Роман. Перевод с английского В. Пророковой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2002
***
Свенсон ждет, пока студенты покончат с обычной возней: расстегнут-застегнут все молнии, разложат ручки и тетрадки, выбранные с особым тщанием и соответствующие настрою их юных трепетных душ; эта суета повторяется всякий раз перед началом занятия — так они демонстрируют свою готовность, раз уж положено, торчать в этом кабинете целый час, без гамбургеров, чипсов и телевизора. Он обводит взглядом сидящих за столом, насчитывает девятерых — отлично, все на месте, — перелистывает текст рассказа, который обсуждают сегодня, держит паузу и наконец говорит:
— Это плод моего воображения или мы на самом деле в последнее время постоянно читаем рассказы о людях, вступающих в сексуальные отношения с животными?
Студенты взирают на него с ужасом. Он сам не верит, что сказал это. Его жалкая попытка сострить прозвучала так, что сразу становится ясно: этот вопрос он придумал и отрепетировал, пока шел через Северный дворик, мимо готических аркад, часовни Основателей, чудесных двухсотлетних кленов, только начинающих ронять рыжую листву, толстым ковром укрывшую обложку рекламного буклета Юстон-колледжа. На пейзаж он внимания не обращал, полностью сосредоточившись на грядущем испытании — ему предстояло провести обсуждение рассказа одного из студентов, рассказа, в котором пьяный подросток, обломавшийся на неудачном свидании с подружкой, при свете холодильника трахает куриную тушку.
А с чего Свенсону начинать? На самом деле хочет он спросить другое: этот рассказ написан специально, чтобы меня помучить? Юный садист, видимо, решил, что забавно будет послушать, как я разбираю технические недочеты опуса, где две страницы занимает описание того, как мальчишка ломает грудную клетку курочки, чтобы обеспечить своему разгоряченному члену удобное вместилище. Но Дэнни Либман, автор рассказа, вовсе не намеревался мучить Свенсона. Он просто хотел, чтобы его герой совершил какой-нибудь неординарный поступок.
Студенты уставились на Свенсона, глаза у них мутные, веки полуприкрыты — точь-в-точь как у курицы, чью свернутую голову во время ночного кухонного акта любви герой поворачивает к себе клювом. А ведь куры в домашних холодильниках чаще всего уже безголовые, отмечает в уме Свенсон, чтобы потом к этой детали вернуться.
— Что-то не пойму, — говорит Карлос Остапчек. — Какие были еще рассказы про животных?
Карлос всегда начинает первым. Служил на флоте, сидел в колонии для малолеток. Настоящий мужчина-альфа по классификации Хаксли, единственный из студентов, побывавший хоть где-то помимо школьной аудитории. Вышло так, что он к тому же единственный, не считая Дэнни, студент мужского пола.
Действительно, какие рассказы имеет в виду Свенсон? Он и сам никак не вспомнит. Может, это было в другом году, в другой группе. Слишком уж часто такое стало происходить: за ним словно захлопывается дверь и умственная деятельность замирает. Не начало ли Альцгеймера? Ему же всего сорок семь. Всего сорок семь? Лишь миг назад он был ровесником своих нынешних студентов — и что произошло за этот миг?
Может, виной всему жара и духота, столь странные для конца сентября? Эль-Ниньо нагнал вдруг на север муссон. Его класс — на верху колокольни колледжа — самое жаркое место во всем кампусе. Летом рабочие закрасили оконные рамы так, что окна не открываются. Свенсон пожаловался в отдел строительства и эксплуатации, но их сейчас интересуют только выбоины в тротуарах, за которые, если кто пострадает, могут вчинить иск.
— Вам плохо, профессор Свенсон? — Клэрис Уильямс участливо склонила свою хорошенькую головку, на этой неделе выложенную рядами змееобразных ярко-рыжих кудельков. Все, в том числе и Свенсон, в Клэрис немножко влюблены и немножко ее побаиваются, наверное потому, что ум и очарование в ней сочетаются с холодной красотой африканской принцессы, ставшей супермоделью.
— С чего вы взяли? — удивляется Свенсон.
— Вы стонали, — отвечает Клэрис. — Дважды.
— Со мной все в полном порядке. — Свенсон стонет в присутствии студентов. Разве это не доказывает, что с ним все в порядке? — Но кто меня еще хоть раз назовет профессором, того за семестр не аттестую.
Клэрис цепенеет. Расслабься, я пошутил! Студенты Юстона зовут преподавателей по имени, за это их родители и платят по двадцать восемь тысяч в год. Кое-кто из ребят не может заставить себя говорить “Тед”: стипендиаты, такие как Карлос (который избрал окольный путь и называет его Тренером), дети с вермонтских ферм, такие как Джонелл, черные — Клэрис, Макиша, которых совсем не веселят его шутливые угрозы. В Юстоне таких студентов обычно немного, но этой осенью по какой-то неведомой причине все они оказались в группе Свенсона.
На прошлой неделе обсуждали рассказ Клэрис о девочке, которую мать берет с собой убираться в доме богатой дамы, — произведение зловещее и впечатляющее, с жизнерадостной ноты переходящее в кошмар: уборщица, прихлебывая “Тандерберд”, бродит по дому, устраивая разор во всех комнатах, а в финале на глазах у перепуганного насмерть ребенка скатывается с лестницы.
Студенты от смущения потеряли дар речи. Все они, как и Свенсон, решили, что рассказ Клэрис если и не взят целиком из жизни, то по меньшей мере болезненно близок к реальности. В конце концов Макиша Дэвис, вторая черная студентка, сказала, что ей осточертели истории про чернокожих сестер, которые либо становятся наркоманками или алкоголичками, либо торгуют своим телом, либо помирают.
Свенсон заступился за Клэрис. Он даже Чехова притянул, чтобы объяснить классу: писателю ни к чему рисовать картину идеального мира, его задача — описать мир таким, каков он есть, не проповедуя и не вынося приговоров. Будто студентам не плевать с высокой колокольни на какого-то давно покойного русского, которого Свенсон по традиции эксгумирует, дабы подкрепить свои шаткие выводы. И все же, достаточно было Свенсону помянуть Чехова, и он начинал чувствовать себя не таким безнадежно одиноким, словно за ним с небес приглядывал святой, который не станет судить его за умышленный обман — за то, что он прикидывается, будто этих ребятишек можно научить тому, чему, как Свенсон прикидывается, он их учит. Чехов заглянет ему в душу и поймет, что он искренне желал бы дать своим студентам то, о чем они мечтают: талант, славу, деньги, работу.
После семинара, где разбирали ее рассказ, Клэрис осталась поговорить. Свенсон пытался найти способ сказать ей потактичнее, что он знает, каково писать что-то автобиографичное, делая вид, будто это художественный вымысел. В конце концов, его второй роман… Трудно поверить, но он и сам не подозревал, каким трагичным было его детство, пока не опубликовали его же роман и он не узнал об этом из рецензий.
Но он не успел поведать ей сказочную повесть о своем кошмарном детстве и фантастическом успехе, поскольку Клэрис, упредив его, сообщила: ее мать — директор школы. А не прислуга-алкоголичка. Что ж, ей определенно удалось одурачить Свенсона и провести всю группу. Почему она даже не намекнула, зачем держала напряжение столь высоким, что все с облегчением вздохнули, перейдя к рассказу Карлоса о мечтательном пареньке из Бронкса, запавшем на свою соседку, рассказу о романтической любви, разбившейся вдребезги, когда приятель героя сообщил ему, что он подглядывал в окно к этой соседке и видел, как она делает минет немецкой овчарке?
Вот это и был другой рассказ о сексе с животными. Свенсон ничего не нафантазировал, а теперь вспомнил и еще один — рассказ Джонелл Бривард о вермонтской фермерше, муж которой во сне повторяет имя любимой коровы… Три рассказа с зоофилией, а семестр только начался.
— Например, Карлос, ваш рассказ. Немецкая овчарка — это плод моего воображения?
— Ох, а я и забыл, — кивает Карлос.
— Класс смеется — ехидно, но снисходительно. Они-то знают причину этого вытеснения. Обсуждение его опуса переросло в бурную дискуссию о мужчинах, предающихся болезненным фантазиям на тему женской сексуальности.
Эта группа работает вместе всего пять недель, а у них есть уже свои дежурные семейные шуточки, они уже устраивают жаркие дебаты. На самом деле хорошая группа. Они друг друга вдохновляют. В этой зоофилии энергии куда больше, чем в опостылевших за прошлые годы вялых рассказиках про неудачные романы и детей с разведенными родителями-наркоманами. Свенсон должен быть благодарен студентам за опусы, в которых есть хоть что-то живое и жизненное. Так почему он упорно видит в их невинных сердцах и душах минные поля, через которые надо пробираться со всей саперской осторожностью?
Почему? Потому что это минные поля и есть. Пусть коллеги сами попробуют. Те, кто считает, что это легко — ни тебе длиннющих текстов, ни лекций, ни экзаменов. Те, кто завидует его классу с панорамным обзором всего кампуса, — пусть-ка попробуют открыть эти окна, пока никто из студентов в обморок не грохнулся. Пусть позанимаются с группой, в которой каждый уверен, что его карьера зависит от того, как он научится болтать о зоофилии, не задевая ничьих чувств. Никто не говорит, что невозможно написать отличный рассказ о юноше, находящем утешение с куриной тушкой. Гений — скажем, Чехов — создал бы гениальное произведение. Только вряд ли на такое способен Дэнни. А в этой группе сделать вид, что Дэнни может превратить свою дохлую курицу в произведение искусства, — все равно что совершить оскорбление действием.
В классе наступила тишина. Что, кто-то задал вопрос? Свенсон ведь мог задуматься и потерять нить и вот сидит теперь, молчит, а студенты ждут, что будет дальше. Только начав преподавать, он хотел, чтобы весь класс в него был влюблен — на меньшее бы не согласился. Теперь он счастлив, когда удается провести урок без серьезного ущерба для психики.
— Так-с, — улыбается Свенсон. — О чем это мы? Я, кажется, отключился.
Студенты смеются — он прощен. Свенсон такой же, как они. Их преподаватели химии не отключаются или же не признаются в этом. Алкоголь и наркотики научили этих детишек тому, что такое провалы сознания. Присутствующие обмениваются понимающими полуулыбками, и Дэнни говорит:
— Может… может, обсудим мой рассказ?
— Да, конечно. Простите, — говорит Свенсон. — А каково ваше мнение? Что вам понравилось? Что тронуло за живое? — Долгая пауза. — Кто начнет?
Начнет? Желания нет ни у кого. Свенсон их не винит. Они похожи на мультяшных зверят, прислушивающихся к щебету птичек. Свенсон вырос в семье квакеров. Он умеет держать паузу. Наконец Мег Фергюсон говорит:
— Мне понравилось, что автор честно написал про то, что некоторым парням все равно — заниматься любовью с девушкой или трахать дохлую курицу.
— О! — восклицает Свенсон. — Начало интересное. Спасибо, Мег.
Предсказать заранее невозможно. Свенсон должен был бы догадаться, что Мег увидит в рассказе бесстыдное торжество фаллоса над беззащитной птичкой.
Мальчики никогда не отвечают Мег напрямую. Они дают высказаться какой-нибудь девушке посдержаннее, а уж потом вступают в бой. Застенчивая Нэнси Патрикис, влюбленная в Дэнни Либмана, говорит:
— Рассказ вовсе не об этом. Юноша любит девушку. А она его обидела. Вот он, так сказать, и вымещает это на курице.
— Вот оно! — оживляется Карлос. — Ты уж мне поверь, Мег, парни знают, в чем отличие секса с женщиной от секса с курицей.
— Да уж, подруга, постарайся в это поверить, — говорит Макиша. — Иначе всем нам туго придется.
— Прошу прощения, — вступает Свенсон. — Не могли бы мы отвлечься от обсуждения мужской сексуальной неразборчивости и вернуться к рассказу Дэнни?
— По-моему, это отвратительно. — Кортни Элкотт поджала губы, тщательно накрашенные бледно-розовой помадой и обведенные коричневым контуром.
— Кортни — бостонская аристократка. Барби из Бэк-Бея[1], думает Свенсон. Ее макияж девочки из хорошей семьи, подчеркнуто модный стиль — таким ей видится протест против розовощеких юстоновских детей природы — безмерно раздражают Макишу и Клэрис.
— Отвратительно… — задумчиво повторяет Свенсон. — Может, что-нибудь… э-э… поконкретнее?
— То место, где описывается, что Дэнни сделал с курицей, — говорит Кортни.
Все замечают, что Кортни сказала “Дэнни”, хотя героя зовут Райан.
— Райан, — поправляет Свенсон. — Персонаж…
— Да какая разница, — говорит Кортни.
— Разница есть, — возражает Свенсон. — Это имеет значение. Вряд ли Дэнни хотел, чтобы мы решили, будто он сам так поступил с курицей.
— Он наверняка думал об этом, — говорит Мег. — Иначе не писал бы.
— Подумать и сделать — разные вещи. — Свенсон ловит себя на том, что начинает вещать. — Авторы детективов — не убийцы. Не обязательно убийцы. Всякий раз, когда мы воспринимали персонажа как альтер эго автора, мы с вами попадали впросак.
Когда это мы попадали впросак? — думают они. И вспоминают: с рассказом Клэрис. Про маленькую девочку и уборщицу. Все смотрят на Клэрис, и та выходит из положения, возвращая класс к рассказу Дэнни.
— Мне рассказ… понравился, — говорит Клэрис. — Последняя часть очень уж неожиданная. Эта сцена на кухне, она непонятно откуда взялась.
Все согласно кивают — как всегда, когда говорит Клэрис. Их убеждают ее глубинная интуиция, авторитетность, здравомыслие. Свенсон вполне может отправляться домой — она и сама проведет занятие.
— В таком случае, — говорит Свенсон, — скажите, как сделать, чтобы последняя сцена не была такой шокирующей? Да, конечно, все, что случится, будет для читателя… сюрпризом. Но он должен быть правдоподобным, а не взявшимся непонятно откуда, как говорит Клэрис, — он по возможности цитирует своих студентов, это дает им позитивную установку: они чувствуют себя участниками совместного проекта. — Если, конечно, вы тоже считаете, что это взялось непонятно откуда.
— Точно не знаю, — говорит Нэнси. — Возможно, я бы как-нибудь изменила характер героя, чтобы читатель понимал: этот человек способен и на такое.
Вот это группа вполне может и поддержать. Что и требуется. Попробуйте увязать этого отщепенца, насильника птичек, с образом вполне нормального лонг-айлендского подростка, который в рассказе ведет свою подружку поесть пиццу. А она признается ему, что познакомилась со взрослым парнем, работающим в итальянской траттории на Манхэттене. Она говорит, что этот новый кавалер пригласил ее к себе в заведение и обещал угостить их фирменным блюдом — полентой с грибами (”Ты же терпеть не можешь грибы”, — говорит герой, и это лучшая фраза в рассказе) и мясом на углях.
— Сделай этого парня более жестоким, — предлагает Мег. — В пиццерии есть официантка? Пусть он ей нагрубит. И когда придет домой…
Свенсон бросает взгляд на Дэнни: у того вид слегка отупевший — как у каждого, чью работу обсуждают, тем более что по давней садистской традиции им в беседу вступать запрещено. Дэнни и вправду тот самый мальчик из рассказа. И официантке он никогда не нахамит.
— Таким вот мы представляем себе героя? — Свенсон кидает тонущему Дэнни соломинку. — Мелким пакостником? Или же…
— Послушайте! — перебивает его Нэнси. — А что… а что, если его подружка закажет себе в пиццерии курицу? Нет, лучше так: пусть тот, другой, закажет ей не мясо, а курицу! И когда мальчишка возвращается домой, когда… делает, это… с курицей, он по сути мстит и девчонке и тому взрослому парню…
— О, самое оно! — одобряет Карлос Остапчек.
— Так держать, подруга! — кричит Макиша.
— Интересно, — говорит Клэрис.
Остальные бурно выражают свое восхищение. Дэнни усмехается и бросает взгляд на Нэнси, которая улыбается ему в ответ. Дэнни уверен, что написал рассказ, который надо только чуточку доработать, и тогда его истинная сущность — творение гения — проявится. Ему не терпится отправиться к себе в комнату и занести все в компьютер.
Свенсон считает, что это убогая идея. Банальная, искусственная, схематичная. Дерьмо на уровне школы имени О. Генри. Ну кто заказывает в закусочной курицу, кто насилует куриные тушки лишь потому, что счастливый соперник работает в ресторане, где их подают? Хуже нет, чем когда весь класс настаивает на каких-нибудь губительных “поправках”. В таких случаях Свенсон либо хранит гробовое молчание, либо берет на себя роль сноба и выпендрежника, который рад все испортить. Ну и что, что он преподаватель! Да кого интересует его идиотское мнение? “Все с этим согласны?” Ради бога, хоть кто-нибудь скажите же “нет”!
— По-моему, от всего этого несет дерьмом, — вступает высокий звонкий голос, и все оборачиваются на Анджелу Арго.
Анджела Арго после того, как в самом начале семестра все они, впервые войдя в класс, смущенно назвали свои имена, рта не раскрывала. Тощая и бледная девушка с ярко-оранжевыми и изумрудно-зелеными прядями в рыжих волосах, лицо тонкое, с острыми чертами, проколоты и уши, и губы, и брови; носит (несмотря на жару) черную кожаную косуху и полный арсенал браслетов, ошейников и цепей.
Свенсон побаивается тихонь. Одному Господу известно, что у них на уме. Но Анджела-металлистка превзошла всех. Никогда ни слова не проронит, только убийственно пожмет плечами или вздохнет красноречиво, вот и весь комментарий, но ее присутствие — как блеск фейерверка, полыхающего прямо посреди класса. Свенсон старается на нее не глядеть — из-за пирсинга. Сейчас она сидит и постукивает шипованным браслетом о стол.
— Анджела, вы хотите сказать, что, если переписать рассказ именно так, получится… дерьмо? — спрашивает Свенсон рефлексивно-иронично и рефлексивно-печально. Вдруг Анджела решит, что он ее передразнивает, и снова замкнется в молчании?
— Еще какое! — говорит Анджела.
В то же мгновение они чувствуют сейсмические толчки, у всех закладывает уши — это предупреждение, что через несколько секунд загудят колокола. Юстонские колокола расположены в куполе, как раз у них над головой. Беседа прерывается. Попробовали бы те преподаватели, которые так мечтают заполучить эту аудиторию и которые обычно слышат сладкий перезвон издалека, помучиться так каждую неделю.
Студенты машинально сверяют часы, после чего обращают робкие взоры на Свенсона, ждут указаний учителя, которого только что перебили эти бронзовые перезвоны. Свенсон иногда улыбается, иногда пожимает плечами или прицеливается и делает вид, что пускает в гудящие колокола пулю. Сегодня же он смотрит на Анджелу — не хочет терять контакт. Надеется, что, как только все стихнет, она продолжит с того места, на котором ее прервали, и спасет — Свенсон этого сделать не в силах — Дэнни, не позволит изуродовать его рассказ. Хуже будет, если Свенсону придется в одиночку пойти против коллектива, в очередной раз взять на себя роль всезнающего оракула… Да и что, собственно, он знает? Сам-то написал только два романа, последний из которых имел столь оглушительный успех, что и сейчас, спустя десять лет, ему все еще предлагают, хоть и гораздо реже, то выступить перед читателями, то рецензию написать.
Бьют колокола дважды в час. И каждый раз студенты вздрагивают.
Свенсон неотрывно глядит на Анджелу, она — на него, но во взгляде ее нет ни любопытства, ни вызова, ни агрессии, ни кокетства, отчасти поэтому он и позволяет себе пялиться на нее на глазах у всей группы. Он, собственно говоря, ее толком и не видит, просто глядит в ее сторону, пока не замечает некоего беспокойства в рядах и не понимает, что колокола уже отгремели.
— Анджела, вы говорили о…
— Не знаю, — говорит она. — На мой взгляд, самое лучшее — единственное, что получилось, — то, что конец такой странный и неожиданный. В этом-то и весь смысл. Любой мог совершить нечто подобное. Так мог поступить не только псих, не только парень, подружка которого свинтила к официанту, в чьем ресторане подают итальянскую курицу. Пришел на свидание с девицей, она его кинула, он в тоске тащится домой. А там эта курица. И он делает это — ну, просто так. Мужчины часто вытворят какую-нибудь фигню и сами себе удивляются: думали-то, что не из тех, кто на такое способен.
— Прости, Анджела, — вступает Карлос, — но большинство мужчин не стали бы трахать курицу…
— Карлос, — говорит Анджела мрачно, — можешь мне поверить. Я знаю, как поступает большинство мужчин.
Откуда у Анджелы такая уверенность? Это что, женское бахвальство? Свенсону, пожалуй, лучше и не пытаться считывать код, которым пользуются его ученики.
— Что здесь происходит? Я чего-то не улавливаю… — Он чувствует, как они встают плечом к плечу: чтобы загородить от него свой мир. Он — учитель, они — ученики, между ними грань, с которой они порой соскальзывают — по необходимости. — Продолжим обсуждение, — говорит он. — Я считаю, что Анджела права. Если рассказ Дэнни не просто история болезни человека, который может, придя домой… и так далее… Если рассказ хороший, автор заставляет читателя представить себя на месте этого мальчишки, увидеть мир его глазами. Почему он это делает? Не потому, что его подружка ела курицу, не потому, что ее новый парень подает своим клиентам — цитируем Анджелу — итальянскую курицу, а потому, что вот он и вот эта курица. Обстоятельства, судьба, случайность. И мы узнаем в нем самих себя, видим, чем он похож на нас.
Ребята словно проснулись. Он вытащил своих учеников из огня, не оставил камня на камне от той шаткой постройки, которую они пытались возвести. Он предложил им исправить рассказ. И показал, как это сделать. Самые недовольные, самые упрямые решили, что деньги плочены не зря. Свенсон что-то им дал — полезный навык, психологический прием. Даже если писателями не станут, все равно научатся видеть мир по-другому, каждый человек будет для них персонажем, в чью шкуру, чтобы его понять, нужно влезть. Все мы потенциальные насильники, не гнушающиеся курочками, все мы грешники из Достоевского.
— Ну хорошо. — Свенсон постепенно приходит в себя. Из тумана ясно вырисовывается лицо Клэрис Уильямс, которая пристально на него смотрит.
Что с Клэрис? Может, она не поняла, что Свенсон только что вытащил все обсуждение на качественно новый уровень? Ах, да! Это же Клэрис предложила увязать конец рассказа с началом. А Свенсон с помощью Анджелы не просто отринул ее совет, он сделал это слишком резко и решительно, что никак не соответствует принятым здесь деликатным микрохирургическим методам.
— Впрочем, — сдает позиции Свенсон, — никто не может советовать писателю, что и как делать. Дэнни сам решит, что ему нужно.
Он счастлив, что сумел выйти из положения. Начинает собирать свои бумаги. Все присутствующие — тоже. Свенсон кричит, стараясь заглушить скрип стульев:
— Эй, погодите! Что у нас дальше по плану? Чей рассказ разбираем на следующей неделе?
Анджела Арго поднимает руку. Вот уж неожиданность.
— У вас он с собой? — спрашивает Свенсон. — Надо сделать ксероксы и раздать…
— Нет. — Анджела говорит чуть слышно, почти шепотом. — Он еще не совсем готов. Можно я приду к вам поговорить? Завтра же у вас присутственные часы.
— Разумеется! — громогласно соглашается Свенсон.
Присутственные часы? Он вносит в план на семестр по два индивидуальных занятия с каждым студентом, но предпочел бы у себя в кабинете вообще не появляться. Лучше бы сидел дома и писал. Пытался бы писать. Если уж приходится торчать в кабинете, там он любит просто думать. Или дрочить. А еще — звонить по междугородной за счет университета.
Ученикам он, естественно, этого сказать не может. Он хочет, чтобы они считали его щедрым преподавателем, не жалеющим себя для студентов. Хочет быть таким и был таким, когда только начинал преподавать. Ну да ладно… все равно он должник Анджелы — она же его вытащила, помогла спасти класс, дружно мчавшийся к пропасти.
— А в какое время у меня приемные часы? Кто-нибудь помнит?
— Завтра с утра, — отвечает Нэнси Патрикис.
— У меня с утра приемные часы? — изумляется Свенсон. — Точно?
— Так у вас на двери кабинета написано.
Дэнни рад подыграть, он счастлив, что занятие закончено. Так, значит, не отвертеться.
— Хорошо, Анджела. Встречаемся в девять.
— Договорились, — говорит, обернувшись, Анджела уже в дверях.
***
Выйдя из аудитории, Свенсон, как всегда, чувствует себя безвинно приговоренным к пожизненному заключению человеком, которому вдруг отменили наказание. Он спасен, он жив, исполнение приговора отсрочено… по меньшей мере на неделю. Он торопливо идет по дворику и едва не врезается в группу туристов, бродящих по кампусу. Он жалеет кроссовки, поэтому не идет напрямик по заболоченной лужайке, а тащится позади школьников-старшеклассников, проходящих унизительную процедуру посещения университета с родителями.
Медвежий угол Северо-Восточного царства — час езды до Монтпилиера, шестьдесят миль до Берлингтона, сто пятьдесят — до Монреаля. Студенты, выбирающие для учебы столь удаленные и столь аристократичные колледжи, предпочитают Бэйтс или Боуден, у которых репутация лучше, побережье Атлантики и одежду от “Л. Л. Бин”. Юстонский университет расположен прекрасно — посреди крохотного, в два квартала, городка Юстон и девственных лесов, где гуляют лоси, что так мило было сердцу его основателя Элайи Юстона.
Недавно команда спецов по связям с общественностью порекомендовала администрации Юстона рекламировать прежде всего его уединенность. Поэтому экскурсовод Келли Штейнзальц — в прошлом году посещала его курс “Основы художественного мастерства” — рассказывает, что она полностью сосредоточена на учебе благодаря тому, что ничто ее не отвлекает. Родители кивают. Подростки мрачнеют. Вот об этом они и мечтают! Четыре года сосредоточенной учебы!
Свенсон не может представить себе, каким кажется Юстон тем, кто видит его впервые. Денек как на заказ. Старинные здания в дымке теплого тумана, развесистые клены, изумрудно-зеленые лужайки. Одного они представить не могут — а Свенсону и иже с ним это отлично известно, — того, как этот мягкий зеленый ковер превратится в снежную пустыню.
— Прошу прощения, — говорит Свенсон.
