинить мюзикл по “Королю Лиру”, назвав его “Девчонки что надо!”; идея захватила нас обоих. Но разве могли мы бросить тех, за кого были в ответе: мы ведь писали не ради собственного удовольствия или славы. Мы переживали и болели за писателей, чьи таланты вспоили собственной кровью. Норман слишком много пил, Вера явно устала и все глубже погружалась в депрессию. А каково Барбаре с ее грустными историями про сироток узнать, что еще один ее рассказ отвергнут? И как не найти время для Питера, у которого все лучшее осталось в прошлом, когда он охотился на китов и гарпунил носорогов, а теперь думает о том, что пришла пора осесть где-нибудь — может быть, под крылом Натали, пусть она много моложе его, но как она ведет дом и как верна в дружбе!
Что ни говори, мы были писателями: чем решительней нам отказывали, тем яростнее мы творили. Но чем мрачней становилась наша ситуация, тем мрачнее и эксцентричней становились наши сюжеты. То был немой призыв: “Ну обратите же на нас внимание!” В один из своих черных дней Питер Итон дошел до того, что, придумывая развязку для лихо закрученной интриги, пожертвовал одной из самых экзотических своих героинь — француженкой: ее изнасиловал, свисая на тросах советского самолета, а потом утащил русский шион. Все симптомы отчаяния были налицо, и мы поняли — пора сесть и хорошенько подумать. Как всегда, за дело взялся Спакс: он провел целый день — невеселый, надо сказать, денек, вдумчиво изучая кипу журналов для литераторов, присланных ему из Чикаго кузиной: она была в курсе наших проблем. И вот мы сидели с ним вдвоем — два автора, добившихся кое-какого успеха: около дюжины наших рассказов были в то время в печати. И что же, наши гонорары, по двадцать пять фунтов за историю, позволяли разве что оплачивать выпивку в пабах да свежую ленту для машинки — необходимые условия производства этих самых историй. Как сказал Спакс, в Англии заниматься коммерческой литературой — себе в убыток.
А вот в США — если верить журналам, которыми он потрясал передо мной, — в США писатель, занявшийся коммерческой литературой, чувствовал себя совсем иначе. В США издавались десятки журналов, готовых отвалить не одну тысячу долларов за одну-единственную короткую историю! Американские авторы писали о процветании, о бесконечных каникулах, которые они проводят на Бимини, проматывая свои заработки. А мы… Ведь мы со Спаксом были типичным трансатлантическим альянсом, если не международной корпорацией, и только по инерции наш продукт предназначался исключительно для английского рынка. Вывод был ясен — оставалось лишь тотчас реализовать его на бумаге. Всего и нужно-то было: подкорректировать фон действия — сами сюжеты в особой коррекции не нуждались, немножко удлинить истории, а стиль — что называется, “поближе к массам”. Естественно, при этом ощутимо возрастали наши почтовые издержки, но тут, по счастью, подоспели новые выплаты по гранту моего приятеля, так что нужные финансовые вливания нашлись. Что ж, мы перепрограммировали наших авторов: теперь наши истории летели через Атлантику на крыльях авиапочты, чтобы обрести в Америке свое Эльдорадо.
И вот — фортуна стала улыбаться нам чаще. Первым добился успеха Питер Итон. Легкий налет мачизма был заметен в его творениях и раньше, но теперь его агрессивность оказалась по-настоящему востребованной; американские журналы с названиями вроде “Красавчик” или “Мужские игры” стали проявлять к Итону интерес: несколько его историй появились в окружении характерных фотографий, запечатлевших странновато вывихнутые тела… Норман Блад перенес свою активность в американскую глубинку, и постепенно издатели по обе стороны Атлантики стали проявлять к нему некоторую благосклонность. Даже Вере Простоу удалось пристроить парочку своих творений. Но ярче всего солнце удачи озарило своими лучами Натали Баркер — или Натали Пелам Баркер, как стала подписываться она теперь, учитывая специфику американского рынка. Можно сказать, Натали просто нашла мир, для которого была создана. В глянцевых журналах для романтических домохозяек — то были годы расцвета журналов вроде “Домоводство” и “Ваша усадьба”, нынче они вышли в тираж или неузнаваемо изменились — Натали обрела читательниц, готовых умилиться ее талантам и оценить ее очаровательную манеру письма.