Никто не реагирует. Все слишком увлечены: кто изображает напряженное внимание, кто — презрение. Свенсон, попавший в ловушку, слушает рассказ Келли Штейнзальц, как Элайя Юстон мечтал о том, что четыре года обучения гуманитарным наукам вдали от соблазнов цивилизации выпестуют духовных лидеров, которые вернутся в мир и сумеют его изменить. Родители так исполнены почтения, так стараются произвести впечатление, будто Келли — председатель приемной комиссии. Одна из матерей спрашивает смущенно:
— Скажите, а не мешает вам то, что университет так… мал?
— Никоим образом, — отвечает Келли. — Это наша община, и все мы ее члены. И он вовсе не мал. Это круг избранных. Круг… близких по духу.
Келли вещает про то, как Элайя Юстон основал Юстонскую академию, чтобы обучать в ней своих шестерых сыновей и семерых дочерей (тут один папаша удивленно присвистнул), но печальный рассказ о проклятии рода Юстонов опускает: три дочери умерли от дифтерита, две другие покончили с собой. Келли говорит об университетских традициях, но умалчивает о распространенном здесь поверье: считается, что в кампусе обитают привидения — дочери основателя, охочие до душ девушек-выпускниц.
Не упоминает Келли и о том, что процент девушек, бросающих учебу, в Юстоне опасно высок, что породило еще один своеобразный обычай: каждую весну старшекурсницы звонят в колокола — в честь того, что выдержали пытку до конца. Для Женской лиги университета это стало вопросом вопросов, они исполнены решимости выяснить, почему Юстон оказался настолько “опасным” местом для девушек, что большинство из них бежит отсюда, не доучившись. Опасное место? Да дело здесь не в опасности — безопасности. Просто женщины гораздо сообразительнее, они быстрее понимают, что в этом богом забытом уголке впустую тратят родительские денежки.
— Позвольте пройти! Позвольте пройти! — кричит Свенсон, и экскурсанты расступаются.
— О, профессор Свенсон! — восклицает Келли. — Это профессор Свенсон, писатель, преподающий в нашем университете. Возможно, вы читали его роман под названием…
Свенсон вежливо кивает, но предпочитает не дожидаться, вспомнит она название или нет. Он проходит Матер-холл: в этом викторианском здании с башенками, откуда в случае пожара выбраться практически невозможно, у него кабинет. Построено оно на месте пруда, который после того, как в его мрачных водах утопилась одна из дочерей Элайи Юстона, велено было осушить. Свенсон идет в университетскую амбулаторию — маленькое типовое строение, аккуратно обшитое вагонкой и расположенное на безопасном расстоянии от аудиторий и общежитий.
Звенит звоночек при входе, и Свенсон оказывается в пустой приемной. Он садится в пластиковое кресло, над которым висит плакат, где изображена бодренькая блондинка из группы поддержки бейсбольной команды, которой и в голову не приходило, что ее может сразить ВИЧ. В комнате пусто. Может, Шерри в кабинете с пациентом? Свенсону бы порадоваться минутке покоя. Полистал бы женские журналы, лежащие на столике, узнал бы, как полезно передохнуть в тишине. Он откашливается, возит креслом по полу… Ну ладно, предпримем что-нибудь поэффективнее.
— Сестра! — орет он. — Скорее! На помощь!
В приемную влетает Шерри. Сколько лет уже Свенсон не перестает восхищаться ее буйной красотой: жена его вполне может соперничать с брызжущими жизненной силой актрисами из итальянских послевоенных фильмов. Он обожает эту прорытую временем ложбинку между бровями, живое и подвижное лицо, выражение которого в секунду из встревоженного становится несколько нарочито жизнерадостным.
— Господи, Тед! — говорит она. — Я услышала, кто-то зовет на помощь. Даже не поняла сначала, что это ты.
— Почему ты так уверена, что мне помощь не нужна?
— Инстинкт, — говорит Шерри. — Двадцать лет опыта.
— Двадцать один, — уточняет Свенсон.
— Это мне нужна помощь, — вздыхает Шерри. — Неужели я столько лет замужем за кретином, который, чтобы привлечь к себе внимание, вопит во всю глотку? Тед, ради бога, кончай на меня пялиться.
Вот они, преимущества брака — он может смотреть сколько пожелает. При нынешнем политическом климате прежде чем позволить себе подобный взгляд, рекомендуется заблаговременно вступить с женщиной в отношения супружеской близости по обоюдному согласию. Наряд Шерри, белый халат поверх джинсов и черной футболки, не у каждого мужчины вызвал бы невольную, как у собаки Павлова, эрекцию, но Свенсон реагирует именно так.
— Сестра, со мной что-то не то, — говорит он.
Таковы были его первые слова, обращенные к ней. В то утро — это было в Нью-Йорке — он встал с кровати и упал, потом, одеваясь, падал еще дважды, вышел выпить кофе и тут же поцеловал тротуар. Очевидно, опухоль мозга. Он дождался следующего падения и отправился в больницу Святого Винсента.
Народу в приемном покое было немного. Медсестра — это и была Шерри — повела его в кабинет врача, который находился в состоянии, близком к невменяемому, поскольку от него только что вышла Сара Воан[2]. Врачу хотелось побеседовать о стрептококковой ангине Сары, а вовсе не о недуге Свенсона, оказавшемся воспалением среднего уха. Свенсон поблагодарил его, встал и рухнул на пол. Когда он очнулся, Шерри держала его за руку — и до сих пор держит. Так он всегда говорил, рассказывая эту историю, чего он, впрочем, давно уже не делает — людей, которые ее не слышали, в их окружении не осталось. А Шерри обычно добавляла: “Чем я думала, влюбившись в мужчину, уже находившегося в бессознательном состоянии!”
На кафедральных обедах в Юстоне тут обычно следовала напряженная пауза. Шерри явно шутила. Чего присутствующие не понимали. Свенсон обожал такие моменты: ему казалось, что они с Шерри здесь все еще чужаки и у них нет ничего общего с этими тупицами и их покорными женушками, раскладывающими по тарелкам витаминный салат. Уже когда Руби родилась, они с Шерри все еще считали себя бунтарями, соучастниками преступления, притворяющимися благонадежными гражданами на детсадовских праздниках и родительских собраниях. Но потом все начало как-то… пробуксовывать. Он знает, Шерри винит его в том, что Руби, уехав в прошлом сентябре учиться, с ними почти не общается.
Шерри смотрит в окно — не идет ли кто — и говорит:
— Ну что ж, давайте посмотрим. Пройдите за мной.
Свенсон идет по коридору в процедурную. Шерри закрывает дверь, присаживается на краешек каталки. Свенсон встает между ее ног и целует ее. Она соскальзывает с каталки. Он трется своими бедрами о ее, Шерри одной рукой обнимает его, и он, споткнувшись, отступает назад.
Шерри говорит:
— Как ты думаешь, если нас застукают за таким занятием в университетской амбулатории, нашей карьере это повредит?
Но ничем таким они заниматься не собираются. Это всего-навсего приветствие, возобновление знакомства, не истинное желание, а скорее желание после такого вяло-тепловатого денька поднять градус настроения.
— Мы бы сказали, что занимаемся этим в терапевтических целях, — говорит Свенсон. — Исключительно по медицинским показаниям. Но вообще-то мы бы могли затрахать друг друга до полусмерти, и никто бы не услышал.
— Неужели? Прислушайся!
За дверью кого-то рвет. Вулканические извержения сменяются стонами. Когда они стихают, Свенсон слышит шум льющейся воды. Затем снова извержения, и опять льется вода. Звуки не самые возбуждающие. Он отходит в сторону.
— Чудесно! — говорит Свенсон. — Спасибо, что обратила мое внимание.
— Желудочный грипп, — объясняет Шерри. — Мерзость ужасная. Но звучит хуже, чем есть на самом деле. Представляешь, Тед, дети приходят сюда поблевать. Когда мы были в их возрасте, у нас хватало ума отползти куда-нибудь подальше и очищать желудок вдали от публики. В амбулаторию шли, только перебрав ЛСД, когда по ногам уже зеленые змейки ползли.
— Трудный день? — устало спрашивает Свенсон.
Видно, что-то случилось. Шерри уж никак не назовешь черствой по отношению к пациентам, во всяком случае к юным. Сколько раз он возил ее в амбулаторию в четыре утра — из-за сердечных приступов, которые оказывались острыми приступами невроза первокурсников. Или действительно пугающими, но отнюдь не летальными последствиями алкогольных излишеств. У нее хватает терпения на всех, разве что кроме самых мрачных ипохондриков, которые держат ее за прислугу и возмущаются, почему она не имеет права выписывать рецепты на антидепрессанты. Но и тогда она их выслушивает без раздражения. Однако в этом семестре Шерри не дает спуску университетским спортсменам, увиливающим от экзаменов, — к нюням, которые, ушибив мячом палец, требуют, чтобы руку загипсовали по локоть. С такими она ведет себя не как мамочка, а как сестра Рэтчет[3].
— Давай забьем на все это, а? — говорит Свенсон. — Поедем домой, рухнем в койку.
— Боже мой, Тед! Какое домой? У нас же сегодня днем эта встреча, сам знаешь.
Не знал он ничего. Или знал. Знал и забыл. Ну почему Шерри говорит так раздраженно, словно он дитя, неразумное и безответственное? Могла бы быть чуть терпимее к его легким провалам в памяти. Разве можно винить его, если он забыл, что всех преподавателей и сотрудников пригласили (обязали прийти) на собрание, где будет обсуждаться политика Юстона по отношению к сексуальной агрессии.
Уже полгода в Юстоне с тревогой и волнением следят за скандалом, разразившимся в Стейте, университете, где учится Руби: там прошлой весной преподаватель на лекции по истории продемонстрировал учащимся слайд с классической греческой статуей, обнаженной женщиной. В выражении своих чувств он был краток. Произнес только “ням-ням”. Это “ням-ням” ему ой как аукнулось. Студенты обвинили его в демонстрации вожделения. Он сказал, что это была примитивная, так сказать, нутряная реакция на произведение искусства. И “ням-ням” касалось эстетики, а никак не гениталий. Тут они заявили, что он ставит их в неловкое положение. С этим уже не поспоришь. Не стоило ему употреблять слово “гениталии”, тем более в оправдание. Вот его и выгнали без выходного пособия, и он отстаивает свои права через суд.
Раздается робкий стук в дверь. Наверняка проблевавшееся дитя.
— Войдите, — говорит нараспев Шерри, и перед ними предстает Арлен Шерли в белоснежной рубашке и брюках.
Арлен — коренная жительница Вермонта, пожилая вдова, чья хроническая неуверенность в себе слышна даже в дребезжащем голосе, в любой момент готовом перейти в плач. Порой позвонит Шерри с дежурства, и у них от ее интонаций сердце замирает. Уж не помер ли кто?
— Господи, хорошо-то как на улице, — плачущим голосом возвещает Арлен. — А подумаешь, что скоро все станет серым и унылым и впереди эта бесконечная зима…
Собственно говоря, Свенсон и сам так думал, тащась по кампусу за толпой экскурсантов, но слышать это от Арлен невыносимо.
— Так идите, Арлен, предавайтесь развлечениям! — говорит он. — Наслаждайтесь, пока не поздно.
Шерри берет Арлен под руку, под пухлый локоток.
— Мы опаздываем на собрание, — говорит она. — Если я тебе понадоблюсь, тут же звони. Безо всякого стеснения.
Шерри со Свенсоном идут на стоянку, к его пятилетнему “аккорду”. Они знают, что поездка через кампус приравнивается к экологическому преступлению, но хотят смыться, как только собрание закончится. — С чего это ты привязался к Арлен? — спрашивает Шерри.
— Прошу прощения, — говорит Свенсон. — Сам не знаю, что на меня нашло. Сегодня я имел удовольствие разбирать шедевр одного из своих подопечных: рассказ заканчивается тем, что парень трахает курицу.
— Курице-то понравилось?
— Курица была мороженая, — говорит Свенсон.
— Бедная курочка. А может, оно и к лучшему? И как же прошло занятие?
— Ну, прошло себе. Мне удалось продержаться, не сказав ничего, что могло бы спровоцировать Женскую лигу устроить сегодня вечером пикет у моего дома. С работы пока что не выгнали. Вроде бы.
Они подъезжают к университетской церкви, где, быть может, декан Фрэнсис Бентам уже сообщил собравшимся, что те, кто разбирает на занятиях рассказы про секс с домашней птицей, автоматически подлежат увольнению.
Кажется, успели вовремя. Кучка заядлых курильщиков (естественно, из числа штатных преподавателей) толпится у входа. Когда Свенсон подруливает к зданию, они как раз успевают докурить до фильтра и бросают тлеющие окурки на дорожку. Свенсон и Шерри входят, держась за руки, следом за курильщиками и находят себе места в заднем ряду.
— Дай мне свои солнечные очки, — шепотом просит Свенсон.
— Отвяжись.
Свенсон пригибается так низко, что едва не касается каблуков сидящей перед ним дамы, и осматривает зал. Вся клика на месте: и нервные, анемичные младшие преподаватели, и седеющие ровесники Свенсона, и даже удалившаяся на заслуженный отдых старая гвардия. Все они послушно приползли в эту мрачную церковь, где пару веков назад преподобный Джонатан Эдвардс[4], посетивший Юстон в рамках турне “Грешники в длани Господа карающего”, вселял в души слушателей ужас, описывая в красках, как обреченных на муки швыряют в адское пламя, как поджаривают их, вопящих от ужаса, на сковородах. В память об этом событии на стене висит портрет Эдвардса — он сурово смотрит из-за плеча декана Фрэнсиса Бентама, который, поднимаясь на кафедру, бросает на картину взгляд и едва заметно вздрагивает. Коллеги подобострастно хихикают.
— Недоносок, — шипит Свенсон.
Дама, сидящая впереди, разворачивается к ним.
— Полегче, — говорит Шерри.
Свенсон еще по гнезду седых волос и напряженной, почти воинственной осанке безошибочно определил, что это Лорен Хили с английской кафедры, специалистка по феминистским трактовкам художественной литературы, нынешняя глава Женской лиги. Свенсон с Лорен обычно имитируют сдержанную вежливость, но по причинам, для него непостижимым (есть подозрение, что виной тому аллергия на тестостерон), Лорен ненавидит его всеми фибрами души.
— Лорен! Привет! — говорит Свенсон.
— Привет, Тед, — произносит Лорен одними губами.
Декан Бентам — в пижонском блейзере, вызывающем бордовом галстуке-бабочке, ярко-синие глаза сверкают из-за очков в золотой оправе — напоминает садиста-педиатра, присланного из Англии, дабы научить наглых американских детишек вести себя прилично. Декана взяли в университет лет шесть назад, когда у преподавательского состава случился коллективный приступ ненависти к себе; появившись в Юстоне еще в качестве кандидата на должность, он не скрывал свойственного выпускникам Оксбриджа чувства превосходства над трогательными, но безнадежно наивными идиотами-туземцами.
Бентам обеими руками опирается на кафедру, наклоняется, словно собираясь ее поцеловать, затем резко выпрямляется и, размахивая над головой листом бумаги, говорит:
— Уважаемые друзья и коллеги! Здесь изложена стратегия университета Юстона по вопросам сексуальной агрессии. — Он улыбается: вот, полюбуйтесь, на редкость забавный симптом, так вылезают пережитки пуританского прошлого, — и тем не менее напоминает директора школы, из тайных извращенцев, которые за малейшее отступление от правил с наслаждением хлещут провинившихся розгами. — В начале каждого учебного года все вы получаете по почте этот документ, в одном пакете с расписанием работы спортзала и буфета. И тут же отправляете все это в мусорную корзину.
Преподаватели посмеиваются чуточку виновато, но довольно. Да, неплохо папочка их изучил.
— Я, например, выкидываю эти бумажки не читая. Хотя сам их вынужден писать. Но веяние времени таково (про абсурдные события в Стейте всем нам известно, сплетничать не будем), что приходится признать — правила игры меняются. Так что я решил, надо нам с вами найти время и всем вместе это проглядеть.
Зал тихонько стонет — так преподаватели выражают робкий протест. Декан позволяет им продемонстрировать свои чувства и приступает к делу.
— Ага, в случае, если кто подаст на университет в суд, они заявят, что нас предупреждали, — шепчет Шерри на ухо Свенсону.
Да, конечно, Шерри как всегда все сразу поняла — ей незачем выслушивать бесплодные рассуждения о культурной агрессии Британии и этическом наследии пуритан. Шерри знает, что все гораздо проще, что речь идет о гипотетическом возмещении убытков. Судебные процессы внушают университету такой же ужас, какой внушало Джонатану Эдвардсу адское пламя. Один солидный иск, и Юстон с его крохотными фондами окажется на краю гибели.
— Пункт первый, — зачитывает Фрэнсис Бентам ироничным тоном. — Никто из преподавателей Юстонского университета не имеет права вступать в интимные отношения со студентами или выпускниками университета или же требовать за профессиональную поддержку сексуальных услуг.
Ну что ж. С этим можно согласиться, при условии, что правило обратной силы не имеет. В старые времена романы со старшекурсницами считались льготой, положенной по статусу. Однако Бентам уже перешел от четких запретов, простых и трудновыполнимых, как десять заповедей, к расплывчатым материям: враждебной обстановке, атмосфере угроз и шантажа. Это еще что. Как и те, кто внимал некогда Эдвардсу, внимающие теперь Бентаму обратились от темы неминуемого возмездия к вопросам попикантнее — задумываются о том, вскроются ли их собственные тайные грешки.
Пуританство живет и процветает. Хвала Господу за то, что человеческая психика многое умеет вытеснять. А если бы кто-нибудь встал и сказал про то, что у многих из них сейчас на уме, — про то, что есть нечто эротическое в самом преподавании, в потоках информации, текущих во все стороны, как… телесные соки. Ведь Книга Бытия возводит первый грех к тому самому надкушенному яблоку, плоду не с абы какого дерева, а с древа познания.
Влечение, возникающее между учеником и учителем, — издержки профессии. Сколько студенток за эти годы влюблялось в Свенсона. Но он на собственный счет не обольщается. Это заложено в систему. Впрочем, интерес их ему льстит, это приятно само по себе, и порой на их внимание он отвечал, однако, самым безобидным образом. Ну что с того, что работу мисс А. он прочитывал первой или же специально смотрел, как отреагирует на его шутку мисс Б.? Чаще всего это были те студентки, которые либо трудились старательнее, либо знали больше других. И все эти… мимолетные привязанности никогда не переходили во что-нибудь посерьезнее. Да Свенсона впору канонизировать. Он — юстонский святой!
Каким бы это ни показалось невероятным — всем, в том числе ему самому, — но он проработал здесь двадцать лет и ни разу не переспал со студенткой. Он любит Шерри. Он дорожит браком. Он всегда… сторонился других женщин. И безо всякого ректора знал, какие моральные обязательства накладывает на преподавателя его власть. Так что ему всегда удавалось избежать… неловкостей. Он говорил о литературе. Беседы на профессиональные темы воздвигали между ним и потенциально привлекательными студентками невидимые барьеры, которые уже не удавалось преодолеть. И это делало невозможным их общение на другом уровне — к примеру, на межполовом.
Сейчас даже имена этих студенток припоминаются с трудом — одно это доказывает, что они не значили для него ничего, что он не стал бы ради них рисковать своей работой; и ему, сидя здесь, нечего стыдиться и бояться, что всплывет из прошлого некая тень и заявит, что за пятерку по “Основам литературного мастерства” она вступала с ним в интимные отношения. Но Бентам говорит как раз о том, что необязательно должно произойти нечто конкретное. Костер войны полов может возгореться от крохотной искорки. Лучше не смотреть студентам в глаза, не жать им руки. Каждая аудитория — пещера со львом, каждый преподаватель — Даниил. А Свенсон каждый вторник должен обсуждать чей-нибудь рассказ про инцест, про неуклюжий подростковый секс, про первые опыты минета, и с кем — с самыми трепетными и чувствительными юстонскими студентами, иные из которых, вполне вероятно, презирают его по причинам, о коих можно только догадываться: он учитель, а они нет, или он, допустим, напоминает чьего-то отца.
Наступает долгая тягучая тишина. Ректор Бентам
Ректор Бентам с напускным смущением оглядывается на портрет Джонатана Эдвардса и, вновь развернувшись к залу, говорит с усмешкой:
— В отличие от вашего достопочтенного прародителя я вас пугать не собираюсь. Но чтобы на несчастных поселенцев никто из засады не нападал, они должны быть постоянно готовы к обороне. Очевидно, что остались еще охотники на ведьм, которые готовы отправить на костер любого, кто посмеет при виде греческой статуи причмокнуть губами. Ну вот и всё. Проповедь закончена. Кстати, я совершенно не опасаюсь, что нечто в этом роде может приключиться у нас в Юстоне.
Атмосфера в часовне мрачная — словно Бентам сообщил о надвигающейся эпидемии, которая поражает наугад, словно он известил о том, что Господь решил покарать их мирный муравейник.
Свенсону и Шерри удается улизнуть до того, как их поглотят зыбучие пески досужих разговоров.
Свенсон выруливает со стоянки, тащится по кампусу, подскакивая на “лежачих полицейских”, медленно выезжает из ворот, проезжает два квартала, образующие центр Юстона. И только после этого жмет на газ, и — ура! свобода! да здравствует мистический экстаз скорости!
Каким могучим, каким уверенным он чувствует себя, когда рядом сидит Шерри, — вдвоем они защищены от мира, проносящегося мимо — пусть это всего лишь крошечная часть мира. И все же он радуется сгущающейся тьме, отделяющей его от Шерри, укрывающей его покровом одиночества, под которым он может взглянуть в лицо фактам и признаться себе, что по-настоящему расстроили его не Бентам и не сослуживцы, не спартанские интерьеры часовни Основателей, даже не потрясение, которое он вдруг испытал, поняв, что все эти годы проторчал как в темнице в цитадели пуританских устоев Новой Англии. Нет, по-настоящему задело его — но в этом он признаётся себе с трудом и, если бы не полутьма, даже подумать бы не рискнул — то, что он оказался настолько глуп ли, напуган ли, застенчив ли, что так и не переспал с этими студентками. А что, собственно, он хотел доказать? Какие принципы хотел исповедовать, какой нравственный постулат декларировал? Постулат один: он обожает Шерри и всегда ее обожал. Он никогда не причинит ей боли. И теперь в качестве особой награды за то, что был таким хорошим мужем, во всех отношениях замечательным мужиком, ему досталось лишь удовлетворение: он пронес знамя самоотречения почти до могилы. Потому что все уже кончено. Он слишком стар. Он уже вне всего такого.
Он был прав, что поступал именно так. И не поступал иначе. Он ищет в темноте руку Шерри. Их пальцы сплетаются.
— О чем вздыхал? — спрашивает Шерри.
— Я вздыхал? — удивляется Свенсон. — Думал, что надо все-таки заняться этим зубом. — Он поворачивается к ней и языком показывает, каким именно.
— Хочешь, я позвоню зубному?
— Нет, спасибо. Я сам позвоню.
Брак значит для него все. Он столько раз представлял себе, как при случае расскажет об этом восторженным студентам, но случая так и не представилось.
— Это, безусловно, облегчит мне жизнь, — говорит Шерри.
Будь у него настроение получше, он бы радовался тому, с какой легкостью, свидетельствующей об истинной близости, жена то вдруг продолжает старый разговор, то без предисловий меняет тему. Но сейчас это его раздражает. Почему Шерри не может прямо высказать свои мысли? Он-то знает, что у нее на уме. Экстренная психологическая помощь входит в ее обязанности, и если политика борьбы с сексуальными домогательствами действительно победит, меньше будет студенток, пострадавших от университетских Ромео. У Шерри накопилось столько информации — хватит, чтобы весь университет засадить за решетку, — но она удивительно сдержанно и терпимо относится ко всему, с чем сталкивается в своей амбулатории. Если бы Свенсон переспал с какой-нибудь студенткой, она бы такой терпимой и сдержанной не была. Шерри любит напомнить, что ее предки — сицилийцы, из деревень, где заблудших мужей дядюшки и братья обманутых жен обычно сбрасывают со скал. Сколько раз она заявляла, что, если он ей изменит, разведется с ним, а потом выследит и убьет. А то, что она уже много лет об этом не вспоминает, угнетает сейчас еще больше.
— Везет тебе. — Он чувствует, как Шерри вздрагивает.
— Прости, — говорит она. — Что я не так сделала?
— У меня нервы на пределе, — бормочет Свенсон.
— А у меня что, нет? — говорит Шерри. — Ты даже вообразить не можешь, какие у меня сегодня были кошмарные пациенты.
Свенсон должен бы спросить, почему кошмарные, но не испытывет ни малейшего желания.
— Знаешь, — говорит Шерри, помолчав, — ты расслабься. Никто тебя не уволит за то, что ты на занятиях разбираешь порнографические рассказы своих студентов.
Да как она смеет недооценивать те опасности, которые поджидают его ежедневно? Вот бы сама входила каждый день в аудиторию, врала бы про то, что она любит больше всего на свете, а потом заползала бы в свою нору и пыталась писать собственный роман!
Шерри достает кассету, ставит ее в магнитофон. “Разбуди меня, не давай так долго спать”. “Дикси Хамминбердз”. Чума. Прощай, благословенная тишина. Шерри слушает свое любимое, то, что обычно нравится и Свенсону. Этим летом за городом он и сам включал звук на полную мощь, наслаждаясь торжественными голосами, которым впору петь в хоре ангелов. Но сейчас он говорит:
— Терпеть не могу эту песню. Так и подмывает свернуть с дороги, рухнуть на колени в кювете и принять Христа как Спасителя. Плюс ко всему, я начинаю изнывать от зависти к тем счастливчикам недоноскам, которые в это верят.
— Эй! — Шерри поднимает руку. — В чем я-то виновата? В том, что поставила музыку?
Разбуди? Не давай спать? Неужто “Дикси Хамминбердз” и в самом деле боятся проспать Страшный суд? Здесь, на земле, Свенсон и Шерри ищут хотя бы шаткого равновесия между адом взаимных упреков и чистилищем тишины, которая вполне сойдет за дружеское расположение.
Шерри выключает магнитофон.
— Извини, — говорит Свенсон. — Хочешь слушать — слушай.
— Да ладно. Тебе и так сегодня досталось.
— Я тебя люблю, — говорит Свенсон. — Это тебе известно?
— И я тебя, — отвечает Шерри.
***
Свенсону снится, что его дочь Руби позвонила и сказала, что думает о нем, что все прощено и забыто. Он заставляет себя проснуться — в глаза ему бьет яркий солнечный свет, наступило утро, которое приветствует его сразу тремя не самыми приятными вещами.
Во-первых, надрывается телефон.
Во-вторых, это не Руби, которая как уехала в свой колледж, так домой и не звонит. Она с ним разговаривает, когда он сам звонит ей в Стейт, в общежитие, впрочем, “разговаривает” — сильно сказано, бурчит что-то в ответ, и все эти невнятные междометия красноречиво свидетельствуют о ненависти, которая кипит в ней с тех пор, как Свенсон — по глупости — воспрепятствовал ее первой настоящей влюбленности, объектом которой был выбран самый распутный за всю историю Юстонского университета студент.
В-третьих, он почему-то провел ночь на диване в гостиной.
Почему никто не подходит к телефону? Где, черт подери, Шерри? А может, это Шерри и звонит — объяснить ему, почему он спал на диване. Если бы они поссорились, он бы об этом помнил. Кроме того, они никогда не ложатся спать, не помирившись или хотя бы не притворившись помирившимися, даже если с утра тлеющие угли ссоры разгораются еще жарче. Почему Шерри не разбудила его, не отправила в спальню? Слава богу, телефон перестает звонить еще до того, как он находит в себе силы подняться. Если это и вправду Шерри, он ведь станет выяснять, какого черта она его бросила в гостиной. Итак, телефон умолкает, и Свенсон сползает с дивана. Он перезвонит Шерри, когда придет в себя. Стоп! Она не могла уйти! У них же сейчас одна машина — вторая в ремонте.
— Шерри! — кричит он. Случилось что-то непоправимое. Скоропостижная смерть — единственное объяснение тому, что его бросили на диване. — Шерри! — Он не может без нее жить!
Он бросается в кухню, на солнечный свет, струящийся из окна. Посреди стола белеет лист бумаги. Наверняка записка от Шерри.
”У тебя был такой усталый вид. Не хотела тебя будить. За мной заехала Арлен. Люблю-целую. Ш.”
Бедняга Шерри! Замужем за психом, решившим, что она его покинула, — а она всего-навсего хотела, чтобы он выспался. Шерри любит его. Ведь приписала же “Люблю-целую.”
Зажав записку в кулаке, он бредет к окну. Они его прорубили, когда во второй и последний раз пытались из старого деревенского дома сделать нечто, удовлетворяющее их нуждам или хотя бы признающее за ними право на существование. Вообще-то, поселившись здесь, они позволяли дому делать все, что он пожелает. Хотя (а может, именно поэтому) они и попросили плотника-хиппи, чтобы окно не выглядело как эркер в типовом доме; оно именно так и выглядит. Ну и что. Окно со своей задачей справляется: сидя за столом, они могут любоваться садиком Шерри.
Садик им достался в наследство от старой хозяйки, которая соглашалась продать дом только тому, кто будет следить за ее клумбами и грядками. Шерри все что угодно пообещала бы ради того, чтобы съехать из общежития, где они жили в блоке для семейных, буквально у всех на виду: Руби зачать удалось лишь потому, что желание пробуждает изобретательность. Но обещание свое его жена выполнила. От цветов Этель Тернер не осталось почти ничего: на севере Вермонта понятие “многолетние цветы” звучит как жестокая насмешка, однако на их месте растут другие — Шерри брала саженцы из питомника или сама кое-что выращивала из семян. Садик процветает — благодаря природному дару Шерри, наверное перешедшему ей через ДНК от дедушек и бабушек. Она-то всю юность провела в городских квартирах, а потом — в больничных палатах.
В это время года сад похож на археологический раскоп: шалашики обрезанных веток, охапки соломы, кучки палой листвы, прикрывающие самые капризные из цветов. Очень похоже на поминальные обряды, совершаемые во имя будущей жизни покойных. Вот в чем разница между Свенсоном и Шерри. Шерри верит, что весна настанет, тогда как Свенсон искренне изумляется всякий раз, когда тает снег и из земли вылезают первые крокусы. Он завидует Шерри, ее оптимизму и умению верить. Хотя… Кто-то же должен это уметь.
Он открывает холодильник — не потому, что голоден, а потому, что хочет по его содержимому определить, что было вчера на ужин, и обнаруживает остатки феттучини с комками масла и сыра. Шерри пытается придерживаться диеты, но признает, что порой без ударной дозы холестерина не обойтись. Они ужинали на диване в гостиной, перед телевизором, и оба были так рады возможности помолчать, что раздражение, которое испытывали, едучи домой, рассосалось, и на смену ему пришло чисто животное чувство покоя.
Он уже тянет руку к телефону и думает о том, как скажет сейчас Шерри, что любит ее, что жизнь с ней для него счастье. И тут, к его изумлению, телефон, опередив его, трезвонит сам. Телепатическая связь!
— Радость моя! — говорит он.
— Э-ээ… м-мм, — звучит женский голос.
Ого! Студентка. Наверняка. Не знает, как к нему обратиться. “Мистер Свенсон”? “Профессор”? “Тед”? Ну уж точно не “радость моя”. Студенты никогда не звонят ему домой, хотя в начале каждого семестра он сообщает им свой номер. Обычно он как бы в шутку предлагает им звонить, если их жизни угрожает опасность. Неужели какой-то студентке угрожает опасность? В половине десятого утра?
— Это Анджела Арго, — говорит девушка. — У нас назначена встреча на девять. Я ждала у вашего кабинета. Может, я что-то перепутала? День? Время? Правда, мы вчера договаривались…
Свенсон наконец вспомнил. Он был счастлив, что то занятие закончилось, и готов был обещать что угодно кому угодно.
— Вы ничего не перепутали, — говорит Свенсон. — Извините.
— Это вы меня извините. Я вас разбудила? Ой, простите!
— Я уже не спал.
— Боже мой! Вы работали? Я вас отвлекла?
— Нет, я не работал. — Звучит это чуть резче, чем ему бы хотелось.
— Еще раз прошу прощения.
— Не за что. Оставайтесь на месте. Я подъеду через пятнадцать минут.
— Хорошо, — соглашается она. — Вам точно удобно?
— Абсолютно точно, — говорит он.
Несколько мгновений он стоит у телефона. Давно надо было уволиться. Университетская администрация, предприняв очередную безуспешную попытку избежать финансового краха, предлагала штатным преподавателям, согласным оставить должность, годовую зарплату в качестве компенсации. Но — так каторжники привыкают к своим кандалам — почти никто на это не пошел. Сидел бы он дома, писал, читал, смотрел телевизор — и не должен был бы тратить впустую еще один день своей единственной жизни.
Итак, у него пятнадцать минут, за которые надо успеть помыться, побриться, одеться и доехать до университета, что практически невозможно, потому что только дорога занимает пятнадцать минут. К черту личную гигиену. Детка хочет писать? Так пусть полюбуется на то, как выглядит писатель в половине десятого утра.
Свенсон идет по коридору, машинально останавливается перед порожком между комнатами. Где же портфель? Ему всегда кажется, что он его потерял, оставил где-то. В нем обычно ничего важного, но всегда есть что-нибудь — студенческие работы и всякое такое, что очень долго и муторно восстанавливать. Это достаточный повод для паники; он расшвыривает лежащие кругом книги и бумаги, психует все больше, пока не находит наконец портфель под пачкой вчерашней почты.
Не время сейчас заниматься почтой — надо торопиться, его ждет студентка. Перед выходом из дому он обязательно должен проверить, везде ли выключен свет; он заходит даже в комнату Руби, которой сто лет никто не пользовался. Отучившись год в Стейте, Руби устроилась на лето официанткой — чтобы домой не приезжать.
Свенсон стоит в дверном проеме, безуспешно пытаясь вспомнить, как комната Руби выглядела раньше: детская с колыбелькой, потом комната маленькой девочки, пока не застыла навеки чердаком мисс Хэвишем[5], увешанным лицами актеров, рок-музыкантов, спортсменов, чьи звезды с тех пор, как Руби наклеила их фотографии, наверняка успели закатиться. В комнате всегда был свой запах, живой и постоянно меняющийся: сначала пахло молоком и тальком, потом кроссовками, лаком для ногтей, индийскими благовониями. Пыль и духота разогнали эти фантомы.
Сорвав с крючка вельветовый пиджак, он ловит свое отражение в огромном зеркале, решившем именно сейчас продемонстрировать ему его жуткую морду: небритый, морщины как у Бастера Китона, седеющие волосы стоят торчком — ну просто разведенный коп из телесериала, а уж никак не приличный мужчина хоть и средних лет, но не утративший привлекательности и жизнелюбия, писатель, преподаватель, муж, отец. Под глазами мешки, очки забрызганы непонятной белой гадостью. Свенсон отскребает ногтем какую-то дрянь с переднего зуба, проверяет языком тот задний, который его беспокоит.
Так! Этим займемся потом. Сейчас — на работу.
Пробежка вверх по четырем пролетам лестницы — вот и вся зарядка Свенсона, но сегодня утром пользы вообще никакой: он слишком нервничает, что опаздывает. На третьем этаже он начинает задыхаться. Боль в груди? Может быть. Вполне вероятно. Неужто такова его судьба — рухнуть замертво у обутых в “Доктор Мартен” ножек этой… затянутой в кожу малявки? Анджела сидит на полу, прислонившись к стене и водрузив на белеющие сквозь прорези в джинсах коленки какую-то книжку.
За несколько ступенек до цели Свенсон успевает разглядеть название: это не опус какого-нибудь модного подросткового автора, как мог предположить Свенсон, а “Джейн Эйр”. На Анджеле черные кожаные перчатки с обрезанными пальцами, ногти иссиня-фиолетовые. Ручки у нее такие крохотные (может, по сравнению с объемистым томом Шарлотты Бронте), что перчатки выглядят по-викториански строго и солидно. Конский хвост с оранжевыми и зелеными прядями делает ее похожей на разукрашенное мороженое в детском кафе.
— Доброе утро, — бормочет запыхавшийся Свенсон.
Анджела, оторвав взгляд от книги, словно удивляется странному совпадению, которое свело их здесь.
— Привет! — отвечает она неуверенно.
— Прошу прощения за опоздание, — говорит Свенсон. — Не уследил за временем.
— Ничего страшного. Не беспокойтесь.
Свенсон вцепляется в перила — отчасти для того, чтобы отдышаться, отчасти чтобы сдержаться и не придушить на месте эту неблагодарную соплячку, которая вытащила его из кровати (точнее, с дивана) чуть свет и заставила мчаться сюда, рискуя жизнью. “Ничего страшного!” Неужели? Спектр его возможностей ограничен, но четок. Либо прочесть ей сухую нотацию о хороших манерах и пользе выражений вроде “благодарю вас”, либо стиснуть зубы и перетерпеть пятнадцать минут, в течение которых она будет нести что-нибудь про свою работу или, что вероятнее, про то, почему она с этой работой не справилась, — тогда он промямлит пару слов в ответ, и все будут счастливы.
— Может, перенесем? — предлагает он.
— Нет-нет-нет. Прошу вас! Мне необходимо с вами поговорить. Правда. Мне даже понравилось: я тут сидела, словно пряталась от кого-то. Как в детстве. Я вместо того, чтобы в школу ходить, залезала под веранду, сидела там и читала.
— Вы любите читать? Замечательно!
— Да, наверное, — говорит она и, опершись на руку, пытается подняться с пола.
Свенсон наклоняется, чтобы помочь ей. Она, решив, что он хочет взглянуть на книгу, послушно ее протягивает. Он делает вид, что действительно заинтересовался книгой. Она берет свой рюкзачок, а он перелистывает книгу, в которой некоторые места отчеркнуты. Ах вот оно что! Она читает ее к занятию.
— Вам нравится “Джейн Эйр”?
— Это мой любимый роман. Я его семь раз читала.
Свенсону следовало самому догадаться. Под этой кожаной оболочкой бьется нежное сердце гувернантки, сохнущей по мистеру Рочестеру.
— Больше всего мне нравится, — говорит Анджела, — как Джейн Эйр бесится. Она весь роман рвет и мечет, а в награду получает в мужья слепого мужика, который спалил на чердаке собственную женушку.
— Проходите, — говорит Свенсон. — Присаживайтесь.
Свенсон отпирает дверь, а Анджела продолжает:
— Ужас в том, что читаю я ее для семинара Лорен Хили. Война полов в художественной литературе. Все, что бы мы ни читали, оборачивается историей про торжество мужского шовинизма. Это, может, и верно — мне понятно, как приходят к такому выводу, — да только по-разному все бывает.
Он возится с замком и ключом, поэтому может отмахнуться от извечной дилеммы: следует или не следует соглашаться, если студент катит бочку на коллегу-преподавателя. К тому же его смущает, что эта девица, на занятиях хранящая угрюмое молчание, вдруг так разговорилась. Он рассчитывал, что их встреча пойдет по другому плану: она будет грызть от застенчивости ногти, а он — минут десять делать вид, что рассказывает ей нечто важное.
В кабинете Свенсона пахнет свитерами, которые так и лежат в шкафчике. Когда он здесь был в последний раз? Свенсон пытается вспомнить, но не может. Он распахивает окно. В комнату врывается поток свежего воздуха.
— Вам не холодно? — спрашивает он, прикрывая створку. — Вчера была тропическая жара, сегодня арктический холод. Планета свихнулась.
Анджела не отвечает. Она сосредоточенно шагает по комнате. И все же спотыкается о ковер, а наклонившись, чтобы его поправить, чуть не падает. Свенсон, наблюдая за этим, пугается. Господи, только бы не оказалась наркоманкой.
— Ну вот опять. Вечно я обо всякое дерьмо спотыкаюсь.
— Вы уж будьте поосторожнее, — по-отцовски заботливо говорит Свенсон.
— Обязательно буду. Спасибо. — Она что, ехидничает?
— Может, лучше сядете? Для надежности?
— Ничего, если я немного постою? — Анджела переминается с ноги на ногу.
— Как вам удобно… — говорит Свенсон.
— Как удобно? Знать бы…
Ну и ну, думает Свенсон.
Он усаживается за стол, с официальным видом перебирает пачку старых писем, складывает их в аккуратную стопку. Доктор сейчас вас примет.
— Как идут занятия? — ведет свою роль Свенсон.
— Прямиком в канализацию. — Анджела смотрит в окно.
— Прискорбно слышать. — Свенсон говорит искренне, хотя она об этом, скорее всего, не догадывается. На его вопрос полагается отвечать “нормально”. Студенты ему не доверяют. А он их на откровенность и не вызывает. Может, у кого-то из них жизнь рушится, но они про это не рассказывают. Те, кто занимается в поэтическом семинаре, со всеми своими бедами бегут к Магде Мойнахен. Он же старается держаться подальше от университетских сплетен. Про то, что один из студентов помешался, он узнал только несколько лет спустя. Чему тут удивляться — у Свенсона свои проблемы. Их проблемы ему ни к чему; впрочем, порой он чувствует себя… на отшибе, что ли, его даже беспокоит собственное равнодушие к драмам, разворачивающимся вокруг. Он совершенно лишен наблюдательности. Поэтому-то и не может писать.
— А теперь я, пожалуй, сяду, — говорит Анджела.
— Да, конечно, — кивает Свенсон. — Располагайтесь.
Анджела плюхается в кожаное кресло, стоящее напротив стола. Сначала забирается в него с ногами — пытается усесться в позу лотоса, затем подтягивает колени к подбородку, после чего все-таки спускает ноги на пол и откидывается назад, а рукой елозит по подлокотнику. Свенсон никогда не видел, чтобы люди так мучительно усаживались. Отчего она такая заведенная? На наркотики не похоже. Затянувшийся пубертатный период. Ее кожаная куртка все время скрипит — звук такой, будто сдирают пластырь.
Она предпринимает последнюю попытку скрутить ноги в очередную йоговскую позицию, затем садится, выпрямив спину, и смотрит на него — ни дать ни взять дрожащий от возбуждения щенок чихуахуа. Побрякушек на ней сегодня немного — серебряная спиралька в одном ухе и в носу тоненькое кольцо с зеленым камнем, поблескивающим у ноздри, как изумрудная сопелька. Она вынула кольца из бровей и верхней губы, отчего смотреть на ее бледное треугольное личико стало гораздо приятнее. Глаза у нее бесцветные, вернее, блекло-серые, как у новорожденного.
— Итак, что же с занятиями?
— Семинары — сплошное дерьмо, — выпаливает она.
— Все без исключения? — спрашивает он ровным голосом.
— Кроме вашего! — говорит Анджела. Ему и в голову не пришло, что она говорит и о его занятиях, и теперь он думает: а, собственно, почему? — Ваш семинар — единственный, на который я хожу. Единственный, который мне нравится.
Господи, почему именно мой, думает Свенсон. Я-то чем заслужил?
— Что в этом смешного? — спрашивает Анджела.
— Ничего, — удивляется Свенсон. — Почему вы спросили?
— Вы улыбнулись.
— Мне было лестно, — врет он, — узнать, что вам нравятся мои занятия.
— Больше всего на свете я хочу писать, — говорит она. — Только это мне и интересно.
— Приятно слышать. — Снова ложь. — Мы хотим, чтобы студентам было интересно. Но не стоит забрасывать остальные предметы. Если бы Толстой прогуливал занятия, его бы в два счета выперли из Юстона. — К чему этот жаргон? Он что, пытается говорить на ее языке? Да, в общении со студентами это случается рефлекторно.
Анджела вздрагивает. Столько брони, а под ней — трепетная фиалка. Они часто бывают такими ранимыми, эти зеленоволосые и проклепанные. Большинство студентов Юстона одеваются как будущие вице-президенты. Выбранный Анджелой стиль говорит о твердом решении никогда в эти ряды не вступать.
— Можно мне здесь покурить? — спрашивает она.
— Лучше не надо, — отвечает Свенсон. — Вы уйдете, а дым будет весь день держаться. Я, видите ли, сам курил, знаю…
— Да не важно. Я почти что не курю. — Она отчаянно жестикулирует. — Во всяком случае, я не таскаюсь на занятия попусту. Я сижу за компьютером. Пишу прозу.
— Очень хорошо! — говорит Свенсон. — Просто замечательно. Значит, вы нам дадите что-нибудь для следующего семинара?
— Я пишу роман.
— Роман… — с тоской повторяет Свенсон.
Да, можно представить… Или нельзя? Бывает и такое: капитан университетской команды по лакроссу[6] вдруг выдает готический роман про маньяка-потрошителя. В прошлом году юноша с синими волосами и таким же маникюром целый семестр работал над романом под названием “Кал королей”. Первые десять страниц представляли собой слова “Кал королей”, набранные разными шрифтами. А еще как-то раз две совершенно неразличимые девицы (не близняшки, как решил было Свенсон, а просто подружки) совместно трудились над научно-фантастической повестью про двух андроидов Зипа и Запа. Одна писала от лица Зипа, вторая — от лица Запа. Через несколько лет он посмотрел фильм, в котором две подружки задумали убить мать одной из них, и их идиотская упертость напомнила ему об этих студентках.
— Как называется роман? — спрашивает он.
— Можно я ваши книги посмотрю? Так я быстрее успокоюсь.
Свенсон может попросить ее не курить. Но не может же он запретить ей встать и посмотреть его книги. Он хочет сказать: “Это рабочая встреча. Давайте не будем отвлекаться”.
— Ради бога, — кивает он. — Будьте как дома.
— Давайте сначала просто поговорим о чем-нибудь, — предлагает она. — А то мне как-то неловко.
Анджела бродит по кабинету, бросает взгляд на старые открытки, фотографии в рамках, задерживается у полок с Толстым, Чеховым, Вирджинией Вулф.
— Глазам не верю! — говорит она. — У меня висят такие же открытки.
Так давно никто (и сам он в том числе) не обращал внимания на то, чем он себя окружает. Много лет назад девушки, придя к нему домой, обязательно смотрели на его книги, его безделушки. Это было очень эротично: сидишь, бывало, и разглядываешь девичий зад, пока его благодетельница расхаживает вдоль полок. На сей раз — никакой эротики, может, потому, что зад Анджелы — два аккуратных белых полукружья — и так просвечивает сквозь драные джинсы.
Анджела рыщет взглядом по книжному шкафу, примечает одну книжку, достает ее и показывает Свенсону. Естественно, это Стендаль. “Красное и черное”. Он не помнит, говорил ли он в классе, в минуту эгоистического откровения, что работает над романом, в чем-то перекликающимся с книгой Стендаля. Кажется, нет. Это что, совпадение или телепатическая связь, почему Анджела говорит: “Этот роман я люблю не меньше, чем “Джейн Эйр”?
— Почему? — осторожно спрашивает Свенсон.
— Очень мне нравится, как Стендаль умеет быть и внутри Жюльена, и снаружи: ты представляешь, будто делаешь то же, что и Жюльен, одновременно думая, что сам на такое никогда не пойдешь.
Вот это у Свенсона никак не выходит. Он не может проникнуть внутрь своего героя, Джулиуса Сорли. Свенсон смотрит только снаружи — наблюдает со стороны.
Анджела снова усаживается в кресло.
— Вы как? У вас сейчас был такой расстроенный вид.
— Все отлично, — говорит он.
— И у меня тоже. Вроде как. Мне гораздо лучше. Так… — Она делает глубокий вздох. — Мой роман называется “Яйца”.
— Интересное название. — Свенсон внутренне содрогается, представив себе трехсотстраничный опус, поток яйцесознания в духе Анаис Нин. — И о чем же он?
— Не хочу рассказывать. Я вам принесла первую главу. Давайте побеседуем, когда вы ее прочтете. И знаете что? Давайте я скажу заранее, пока вы сами этого не поняли. У меня ужасный текст. Насквозь фальшивый.
— Наверняка нет, — говорит Свенсон. — Мы можем обсудить его на следующем семинаре?
— Вы лучше почитайте сначала. Я могу приносить вам главу за главой. У меня уже половина написана — я с лета над ним работаю.
Главу за главой. Три самых страшных слова в английском языке.
— Давайте сначала я прочту первую, — говорит он, — а там посмотрим. Может, лучше будет разобрать ее в классе. Решим, что делать.
— Решать будете вы, — говорит Анджела.
— Она долго роется в рюкзачке, наконец выуживает конверт, уже изрядно помятый. Цвет его — ярко-оранжевый — наводит на мысль о том, что выбран он не случайно.
— Гадость какая! Ну во что я его превратила! — Она вспархивает с кресла и с шутливым полупоклоном протягивает Свенсону конверт. — Спасибо вам, — продолжает она. — Спасибо, что уделили мне время. И еще раз умоляю, извините — я, может, вас разбудила или оторвала от работы…
— Вовсе нет. — Свенсон улыбается — максимально доброжелательно. Беседа близится к концу.
Близится ли? Анджела мнется в нерешительности.
— Мы можем обсудить это на следующей неделе? Не хочу навязываться, но если вы прочтете раньше, вы можете мне позвонить или послать письмо по электронной почте. Ой, понимаю, я так навязываюсь. Но мне необходимо знать ваше мнение. Я ужасно нервничаю. Этого еще никто не читал.
— За неделю прочту. — Пора заканчивать. Девица что, намеков не понимает?
— До встречи, — говорит Анджела. — И еще раз спасибо. — Она открывает дверь, оборачивается помахать Свенсону на прощание и застывает в проеме. — Ой, да! Чуть не забыла. Там в тексте несколько опечаток. Я собиралась их исправить…
— Про опечатки забудьте, — говорит Свенсон.
— Ага! Извините. До скорого!
— Увидимся, — отвечает Свенсон.
Он ждет, пока не стихнут ее шаги на лестнице. Ее конверт он сует в портфель, где лежит позавчерашняя “Нью-Йорк таймс”. Он посмотрит текст, со временем. А пока что… с глаз долой. Ему бы домой, заняться своим романом. Вместо этого он опять всю свою творческую энергию спустил — растратил на беседу со студенткой, а от этого только тупеешь. Сегодня опять денек, когда не пишется, а если не пишется, возникает куча проблем, и одна из них — как убить время.
Наверняка надо куда-нибудь позвонить. Черт, жаль, своему редактору, Лену Карри, он звонил всего пару недель назад. У издательства Лена контракт на следующий роман Свенсона. Все тактично молчат о том, что сроки уже два года как вышли. Раз в полгода он звонит Лену, тот всегда рад его слышать и рассказывает в основном о том, как его заела работа.
А вот в Монтпилиер он не ездил уже дней десять. Можно посидеть часок в книжном магазине — попить кофе, полистать малотиражные журнальчики, покупать которые ему не по средствам, хоть и следовало бы — дабы поддержать литературное сообщество. Литературное сообщество… Хватит и того, что он постоянный клиент “Брэдстрит букс”, а мог бы ездить в другую сторону, в берлингтонский “Барнс энд Ноубл”, — расстояние то же, а кофе лучше.
Вот такой идеологической белибердой и забит мозг писателя. Отсюда вывод: быть писателем значит уметь выбрать свой книжный магазин.
***
Адам Би запускает кофеварку на всю мощь и посетителей приветствует, дергая за рычаги и выпуская кверху клубы пара. Ту-туу! Очень рады, заходите! Свенсон отвешивает агрегату шутливый поклон, в глубине души стыдясь того, что мечтает он об огромном книжном магазине, где никто никого в лицо не знает. Это нечестно по отношению к кофеварке, к ней Свенсон испытывает нежные чувства. Кофеварка — единственное серьезное новшество, появившееся с тех пор, как в начале семидесятых Адам Би открыл “Брэдстрит букс”. Злые языки поговаривают, что в Монтпилиере он поселился, скрываясь от обвинений в участии в терактах “Уэзерменов”[7].
— Ола! — радостно приветствует его Адам, престарелый гном с седой бородой, нависшей над огромным дирижаблем пуза.
— Привет, дружище! — говорит Свенсон. — Как делишки?
— Да вроде справляюсь. Как обычно?
Диалог скорее для бара, нежели для книжного магазина. Свенсону на самом деле жаль, что он не пошел попросту в бар.
— Как обычно, — отвечает он.
Машина издает звук, весьма напоминающий последний вздох, и Адам протягивает Свенсону двойной эспрессо.
— Как работается? — спрашивает Адам.
Да пошел ты, думает Свенсон. А ведь Адам спрашивает из вежливости. Как на ферме? Как жена, дети? Он вовсе не хотел досадить Свенсону, который с тех пор, как Адам был свидетелем одного из многих унижений Свенсона — их с Магдой Мойнахен совместного литературного вечера здесь, в магазине, — считает, что Адам взял над ним опеку.
Провести этот вечер их уговорил Адам. Они назвали его “Юстонские чтения”. Естественно, в тот день случилась метель и, естественно, никто не пришел. Были одни ряды пустых стульев. На столах вино и канапе с сыром, а угощаться некому, кроме Адама, Магды, Свенсона и парочки этих мерзких андрогинов, которых Адам выписывает из Годдарда.