Пожалуй, свой звездный час мы пережили в тот вечер, когда за полночь вернулись домой, засидевшись в “Вертеле барона” за разработкой очередных сюжетов — не помню точно, кажется, мы праздновали получение солидного гонорара от американских издателей, присланного Натали — сама виновница, к сожалению, не смогла присутствовать на этом маленьком празднике. У дверей нашей берлоги нас поджидала хозяйка, сгорающая от восторга и нетерпения.
— Нет, только подумайте! Тут вам звонили, а вы… — выпалила она при нашем появлении.
— Простите, не понял? — опешил Спакс.
— Звонили. Ну, из этого… Из там…
— Откуда?!
— Ну, из журнала…
— Вы хотите сказать, из “Таймс”?
— Именно! А вас дома не было!
— Из “Таймс”! — взревел Спакс. — И что же они хотели?
— Статью. Про какой-то роман.
— Его? — Спакс кивнул на меня. — Или мой?
— Нет! Какой-то Натали Пел… Думали, она здесь живет. Но я сказала — тут таких нет…
— Так и сказали?! — голос Спакса дрогнул.
— Ну да. Так и сказала…
Из “Таймс” нам так больше и не звонили. Вернее — звонили, но уже совсем по другим поводам. До конца учебного года оставалось всего несколько недель, нужно было рассчитаться с нашими диссертационными долгами, а Спаксу уже прислали билеты на трансатлантический лайнер, который должен был доставить моего друга в его родные пенаты — то есть в Соединенные Штаты. Сидя на бензедрине, он денно и нощно добивал диссертацию — добил-таки, и мы отправились в “Вертел барона” в последний раз пропустить по стаканчику перед расставанием. Мы заказали по пиву, глянули в наши кружки — и увидели ждущую нас впереди пустоту. Сотрудничеству пришел конец, и когорта писателей подвергалась расформированию. Но… Вера и Барби — как выживут они, такие одинокие, в этом жестоком мире? А Норман — пьянство может свести его в могилу… И Питер — что же, теперь ему вернуться в поместье предков? А Натали — неужто обожаемая, познавшая успех Натали, в платьях от “Пек и Пек”, в кашемировых свитерах, со значком женского университетского клуба, с ее храбростью и упорством, — неужели она написала свой последний рассказ? Как сказал Спакс, ответ тут может быть только один. И вот, когда тем летом он взошел на борт корабля, отплывающего в Филадельфию, — грузовоза размером с калошу, где была-таки одна пассажирская каюта, — следом за ним по трапу шел ваш покорный слуга с пишущей машинкой в руке и коробкой с рукописями под мышкой. И то было прекрасное лето. От и до — в стиле Натали: Спакс и я сидели у бассейна в шезлонгах и всячески старались помочь Натали выдать на-гора побольше очаровательных историй. А ближе к вечеру мы шли выпить по чашечке кофе и глянуть на выставленные в витринах многочисленных лавчонок журналы, выискивая на обложках анонсы наших — нет, ее, Натали, творений.