Была единственная слушательница. Старушка в заднем ряду. Поэтому они решили, что отменять ничего нельзя — она же пришла в такую непогоду. Свенсон читал начало первой главы “Часа Феникса”, которое цитировали, превознося его суровую энергетику, все рецензенты, — то место, где отец героя-подростка устраивает самосожжение в знак протеста против войны во Вьетнаме. Через несколько минут старушка подняла руку и попросила Свенсона читать погромче. Он вежливо предложил ей сесть поближе, но она отказалась, сказав, что ей, возможно, придется уйти до окончания чтений.
Кто его знает, помнит ли это Адам. Наверное, только Свенсон всякий раз, когда оказывается в “Брэдстрит букс”, заново все переживает. Он берет кофе и садится за самый дальний от Адама столик, для чего ему приходится сделать круг по залу — проход две молодые мамаши заставили колясками. Он прихлебывает горькое пойло. Услада интеллектуала — кофе и книги. Итак, что будем читать?
Он берет экземпляр “Художественной литературы сегодня”. Посмотрим, кто чем занимается. В первом рассказе писатель, чья фамилия кажется ему смутно знакомой, описывает, как отец семейства хладнокровно убивает собственного пуделя. Он это пролистывает, заглядывает в следующий рассказ: опять фамилия вроде бы знакомая, автор — какая-то женщина, но бросает читать, когда мамаша наезжает машиной на котенка рассказчицы. Это что, тематический номер? Или редакторы не заметили? Может, его ученики читали то же самое? Это бы многое объяснило. Они слишком юные, слишком трепетные, они не решатся убивать животных, вместо этого они их насилуют. Ему хочется думать, что его ученики это читали. Он ставит журнал обратно на полку, берет “Поэтов и писателей”, пролистывает рекламу летних семинаров (на которые его уже не приглашают) и антологий (участвовать в которых ему не предлагают), проглядывает интервью с довольно известной писательницей, где та объясняет, как учит своих студентов избегать в рассказах описаний еды.
Можно почитать и главу, которую принесла Анджела. Портфель стоит на стуле. Вернувшись к столику, он залпом допивает эспрессо, достает оранжевый конверт. “Яйца. Роман Анджелы Арго.” Он собирается с духом, прочитывает первую строчку и не отрываясь читает дальше.
Каждый вечер после ужина я шла сидеть с яйцами.
Мы с мамой, сполоснув тарелки, закладывали их в машину, отец начинал клевать носом над своими медицинскими журналами, и только тогда я, выскользнув из задней двери, шла во двор, холодный и темный, где пахло прелой листвой, где было слышно, как она шуршит под ногами. Я оглядывалась на черный силуэт нашего дома, содрогавшегося в такт посудомоечной машине. Я ныряла в сарай — там всегда было тепло, горели красные огоньки инкубатора и тишину нарушало только биение сердечек в оплодотворенных яйцах.
Яйца насиживают двадцать один день. Мне не везло. Я винила во всем себя. Считала, что это наказание за мысли, которые надо было от себя гнать, за то, что я только об одном и думала, сидя с закрытыми глазами в теплом и темном сарае, рядом с невылупившимися цыплятами, плавающими внутри скорлупок.
Я проверяла термометры на инкубаторах, делала пометки в таблице. Потом мне начинало казаться, что я ошиблась — поставила крестики не в тех графах. Я возвращалась и начинала все сызнова. Если не поддерживать температуру, цыплята не вылупятся или родятся уродами.
Опыт с яйцами был моей работой по биологии за одиннадцатый класс. Но это только с виду. На самом деле за аккуратными таблицами, дневниками наблюдений, ровными рядами оплодотворенных яиц скрывалось иное: это был опыт черной магии, попытка через колдовство обрести то, чего мне не следовало желать, но к чему я стремилась и что в конце концов получила.
Пациентку моего отца, миссис Дэвис, хватил в курятнике удар, она едва не умерла, а когда очнулась, повсюду вихрем кружили перья. Она решила, что кур теперь ненавидит, и предложила отцу взять вместо платы за лечение инкубаторы. Зачем врачу инкубаторы? Затем, что мне нужно было ставить опыты.
Лежа в больнице, миссис Дэвис велела своему сыну перерезать всех кур. Ее внук — мальчик, которого я знала по школе — принес нам в сочащихся кровью пластиковых пакетах две дюжины ощипанных тушек. Внук тащил по три пакета в каждой руке, четыре тушки в пакете.
Мама готовила курицу со спагетти, курицу в ананасовом соусе, в миндальном, с карри. Мясо было жилистое, с привкусом тины. Но мама сказала, что мы должны доесть этих кур, которых бедная старая женщина зарезала, чтобы отблагодарить отца.
Отец сказал:
— Их не для меня резали. И тебе, черт возьми, это отлично известно. Их зарезали за то, что они имели несчастье видеть, как бедная Элис Дэвис упала замертво.
— Может, они желали ей смерти, — сказала мама.
— Тромбу, гулявшему по ее артериальным путям, было плевать на желания каких-то кур, — сказал отец.
Договорились, что через несколько недель, когда миссис Дэвис придет в себя, мы с отцом заберем инкубаторы, и миссис Дэвис научит меня, как выводить цыплят. Но я все-таки заказала брошюры министерства сельского хозяйства: отец не верил, что можно чему-нибудь научиться у беззубой старухи. Я все время перечитывала брошюры, но ничего в них не понимала — как всегда, думала о постороннем.
Миссис Дэвис ходила с палочкой, правая рука у нее была на перевязи, один глаз не моргал. Уголок рта был всегда опущен. По пальцам здоровой руки она пересчитала основные пункты: поддерживать постоянную температуру и влажность, яйца переворачивать по нескольку раз в день.
Неморгающий глаз смотрел на отца кокетливо.
— Через неделю посмотрите яйца на свет, проверьте, есть ли цыплятки, а пустые выбросьте, иначе они хорошие попортят.
Отец попробовал перевести ее взгляд на меня.
— Вы это дочери рассказывайте, — сказал он. — Она у нас будет ставить научный эксперимент.
— Научный эксперимент? — переспросила миссис Дэвис.
Она повернулась ко мне, но безумный глаз так и смотрел на отца. Она явно решила, что я все испорчу. Брызгая слюной, она объясняла, что случится, если я не услежу за температурой. Новорожденные цыплята на тощих, подламывающихся ножках, птенчики, отдирающие свои тельца от скорлупы, бедняжки, подыхающие, не успев клювом пробить яйцо, одноглазые чудовища, гибнущие от удушья.
Я слушала вполуха. Меня гораздо больше интересовало, что скажет мистер Рейнод, когда я расскажу ему об этом завтра после репетиции. Я была до безумия влюблена в учителя музыки и, вернувшись из школы домой, думала о нем постоянно.
Свенсон кладет рукопись на стол. Это что, инкубаторы гудят? Нет, кофеварка. Он снова перелистывает страницы, будто надеясь, что, еще раз проглядев текст, найдет разгадку тайны, поймет, как Анджела Арго сумела такое написать. Откуда Анджела знает про “артериальные пути”?
Узнав ближе кое-каких писателей — а Свенсон в предыдущей жизни достаточно их перевидал, — перестаешь думать, что человек похож на свои тексты. Но здесь различие столь велико, что он должен… вернее, не может исключить возможности… плагиата. Пару лет назад студентка из класса Магды сказала ей, что стихотворение ее соученика содрано с оды Майи Эйнджелоу, написанной в честь инаугурации Клинтона. Неужели Магда не узнала текста? Магда, к чести ее, не узнала. Ей пришлось убить несколько месяцев на тошнотворные беседы с родителями плагиатора, деканом, университетским психологом.
Не может это быть плагиатом, или девочка совсем сумасшедшая — она же умоляла его прочитать ее текст, пришла к нему на беседу, утверждала, что смысл ее жизни в творчестве. Плагиаторы обычно сдают работы самыми последними. Им раз по десять приходится напоминать. Да ведь Анджела еще и “Джейн Эйр” любит, и Стендаля. Может, из нее действительно получится писатель. И не такое в жизни случается. Вся рукопись испещрена поправками — что-то убрала, что-то добавила, кое-какие слова заменила, причем всякий раз удачно.
Адам ставит на столик чашку с кофе, и Свенсон нервно вздрагивает.
— Спокойно, — говорит Адам. — Не дергайся. Это от заведения. Вид у тебя, старина, какой-то потерянный. Творческий застой? В семье нелады? Могу я чем-нибудь помочь?
— Да все со мной нормально, — говорит Свенсон. — Вот, сижу проверяю работы студентов. — Демонстрируя, как ему это надоело, он закатывает глаза.
— А хочется, небось, свое писать?
— В точку попал, — соглашается Свенсон.
Адам чешет загривок, перебрасывает на грудь хвост седых волос, стянутый черной резинкой.
— Сдается мне, там наверху так устроили, чтобы платили нам не за то, что нам нравится. Думаешь, мне охота жать на кнопки этой кофеварки…
— А ты бы чем хотел заняться? — спрашивает Свенсон. Зачем держать книжный магазин, если тебе это дело не нравится? Впрочем, он ни разу не слышал, чтобы Адам говорил о книгах.
— Чем бы я хотел заняться? — задумчиво повторяет Адам.
Стоп! Свенсон вовсе не ждет ответа. Он не хочет пускаться с Адамом Би в откровенные беседы.
— Хотел бы траву выращивать, — говорит Адам.
— Что тебе мешает? Люди на этом состояния делают. А если тебя поймают, считай, никакого разговора у нас с тобой не было.
— Да я не про дурь, — говорит Адам. — Разве что для личных нужд. Я даже курить больше не могу, у меня эмфизема начинается. Нет, я про лечебную траву. Гинкго, зверобой, женьшень. Это все новые рубежи. Борьба со СПИДом, с раком. Только силы уже не те, старого пса новым трюкам не обучишь…
Адам нависает над ним, ждет, едва не упираясь животом ему в ухо, когда Свенсон попробует кофе. Очутившись в этой живой картине — один стоит и смотрит участливо, а второй сидит, силясь изобразить благодарность, — Свенсон чувствует себя провинциалом-меланхоликом из Чехова или Тургенева, которому прислуживает старый слуга — Герасим или Фирс, — у которого тоже имеется своя потаенная мечта, отчаянная и недостижимая: домик собственный или белая кобыла. Свенсону тошно оттого, что Адам не может выращивать свою хипповскую усладу.
— А ты все-таки попробуй, — говорит Свенсон. — Найми ребятишек на черную работу. — Звучит фальшиво, но говорит он совершенно искренне. Он смотрит в слезящиеся глаза Адама. Да Адам моложе его!
— Кофе на рукопись не расплескай, — говорит Адам. — А то придется еще перед учеником извиняться.
Перед каким учеником? Свенсон рассматривает рукопись, будто видит ее впервые. И тут у него возникает странное желание сказать Адаму, что он только что прочел на редкость интересную первую главу — ничего подобного раньше не попадалось. Действительно хорошо написано. Ему вдруг кажется, что сочувствие к Адаму, в нем проснувшееся, каким-то образом связано с текстом Анджелы. Как он сам вчера говорил на занятии, хороший писатель помогает читателю видеть других людей. Ты становишься не лучше, а… раскрепощаешься.
— Ученик меня поймет, — отвечает Свенсон. — Они сами жить не могут без кофе.
— Да ну? Прямо-таки жить не могут? — говорит Адам.
Адам глядит на него с усмешкой. Но Свенсону плевать. Храни Господь Адама, храни Господь “Брэдстрит букс”. Свенсон едет домой.
***
Свенсон взлетает вверх по лестнице. Настроение у него самое бодрое, от обычных тоски и подавленности не осталось и следа. Не так уж и противно преподавать, если есть хоть один студент, которому его слова могут пойти на пользу, который хотя бы в состоянии понять, что он говорит.
Через два дня после того, как он прочел рукопись, Свенсон позвонил Анджеле Арго. Но сначала долго решал, когда позвонить, что говорить и вообще нужно ли это. Порыв у него правильный — альтруистический и великодушный. Он редко приходит в искренний восторг. Кроме того, Свенсон боялся: а вдруг он чрезмерной похвалой смутит Анджелу и она откажется от своих экспериментов.
В конце концов на третий день вечером он позвонил ей из дому. К удивлению своему, он услышал, как автоответчик Анджелы нежно напевает голосом Роберта Джонсона “Ты лучше посиди со мной на кухне, видишь — собирается дождь”. Затем раздался голос Анджелы: “Если хотите, оставьте свое сообщение. Дождитесь…” Длинный гудок. Он забыл, что собирался сказать, хотел уже повесить трубку, но пробормотал все-таки что-то маловразумительное — мол, первая глава ему действительно понравилась, и если она не рвется обсуждать ее в классе, пускай продолжает работать, можно будет поговорить и на консультации. Его прервали короткие гудки. Пленка кончилась кстати, не то он бы не удержался и сказал, что ему до чертиков не хочется слушать, как ее однокашники будут ей советовать, чем “улучшить” текст.
Повесив трубку, он понял, насколько осложнил себе жизнь. Теперь придется обзванивать всех остальных — искать рассказ для обсуждения, потом делать ксероксы, раздавать их всем. Рут Мерло, святая женщина, секретарша кафедры, увидела, что он бродит с растерянным видом по университету, и — о ангел! — предложила взять это на себя.
Итак, сегодня, если он ничего не перепутал, они разбирают рассказ Барби из Бэк-Бея. Пардон, Кортни Элкотт. Он спрашивал Кортни, не родственница ли она Луизы Мэй, но она такой не знает.
Настал черед Кортни: теперь ее свяжут, засунут в рот кляп и будут у нее на глазах расчленять ее дитятко. Свенсон, как всегда, начинает отождествлять себя с тем студентом, чей рассказ разбирают. Он всегда старается подать знак приговоренному — подмигнуть, кивнуть. Вот он и ищет глазами Кортни, но взгляд его упирается в Анджелу Арго, которая судорожно роется в своем рюкзачке. Как этому вертлявому хорьку удалось создать текст, лежащий — Свенсон проверяет, на месте ли он — у него в портфеле. С виду и не скажешь, что эта девица способна на такие синтаксически сложные предложения, что это она написала пронзительную сцену в курятнике.
Студенты наконец угомонились, и Свенсон говорит:
— Полагаю, все успели прочитать рассказ Кортни? — Это почему-то вызывает оживление. — По какому поводу веселье? — спрашивает Свенсон.
— Мы его не получили, — объясняет Карлос. — Кортни всех обломала.
Кортни одной рукой нервно проводит по лицу, а другой теребит медальон — оскалившийся серебряный бульдог, висящий на толстой цепи.
— У меня все экземпляры с собой, — говорит она голосом мультяшной мышки, прикрыв рот ладонью с трехсантиметровыми перламутровыми ноготками. — Я просто положила их в сумку и забыла раздать.
— Наверное, Кортни не хотелось, чтобы ее рассказ обсуждали, — говорит великодушная Нэнси.
— Надо было отдать тексты Клэрис, — говорит Макиша, и с ее логикой не поспоришь. — Тогда все бы их уже получили.
— Они у меня с собой, — повторяет Кортни. — Можно и сейчас прочитать. Рассказ короткий.
— Пусть Кортни сама нам его прочитает, — предлагает Мег. — А мы будем следить по тексту.
А Свенсону что сказать? Не позволю я Кортни читать вслух этот идиотский рассказ, не желаю такого терпеть и вам не советую?
— Кортни?
— Я согласна. — Кортни всегда разговаривает так, будто у нее во рту жвачка.
Ничего не поделаешь. Свенсон берет один экземпляр, остальные передает дальше.
— Что ж, спасибо, Кортни. За то, что нас выручила и спасла семинар.
Кортни делает глубокий вдох.
— Мне этот рассказ нравится. Это первая вещь из всего мной написанного, про которую я подумала: вот ведь хорошо получилось.
— Уверен, что и нам он понравится. — Господи помилуй, молча молится Свенсон. Как ведь скверно может все обернуться.
— Называется он “Первый поцелуй. Городской блюз “, — говорит Кортни.
— Так это же два названия, — говорит Макиша.
Кортни ее реплику игнорирует и начинает читать.
Летняя жара опустилась на раскаленную улицу, дышать было невозможно, особенно Лидии Санчес. Лидия сидела на грязных замусоренных ступеньках многоквартирного кирпичного дома и смотрела на детишек, возившихся в луже воды, натекшей из сломанного пожарного крана. Еще вчера она была такой же, как эти дети. Но теперь все изменилось.
Лидии было очень плохо. Утром она накричала на мать и ударила младшего братишку, отчего ей стало еще хуже. Она привыкла к городским улицам, по которым разгуливали преступники и наркоманы, и всегда держалась в стороне. Но теперь все было по-другому.
Кортни, похоже, долго трудилась над началом. Но дальше огрехи в грамматике и синтаксисе просто мешали следить за сюжетом. Говорилось в нем о Лидии, у которой возникло “серьезное чувство” к “красавцу парню” по имени Хуан, который был членом “крутой городской банды”, называвшейся “Латинос дьяблос”. Хуан хотел, чтобы Лидия вошла в “женский отряд” банды. Он пришел к ней и поцеловал ее, сидевшую в задумчивости среди “грязи и мусора, так похожего на человеческие отбросы, которыми было завалено все вокруг. Но это… это был ее первый поцелуй. И для Лидии он значил многое”.
Хуан почти что уговорил Лидию пройти “суровый обряд инициации”, после которого она бы стала настоящей “Латина дьябла”. Но тут мать рассказала ей, что одного ребенка, “чудесную маленькую девочку”, которую Лидия сама нянчила, убили — ее настигла случайная пуля во время уличной перестрелки. Кто это сделал? Конечно же “Дьяблос”.
Кортни вздыхает с облегчением — читка близится к концу — и торжественно переходит к развязке.
И в этот момент Лидия поняла, что никогда не сможет жить в мире Хуана. Она не сможет любить человека, который в таком замешан. Однако ей нелегко будет сказать Хуану, что она отвергает его. И сумеет ли она? Найдет ли в себе силы? Лидия и сама не знает точно. Во всяком случае, пока.
На этом все. Конец рассказа. Больше она не написала ничего. Студенты дочитывают текст, и у Свенсона есть несколько секунд, чтобы придумать, что сказать, как вести обсуждение этой душераздирающей полуграмотной белиберды, именно что душераздирающей, поскольку, как он понимает, в опусе отражены лучшие душевные качества Кортни.
Он отказывается это принимать. Его преподавательский долг — отказаться принять такое. Кортни способна на большее. Чертовски жаль, что здешние правила не позволяют ему высказаться напрямик. Боже упаси посоветовать Кортни или любому другому ученику все порвать и начать заново, хотя именно так и поступают настоящие писатели, и сам он десятки раз отправлял в корзину рассказы и даже начало романа.
И вот теперь они все смотрят на него с тем же выражением ужаса, которое, он подозревает, прочитывается и на его лице. Или им рассказ понравился и они настолько взволнованы, что не могут подобрать слова? Да, конечно, и ему свойственно ошибаться… Он молча смотрит на класс, а затем говорит:
— Хорошо уже и то, что здесь никто не вступает в интимные отношения с животными.
— Да по сравнению с этим, — говорит Макиша, — история про курицу была гениальной. Опять эта расистская блевотина! Ну да, как встретишь на улице темнокожего, наверняка — либо бандит, убивающий невинных деток, либо наркоман. Как она называет братьев? “Человеческими отбросами”?
— Посдержаннее, Макиша, — говорит Свенсон. — Мы к этому еще вернемся. Обычно обсуждение мы начинаем с того, что нам в рассказе понравилось.
Он ждет невозможного, но тут вскидывает руку Анджела.
— Мне понравилось название “Латинос дьяблос”. И еще — “Латина дьябла”, похоже на “Леди Годива”. Отличное название для банды.
Анджела выглядит как-то по-новому — увереннее, спокойнее. Будто замедлились психические реакции — ничего резкого, порывистого, словно кто-то положил ей руку на плечо, и она, угомонившись, притихла. Неужели все это из-за сообщения, которое оставил на ее автоответчике Свенсон?
— А “дьябла” — это испанское слово? — спрашивает Клэрис. — Бывает дьявол женского рода? — Свенсон порой не может понять, что Клэрис делает в Юстоне.
— Спорим, нет? — говорит Мег. — Они бы нам никогда такой власти не дали. Даже у дьявола должен быть член.
Свенсон укоризненно качает головой. Студенты сочувственно хихикают.
— Надо подумать, — говорит Карлос. — Вы же знаете, мои предки с Доминики. Мне насчет diabla ничего не известно. Есть слово bruja. Это что-то вроде колдуньи. По-моему, не совсем то.
— Можно заменить на Latin brujos, — воодушевляется Анджела. — И на Brujas latina. Тоже хорошо.
Макиша говорит:
— Ну как, мы закончили обсуждать то, что понравилось? Я опять хочу сказать гадость.
— Разве закончили? — спрашивает Свенсон. — Друзья, кто хочет рассказать о том, что ему понравилось в рассказе Кортни? — Кортни сидит, уставившись в стену. — По-моему, была предпринята попытка коснуться серьезных социальных проблем. Это кто-нибудь заметил?
Молчание. Высказываться никто не хочет. Среди его учеников идиотов нет.
— Ну что ж, — вздыхает Свенсон. — Прошу вас, Макиша.
— Знаете, по-моему, это тот самый случай, когда человек пишет о том, в чем ни хрена не понимает. Ты-то сама, Кортни, где росла? Небось, в каком-нибудь бостонском особнячке? А прикидываешься, будто знаешь, что творится в душе этой девчонки, когда она торчит там, на улице.
А Макиша где выросла? Кажется, в Дартмуте, вспоминает Свенсон. Однако умеет в нужный момент перейти на сленг “братьев и сестер”, чем с успехом и пользуется.
— Макиша, — говорит Свенсон, — вы полагаете, невозможно вообразить того, чего сами не испытали?
— Я этого не говорила, — отвечает она. — Я просто считаю, что есть вещи, которых ты вообразить не можешь, да просто права не имеешь, если ты…
— Это не так, Макиша! — перебивает ее Анджела. — Вообразить можно что угодно, если, конечно, постараться. Ну вот Флобер, он же не был женщиной, а читаешь “Госпожу Бовари” и поражаешься тому, сколько он про женщин знал. Кафка не был насекомым. Люди пишут исторические романы про те времена, когда их еще на свете не было…
Карлос принимает пас и продолжает:
— Научную фантастику тоже не инопланетяне пишут.
— Анджела и Карлос правы, — говорит Свенсон. — Если работаешь с полной отдачей, то можешь влезть в чью угодно шкуру. Вне зависимости от ее цвета. — Он что, действительно в это верит? В настоящий момент, пожалуй, да.
— Ну да, — соглашается Кортни. — И я так считаю. Почему мне нельзя писать о черной сестре, если мне хочется?
Так, немедленно отступаем. Что-то не заладилось: похоже, Кортни приняла его слова в защиту воображения за одобрение своего рассказа. Хуже того, заговорив, Кортни нарушила главное правило обсуждения.
— Хо-ро-шо-оо, — тянет нараспев Свенсон. Кортни он решает оставить на произвол судьбы. — Вопрос в том, справилась ли с этим Кортни. Ваше мнение?
— Меня ее текст не убедил, — говорит Клэрис. — И Лидия, и ее приятель получились какие-то… абстрактные. Это могли быть любая девушка, любой парень, любая улица…
— Браво, Клэрис! — одобрительно кивает Свенсон. — Вы снова ухватили суть. И как же Кортни это исправить? Как заставить нас поверить, что Лидия и Хуан — конкретные молодые люди с конкретной улицы, а не абстракции? Что они не безликие?
— О, безликие! — подхватывает Макиша. — В том-то и дело. У этих убогих типов словно нет лиц.
— Так что же делать? — интересуется Свенсон.
— Дать описание внешности? — предлагает Дэнни.
— Рассказать про город, где все происходит? — подает голос Нэнси.
— Не помешает, — соглашается Свенсон.
— А может, нужно знать, откуда они родом? — говорит Карлос. — Кто они — мексиканцы, пуэрториканцы или полукровки, например с польскими корнями? Я вам так скажу: здесь разница существенная.
— Наверняка, — говорит Свенсон. — Занятное предложение. Еще что?
— Пусть эти ребята как-нибудь выскажутся, — предлагает Макиша. — Мозги у них имеются? Личности они или нет?
— Интересно, — говорит Свенсон. — А как бы вы, Макиша, решили эту задачу?
Макиша не успевает ответить, потому что в разговор вступает Мег.
— Может, к концу рассказа героиня должна… задуматься о своем положении? О том, как притесняют… цветных женщин?
Повисает пауза. В это лезть не хочет никто.
— Нужны значимые детали, — говорит наконец Анджела.
Благослови тебя Господь, думает Свенсон.
— Да? Какие, например? — интересуется Кортни, и в голосе ее слышны нотки раздражения: девушка из рода Элкоттов не привыкла получать указания от панков вроде Анджелы.
— “Грязные”, “замусоренные” — таких эпитетов для улицы недостаточно. — Анджела свернула листы с рассказом в трубочку и размахивает ей как кистью, которой собирается живописать квартал, в котором обитает Лидия Санчес. — Почему это именно ее дом, ее лестница? Да поставь там… ну хотя бы “лондромат”[8]. Или винную лавку.
— Бананами пусть торгуют! — предлагает Клэрис.
— Почему бананами? — вмешивается Карлос. — Лучше жареными свиными ушками. И запах прогорклого масла заползает во все окна.
— А у этого придурка бандита пусть будет вся грудь в татуировках, — говорит Дэнни.
— “Рожденный проиграть”, — кисло шутит Джонелл.
— Ни один латино такой татуировки не сделает, — говорит Карлос. — Нет, там будет Mama. Mi Vida Loca. Mi Amor[9] и тому подобное.
— Вы что хотите сказать? — спрашивает Кортни. — Мне что, надо этнографическое исследование проводить?
— Нет, — говорит Анджела. — Закрой глаза. Сосредоточься и постарайся увидеть эту улицу, девушку, ее приятеля. Ну, словно тебе сон про них снится. А потом запиши, что увидела.
Да, главу романа Анджела написала сама. Почему Свенсон в это сразу не поверил?
— Ну хорошо, — говорит Кортни. — Это я могу сделать.
Да не можешь ты, думает Свенсон. Героиня Кортни будет как Натали Вуд в “Вестсайдской истории”. Кортни дали наказ — поверить в то, что наблюдательность действительно поможет оживить текст, что средствами языка можно заставить и деревяшку ходить и говорить. Свенсон и не надеется дать им большее. Вот сейчас все вместе они хоть что-то выдоили из убогого текста Кортни. Плюс к этому обошли стороной скользкий вопрос: возможно ли при помощи достовернейших деталей и красот стиля скрыть неуклюжесть самого сюжета про девушку, решившую не вступать в банду, по вине которой погиб ребенок. Об этом упоминать вовсе необязательно. Они совершили очередное чудо — вылечили смертельно больного, ограничившись косметической операцией.
— Подождите! — говорит Джонелл.
Свенсон и ждет, что Джонелл как всегда скажет: рассказ и так отличный, и не надо ничего переделывать. Почти в каждой группе есть такой вот добровольный блюститель интересов автора, который ведет себя очень активно, даже воинственно, но делает это не по доброте душевной, а лишь для того, чтобы свести на нет потраченные остальными время и силы.
— Вы даже не дали Кортни слова сказать в заключение, — заявляет Джонелл. — Может, она хочет спросить нас о чем-нибудь или еще что.
Обычно автор только благодарит класс. И все же эта заключительная реплика необходима.
— Прошу прощения, Кортни, — говорит Свенсон. — Хотите сказать что-нибудь напоследок?
— Спасибо, ребята, — говорит Кортни. — Теперь я знаю, что делать дальше.
Это звучит как заключительная молитва. А еще похоже на завершение собрания квакеров, когда все встают, пожимают друг другу руки и лица кругом такие теплые, озаренные Внутренним Светом. Свенсон, сам не зная почему, смотрит на Анджелу Арго. Они обмениваются взглядами, из которых ясно: Анджела останется после занятия обсудить свою главу.
— Эй, погодите! — восклицает он. — Не расходитесь! Чей рассказ разбираем на следующей неделе?
Карлос протягивает ему рукопись.
— Вот — правда, по-моему, это полный отстой.
— Очень в этом сомневаюсь, — говорит Свенсон. — Благодарю, дружище!
Боковым зрением Свенсон видит, что Анджела встает. Она что, уходить собирается? Неужели он ошибся и никакого безмолвного уговора не было?
— Анджела! — Голос Свенсона чуть дрожит. Карлос странно смотрит на него. — Раз уж мы заканчиваем раньше, можете задержаться, обсудим вашу рукопись.
— Я на это и рассчитывала, — отвечает Анджела. — Если вы не против… Я просто встала размяться. Но только если вам удобно, если у вас есть время. Я бы не хотела надоедать…
— Мне вполне удобно, — говорит Свенсон. — Я же сам предложил. Останемся здесь или перейдем ко мне в кабинет? — Собственно, кто здесь главный? Почему он ее спрашивает?
— Лучше в кабинет. Там обстановка другая, не то что здесь. Если вы не против. — Анджела говорит тихо, почти через силу.
— Тогда идемте. Всем остальным — до свидания, увидимся на следующей неделе.
Оказывается, это так странно — идти куда-то со студенткой. Даже когда стоишь на месте, разговор не клеится. А уж когда идешь — столько возникает неловких моментов: то случайно заденешь спутницу плечом, то решаешь, пропускать ее вперед или нет, слева идти или справа, только и думаешь о том, что ты преподаватель и это обязывает. Студент ли проявляет уважение и уступает дорогу преподавателю, или Свенсон на правах старшего должен придержать дверь и пропустить ученика? И зависит ли это от того, мужского пола ученик или женского?
Естественно, зависит. Идучи по двору с Анджелой, Свенсон кожей чувствует — вот придвинься он чуть ближе, и кто-нибудь обязательно доложит: шли и держались за руки. Хорошо еще, во дворе почти никого. Повезло, что занятие закончилось раньше — в перерывах здесь не протолкнешься, и со всеми знакомыми надо здороваться. Он поднимает глаза на огромные окна корпусов Клеймора, Теккерея, Комсток-холла — интересно, кто-нибудь его заметил?
Анджела говорит:
— У вас такое бывает: представишь, что за тобой кто-то следит, и так не по себе становится? Вроде ты идешь, а в это время какой-нибудь Ли Харви Освальд берет тебя на прицел. Ну, например, некий псих, которому вы поставили низший балл, а он…
— Можете не волноваться, — усмехается Свенсон. — За мой курс оценок нет — зачет или незачет.
— Это здорово, — улыбается в ответ Анджела.
Они идут слишком медленно. Темп должен задавать Свенсон. Но ноги у него невесть отчего словно деревянные. На прошлой неделе он, пока ждал Шерри в поликлинике, прочитал статью про женщину, с которой случился удар, а началось все с того, что ей стало казаться, будто она идет сквозь толщу воды. Женщина была моложе Свенсона.
— Очень интересное было занятие, — говорит Анджела.
— Спасибо.
— Случилось чудо. Это при том, что рассказ Кортни отстойный.
Студенты не должны говорить преподавателю, что рассказ их соученика отстойный. Существует студенческая солидарность; учитель — начальник, они — подчиненные. И профессиональная (родительская) обязанность учителя — не позволять ученикам (детям) говорить друг про друга гадости.
— Ого! — говорит Свенсон.
— Вы же сами прекрасно понимаете.
— У Кортни все еще получится. — Анджела что, его коллега, с которой он обсуждает возможности ученика? Кажется, Свенсону следует ей напомнить о правилах поведения.
Но он этого не делает. И наказание настигает его — оно мчится по дорожке им навстречу. Но разве это наказание — встреча с единственной близкой ему по духу преподавательницей? Однако по какой-то непонятной причине ему совершенно не хочется сейчас общаться с Магдой.
Свенсон и Магда Мойнахен чинно, по-дружески целуются в щечку, так же как когда они встречаются за ланчем, только в присутствии Анджелы Арго это получается не совсем естественно, немного напоказ. Мол, с виду мы, может, и похожи на учителей, но вообще-то мы самые обыкновенные люди, у нас даже друзья имеются.
— У нас перерыв, — говорит Магда. — Я забыла кое-какие стихи у себя в кабинете.
Магда всегда куда-то несется впопыхах, что-то забывает. Она автор двух стихотворных сборников, имевших успех, ее бывший муж — поэт более известный, Шон Мойнахен, недавно женился снова, на юной поэтессе, подающей большие надежды, — хорошенькая девица, копия Магды двадцатилетней давности. Примерно раз в месяц Свенсон с Магдой отправляются вдвоем на ланч посудачить о юстонских сплетнях.
— А мы закончили раньше, — объясняет Свенсон. — Мы с Анджелой идем обсуждать ее роман.
— Анджела! — поворачивается к ней Магда. — Как дела?
— Добрый день! У меня все отлично, — мило улыбается Анджела.
— Как насчет ланча, Тед? — спрашивает Магда.
— Давай на следующей неделе.
— Ты мне позвони.
— Непременно. — Все обмениваются улыбками и расходятся.
— А вы занимались на… — Свенсон не знает, как спросить. Как это называлось? “Курсы для начинающих поэтов”?
— На семинаре первокурсников, — подсказывает Анджела. — Мои стихи всё испортили.
— Быть такого не может.
— Вы уж мне поверьте. Испортили. Я сочиняла дикие сексуальные вирши.
Надо будет спросить у Магды про стихи Анджелы, думает Свенсон.
— Семинар был не очень интересный, — продолжает Анджела. — Магда держалась… довольно напряженно. Мне казалось, что мои стихи ее нервируют. Так сказать… на личностном уровне.
Одно дело, когда Анджела разносит рассказ другой студентки или язвит по поводу семинаров Лорен Хили, и совсем другое — когда эта дурочка позволяет себе критиковать его лучшего, единственного в Юстоне друга. Свенсон не собирается выяснять, что за сексуальные стихи писала Анджела, из-за которых Магда нервничала “на личностном уровне”. К тому же он вынужден признать, что инфантильная часть его души очень довольна. Всегда хочется, чтобы тебя студенты любили больше, чем других преподавателей.
У входа в Матер-холл Свенсон говорит:
— Идите наверх. Я заберу почту и вас догоню.
У него нет ни малейшего желания подниматься на четвертый этаж, лицезрея перед собой ее попку. Почтовый ящик любезно предоставляет в распоряжение Свенсона несколько ярких рекламок, которыми он и помахивает Анджеле, смотрящей на него сверху. Она отходит в сторонку, давая ему отпереть дверь, и при входе даже, кажется, не споткнулась. На сей раз она сразу усаживается в кресло и умудряется изобразить подобие йоговской позы, которая, по-видимому, необходима ей для душевного равновесия. Свенсон долго роется в портфеле, но тревога оказывается ложной, и он в конце концов вытаскивает оранжевый конверт, который протягивает Анджеле.
— Как я понимаю, вы получили мое сообщение, — говорит он.
— Я даже запись в автоответчике не стерла, — отвечает Анджела. — Тыщу раз ее слушала. Ой, мамочки! Что я несу? Давайте сделаем вид, что я этого не говорила. А надо было вам отзвонить? Знаете, я была ужасно смущена. Боялась, вы решите, будто я хочу, чтобы вы похвалили меня еще раз.
— Я вовсе не ждал вашего звонка, — говорит Свенсон. — Это у вас Роберт Джонсон на автоответчике?
— Неужели узнали? Правда, он неподражаем? А вы знаете, что он умер лет в шестнадцать? Подружка из ревности подсыпала ему в вино яд.
— Да, слышал, — отвечает Свенсон. — Итак… Даже не знаю, что добавить к тому, что я сообщил на автоответчик.
— Вы опечатки нашли? — спрашивает она.
— По-моему, почти все. Я их отметил. И сделал еще две-три пометки. А так… пишите дальше. Только не показывайте всем подряд. И ради бога не приносите в класс. Никому не позволяйте вам советовать. Серьезно, никому. Даже мне.
— Господи боже мой, — говорит Анджела грудным голосом. Свенсон с легким ужасом наблюдает, как ее глаза наполняются слезами. — Я просто счастлива. — Она вытирает глаза ладонью. — Не только потому, что вы мой учитель. Я ведь на самом деле восхищаюсь вашими романами. “Час Феникса” моя самая любимая в мире книжка.
— А я думал, “Джейн Эйр”.
— Это другое, — говорит Анджела. — Ваша книга спасла мне жизнь.
— Спасибо.
Свенсон не хочет знать, каким образом. Он подозревает, что ответ ему уже известен. Когда он на вечерах читал отрывки из “Часа Феникса”, к нему потом подходили благодарные слушатели и говорили, что в романе он описал их жизнь. У них тоже отцы были психами. Поначалу он чувствовал себя обязанным выслушивать их рассказы — ужасные истории про алкоголиков, алиментщиков, черствых и замкнутых трудоголиков. Но разве он про это писал? Неужели они не читали той главы, в которой мальчик из теленовостей узнает, что его отец пошел на самосожжение? Они что, хотят сказать, что и с ними такое было? В конце концов он научился говорить прочувствованное “Спасибо”. Простого “спасибо” было вполне достаточно.
Но, кажется, не для Анджелы.
— Когда я училась в старших классах, отец все время грозился покончить с собой. И я не знала ни одного человека — ни в классе, ни среди всех знакомых в нашем нью-джерсийском захолустье, — который бы прошел через то же что я. А когда папа все-таки это сделал, со мной случилось нечто… странное. Вот тогда-то мой врач и дал мне эту книгу. Благодаря ей я поняла, что люди и такое выдерживают. Она действительно мне помогла. Спасла меня. Да и роман замечательный. По-моему, на уровне Шарлотты Бронте и Стендаля.
— Спасибо, — говорит Свенсон. — Я польщен.
Это правда. Свенсон счастлив. Как же приятно думать, что его книга помогла этой девочке. Когда журналисты спрашивали, каким он представляет своего идеального читателя, он говорил, что пишет для людей нервных, чтобы им было что почитать в самолете. Теперь он думает, что отвечать надо было так: для школьников из нью-джерсийского захолустья, для девочек, считающих, что только их жизни изуродовала судьба.
— Можно я вас о чем-то спрошу? — говорит Анджела.
— Валяйте, — говорит Свенсон.
— Вот это все, что описано в романе, так на самом деле было?
— По-моему, мы обсуждали в классе. Нельзя задавать этот вопрос…
— Мы же сейчас не в классе.
— Не в классе, — соглашается Свенсон. — Мой отец погиб именно так. Мы с мамой действительно узнали о случившемся из новостей. Он стал знаменитостью — на четверть часа. И сцена в молельном доме квакеров, когда к мальчику подходит старик и говорит, что его жизнь поднимется из пепла отцовской жизни, — все тоже было на самом деле. — Свенсон столько раз это произносил, что исповедью не считает. Собственно говоря, это предательство его собственного тяжелого прошлого, заранее отлитое в удобную форму, и всякий раз, когда журналисты расспрашивали его про “Час Феникса”, он отвечал просто на автомате. — Вы ведь знаете про Вьетнам? И про антивоенное движение?
Анджела вздрагивает и закатывает глаза.
— Ну зачем вы так? Я же не умственно отсталая.
Свенсону стыдно за свой менторский тон, и он пытается вспомнить какую-нибудь новую подробность.
— Вот ведь смешно… Я иногда и сам не могу вспомнить, что происходило на самом деле, а что я выдумал.
— Я бы помнила, — говорит Анджела.
— Вы еще молоды. А как насчет материала к вашему роману? Что там правда?
Анджела вжимается в кресло.
— Ну и вопросик…
Ей явно не по себе, и это заразительно. Но кто объяснит, почему она имеет право задавать такие вопросы, а когда он обращается с тем же к ней — это уже насилие над личностью и назойливость?
— Да ничего, — говорит Анджела. — Я все выдумала. Ну… была у меня подруга, она ставила опыты с яйцами — для урока биологии. Но остальное я сама придумала.
— Что ж, замечательно! — говорит Свенсон.
— Вот так… я хотела спросить, как по-вашему, мне надо что-нибудь переделать в этой главе?
Он же только что просил ее не слушать ничьих советов.
— Давайте вместе посмотрим.
Анджела протягивает ему рукопись, он ее перелистывает. Действительно здорово. Он не ошибся.
— Последняя фраза… Ее можно опустить, и текст только выиграет. Вы и так уже все дали понять.
— Какая фраза? — Анджела пододвигает кресло поближе, они оба, едва не соприкасаясь лбами, склоняются над рукописью.
— Вот эта. — Свенсон читает вслух: — “Я была до безумия влюблена в учителя музыки и, вернувшись из школы домой, думала о нем постоянно”. Мы же узнали это из предыдущего предложения. Главу можно закончить и так: “Меня гораздо больше интересовало, что скажет мистер Рейнод, когда я расскажу ему об этом завтра после репетиции”.
До Свенсона наконец дошло. Как он умудрился, дважды прочитав текст, не обратить внимания, что это рассказ о влюбленной в учителя девочке? Почему? Да потому, что не хотел понимать. Беседа с Анджелой и без того его вымотала.
— А когда вы начали писать свой… роман?
— В начале лета. Я приехала к маме, и у меня снова был нервный срыв. — Анджела достает из рюкзака ручку, вычеркивает последнюю фразу. — Еще что-нибудь?
— Нет, — говорит Свенсон. — Больше ничего.
— Можно я вам дам продолжение? — Она уже достала новый оранжевый конверт и протягивает его Свенсону.
— Давайте, — говорит он. — Можем обсудить его на следующей неделе, после занятий. Вас это устроит?
— Классно! — говорит Анджела. — Ну, тогда до встречи! Всего!
Уходя, она случайно хлопает дверью и кричит из коридора:
— Ой, извините! Спасибо вам! Пока!
Свенсон прислушивается к ее шагам на лестнице, затем открывает конверт, достает рукопись и читает первый абзац.
Мистер Рейнод сказал: “Есть один малоизвестный факт. В дни равноденствия и солнцестояния яйцо можно поставить вертикально, и оно не упадет”. Эта информация показалась мне гораздо более значимой, чем то, что я успела узнать про яйца и инкубаторы. Все, что мистер Рейнод говорил, взмывало ввысь, уносилось к чему-то такому необъятному, как Вселенная, равноденствие, солнцестояние.
Свенсон пересчитывает страницы, их всего четыре — на целую неделю. Он старается читать медленнее, как всегда, когда книга, которая ему нравится, подходит к концу. Да что же такое, черт подери? Это ведь всего-навсего роман юной студентки. Он пододвигает к себе телефон, набирает номер.
— Офис Лена Карри. Чем могу вам помочь? — отвечает молодой голос с четким английским выговором.
— Лен здесь?
— Он на совещаниеи — сообщает юный британец. — Что-нибудь передать?
— Я перезвоню позже. — Свенсон вешает трубку.
О чем он, собственно, хотел говорить с Леном? Звезды были к нему благосклонны, послав вместо Лена секретаря.
Так, для одного дня достаточно. Свенсон заслужил отдых. В амбулатории его ждет Шерри. Пора ехать за женой.
***
Ужин у них праздничный. В некотором смысле. Машину Шерри наконец починили. Шерри объясняет, в чем там было дело, но Свенсон слушает вполуха. Удалось уложиться в сумму — на этом он в состоянии сосредоточиться — в два раза меньшую, чем они предполагали. Что они и празднуют — ремонт, обошедшийся малой кровью. Сегодня вечером по всей Америке писатели пьют за великие произведения, за шестизначные авансы, за творческие и личные успехи, за новых друзей и новые БМВ. А Свенсон на своем пустынном островке чокается с женой и поднимает тост за то, что их “сивику” пришлось только поменять генератор за двести долларов.
А что в этом плохого? Они пьют из оплетенной бутылки чудесное монтепульчьяно, прибывшее из самого Абруццо для того, чтобы порадовать их здесь, в Вермонте. Они едят курицу в белом вине с чесночным соусом и свежим фенхелем, выращенным Шерри. В салате — последние в сезоне помидоры, дозревшие на подоконнике: Свенсону ведь повезло, он женат на женщине, которая целыми днями работает в поликлинике, но не забывает о маленьких радостях, выкладывает помидоры на подоконник — специально ему на салат. Перед ужином, когда Шерри стояла у плиты, Свенсон подошел к ней сзади, обнял, прижался к ней, и она в ответ выгнула спину, запрокинула голову. Неплохо для двух сорокасемилетних людей, двадцать один год состоящих в браке. Хорошее вино, хороший ужин, легкое возбуждение. Свенсон не безумец. Он знает, что мир — юдоль слез. Но ему жаловаться не на что. А он, строго говоря, и не жалуется.
Шерри, хотя уже стемнело и ничего не видно, смотрит в окно на свой сад. Наверняка думает о том, что еще нужно сделать до зимы. А как же Свенсон? Эй, привет, я здесь, стою на несколько ступеней выше в той же пищевой цепи, что и те растения, которые выживут или нет — но вне зависимости от усилий Шерри.
Проходит несколько минут, и она говорит:
— Знаешь что, Тед? Очень странное ощущение: вот мы тут сидим, едим фенхель, а грядка с таким же фенхелем смотрит на нас через окно.
Свенсон улыбается — да, забавный ход мысли, а потом думает: это она лишний раз напоминает, что фенхель выращен ею.
— Расслабься, — говорит он. — Со двора ничего не видно. Трава пока что за нами не следит.
— Шучу, — ласково говорит Шерри. — Извини.
— А фенхель замечательный, — говорит Свенсон.
Шерри сосредоточенно подбирает корочкой остатки соуса. Свенсон обожает смотреть, как она ест. Но сегодня вечером он допускает ошибку: смотрит поверх ее головы, на стену. Обои в цветочек — достались еще от прежних хозяев, — потрескавшиеся, в бурых пятнах, а на них ряд изображений святых, наследство двоюродной бабушки Шерри. Она повесила их ради хохмы, но у святых все всерьез, и они стоят, воздев руки, кто в исступлении восторга, кто в муках, один вообще распят вниз головой.
Свенсон вспоминает портрет Джонатана Эдвардса, выглядывавший из-за плеча ректора. Почему религия побуждает людей вешать на стены такие страшные картины? Чтобы те понимали, что они делают в церкви, чего пытаются избежать. По нему уж лучше молельный дом квакеров с голыми стенами, где нет ничего пугающего, где страшно разве что отцу Свенсона, у которого эти жуткие картины были в голове, а вера вынуждала каждое воскресенье проводить час в этой пыточной. Как-то раз после утреннего собрания (Свенсону тогда было лет двенадцать) отец отвел его позавтракать в “Молден Дайнер” и там спокойно объяснил, к какому он пришел выводу: все дурное в этом мире — его личная вина. Рассказывая, отец Свенсона, человек щуплый, съел три завтрака подряд. А вскоре после этого случая он и поджег себя на ступенях Палаты представителей.
Шерри смотрит через плечо, поворачивается к Свенсону.
— Господи, Тед! Ты смотрел на стену с таким видом, что я решила, может, один из святых заплакал.
— Я не смотрел на стену.
— Мне показалось?
— Я вообще ни на что не смотрел.
Шерри кладет себе еще салата. Она вовсе не намерена лишать себя удовольствия поесть последних помидоров только потому, что Свенсон капризничает.
— На работе опять был сумасшедший денек. Не иначе как Меркурий в ретрограде. Пришла одна девица и заявила, что она ловит флюиды от призраков дочерей Элайи Юстона.
— А ты-то что могла сделать?
— Валиум дала.
Свенсона это даже забавляет: оказывается, чудесные юстонские ребятишки тоже добывают наркоту обманом.
— Может, это моя студентка.
— Первокурсница. Специализируется на театре. А потом — новая гадость. Приходит один подонок, этот, новенький из приемной комиссии, приносит заявление одного старшеклассника. У мальчишки по отборочным тестам потрясающие результаты. Но у него рак яичек. Так они хотят, чтобы я позвонила в Берлингтон и узнала, какие у него шансы. Боятся, видите ли, что, если парень болен неизлечимо, у них место пропадет.
— Он так и сказал? — спрашивает Свенсон.
— Нет. Это было бы противозаконно. Но он имел это в виду. Я звонить в Берлингтон не собиралась. Однако вовсе не хотела, чтобы мальчика завернули. Поэтому через час позвонила в приемную комиссию и сказала, что прогнозы у медиков самые благоприятные. Ну вот, чувствую себя героем. А потом до меня доходит: они же могут принять парня, и четыре года у меня на руках будет тяжело больной человек.
Свенсон искренне надеется, что этого не случится. Иначе четыре года подряд ему придется говорить только о раке яичек. В последнее время, когда он слушает рассказы Шерри, ему кажется, что он говорит с неизлечимым ипохондриком. Вины Шерри здесь нет, но эти истории болезней все чаще звучат как пророчества о том, чем Свенсон неминуемо заболеет.
Вообще-то Свенсону (он никогда не скажет этого вслух, да и себе редко признается) почти не интересно, что происходит в амбулатории. Он женился на Шерри, убедив себя, что покорен тем, как она распорядилась своей жизнью. Нет, он на самом деле был в восхищении, и не только по причинам романтическим. Через несколько дней после того, как он очнулся на полу приемной и прохладные пальцы Шерри щупали его пульс, он начал писать рассказ о враче, который так безумно влюбиляется в джазовую певицу, что губит свою карьеру ради того, чтобы утолять ее всепоглощающую жажду любви, замаскированную под ненасытную страсть к морфину и таблеткам для похудания. Рассказ перерос в его первый роман, “Голубой ангел”, который требовал своего — Свенсон жаждал сведений в области медицины. Вот он и вернулся в больницу Святого Винсента, где его дожидалась Шерри. Они влюбились друг в друга так стремительно, будто он вдруг решил собрать материал для рассказа о человеке, которого страсть к женщине захватила настолько, что ему остается одно — погубить свою жизнь.
Тем летом они смотрели “Голубого ангела” в “Бликере”, и Свенсон, следя за тем, как профессор ради певички из ночного клуба Лолы-Лолы (ее играла Марлен Дитрих, женщина с прокуренным голосом и умопомрачительными ногами, от которых невозможно отвести глаз) превращается в жалкого фигляра, понял, каким будет роман. Из фильма он взял название клуба, в котором работала его певица, и заглавие романа. Тогда он впервые почувствовал, что это будет нечто большее, чем месть врачу, который был столь потрясен прелестями Сары Воан, что не обнаружил у Свенсона воспаления среднего уха. Он понял, что новый этап его жизни — когда он любил, а не желал любви, писал, а не желал писать — начался словно по волшебству, на него снизошла благодать, он укутан ею, как плащом, но она может так же мгновенно испариться. Нет, оказалось, что не мгновенно. Постепенно. Она уходила по капле.
После долгого молчания Свенсон заговорил первым:
— Знаешь… Сегодня утром мне так хотелось закончить занятие пораньше, поехать в Берлингтон, прийти к Руби в общежитие, позвонить в дверь, увидеть ее, сводить в кафе…
— И что же?
— Я этого не сделал.
— А может, надо было? — говорит Шерри. — Может, это бы помогло.
— Поможет только время, — говорит Свенсон.
Оба это знают, и оба в это не верят. Руби ничего не забывает. Она с младенчества отличалась феноменальным упрямством. Мимолетный испуг, игрушка, которую ей захотелось, — она могла говорить об этом непрерывно. Почему они надеялись, что она изменится? Да потому, что все меняется. Их веселая озорная дочка превратилась в упитанного подростка с сальными волосами и угрюмым лицом — как с пожелтевшей фотографии крестьянской семьи. Руби отдалялась от них все больше. Шерри говорила, пройдет, девочки в переходном возрасте часто такими бывают. Она даже принесла Свенсону книжку про это, но он ее читать отказался. Ему было противно, что его собственная жена считает, будто дешевые бестселлеры из цикла “Помоги себе сам” имеют какое-то отношение к их родной дочери.
В конце концов они убедили себя, что на самом деле им повезло. С Руби все в порядке. В школе она училась на “хорошо”. Даже здесь (а может, именно потому, что здесь), в тихом Юстоне, сколько ее одноклассниц беременели, подсаживались на наркотики. Но как-то осенью, когда Руби была в выпускном классе, Арлен Шерли сообщила Шерри, что видела Руби с парнем, сидевшим за рулем красной “миаты”.
В кампусе была одна “миата”, алая роза в бутоньерке самого проблемного студента Юстона. Младший сын сенатора с Юга, избалованный, пьющий, Мэтью Макилвейн перевелся в Юстон на второй курс, после того как его выгнали из двух других университетов: в первый раз за несданную сессию, во второй — за изнасилование девушки, за которой он ухаживал. Его появление вызвало бурю возмущения, но через несколько недель, когда объявили о строительстве нового корпуса библиотеки, корпуса Макилвейна, скандал стих. Внешность у парня была как у манекенщика — типичный самовлюбленный красавчик. Что он делал с Руби? Свенсону даже думать об этом не хотелось. Шерри же сказала, что студенты-новички часто чувствуют себя одиноко.