Ибо дела Натали шли более чем успешно. Из “Таймс” нам больше не звонили, но зато к нам приходили письма, множество писем, адресованных Натали Пелам Баркер. Такого количества писем вам и не вообразить. А потом настал день, когда пришло письмо, которое, каюсь, я не сохранил, но написано в нем было примерно следующее:
Привет, Натали!!! Помнишь меня? Помнишь ведь, а? Я — Чет. А ты ведь Пел, верно? Та самая Натали Пелам из “Сигма Си” — очаровашка, да и только!!! Помнишь, как тогда светило солнце — круглый год, когда мы с тобой были в университете на одном потоке — выпуск 48 года, штат Нью-Йорк? Эти восклицательные знаки — я бы их где угодно узнал!!! Помнишь, мы целое лето только так и переписывались — тем летом, когда решалась судьба и нас посадили рядом, — все само собой определилось, а? Да, думаю, деньки были!!! Я все спрашиваю, что ж это мы-то друг друга прошляпили? Но я всегда — в лучших своих мечтах видел: мы в Нью-Йорке!! Ладно, всяко бывало!! Я попробовал, каково оно, быть женатым, да и ты замуж сбегала, как я догадываюсь по фамилии Баркер!!! Ну а я — я своего добился, по полной!!! Я нынче один из самых-самых здешних архитекторов. Как-нибудь мимоходом глянь на здание, что рядом с небоскребом Пан-Америкэн — там на углу табличка — имя на ней должно тебе кое-что напомнить!!! Но, Пел, я кое-чему научился в жизни — никогда не оглядывайся на старые романы!!! От меня год назад ушла жена — оставив меня с чудной пятилетней дочуркой на руках и кошмарами по ночам!! В общем… У меня есть слава, деньги — собираюсь прикупить новенький мерседес, но знаешь… Чего-то не хватает. Может, мне просто не хватает тебя, Пел? Не то чтоб я очень хотел писать тебе, но читая твои рассказы… Что-то в них будто специально для меня написано!!! Может, закрутим все поновой, а? В смысле — давай встретимся — хотя бы под часами на Грэнд-Сентрал!!! У меня в руках будет букет желтых роз (помнишь, как ты их любила???) и номер “Вашей усадьбы”…
С тех пор я стал мудрее — и знаю, что не следовало отвечать на это письмо. И уж тем более не следовало идти в назначенный день на вокзал, чтобы взглянуть на стайку влюбленных, дожидающихся друг друга под тамошними часами. Потому что Чет, стоявший в этой толпе, в очках в роговой оправе, с номером “Усадьбы” в одной руке и букетом желтых роз, который он не знал, куда девать, в другой, простоял там два часа! Чет вызывал настоящую симпатию. Он был именно тем человеком, в которого Натали безусловно влюбилась бы с первого взгляда, и у нас сердца обливались кровью, когда мы тихонько ретировались, оставив его там дожидаться и дальше… Все кончается странно и неправильно, — сказала бы на это Натали. Потому как, если литература не оставляет от “реальности” камня на камне, то и реальность камня на камня не оставляет от любой выдумки. На следующий день мы так и не смогли прикоснуться к пишущим машинкам, а все наши авторы — не только Натали, а вся честная компания — будто призраки, поспешили ретироваться в тень, где и растаяли. В общем, все вышло так, как писала в одном из рассказов Натали: нельзя играть с любовью и думать, будто любовь тебя не коснется.
Собственно, все обернулось к лучшему. Вскоре нас вновь затянул омут серьезной литературы. Спакс принялся переделывать свой незаконченный роман о войне в Корее, а я — я вернулся к оставленному мной на время opus magnum: описанию нравов английской провинции в 50-е годы. В должный срок на меня обрушился вал признания — я стал считаться известным английским романистом валлийского происхождения, а Спакс — Спакс стал знаменитым американским поэтом. И я почти позабыл эту историю времен нашей юности, но пару дней назад в щель моего почтового ящика протиснулся довольно увесистый конверт. Отправителем значился какой-то английский журнал, а в конверте лежала отвергнутая рукопись. Присмотревшись, я понял, что передо мной — одно из творений Натали. На унизительно куцем обрывке бумаги редактор нацарапал несколько слов отказа: история, мол, показалась ему старомодной. При этом он приносил извинения, что редакция так долго тянула с ответом — но от меня не укрылось, что, судя по виду рукописи, она просто долгие годы служила подстилкой для редакционной кошки. Что же, мне не оставалось ничего иного, как переслать рассказ самой Натали, указав на конверте ее последний известный мне адрес — весьма респектабельное поместье в Бель-Эр, в Калифорнии. Может, посылка так и не найдет адресата… Но если даже все окажется правдой и Натали Пелам ее получит… Собственно, так ли уж это важно? Что было, то было, и Натали — была. Как всякому хорошему писателю, ей не привыкать получать отказы от редакций. Что же касается морали всей этой истории, то она проста. Можно многое сказать в пользу работы с соавтором; собственно, кое-что я даже сказал. Только не надейтесь, будто это облегчит вам жизнь.