Им бы радоваться, что у Руби появились свои секреты, радоваться, что у нее наконец есть парень. Свенсона так беспокоило, что ее школьные приятельницы сплошь недалекие простушки. Любые друзья-подруги, но только не Мэт! И кто бы укорил Свенсона за то, что он хочет спасти свою дочь от негодяя и насильника?
Свенсон побеседовал с куратором Мэта, затем с самим Мэтом, который тут же с Руби порвал. Свенсон видел это так: играла кошка с мышкой, потом кошку что-то отвлекло, и мышка убежала. Он еще решил, что мышка будет ему благодарна.
Свенсон и Шерри знают: главное — ни в чем друг друга не обвинять. Порой это странно возбуждает: у них общее горе, есть нечто, связывающее только их двоих. Но груз того, о чем они не могут говорить, с каждым днем все тяжелее. Шерри ни в чем не повинна. Она его предупреждала, что это не сработает, Руби не забудет и не простит. И хотя Шерри никогда не скажет, что он все сделал неправильно, он знает, что она именно так и думает. Поэтому он может винить ее за то, что она винит его, а ведь это он имеет право предъявлять обвинения.
Шерри допивает вино.
— Руби сумеет это преодолеть. Она ведь нас любит.
— Откуда ты знаешь? — говорит Свенсон. — За что ей меня-то любить?
Шерри вздыхает и качает головой.
— Дай мне передохнуть, — говорит она.
После ужина Свенсон идет в кабинет. Он берет свой роман, и к горлу подкатывает тошнота. Держа страницу на вытянутой руке — похоже, дальнозоркость прогрессирует, — он читает одну фразу, другую.
Джулиус вошел в галерею. Он знал здесь всех и знал наверняка, сколько человек только и ждет его провала. Через голову женщины, которая с притворной радостью целовала его в обе щеки, он видел свои работы, похожие на трещины, расползшиеся по выложенным плиткой платформам подземки, они умирали на стенах галереи.
Кто же это пишет так мертво и убого? Да уж никак не Свенсон. Мертвечина на стенах, мертвечина на бумаге — закодированное предупреждение самому себе. Он смутно помнит, каково это, когда работа идет, когда, садясь утром за письменный стол, словно ныряешь в теплую ванну или в ласковый речной поток, и волны слов уносят тебя… Он открывает портфель, достает рукопись Анджелы Арго. Читать не будет, только взглянет. Но он начинает читать и забывает, о чем думал, а потом забывает и про свой роман, и про роман Анджелы, про свой возраст, про ее возраст, про свой талант, про ее талант.
Мистер Рейнод сказал: “Есть один малоизвестный факт. В дни равноденствия и солнцестояния яйцо можно поставить вертикально, и оно не упадет”. Эта информация показалась мне гораздо более значимой, чем то, что я успела узнать про яйца и инкубаторы. Все, что мистер Рейнод говорил, взмывало ввысь, уносилось к чему-то такому необъятному, как Вселенная, равноденствие, солнцестояние.
Я никогда не пробовала ставить яйцо вертикально — ни в равноденствие, ни в солнцестояние. Я не верю в астрологию. Я знала только, что моя жизнь — как это яйцо, и точка ее равновесия — те несколько минут после занятий, когда я могу поговорить с мистером Рейнодом.
Последние десять минут репетиции были для меня сущим адом: сколько времени осталось, сколько мы будем еще играть, если мистер Рейнод опять прервался, кричит на барабанщика за то, что тот поздно вступил, и нам приходится начинать все сначала, и заканчиваем мы только со звонком. Вот как научилась математике — когда все это высчитывала. Если мы заканчивали играть раньше, эти несколько минут доставались мне. Если нет — передо мной простиралась пустыня: ночь, день, выходные.
Я была первым кларнетом. Я следила за тем, чтобы все вступали вовремя. Я отбивала ритм ногой. Может, мистер Рейнод думал: ну что за ребячество — отбивать ритм? Я представляла себе, как он смотрит на мои ноги. Я считала такты, держа кларнет на коленях. Мистер Рейнод, оглядывая оркестр, бросил взгляд и на мой кларнет.
Он научил нас готовить инструмент за три такта. Мы держали мундштуки во рту и вступали по знаку дирижера. Вступили дружно, ну разве что кто-то задержался на секунду, и, услышав хор деревянных духовых, я забыла обо всем, осталось лишь прохладное журчание безукоризненной мелодии Пятого Бранденбургского концерта Баха, хоть и в переложении для школьного оркестра, но по-прежнему недосягаемой.
За три такта до конца мир вернулся. Смотрел ли мистер Рейнод на мою ногу? Будто у него дел других не было — только и смотреть на мою идиотскую ногу.
Началось все прошлой весной, когда мы возвращались домой с окружного музыкального фестиваля. Победил школьный оркестр Куперстауна с пьеской под названием “Последний шаман”, где мерзко грохотали тамтамы, выли виолончели, имитируя пение воинов в вигваме, потом завизжали флейты-пикколо — видно, с кого-то снимали скальп. Толпа, собравшаяся в школьном спортзале, бесновалась от восторга. Судьи одобрительно кивали головами. Наш нежный, звонкий Моцарт с треском провалился.
Мистер Рейнод был за рулем фургона с инструментами, с ним ехали все концертмейстеры, его отборные силы. Обычно мы болтали без умолку. Кому этот нравится, кому — та, будто мистера Рейнода здесь нету. На самом деле все эти разговоры велись специально для него: мы демонстрировали ему, какой крутой жизнью живут подростки. Но после фестиваля все так расстроились, что говорить не хотелось. Мы проиграли, и проиграли по своей вине.
Мистер Рейнод вдруг поддал газу, сменил полосу. Инструменты задребезжали. Взревел и затих клаксон. Из-за спины мистера Рейнода я смотрела, как ползет по кругу стрелка спидометра. Обычно он ездил, как мои родители: чуть медленнее лимита скорости. А сейчас он несся по шоссе, обгоняя все машины. Я решила, что мы разобьемся.
Он снова перешел на крайнюю полосу, въехал на площадку для отдыха и сказал:
— Всё, выходите. Вперед, шагом марш!
Мы удивленно на него посмотрели. Говорил он всерьез. Он когда-то служил в морской пехоте.
Он чуть не угробил нас на шоссе, но мы, ни секунды не колеблясь, отправились следом за ним в лес. Это была еще одна из его безумных выходок, за которые его и любили ученики. Как-то раз на репетиции он велел нам всем поменяться инструментами, и мы играли труднейший отрывок на том, на чем играть не умели.
Мы шли за ним по дорожке, мимо карты, висевшей под пыльным стеклом, мимо мусорных баков. Лес был темный и сырой. Следуя за мистером Рейнодом, мы то и дело теряли его из виду. Он шел, расправив плечи и высоко подняв голову. Она и была для нас ориентиром.
— Ну хорошо, остановились! — сказал он. — Посмотрите вокруг. Вот здесь жили индейцы. Вы хоть на секунду можете поверить, что они играли эти тупые голливудские песенки? Настоящая индейская музыка ничего общего с таким дерьмом не имеет.
Он не ругал нас за то, что мы провалились. Доказательством тому было слово “дерьмо”, которое он произнес. Ругался он только в присутствии концертмейстеров, и мы поняли, что нравимся ему по-прежнему.
— Ладно, — сказал мистер Рейнод. — Идем назад к фургону.
Все пошли, а я вдруг поняла, что не могу тронуться с места. Мне ужасно захотелось спать.
Мистер Рейнод схватил меня за руку.
Я так испугалась, что почему-то улыбнулась. Лицо мистера Рейнода было совсем близко. Я глядела ему в глаза, с трудом фокусируя взгляд. Видела только свое искаженное лицо, оно отражалось в его очках. Он открыл рот, снова закрыл.
— Иди вперед, — велел он мне. Но продолжал держать меня за руку. — Прости, — пробормотал он. — Я не хотел… — И тут он меня отпустил.
***
Это всего лишь третья консультация, но Анджела держится гораздо спокойнее и только немножко ерзает, усаживаясь в кресло. Что ж, у нее есть основания быть спокойной. Свенсон сам ей позвонил и назначил эту встречу. Она вполне могла решить, что он так поступает со всеми студентами. Она скрещивает ноги под сиденьем.
— Ну как вам? Что скажете?
— Что это у вас на руке написано? — спрашивает Свенсон.
Анджела, нахмурившись, смотрит на надпись, сделанную шариковой ручкой.
— Это? В воскресенье лунное затмение. Я боялась забыть. Так что вы думаете о моем романе?
— Вы играете на каких-нибудь музыкальных инструментах?
— Вообще-то нет. Завалила экзамен во втором классе. По флейте.
— А откуда тогда такие познания в музыке?
— У меня есть друзья. Я у них спрашивала. Кое-что выдумала. Вам не понравилось, да? Это хотите сказать?
— Вовсе нет. Потрясающе получилось. Я отметил пару мест, посмотрите, может, решите что-то поменять.
— Выкладывайте! — Анджела достает ручку.
— Да там пустяки. Ну вот, например, вы пишете “будто мистера Рейнода здесь нету”. Точнее будет “здесь нет”. Впрочем, можно и так.
— Вы это отметили?
— Отметил. И вот тут еще… как насчет правдоподобия? Она действительно могла увидеть свое лицо в его очках? Или вам просто так захотелось и вы нарочно ввели эту деталь?
Анджела откидывается на спинку кресла.
— Ого! А это обидно, — говорит она. — Можно в ваши очки посмотреться? Ладно. Проехали. Извините. Вам недостаточно, что она думает, будто видит свое отражение? Ведь она в этот момент очень расстроена.
— Оставьте как есть. — Свенсон не собирается спорить. — Может, потом когда-нибудь еще разок взглянете…
— Что еще? — спрашивает Анджела.
— Вот здесь… То же самое предложение. Хотите — оставляйте. “Видела только свое искаженное лицо”. “Искаженное” — это слово ничего нам не говорит.
— А значить может что угодно.
— Вот именно.
— Обязательно это отметьте, — просит Анджела.
— Уже отметил.
— Неужели это я написала! — говорит Анджела. — Спасибо вам огромное-преогромное.
Свенсон воодушевленно просматривает рукопись еще раз.
— Тут посмотрите. Эпизод в фургоне. Слишком все быстро. Она действительно думает, что они разобьются, что аварии не избежать? Значит, когда машина тормозит, все чувствуют облегчение, но… смешанное со страхом, так?
Анджела сначала кивает, потом задумывается. Свенсон наблюдает за ней.
— Вы правы, — говорит она. — Это я понимала. Но очень торопилась — хотела поскорее перейти к их походу в лес. Она остается с ним наедине всего на минуту, но для нее это очень важно, после этого все меняется…
Свенсон, помолчав немного, говорит:
— Вы еще кому-нибудь показывали? Или роман никто больше не читал? — Кажется, она говорила, что никому его не давала, но Свенсону почему-то хочется знать наверняка.
— Никто, — говорит Анджела. — Ну, только мой друг. Ой, Господи! Я сейчас сказала про своего близкого друга “никто”. Как вы думаете, что это может значить?
— Терпеть не могу психологических изысканий, — говорит Свенсон. — И каково мнение вашего друга?
— Он говорит, здорово. — Анджела пожимает плечами. — Вот, я вам еще принесла. — Она достает из рюкзачка новый оранжевый конверт. Происходит обмен оранжевыми конвертами, Анджела свой чуть не роняет и смущенно хихикает.
Глядя в пол, она продолжает:
— Собственно говоря, там всего один абзац — я хотела добавить его в конец отрывка. У меня еще есть, уже готовые главы, но я решила не спешить. Чтобы вас не слишком пугать. С вами удивительно интересно работать. После наших встреч мне хочется писать и писать. Просто не успеваю печатать. А потом сажусь и начинаю все по тыще раз переделывать — чтобы не стыдно было вам показать. Если меня поймают на том, что я все остальные занятия пропускаю, и мое дело передадут ректору, вы сможете им написать, как я работала?
— К сожалению, нет, — говорит Свенсон. — Но с удовольствием прочту то, что вы написали.
— До вторника, — говорит Анджела.
— До вторника.
Он слушает, как она бегом спускается по лестнице, а затем открывает конверт.
На следующий день я играла через силу. Никак не могла сосредоточиться на музыке. Все думала, зачем тогда, в лесу, мистер Рейнод схватил меня за руки? Это стало темой моего научного эксперимента: я анализировала все подробности с такой тщательностью, какой не удостаивала несчастных цыплят, которых пыталась вывести в нашем сарае за домом.
Свенсон кладет листок на стол, тянется к телефону. Кому он собирается позвонить? Лену Карри звонил на прошлой неделе. С Шерри беседовать неохота. Он набирает добавочный Магды Мойнахен.
— Тед! — тут же откликается Магда. — Как дела?
Ему нравится в Магде многое, но особенно приятно то, что она всегда ждет каких-то неприятных звонков и искренне радуется, если звонит Свенсон.
— У меня сейчас консультация, — говорит она. — Можно я перезвоню?
— Давай лучше договоримся встретиться, тогда и поболтаем. Как насчет ланча завтра?
— Отлично! Где всегда?
— Конечно, — говорит Свенсон. — Вместе поедем?
— Я приеду из Монтпилиера. Так что давай встретимся уже там, в половине первого.
***
Свенсон знает по опыту, что Магда никогда не приходит вовремя, поэтому приезжает чуть позже и, поняв, что Магда опаздывает еще больше, начинает злиться. У него ни книги, ни газеты, и единственное, что может отвлечь его в мрачных интерьерах “Орлеанской девы”, — стаканчик шардонне, от которого, впрочем, обязательно разболится голова. В зале ресторана, построенного в конце пятидесятых семейством из Квебека, окон нет, стены обшиты темным деревом, и все здесь напоминает клуб садомазохистов: кругом развешаны железные доспехи и скрещенные топоры, со стропил свисают остроконечные булавы и велосипедные цепи — все это имитация старины. Где теперь такое купишь? Да уже нигде.
Три поколения хозяев заведения до блеска начищали доспехи, сохраняли дизайн ресторана, куда преподаватели Юстона приходят пообщаться с коллегами. Студенты сюда не заглядывают, поэтому можно спокойно на них жаловаться, не опасаясь, что они сидят за соседним столиком. В тех редких случаях, когда университет подбирает новых сотрудников, их тоже ведут сюда: если везти их в Монтпилиер, где кормят лучше, они ведь решат, что так и придется ездить на ланч за шестьдесят миль. Кандидатов на должность угощают старой юстонской шуточкой: “В “Орлеанской деве” подают бифштексы, сожженные на костре”.
Сегодня две трети столиков, как обычно, заняты преподавателями и сотрудниками администрации. Проходя по залу, Свенсон всех их поприветствовал. Ходит он сюда исключительно с Магдой. Только здесь можно позволить себе ланч с коллегой противоположного пола, не провоцируя сплетен. Влюбленные парочки, если не желают известить всю общественность о природе своих отношений, сюда не заглядывают. Это было бы все равно что обниматься посреди Юстонского дворика.
У Свенсона с Магдой дружба такого рода, которая месяцами вибрирует на грани флирта, но опасной черты они не преступали никогда в силу непреодолимых обстоятельств: они ведь коллеги, Свенсон состоит в браке, Магда состояла, к тому же они слишком хорошо друг друга знают. Но легкий намек на романтику все же присутствует, о чем свидетельствует и тот факт, что Свенсон, когда Магда влетает в зал, снова восхищается тем, какая она хорошенькая.
Свенсон приподнимается со стула. Магда целует его в щеку. Он обнимает ее, неуклюже поглаживая по спине. Она сбрасывает пальто, садится, опирается локтями на стол, подается вперед и так пристально смотрит ему в глаза, что, будь это не в “Орлеанской деве”, со стороны могло бы показаться, что у них и в самом деле роман.
Большинству женщин Свенсон нравится, главным образом потому, что они нравятся ему. Ему интересно то, о чем они рассказывают, он не подозревает их в тайном желании его извести. Вот почему у него счастливый брак, вот почему все библиотекарши и секретарши сделают для него что угодно и вот почему он единственный на весь Юстон идиот, который не переспал ни с одной студенткой. Женщины говорили ему, что от большинства мужчин он отличается отсутствием агрессивной враждебности. Может, этим они давали понять, что спать с ним никогда не будут.
А вот Магда едва на это не пошла — был один эпизод у нее в квартире. Тогда как раз случился очередной период взаимного влечения, причем острого, и Свенсон весь день предвкушал, как зайдет к Магде, — он должен был отнести ей кое-какие бумаги, и там он отреагировал на тонкие нюансы ситуации тем, что за первые двадцать минут выпил бутылку вина. Он сидел, развалясь, на диване, придвигался к Магде все ближе и ближе, и в тот самый момент, когда они могли — должны были — поцеловаться, Свенсон понял, что слишком пьян. И, вскочив с дивана, пулей помчался к двери. Знаменательно то, что они никогда, ни разу не вспоминали тот вечер.
— Чем занималась в Монтпилиере? — спрашивает он.
— Ездила в книжный, — говорит Магда. — Вот взгляни.
Он бросает взгляд на название.
— “Лучшие стихи о собаках”?
— Попадаются просто потрясающие стихи. Настоящая поэзия. Я не шучу.
— И что же? Ты тоже решила купить собаку? А потом о ней писать?
— Тед! — говорит она. — У меня есть собака.
— Ну да, — произносит он неуверенно.
— Моя собака тут ни при чем. Понимаешь, один первокурсник написал совершенно убогое стихотворение про смерть собаки. Я точно знаю, что это его собака. И что я должна сказать? “Мне очень жалко твоего песика. Да, кстати, стихи получились отвратительные”. Вот я и подумала, покажу-ка я парню, как пишут про собак и про их смерть, будет хоть с чего начать разговор.
— Ты великий педагог. Тебе это известно?
— Спасибо огромное.
— Да, в самом деле. Ты так серьезно ко всему относишься. И студенты тебя обожают. — Свенсон вспоминает, что Анджеле семинар Магды не нравился.
— Тед! Что с тобой?
— Прости, задумался. Мои ученички писали бы про секс с мертвой собакой.
— Что-что? — переспрашивает Магда.
— То есть с дохлой курицей. Слушай, тебе не кажется, что они в этом году все какие-то странные? Что с ними такое? Мои только и пишут про секс с животными.
— Безопасный?
— Дэнни Либман порадовал шедевром про мальчишку, который приходит домой со свидания и совокупляется с куриной тушкой.
— Гадость какая, — говорит Магда.
— Ты бы им это сказала.
— А ты-то что сказал?
— Ограничился техническими подробностями, — например, насколько точны детали. Напомнил, что кур теперь продают без головы. — Свенсон врет, чтобы позабавить Магду.
— Сексуальная агрессия по отношению к курам… Можно и дело завести…
— Да уж, — кивает Свенсон, и оба замолкают.
Магда вдруг спрашивает:
— А как дела у Анджелы Арго?
Свенсон рад, что она заговорила об Анджеле первая. Он и сам собирался. Но тут появляется официантка Дженет, грубоватая, но добродушная.
— Ну, как вы? — интересуется она.
— Великолепно, — отвечает Свенсон.
— Аналогично, — говорит Магда.
— Ага, на пять с плюсом, — кивает Дженет.
Свенсон заказывает то же, что и всегда, что заказывает любой завсегдатай (другие сюда не ходят): сэндвич с идеально прожаренным (если верить меню) мясом и пюре с мясной подливкой.
— Мне то же самое, — говорит Магда.
— Понятно. Можно было и не спрашивать. — Дженет разворачивается и уходит довольная и одновременно чуть огорченная тем, что больше они ничего не заказали.
Да будут благословенны Дженет и “Орлеанская дева” — заказы здесь принимают быстро, поэтому можно тут же вернуться к беседе.
— Ты почему спрашиваешь? — говорит Свенсон.
— О чем?
— Об Анджеле Арго. — Свенсон произносит это с такой же интонацией, как сама Анджела, когда на первом занятии называла свое имя. Она еще глаза закатила, и Свенсон испугался, не припадок ли это.
Магда смотрит на него испытующе. Она явно обладает какой-то информацией, только вот непонятно какой. Ну, если ей что-то известно, пусть выложит Свенсону. Но нет, она все портит, потому что говорит следующее:
— Тед, если ты переспишь с Анджелой Арго, я перестану с тобой общаться.
Что за чушь Магда несет! И как, собственно, они перешли от рассказа Дэнни к возможным перспективам отношений Свенсона и Анджелы? Вчера Магда видела их вместе. Неужели она подумала, что… Может, уловила некие сигналы, которые мужской радар Свенсона пока не заметил?
— Боже мой, Магда, откуда такие мысли? Ты что, спятила? Ты же была на собрании. Если бы я решил рискнуть своей работой, то уж никак не ради Анджелы. И вообще, сама знаешь, я такими вещами не занимаюсь.
Магда знает это наверняка. И это ее несколько успокаивает.
— Ну, и чем Анджела теперь занялась?
— Роман пишет, — говорит Свенсон. — Хороший. На самом деле хороший.
— Меня это не удивляет, — говорит Магда. — Хотя мне она приносила нечто ужасное. Но видно было — человек она талантливый. Только вот хлопот с ней не оберешься.
— В каком это смысле?
— Ну… — говорит Магда, замявшись, — в ней будто… стержня нет.
— То есть?
— Она врет.
— Как это — врет? — У Свенсона перехватывает дыхание.
— По мелочам. Например, взяла у одного студента несколько книг: Рильке, Неруду, Стивенса, — а когда он попросил вернуть, сказала, что ничего у него не брала. Он пробрался к ней в комнату и нашел их на ее столе. Не так все было просто, потому что, по-моему, мальчик был в нее влюблен. Но факт остается фактом — книги были у нее.
— Книжки ворует — ну, это не самое страшное преступление. По мне, так пусть наши детки воруют книжки — значит, читать хотят. Да и дружок ее поступил не лучшим образом — тайком пробрался к ней в комнату. Кстати, это тот, с которым она сейчас встречается?
— Она разве с кем-нибудь встречается? Тогда мне казалось, что у нее никого нет. Короче, история некрасивая. Но в конце концов это ребят очень сплотило. По-моему, никто и словом не обмолвился.
У Свенсона в группе такого не бывает. Ничего, что, по Магдиному выражению, их бы сплотило.
— Не знаю, может, все дело было во мне, — продолжает Магда. — Анджела из тех студентов, с которыми у меня не получается наладить контакт. Я вот тебе минуту назад сказала, что у нее плохие стихи, но это не совсем так. Стихи по-своему сильные. Наверное, мне такие противопоказаны. Чересчур неистовые и непристойные.
— Неистовые и непристойные? Ого! И о чем шла речь?
— Это были, скажем так, драматические монологи. Или диалоги. Как бы запись разговоров девушек из “Секса по телефону” с клиентами.
И тут, естественно, приносят заказ. Впрочем, разговор явно захватил обоих и так просто не прервется, вполне можно сделать паузу, приняться за еду.
Магда отправляет в рот первый кусок.
— И еще одно… Героиня этих стихотворений называла себя “Анджелой-911”.
— Господи боже мой! — изумляется Свенсон. — Что, теперь в Юстон принимают и девушек, работавших в “Сексе по телефону”?
— Работавших или работающих — кто знает? У меня возникло ощущение, что все это очень похоже на правду. И еще было что-то такое в том, как к ней относились ее сокурсники. Страх? Уважение? Не знаю. У меня правило: не спрашивать, не вмешиваться. Сразу видно, что мальчик пишет о смерти своей собаки, но если он не захочет…
— Отлично понимаю, — перебивает ее Свенсон. Он счастлив сменить тему и от эротических стихов Анджелы перейти к обсуждению работы семинаре. Они же для этого и встретились. Коллеги беседуют о делах. — Не спрашивай. Не вмешивайся. Чем меньше знаешь, тем лучше.
— Что касается этого — безусловно да. Но ведь она была первокурсницей. Я даже думала: может, надо об этом кого-нибудь известить? Хотела посоветоваться с Шерри.
— С Шерри? Ты ей что-нибудь сказала?
— Нет. Подумала, еще впишут Анджеле в карту какой-нибудь диагноз. И… стыдно признаться, но я не хотела в это ввязываться. Сам знаешь, как бывает. Говоришь себе: потерпи, семестр скоро закончится. И вообще, мне не надо было ничего узнавать специально. Анджела сама все сообщала. В ее стихах было много про отца этой девушки из “Секса по телефону”, про то, как он ее изводил сексуальными домогательствами. Как-то раз, на консультации, Анджела дала понять, что это так на самом деле и было.
— Что она сказала?
— Не могу вспомнить. Я тогда просто обалдела. Впрочем, половина студентов заявляют, что они едва избежали инцеста.
— Мне они такого не рассказывают, — говорит Свенсон.
— Повезло тебе, — усмехается Магда. — Было в Анджеле нечто такое… В общем, я в это поверила.
— Почему? — спрашивает Свенсон осторожно.
— Сама не знаю. Не в одной Анджеле дело. Все их поколение… Мне порой кажется, они считают, что секс — это нечто постыдное. Они будто в глубине души уверены, что если ты думаешь о сексе или испытываешь желание, — значит, ты страшный человек.
— Исключение они делают для зоофилии, — говорит Свенсон. — Господи! Несчастные дети! — Он умолкает, пораженный тем, что ведет такие разговоры с Магдой.
Оба они приложили немало усилий, чтобы подавить собственные сексуальные порывы. Может, Анджела не без оснований сказала, что с Магдой не все в порядке. Одно ясно наверняка: Магда не читала роман Анджелы. И все же Свенсон с облегчением думает, что Магда, возможно, права — и насчет Анджелы, и насчет всего ее поколения.
— Отец, про которого она упоминает в стихах… он покончил с собой?
— Покончил с собой? О самоубийстве она ничего не говорила. Знаешь, Тед, у меня было очень странное ощущение — будто все это выдумано, но сама она разницы не чувствует.
— Роман вполне настоящий, — говорит Свенсон.
— Рада слышать, — отвечает Магда.
— У тебя эти стихи случайно не сохранились? — Свенсон уставился в тарелку. Он понимает, что вопрос идиотский. Сам он хоть какие-нибудь студенческие работы хранит?
Но Магда нисколько не удивляется.
— Знаешь, и это тоже странно. — Она откусывает кусочек сэндвича, утирает рот ладонью. Свенсон глядит на ее руку. Ему хочется дотронуться до нее, погладить. — Вот тебе пример того, насколько Анджела упертая. Под конец весеннего семестра звонит мне Бетти Хестер, библиотекарша.
— Я знаю Бетти, — говорит Свенсон. — Матушка Хаббард[10].
— Тед, не надо так. Злая шутка. Так вот, Бетти рассказывает мне, что одна из моих учениц — понятно, что Анджела — сделала книжку своих стихов: распечатала на принтере, нарисовала обложку, сброшюровала и преподнесла в дар Юстонской библиотеке, в память о своем первом курсе. И попросила Бетти поставить на полку современной американской поэзии. Бетти ее поблагодарила, сочла, что это очень мило с ее стороны. А потом прочитала несколько строк и поняла, что к чему. Тогда-то она и позвонила мне, спросила, можно ли отказаться от подарка Анджелы. Я поинтересовалась, нет ли у нас в университете правил, запрещающих вводить в фонд книги студентов. Бетти ответила, что нет — такого прежде не случалось. Я сказала, что Анджела вполне может как-нибудь зайти проверить, что сделали с ее книгой, и, увидев, что книги на полке нет и она никому не выдана, запросто устроит скандал.
— Анджела? — Свенсон пытается совместить два образа — мстительную гарпию, о которой рассказывает Магда, и застенчивого воробышка, благодарного за каждую кроху похвалы.
— Да, Анджела, — говорит Магда. — В конце концов я посоветовала Бетти ввести эту проклятую книжку в каталог, поставить на полку и надеяться, что никому, кроме Анджелы, она не понадобится. Никто ее и не заметит. А когда Анджела закончит университет, книжку можно будет списать. Сам понимаешь, прежде всего мне самой не хотелось проблем с администрацией. Стихи ведь были написаны к моему семинару. А я до сих пор не в штате.
— Так что, книжка в библиотеке? — спрашивает Свенсон.
— Насколько мне известно, да.
— Надо будет взглянуть.
— Да ради бога.
Оба вдруг замечают, что едва притронулись к сэндвичам, и смущенно принимаются за еду.
— Я проголодался, — говорит Свенсон.
— Я, похоже, тоже, — кивает Магда. — Да, кстати, Тед. Когда будешь в библиотеке, возьми “Моя собака Тюльпан” Акерли. И дай почитать своим ученикам. Это лучшее произведение про половые сношения с животными.
— Спасибо, — говорит Свенсон. — Я всегда знал, что на тебя можно рассчитывать.
— Мы же друзья, так ведь?
***
В библиотеке, как всегда, пусто. Интересно, где студенты работают? Эхо разносит звук шагов Свенсона по огромному вестибюлю. Он чувствует себя крошечным и никчемным, но одновременно громадным и оглушительно шумным.
И тут он видит Бетти Хестер, сидящую за столиком у входа. Высокая, с прямой спиной, в ручной вязки темно-лиловом платье с широкой юбкой, под которую можно упрятать весь ее выводок (работая в Юстоне и получая ученые степени по библиотековедению, Бетти родила шестерых), она напоминает тряпичную бабу на чайник.
— Тед! — свистящим шепотом приветствует его Бетти. — Сколько лет, сколько зим! Неужели столько пишешь, что и читать некогда?
— Если бы! — Свенсон скромно пожимает плечами — он как бы опровергает предположение Бетти, допуская, однако, что она, возможно, и права.
— Трудно вам, творцам. Как Шерри?
— Прекрасно, — говорит Свенсон. — Как дети?
— Все отлично. Итак, могу я чем-нибудь помочь?
— Нет, спасибо. У меня тут кое-что не клеится… Решил зайти порыться в книжках — вдруг вдохновение осенит.
— Да ты настоящий читатель, — говорит Бетти. — На таких библиотеки и держатся.
Свенсон украдкой бросает опасливый взгляд параноика-извращенца и понимает, что с места, где сидит Бетти, видно карточный каталог, который он по старинке предпочитает компьютеру, где никогда ничего не понятно. Он что, вообразил, будто Бетти, увидев, как он идет к ящику на “А”, догадается, что он ищет “Непристойные стихи Анджелы Арго”? И тут его действительно осеняет. Он поищет книжку, которую посоветовала Магда, — “Моя собака Тюльпан” Акерли, — а уж потом…
Свенсон наспех записывает на листочке бумаги шифр Акерли, после чего якобы случайно выдвигает соседний ящик и находит карточку “Арго, Анджела. “Анджела-911”. Напечатано автором”. В воздухе ни единой лишней молекулы кислорода — все насквозь пропитано плесенью. Он проводит пальцем по корешкам книг, находит брошюру, прошитую алой нитью, и тут же отдергивает руку, словно дотронулся до раскаленного железа. Легкие сжимаются и ему перестает хватать воздуха. Он берет себя в руки, выуживает книгу — книжонку — с полки. Понятно, с чего Бетти так распсиховалась. На обложке заглавие: “Анджела-911” алыми буквами. Под ним компьютерная фотография — Венера Милосская с грубо подрисованными руками. Одна рука прикрывает лобок, другая держит телефонную трубку.
Свенсон слышит (или ему мерещится?) шаги, замирает, прислушивается. Смотрит в проход между стеллажами. Книжка дрожит в руках. Он открывает первую страницу, там посвящение “Моим маме и папе”. Как это мило — посвятить непристойные стихи об инцесте и сексе по телефону своим родителям. Он закрывает книгу. Кто-то идет? Или это потрескивают старые стеллажи, скрипит под их тяжестью пол?
Свет здесь тусклый, читать невозможно, но в зал он выходить не решается — вдруг там кого-нибудь встретит, до полки далеко, обратно не поставишь. Он ставит книжку на место, идет искать Акерли, находит, возвращается за брошюрой Анджелы, прячет ее под томик Акерли. После чего направляется к столу в самом дальнем углу — сюда никто никогда не заглядывает.
Он листает страницы, находит первое стихотворение и читает:
Я отец четырех дочерей.
Три из них уже спят,
А четвертая ждет меня.
Вот я вам и звоню.
Вы что, спите? Не спите! Слушайте!
Я все думаю об ее упругих грудках.
Моя рука у нее между ног.
Ее бедра вздымаются вверх.
Вы что, спите? Слушайте!
Я слышу ее стон —
Так она ворковала в младенчестве,
А теперь этот стон для меня, он мой.
Ее косточки тонкие, словно птичьи.
Я осторожно ложусь на нее,
и пенис упирается ей в гладкое бедро.
Вот я вам и позвонил.
Вы слушайте! Не спите. Слушайте.
Я же сказала, я не сплю.
Я жду, я жду тебя.
Ты меня так возбуждаешь.
Представь, что ты лежишь на мне.
Представь, что я — твоя дочь.
Ну что ж, она не Сильвия Плат. Хорошо, что проза у нее настолько лучше стихов. Свенсон готов выдать еще сколько угодно обидных замечаний, но прекрасно понимает: все это лишь попытки отвлечь себя, не думать о том, почему это у него случилась эрекция. Ну что он за чудовище? Возбудился, прочитав стишки про инцест, про совращение невинной девчушки! Все эти годы он морочил себе голову своими так называемыми нравственными принципами, интенсивной внутренней жизнью, обязанностями — он же учитель, муж, отец, да, отец, воспитывающий дочь. А если бы кто-то проделал такое с Руби? А если бы с Анджелой?
Да Свенсон просто нелюдь! Животное. Дикий зверь. Он судорожно скрещивает ноги, закрывает глаза, делает глубокий вдох. От книжной пыли у него начинается кашель. Так, вспомни о раке легких! Сколько лет ты курил! Ну вот, кажется, эрекция потихоньку спадает. Нужно просто успокоиться. Хватит себя уничтожать! Эрекция — не такое уж тяжкое преступление, это же не изнасилование, не домогательство. Даже католики не считают, что дурные мысли так же греховны, как дурные дела. В старших классах, когда на скучнейших уроках математики у него случалась эрекция, он представлял себе, что его родители умерли. А теперь-то они действительно мертвы, и сам он умрет, и Шерри, и Руби. О, срабатывает отлично! Безотказный антиафродизиак.
Собственно говоря, член у него встал не из-за стихов Анджелы, банальных, в сущности, по содержанию. И не потому, что написаны они студенткой, которую он знает лично, девушкой, о кое-каких сторонах натуры которой он бы и не догадался — а может, догадался бы, но был предусмотрителен и гадать не пытался. Ему сорок семь лет, и опасность сексуальных эксцессов почти миновала. Столько лет ему удавалось отделываться легким флиртом со студентками, причем прехорошенькими, и было бы безумием сойти с дистанции перед самым финишем ради этой пигалицы Анджелы Арго. Нет, причина эрекции не стихи. И точно уж не Анджела. Все дело в атмосфере — душная библиотека, нравственные табу, сама тема секса, как ни банально она преподнесена, и где — в этом унылом, аскетичном храме мудрости.
Он хочет прочитать остальные стихи. Только не здесь, не среди этих пыльных книг. Дома все по-другому. Чище. Спокойнее. Одна загвоздка — как пронести книгу мимо Бетти Хестер.
Может, просто ее украсть? Он окажет Бетти, да и Магде услугу. Почему он не прихватил с собой портфель? Можно сунуть книгу под мышку и вынести через центральный вход. Только с его-то везением наверняка окажется, что она намагничена, сработает сигнализация, которую установили несколько лет назад — питали идиотские надежды на то, что студенты будут воровать книги. Магда сказала, что Анджела ворует книги. А теперь этим, похоже, займется и Свенсон.
Он хочет заполучить эту книгу. Ему необходимо ее прочесть. Только никак нельзя брать ее на абонемент — запись об этом будет навеки внесена в компьютер. Может, сделать ксерокс? Там всего страниц пятнадцать-двадцать. Обрадовавшись, что нашелся такой простой выход, он спешит вниз, но по дороге вспоминает копировальный аппарат стоит рядом с каталогом и его отлично видно от стола Бетти. Так, ксерокс отпадает. Главное — сохранять спокойствие. Не встречаться взглядом с Бетти, дать ей жестом или отсутствием оного понять, что он принес эту брошюру с собой, а теперь уносит домой.
Уголком глаза он замечает, что Бетти за столом нет. Но тут из-за стеллажей со справочниками Бетти кричит:
— Тед! Сию секунду подойду!
Разве соблюдение гробовой тишины не входит в ее профессиональные обязанности?
Свенсон выдавливает из себя улыбку. Только не впадать в панику. Он взял на себя труд проверить, над чем его ученица работала в прошлом году, на что он имеет полное право, более того, это говорит о его исключительной ответственности. Что это на него нашло: уважаемый писатель, преподаватель университета испугался, не пристыдят ли его за то, что он вздумал почитать какие-то дилетантские скабрезные стишки! Будто мальчишка, которого поймали с порножурналом.
Бетти берет Акерли, Свенсон украдкой перекладывает книжку Анджелы в другую руку. Это его. Он этого никому не отдаст. И Бетти это не касается.
— Тед!
— Да? — Он тянет время.
— Где твоя карточка?
— Ой! — Он отворачивается, чтобы Бетти не заметила “Анджелу-911”, свободной рукой шарит по карманам, достает бумажник.
— “Моя собака Тюльпан”? Название незнакомое.
— Профессор Мойнахен посоветовала почитать, — говорит он. И непонятно зачем добавляет: — Мои ученики словно сговорились — пишут рассказы про людей, которые проникаются неподобающими чувствами к своим домашним животным. — Ну зачем он об этом?
— Да, наверное, и такое бывает. — Бетти проверяет книгу и, удовлетворенная выданной компьютером информацией, отдает Акерли Свенсону — все в порядке, можете идти.
— Спасибо тебе. — Свенсон говорит это с пылом — имитирует дружеское прощание.
И тут Бетти голосом учительницы начальных классов, велящей положить ей на стол шпаргалку или выплюнуть жвачку, спрашивает:
— А эту?
Свенсону бы сказать: “А это моя”. Он не обязан ей ничего показывать. Но он протягивает книгу. Немой вопрос — выражением глаз, жестом: он что, просто забыл или не хотел ее предъявлять? Во взгляде Бетти мелькает тень подозрения, но тут же улетучивается. Бетти берет брошюру, они оба рассматривают обнаженную Венеру Милосскую, прикрывающую срам и беседующую по телефону.
— О! Кажется, я знаю автора. Она твоя студентка?
— То-то и оно, — благодарно кивает Свенсон.
— Ей повезло.
У Свенсона в глазах слезы облегчения. Сколько событий за день — ланч с Магдой, потом этот инцидент с самим собой, там, за стеллажами. Слава богу, милейшая Бетти своим поведением его успокаивает, дает понять, что нет ничего извращенного или постыдного в желании прочесть книгу, написанную студенткой.
Бетти заносит данные в компьютер, отдает книжку ему. Он едва сдерживает себя — ему хочется поскорее, пока она на передумала, схватить томик, сунуть в портфель.
— Как Шерри? — интересуется Бетти. Кажется, об этом она уже спрашивала.
— Отлично, — во второй раз отвечает Свенсон.
— А Руби?
— Отлично.
— Передавай им привет.
— А ты — своим, — говорит Свенсон.
***
Когда ректор Фрэнсис Бентам открывает дверь своего викторианского особняка на Мэйн-стрит, Свенсона и Шерри окутывают клубы едкого дыма.
— Добро пожаловать в крематорий, друзья! — приветственно машет рукой Фрэнсис. — Входите, если отважитесь! Но предупреждаю: обстановка накалена до предела. Высокие технологии и кулинарное искусство сошлись в последней схватке.
— Что-то горит? — спрашивает Шерри.
— Наш ужин, — сообщает Фрэнсис. — Видно, надо было провести полевые испытания нашей новой “Дженн-Эр”. Первый блин комом. Эти встроенные грили — с ними замучаешься. Наверное, что-то с воздушным клапаном. Только я положил сосиски на решетку, они стали взрываться как петарды.
Свенсон с Шерри украдкой обмениваются взглядами. Так тебе и надо, думают они.
Фрэнсис подает гостям исключительно жареное мясо. Во-первых, потому, что, даже живя в дикой вегетарианской колонии, упорно придерживается британских традиций; во-вторых, обожает издеваться над любимым занятием всех американцев вообще и университетской профессуры в частности — борьбой за здоровый образ жизни.
Свенсон любит говядину. И всегда ест с удовольствием, тем более что дома ее подают нечасто. Он определенно предпочитает мясо студенистым запеканкам с цуккини, которыми потчуют на университетских ужинах. Однако Свенсон полагает, что не следует подчеркивать свое положение посредством выбора блюд. Кому какое дело до твоей должности? Ректор у себя на ужине подает то, что пожелает. Хочешь — ешь, хочешь — сиди голодный. Тут Свенсон вспоминает про зуб, надо бы его вылечить, таких пиршеств плоти бедняге не выдержать. Он щупает зуб языком. Жевать придется другой стороной.
Раньше они с Шерри всегда ходили на университетские ужины, но после рождения Руби много сидели дома, а теперь и охота пропала, да и приглашают их редко. В общине вроде юстонской если отказываешься от приглашений, на короткое время становишься самым желанным гостем. Но довольно скоро интерес угасает, и тебя просто перестают приглашать.
Давненько они не участвовали в подобных мероприятиях. Убийственные беседы, пошлые до предела. Неужели и правда миссис профессор Икс видела сегодня утром на кормушке красноголовую гаичку? В самом ли деле профессор и миссис Зет заказали двойной спальный мешок, а одинарный, присланный по ошибке, отправили назад? Сплетни — от умеренно гнусных до злонамеренных и жестоких. А эта отвратительная еда — да, было десятилетие, когда домохозяйки открыли для себя радости оливкового масла, чеснока, паэльи, жареных куриных грудок, фалафеля, но теперь бал правят аскеты-вегетарианцы, от которых ничего, кроме соевого сыра и поддельных сосисок, не дождешься.
Свенсона сюда не заманишь, но как назло, когда позвонила секретарша ректора, к телефону подошла Шерри. Шерри считает, что обижать коллег — все равно что самому рыть себе могилу. Мало ли о чем придется попросить. И игнорировать приглашения Бентама ни в коем случае не следует.
Свенсон напрочь забыл, что прием назначен на сегодня, поэтому был избавлен от мук ожидания, однако теперь вынужден испить чашу до дна. Хозяин проводит Свенсона и Шерри через огромную викторианскую дверь, по бокам которой Марджори Бентам понавесила каких-то национальных ковриков, притащенных с конференций в странах третьего мира. Дом обставлен на манер английского загородного особняка, он, как и положено, слегка обшарпан — тут уж постарались трое детишек Бентама, спортивного вида здоровяки, резвые, как породистые щенки: один теперь учится в Принстоне, другой — в Йеле, третий — в школе-интернате. Сегодня вечером детали неряшливо-аристократического быта затуманены дымом. Бентам откашливается, тем самым позволяя, даже предлагая Свенсону и Шерри, напитав свои легкие летающими в воздухе ошметками пережаренного белка, последовать его примеру.
— У нас без церемоний, — говорит Бентам. — Пристройте свои пальто вон там. Я бы вам помог, да вот… — Он демонстрирует свои руки в заляпанных жиром резиновых перчатках.
Раньше ответственность за ужин несли жены, но теперь зачастую обязанности кухарки берут на себя мужчины, предупреждающие все возможные обвинения в феминизации тем, что кухню объявляют своей территорией и никого к ней не подпускают. Такие мужчины — Фрэнсис Бентам из их числа — с поварешкой наперевес рады продемонстрировать гостям, что это исключительно мужское занятие.
С чего это Свенсон так взъелся? В чем виноваты эти люди? Скучная вечеринка — не преступление. Они же не снимают на видео детское порно. Можно посмотреть на это глазами Чехова — и увидеть сборище заблудших душ, которые изо всех сил стараются сделать вид, будто в этой глухой провинции они вовсе не заедены тоской и скукой. Чехов бы сострадал им, а не судил, как делает Свенсон. И кто он такой, чтобы их судить? Сомнительный тип, у которого член встает даже на эротические стишки юной студентки.
Стоило вспомнить про инцидент в библиотеке, и ему тут же кажется, будто кожа у него липкая, словно клеем вымазанная. А что, если кухонная гарь к нему пристанет? И он представляет себя персонажем из Готорна, чей грех обнаруживается на факультетском приеме. А какое, собственно, преступление он совершил? Взял почитать чьи-то стихи? Он же не кинулся, придя домой, в кабинет, не упивался ими тайком. Они лежат там, где он их оставил, — на письменном столе.
Кстати, о Готорне… Вот и Джерри Слопер — мистер Американская Литература, его багровое лицо едва виднеется в едких клубах дыма. Кого еще Бентам пригласил? Ну должен же быть кто-то помимо сотрудников английской кафедры. Ректор ведь любит звать новых людей, ежели таковые в Юстоне появляются. Идучи сюда, Свенсон втайне надеялся, что Бентам пригласил Амелию Родригес, весьма сексапильную сурового вида пуэрториканку, которая недавно возглавила новую кафедру — латиноамериканской культуры. Вечно недовольная Амелия привнесла хотя бы экзотическую нотку, была бы надежда получить — пускай мазохистское — удовольствие: все гости по очереди пытались бы ее развлечь, и ни один бы в этом не преуспел.
Но Амелии среди собравшихся в гостиной нет: на диванах и в креслах — знакомые всё лица, попивают коктейли, закусывают крекерами, намазанными какими-то фекалиями. Одному богу известно, сколько уже принято водок и двойных виски. От говядины, они, может, и воздерживаются, но святого не тронь.
— “Мармайт”[11]! —— восклицает Бернард Леви, пожилой спец по восемнадцатому веку. — Я ж его последний раз ел в Оксфорде, в свой wunderyahr[12]!
— Вам нравится? — спрашивает Мардж Бентам. — Американцы его почему-то не любят. — Ремарка Леви воодушевила Мардж: она хватает с блюда два печенья и машет ими перед носом Свенсона и Шерри с таким видом, что ясно — отказа не примет, и они спешат отведать угощение.
“Мармайт”! Неужто садизму Бентама нет предела? Что последует за этим — холодец из телячьих ножек? Пирог с почками? Если Марджори известно, что большинство американцев, вернее, большинство нормальных людей “Мармайт” терпеть не может, то почему это единственная закуска? Свенсон храбро отправляет свой крекер в рот целиком и очень старается проглотить ошметки отрубей, склеенных мерзкой соленой пастой, не поморщившись. Остальные гости пристально следят за тем, как он это будет глотать.
Итак, кто же лицезреет смертельный трюк, исполняемый Свенсоном? Бентамы, Джерри Слопер, Бернард Леви, престарелый Ангофайл с супругой, многострадальная Рут. Дейв Стеррет — викторианство — и его дружок Джейми — постструктурализм. Кремовые розочки на торте — неизменная поклонница Свенсона Лорен Хили, отъявленная феминистка и председатель Женской лиги. Он счастлив видеть Магду — его безумный взгляд, мечущийся по гостиной, с радостью выхватывает из толпы единственное родное лицо. Но радость сменяется легким беспокойством, причины которого он осознает не сразу: ах да, сегодняшний ланч, стихи Анджелы.
— Дружище, это надо немедленно запить, — советует Бентам.
— Водкой. Двойной. Будьте добры. — Свенсон чувствует, как Шерри буравит его взглядом. Ну и пей свое белое вино.
Опасения Свенсона подтвердились — здесь только английская кафедра. Все предсказуемо, никаких неожиданностей, никакой интриги. Спокойно, это всего-навсего ужин, не смерть же, не вечные же муки. Состав гостей указывает на то, что собрались здесь не для удовольствия, а для дела: ректор устраивает смотр одного из своих подразделений. Бентам будет задавать глубокомысленные вопросы и вполголоса отпускать сочувственные реплики, а они кинутся по очереди перерезать себе горло, и кто-то будет чересчур зажат, кто-то излишне наивен, кто-то чрезмерно ответственен, и даже штатные сотрудники испугаются за свои должности, а Бентам будет сидеть и смотреть, как отвратительно они себя ведут.
Дым потихоньку рассеивается, минуты дружеского единения перед лицом стихии подходят к концу. И вот они наконец могут увидеть друг друга в истинном и крайне нелицеприятном свете.
— Присаживайтесь, — говорит Бентам.
Свободны только два места — кресло времен королевы Анны и довольно широкий пуф. Свенсон и Шерри устремляются к пуфу.
— Привет, Тед! — говорит Берни Леви.
Предполагается, что Свенсон забыл, как двадцать лет назад Берни, боевой задор которого тогда еще не иссяк, выступал против кандидатуры Свенсона, заявляя, что писатель и кафедра литературного творчества университету ни к чему. Какая тут кафедра — всего-то Свенсон да Магда. Не о чем было Берни беспокоиться. Жаль только, что Берни проиграл. А то остался бы Свенсон в Нью-Йорке.
— Вот и наш творец! — говорит Берни. — Как тебе пишется, старина?
— Привет, Шерри, — сурово роняет Рут Леви.
— Привет, Рут, — отвечает Шерри.
— Спасибо, нормально, — говорит Свенсон.
— Роман продвигается? — спрашивает Дейв Стеррет, самый милый человек из здесь присутствующих, которого ежедневно мутузит его дружок-садист, постструктуралист Джейми.
— День на день не приходится. — Неужели это Свенсон сказал? Да, достаточно здесь появиться, и тут же цепляешь вирус неистребимой пошлости.
— Творческая работа — это подвиг, — говорит Рут Леви. — Требует полной отдачи.
Постструктуралист Джейми мечет в безобидную идиотку Рут свирепые взгляды, а Лорен Хили, готовая в любой момент броситься защищать старушку от мужчин-шовинистов, сурово уставилась на Джейми.
— Можете рассказать, над чем вы сейчас работаете?
Джейми что, шестым чувством уловил, что Свенсон не работает? И вообще, какое Джейми дело? Он ненавидит книги, или, как он их называет, тексты. Особенно он ненавидит писателей, наваливающих кучи бумажного дерьма, которые ассенизатор Джейми вынужден убирать.
С тех пор как Джейми зачислили в штат, он не дает себе труда скрывать презрение, которое питает ко всем остальным преподавателям. Исключение составляет Дейв — в него Джейми влюбился, едва попав в Юстон. Странно все-таки, что Берни Леви, выступавший против зачисления в штат Свенсона, с таким радушием приветствовал Джейми, оказавшегося гадюкой, которую они пригрели у себя на груди. Джейми не преминул сообщить, что книг Свенсона никогда не читал и не собирается, но время от времени интересуется его более знаменитыми и удачливыми собратьями по перу. Любит спросить, почему того или иного так перехваливают.
— Вот почему расспрашивать писателя о его творчестве считается верхом неприличия? — говорит Джейми.
— Пойду помогу Мардж, — заявляет Лорен. — Бедняжка там, наверное, одна замучилась.
Да, действительно, Бентам бросил Мардж разбираться с последствиями пожара одну. Он стоит с бокалом в руке, картинно облокотившись о каминную полку.
— Извините, Джейми, я не расслышал, — говорит Свенсон. — Что вы спросили? — Одно дело пропустить удар у себя на семинаре, и совсем другое — на ужине у ректора.
— Вы работаете над романом?
— Ну, теперь понятно, почему я сразу не услышал вопроса, — улыбается Свенсон. — Собственно говоря, да, работаю.
Шерри с Магдой не сводят с них глаз, обе мечтают, чтобы сменили тему.
— О чем ваш новый роман? — спрашивает Бентам. — Или вы уже рассказывали? Извините, я забыл.
А что, если Свенсон и впрямь уже рассказывал? Каково ему будет узнать, что этого обычно цепкая память ректора не удержала?
— Нет-нет, — успокаивает его Свенсон, — вам я не рассказывал. Вообще никому не рассказывал. Даже своей дражайшей и обожаемой, — кивает он на Шерри.
— Не смотри на меня так, — говорит Шерри.
Все хихикают.
— Ну хотя бы как называется? — жеманно вопрошает Фрэнсис. — Неужели и это секрет?
— Отчего же, — говорит Свенсон. — Он называется “Яйца”.
Чувствует он себя как героиня “Экзорциста”[13]. Какой бес его попутал это сказать? Его так и подмывает оглянуться, посмотреть, откуда донесся этот голос.
— Очень любопытное название, — говорит Дейв.
— Тед, — шепчет Шерри недоуменно, — я думала, твой роман называется “Черное и черное”.
— Похоже, жены обо всем узнают последними, — говорит Дейв.
— “Черное и черное”? — переспрашивает Рут. — Тоже интересное название.
— И вполне понятное, — бросает Джейми.
— Оба названия хорошие, — говорит Магда.
Свенсону очень хочется выяснить, знает ли Магда, как называется роман Анджелы. Называл он его за ланчем или нет?
— Название — коварная штука, — говорит Свенсон.
Он больше не в силах это выносить, поэтому встает и направляется к двери — будто ему понадобилось в уборную. А почему бы и нет? Можно пойти и не спеша помочиться, а заодно хоть несколько минут отдохнуть от этого приятного общества.
— Вот, на дорожку, — говорит Бентам.
В стакан Свенсона льется водка. Он одним глотком выпивает половину. Он все еще чувствует жжение в горле, когда по пути в ванную сталкивается с Лорен Хили, выплывающей из кухни с плетеным подносом, на котором ровными рядами выложена новая порция крекеров с “Мармайтом”. Обычно Лорен носит темные костюмы, но сегодня она в хлопчатобумажном платье, тоже темном, с высокой талией, с морем складок по груди — помпезном и по-девичьи кокетливом одновременно. Свенсон окидывает Лорен оценивающим взглядом, Лорен за ним наблюдает. Затем подплывает к нему почти вплотную. Она ниже его чуть ли не вполовину и, воинственно вскинув голову, оглядывает его снизу вверх.
— Тед, зачем ты здесь? — почему-то таинственным шепотом спрашивает Лорен.
— Это в каком смысле?
— Ты же в штате. Тебе от Бентама ничего не нужно. Может, ты хочешь годичный отпуск? Или решил объявить новый семинар? А?
Лорен что, решила, раз он принял приглашение ректора, он трус и подхалим? Или так тоскует по светской жизни, что готов идти, куда бы ни пригласили?
— К телефону подошла Шерри. Иначе, уверяю тебя, сюда бы меня не затащили.
Лорен, услышав это, вся съеживается. До Свенсона слишком поздно доходит, что она, быть может, вовсе не собиралась его унижать, а просто решила пококетничать. Но это он пресек, упомянув Шерри. Он точно и холодно констатировал факт: меня бы тут — с тобой, с вами со всеми — не было, если бы меня к этому не вынудила жена.
Лорен, тряхнув головой — как собачонка, вымокшая под дождем, — удаляется с подносом крекеров. Свенсон отправляется в ванную, где мочится, но не как собирался — не спеша и с удовольствием, — а прежде долго стоит, вдруг смутившись оттого, что держит пенис в руке, ошарашенно разглядывает безупречно чистые, изысканных расцветок махровые полотенца Мардж, куски мыла, похожие на огромные карамельки. Он так счастлив хотя бы нескольким капелькам мочи — видно, с простатой проблемы, — что прощает себе мокрое пятно на брюках, хотя и понимает, что Лорен увидит в этом очередную декларацию воинственного мачизма.
Он возвращается в гостиную, которая за время его отсутствия опустела. На мгновение его охватывает паника, но тут он слышит голоса в столовой, куда все, кроме этого грубого, невоспитанного и уже пьяного писателя, успели перейти.
— Прошу прощенья.
Свенсон устремляется к единственному свободному стулу, который — то ли это его вечное невезенье, то ли Мардж постаралась — оказывается рядом с Фрэнсисом Бекманом и напротив Лорен. Будь он понаглее, заставил бы всех передвинуться и сел рядом с Шерри, которая слегка встревоженно следит за ним с дальнего конца стола. Только вот будь он понаглее, он бы вообще сюда не пришел.
Ректор раздает тарелки с едой. Мардж ухитрилась-таки спасти сосиски — сняла обгоревшие шкурки, а то, что осталось, мелко нарезала, смешала с мясной подливкой и подала с картофельным пюре — получилась импровизированная “пастушья запеканка”. Это, конечно, не тот пир плоти, которым славятся Бентамы, но вполне съедобно. Гости оживились. Они склоняются над тарелками, по очереди бормочут комплименты в адрес Мардж и ее кулинарных способностей, старательно не замечая того, что подливка пропахла дымом и гарью. Запивают они это месиво реками кислого красного вина, которое ректор разливает из запотевшего графина.
— Великолепно получилось, — одобряет Лорен.
— Угу-мм, — соглашаются остальные.
— Замечательно, Марджори. Ну что ж, друзья, — говорит Фрэнсис, — что новенького на баррикадах?
Все продолжают есть — первым высказываться не хочет никто.
— Как вам надежда и гордость Юстона? По сравнению с прошлым годом? Или с предыдущими?
— Думаю, — начинает Берни Леви, — я никого не шокирую, если скажу, что каждую осень новички кажутся менее подготовленными, чем худшие ученики предыдущего года.
— Точно, — презрительно усмехается постструктуралист Джейми. — Сдается мне, в нынешних школах совсем позабыли Драйдена и Попа[14].
— А у вас как, Джейми? — спрашивает Фрэнсис. — Ваши что, из другого теста?
Не собирается ли Джейми сказать ректору, что те пятеро или шестеро ни на что другое не годных старшекурсников, которые выбирают его семинар по теории литературы, способнее тех, кто идет к Берни? Даже Свенсон, к Берни теплых чувств не питающий, напрягается.
— У меня в основном старшекурсники, — говорит Джейми. — Так что, когда они ко мне попадают, школьных учителей винить уже не в чем. Им успевают заморочить голову эти вот ребята, — показывает он на своих коллег. И смеется. В одиночестве.
— Тут на днях интересный случай случился, — говорит Джерри Слопер. — Он показал, какие нынче студенты и как они отличаются от меня в их возрасте.
— Я в их возрасте никогда не был, — признается Берни.
— Мы в этом не сомневаемся, — с готовностью подхватывает Дейв, явно смущенный нападками Джейми.
— “Случай случился”! — не выдерживает Джейми. — Господи помилуй!
— Джерри, прошу вас, продолжайте, — говорит Бентам.
— Шли занятия по введению в американскую литературу, — рассказывает Джерри. — Мы занимались Эдгаром По. Я решил начать с биографии… посвятить в кое-какие детали, так сказать, заинтересовать их бытовыми подробностями…
— Бытовые подробности! — вмешивается Берни. — До чего мы докатились! Сценарий для ток-шоу.
— Классно получилось бы! — говорит Джейми. — Например, По и его тринадцатилетняя кузина обсуждают свой брачный контракт в шоу Салли Джесси Рэйфел[15].
— Интересно, — подает голос Рут.
— Господи Иисусе, только не это, — говорит Свенсон.
— Ой, Тед, ты такой предсказуемый, — тут же вступает Лорен. — Вечно заступаешься за писателей-мужчин.
— Короче, я рассказал им, что у По были проблемы с алкоголем и опиумом, — продолжает Джерри. — Шатался по трущобам и тому подобное. Их очень интересуют эксперименты с расширением сознания. Но когда я стал рассказывать о супружеской жизни По, все вдруг притихли. Я спрашиваю, в чем дело, — молчат. Наконец одна молодая особа говорит: “Вы что, хотите сказать, что мы изучали произведения растлителя малолетних? Я считаю, прежде чем давать задание, нас следовало об этом предупредить”.
— Быть не может, — изумляется Дейв.
— Может, — говорит Джерри.
— Растлитель малолетних? — вздыхает Магда. — Бедный Эдгар Аллан!
— Эдгар Аллан? Вот как? — усмехается Дейв. — Ох уж эти мне поэты! К великим обращаются по имени.
Магде приятно, когда ее называют поэтом, и она, обернувшись к Дейву, улыбается ему.
— Очаровательно! — Ректор кокетливо подпирает подбородок рукой и обводит взглядом всех сидящих за столом. — И многие из вас замечают повышенное внимание к… такого рода темам?
Еще одна тайна раскрыта! Оказывается, продолжение следует — начинается обсуждение основных вопросов недавнего собрания коллектива. Сексуальные домогательства — это навязчивая идея Бентама? Или он выполняет свой профессиональный долг? Неусыпное наблюдение за правовым статусом университета, его бюджетом, его репутацией?
— Мы должны быть крайне бдительны, — говорит Берни. — Когда я в своем кабинете разговариваю со студенткой наедине, дверь я оставляю открытой настежь. А в столе держу магнитофон, чтобы включить его, если дело примет рискованный оборот.
Присутствующие смотрят на Берни с плохо скрываемым изумлением, не в силах представить себе студентку, которой взбредет в голову ждать от Берни домогательств.
— Ну а каково мнение остальных? — спрашивает Фрэнсис. — Есть основания считать, что в Юстоне это животрепещущая проблема? Или всего лишь… обостренная реакция на современные тенденции?
— Все это крайне опасно, — говорит Дейв Стеррет. — Скажем так, взрывоопасно.
Гости сосредоточенно копаются в “пастушьей запеканке”.
Пока в Юстоне не появился Джейми, Дейв, будучи куратором Союза студентов-геев, много лет подряд тесно общался с самыми сексапильными членами этой организации. Когда Джейми и Дейв полюбили друг друга, весь университет вздохнул с облегчением; впрочем, поскольку к тому времени все уже успели узнать Джейми, беспокоиться стали за Дейва. Свенсон никогда не мог понять, почему Дейв — высокий, тощий, болезненно застенчивый, к тому же на редкость прыщавый — пользуется таким успехом. Очевидно, в нем есть скрытые ресурсы — исключительная честность или безудержная храбрость, ведь решился же он ответить на вопрос ректора, хотя любой другой, будь у него такое прошлое, сидел бы и тихо ел свое картофельное пюре.
Дейв говорит:
— На прошлой неделе мы изучали “Большие ожидания”. Один из моих учеников — здоровенный малый, любитель пива — спросил, не намекает ли Диккенс на то, что Пип и Магвич состояли в гомосексуальной связи. Он что, хотел меня поддеть? Они все знают, что я гей. Я сказал, что, вероятно, есть литературоведческие труды на эту тему — он может к ним обратиться. Но я лично не считаю, что Диккенс имел в виду такое прочтение. А нас ведь прежде всего интересуют намерения автора.
— Какие еще намерения автора? — кричит Джейми. — Дейв, как ты можешь! Неужели я тебя так ничему и не научил?
Дейв к такому привык. Он пропускает реплику Джейми мимо ушей и продолжает:
— Я думал, на этом все и закончится. Но на следующий день одна девица — она на занятиях говорит такое, что я подозреваю, в прошлой жизни она была протестанткой — пришла ко мне в кабинет и заявила, что после этого разговора не чувствует себя… в безопасности. Она так это произнесла… Признаюсь вам, у меня от таких слов мурашки по коже.
— Почему это? — возмущается Лорен. — Вполне нормальное английское слово, с очень конкретным значением.
— О господи, — вздыхает Джейми, — и тут семантика!
— А ты что, Дейв? — спрашивает Магда.
— Я ей напомнил, что разговор был начат не мной. Сказал, что хочу, чтобы мои студенты могли задавать любые вопросы. Прочел ей двухминутную лекцию о пределах академической свободы. После чего отправился домой и лег в постель с тяжелейшим приступом депрессии.
— Н-да, — говорит ректор и поглядывает то на Дейва, то на Джерри. — А эти случаи — с По и Диккенсом, — они оба на прошлой неделе произошли?
— Да нет, — отвечает Джерри. — С месяц назад.
Бентам качает головой.
— Статистика показывает, что обстановка, я бы сказал, накаляется. Вы что скажете, Лорен? У вас на занятиях подобное случается? По моему разумению, для области гендерных исследований это животрепещущая тема.
Свенсон силится вспомнить, как называется семинар, который Лорен ведет на старших курсах. “Гек-гермафродит: гендерные маски и подлинная сущность Марка Твена. Или — Сэмюэля Клеменса?” Так шутили на факультете, когда вывесили список семинаров. Но теперь все знают, что желающих попасть к Лорен хоть отбавляй. Воспоминание о презрении, которым Анджела облила Лорен и ее трактовку “Джейн Эйр”, греет Свенсону душу.
— Конечно, случается, — говорит Лорен. — Я сама эти темы поднимаю. Хочу, чтобы они верили: я на их стороне. Хочу, чтобы они чувствовали себя на занятиях в безопасности — у меня, в отличие от Дейва, от этого слова мурашки по коже не бегут. Хочу, чтобы знали: они всегда могут со мной поговорить, и если у них возникают такого рода проблемы — будь то сексуальное домогательство или что еще, — они могут мне довериться, и я отнесусь к этому со всей серьезностью. Я считаю это своей обязанностью: будучи одной из немногих женщин…
Лорен никогда не упустит случая напомнить, что она была первой женщиной, принятой в штат на английскую кафедру, и до сих пор единственная в штате.
— Всем нам прекрасно известна история Юстона — мученическая гибель дочерей Элайи и так далее. Как бы то ни было, я убеждена, что, когда мы со всем этим разберемся открыто, атмосфера в университете изменится. Воздух станет чище. И тогда мы сможем — ничего не опасаясь — говорить обо всем, не опасаясь неловкостей.
Так вот в чем ошибка Свенсона. Будь у него хоть капля мозгов или хотя бы зачатки инстинкта самосохранения, он бы создавал атмосферу доверия, располагал студентов к себе, говорил бы, как хочет, чтобы они чувствовали себя в безопасности. Тогда бы они вели совершенно свободные дискуссии о совокуплении с целым выводком кур.
— Магда, а что с вашим семинаром? — спрашивает ректор. — Раз зашла речь о дамах вне штата, надо послушать нашу очаровательную поэтессу.
— Даже не знаю, — говорит Магда. — Мне трудно. Все время допускаю ошибки.
Хрипловатый голос Магды дрожит. Свенсону хочется помочь ей, увести из столовой. Не стоит Магде такое говорить. Этим людям доверять нельзя. Они принесут ей вреда больше, чем самый неуравновешенный студент.
— Ошибки какого рода? — спрашивает ректор.
— Кто-нибудь хочет добавки? — спрашивает Марджори.
— Какие ошибки, Магда? — повторяет ректор.
— О господи, — вздыхает Магда. — Просчеты. Ну хорошо, вот вам пример. Я заметила, что мои студенты ограничиваются в своих стихах довольно узким кругом тем. И я прочла им стихотворение Ларкина[16], начинающееся со слов “Они тебя затрахали, твои отец и мать”.
— Обожаю Ларкина! — Дейв, святая простота, первым решается нарушить гнетущую тишину. Все остальные просто остолбенели. Магда что, не хочет в штат?
— Я понимала, что это… небезопасно. — Магда включает обаяние — решила подать себя в качестве преподавателя, ночами напролет думающего, как помочь студентам. — Много об этом думала. Понимала, что иду на риск. Но их реакция оказалась гораздо хуже, чем я предполагала. Они все просто с лица спали.
Свенсон подливает себе вина. Сколько Магда выпила? У нее установка на саморазрушение? Жалко ее — у всех, даже у бессердечного Джейми, сердце кровью обливается.
— Может, дело было не в лексике, — говорит Джейми. — Дело в самом Филипе Ларкине. Вот его почему-то переоценивают. Да что там есть, кроме самолюбования и жалости к самому себе? Сплошные муки капризного дитятки, изображающего из себя преклонных лет библиотекаря.
— А какой он женоненавистник! — вступает Лорен. — Ни единой позитивной, жизнеутверждающей строчки во всех его произведениях!
Для Свенсона слушать такое невыносимо. Он искренне любит прекрасные стихи Ларкина, в которых правды гораздо больше, чем хочется публике. Не помогает даже мысль о том, что мало найдется столовых, где если не все, то уж точно большинство присутствующих знает, кто такой Ларкин.
— Магда, милая, — говорит Берни, — если ты хотела, чтобы твои студенты немножечко “расковались”, следовало ссылаться на другие образцы. Вот Свифт, например. Свифт, как тебе прекрасно известно, мог быть очень и очень раскованным, местами порнографичным.
Свенсон осушает бокал. У него очень странное ощущение: желание, нет, даже потребность высказаться жжет мозг. От чего это несет горелым — от его собственного серого вещества или от бентамовских сосисок? Череп раскалывается, но взрыва допустить нельзя. На Магду накинулись за то, что она произнесла слово “затрахали”, а он на своих семинарах часами обсуждает описание скотоложских утех. Человеку, у которого на столе лежат непристойные стихи Анджелы, в это вмешиваться никак не следует.
Мысль об Анджеле придает ему сил. Его раздрызганные чувства, сосредоточившись на факте ее существования, успокаиваются. Она словно бы стала приютом, в котором он может найти покой. Она напоминает ему о мире, существующем за пределами этого угнетающего душу ужина, о мире, где обитают молодые люди, мечтающие писать, что некоторым из них даже удается.
И конечно же, именно в этот самый неподходящий момент, в этой самой неподобающей обстановке Свенсон начинает задумываться, а не влюбился ли он самую капельку в Анджелу Арго. Он же думает о ней, ждет с ней встреч. Нет-нет. Он только ждет с нетерпением продолжения ее романа.
Он смотрит через стол на Шерри. Она тут же ловит его взгляд. Шерри любит его. Понимает. У них есть дочь. Они прожили вместе двадцать один год — здоровенный кусок жизни. Но Шерри терпит происходящее на этом ужине, а Анджела, наверное, не стала бы. Шерри привыкла к компромиссам — как и он, — а Анджела, наверное, до сих пор верит, что ей удастся этого избежать. Шерри хочет только одного — вытерпеть происходящее до конца. Анджела бы ни за что не пожелала мириться с их тупым самодовольством. Она бы закатывала глаза или же буравила взглядом дырки в полированном столе Бентама.
Свенсон — ради Анджелы — обязан высказаться начистоту. Ему кажется, будто в носу у него появились серьги, на голове выросла ярко-зеленая шевелюра. Лоб горит, щеки раскраснелись, кожа на лице подобралась.
— Мне вот что пришло в голову, — слышит он собственный голос. — Так сказать, новый подход. — Прочие гости оборачиваются к нему и видят, что лицо его алеет, как поджаренная креветка.
— И что же это, Тед? — спрашивает Бентам.
— По-моему, мы решили сдаться без борьбы, — говорит Свенсон. Шерри и Магда обеспокоенно переглядываются. Он подмигивает им и продолжает: — Мы поддались требованиям цензуры. А должны бы помогать им преодолевать трудности. Надо пытаться вернуть их в нормальное психическое состояние — как это делают сайентологи…
— Тед, ты что, сайентолог? — изумляется Лорен. — Вот не знала! Интересно.
— Тед — квакер, — говорит Дейв Стеррет, единственный, кто прочел — во всяком случае, утверждает, что прочел — романы Свенсона. И действительно, он часто приводит примеры — как будто его кто станет проверять.
— Уже нет, — говорит Шерри. — Тед уже не квакер. — Шерри — знаток его внутренней жизни.
— Естественно, я не сайентолог. Лорен, ты думаешь, я идиот? Я просто читал об их методах. И в них есть некоторый смысл. Тебя подсоединяют к детектору лжи и зачитывают вслух список слов, которые непременно вызывают эмоциональную реакцию. Мать. Отец. Ребенок. Секс. Смерть. Эти слова повторяют снова и снова, пока график не выровняется. Так может, нам устроить нечто подобное для этих обывателей, для зануд… долдонящих про сексуальные домогательства? Запрем их в комнате и будем бомбить неприличными словами, пока они не повзрослеют. Говно-говно-говно. Жопа-жопа-жопа. И так далее. Мысль ясна?
Так, ему удалось завладеть их вниманием. Все гости вежливо слушают, как он на все лады повторяет непристойности, — ну просто шизик на прогулке.
— Твою мать. Пенис. И все такое. Никаких изысков, ничего из ряда вон выходящего. Самые обычные, проверенные временем англосаксонизмы. Мы окажем им огромную услугу, нравственную, духовную, — поможем быстрее повзрослеть, и пользы от этого будет неизмеримо больше, чем если мы будем с ними нянчиться, потакая их капризам и неврозам.
— У Теда… — говорит Шерри, — у Теда синдром Туррета[17]. Проявился в зрелом возрасте. Очень редкий случай.
Не смеется никто.
Свенсон говорит:
— Отличная идея! Наймите умственно неполноценных. Найдите людей с синдромом Туррета, пусть они и говорят непристойности.
Его коллеги кто тупо уставился в тарелку, кто смотрит в никуда.
— Так! — восклицает наконец Марджори. — Замрите! Не двигайтесь! Сидите на местах, а я уберу со стола.
— Марджори, ужин изумительный, — говорит Магда.
— Помощь точно не нужна? — спрашивает Лорен.
Еще комплименты, еще предложения помочь. Все как один — даже Шерри — избегают встречаться взглядом со Свенсоном. С дальнего конца стола Магда посылает ему такую ободряющую, такую вымученную улыбку, что до него наконец доходит — он провалился с треском.
— Десерт Марджори готовила весь день, — с гордостью объявляет ректор. В дверях появляется Марджори, в руках у нее результат ее суточных трудов — огромный пудинг, верхний слой которого (похоже, это клубничное желе) дрожит под тяжестью крохотных серебристых шариков карамели и разноцветной посыпки. Сияние химической радуги.
— Бисквитный торт, — раскрывает секрет Мардж.
Гости ахают и как по команде начинают улыбаться, будто она их фотографирует, делает групповой портрет взрослых мужчин и женщин в предвкушении десерта.
***
Дурной знак: выйдя от Бентамов, Шерри мчится вперед и садится за руль. Другой дурной знак — тишина: оба, пока машина выезжает на Мейн-стрит, хранят молчание.
— Господи, Тед! — говорит Шерри. — Что на тебя нашло? Я все ждала, когда ты рухнешь лицом в тарелку и начнешь извергать блевотину.
— Знаешь что странно? Я тоже думал про “Экзорциста”, совсем недавно. И чувствовал себя тем ребенком… — Свенсон смеется с ожесточенным удовольствием.
Он чувствует себя удивительно счастливым от того, что не разыгрался стандартный сценарий: мрачная жена отчитывает заблудшего мужа за то, что он преступил границы общепринятых приличий и оскорбил власти, которые принимают решения о — пускай микроскопических — прибавках к жалованью. Шерри не превратилась в его мамашу, попрекающую расшалившегося сыночка-мужа. Они оба так и остались непокорными ребятишками, детьми-бунтарями, сохранившими свою испорченность даже среди этих анемичных слабаков Новой Англии.
— Рад, что тебе понравилось, — говорит Свенсон. — Господи Иисусе, как я мог такое выкинуть? Это все Джейми, он начал поносить Филипа Ларкина, и я как с цепи сорвался.
Шерри молчит до поворота на юстонскую маслобойню.
— А Магда в тебя влюблена как кошка. Тебе это известно? — Шерри спрашивает из любопытства? Ревнует? Гордится? Или просто поддерживает разговор?
— Магда не в моем вкусе, — говорит он. — Не люблю я этой нервозности, истеричности, свойственной ирландским католикам. Любил бы — женился бы на маме. — Он понимает, что предает Магду, он винит себя за ложь — качества, которые он только что осудил, всегда ему нравились. Но это самый быстрый способ сменить тему. — А почему ты так решила?
— Она на тебя так смотрит, — говорит Шерри. — С неприкрытым восхищением. Бедняжка! Мне хотелось ее придушить.
— Неприкрытое восхищение — это ты проецировала, — говорит Свенсон.
— Точно, — соглашается Шерри и смеется.
— Я польщен. Только мне не кажется, что Магда в меня влюблена. Поздно уже. Я слишком стар. Все в прошлом. В меня никто уже не влюбляется. Даже студентки. Неужели ты думаешь, я еще могу кому-нибудь нравиться?
— Думаю. — Шерри кладет руку ему на бедро, ведет к промежности. Да, он счастливчик — у него красавица жена, которую его отвратительное поведение на факультетском ужине только возбуждает.
Руки их сплетаются, и Шерри высвобождает свою уже на подъезде к дому. К двери она подходит раньше его — вылезая из машины, Свенсон понимает, что пьян сильнее, чем думал, — и, стоя в прихожей, ждет, пока он войдет. Они обнимаются. Свенсон проводит ладонью по ее спине, притягивает к себе.
— Поднимайся и жди меня в спальне, — говорит он. — Мне тут пришла в голову одна мысль, хочу записать ее, пока не забыл.
— Ладно, — кивает Шерри. — Только ты недолго. Я почти засыпаю.
Теперь Свенсон точно знает, что пал, опустился ниже всех границ приличий, чести, самосохранения. Его привлекательная, взрослая жена ждет его в супружеской постели, а он крадется крысой сквозь тьму в свою нору — не может дождаться утра, ему не терпится сейчас же прочесть непристойный стишок, написанный юной девицей.
Свенсон находит “Анджелу-911”, спрятанную под грудой неоплаченных счетов. Он наугад открывает книжку и сосредотачивает взгляд, потому что иначе буквы расползаются по всей странице.
Он говорит: Это 859-6732? Это Анджела-911?
Анджела, это ты?
Я говорю: Чем хочешь заняться сегодня?
Он: Тс-сс! Молчи! Слушай, что я делаю.
Я подхожу к тебе сзади.
Я зажимаю тебе рот ладонью.
Я: Миленький, как же мне говорить по телефону,
Если ты зажал мне рот?
Он: Не называй меня миленьким.
Я зажал тебе рот ладонью.
Ты стоишь, согнувшись над мусорным ведром.
Я задираю тебе юбку,
Легонько шлепаю по заднице,
Чтобы ты раздвинула ноги. Ты приподнимаешь зад —
Так мне легче будет войти в тебя.
Я: Милый, ты же знаешь, я не могу говорить.
Пока. Я вешаю трубку.
Свенсон закрывает книжку, выключает свет. Он не хочет думать об этих стихах, он вообще не хочет думать. Ориентируясь по тусклому лунному свету, он ощупью добирается до спальни. Шерри заснула? Он раздевается, ложится с ней рядом. Рукой проводит по ее бедру.
— Тед, — говорит она сонно, — послушай…
Он закрывает рот Шерри рукой. Она проводит языком по его ладони, быстро и нежно, — и словно сноп разноцветных искорок взрывается у него в паху.
— Только ничего не говори.
— Хорошо, — соглашается Шерри. — Ни слова. Обещаю.
Порой Свенсон никак не может вспомнить, что происходило на прошлом занятии, и тогда, отыскав самого обиженного и насупленного студента, определяет, чей рассказ громили последним. Сегодня ему устроили настоящую пытку. Мрачны все, и особенно свирепой выглядит Кортни; судя по тому, как она садится, как неестественно прямо держит спину, как стискивает руки, память подсказывает: “Первый поцелуй. Городской блюз”.
Впрочем, все остальные также источают недовольство. Может, в университете ввели новые правила — запретили пивные вечеринки в общежитии? Или это просто упадок сил, наблюдающийся у всех в середине семестра, — да вроде рановато. Или они все каким-то образом пронюхали, что их преп всю неделю читал стихи Анджелы? Вспоминаются рассказы из жизни матадоров и укротителей львов. Говорят, в день несчастья они кожей чувствуют, что животное не в настроении.
В клетке с разъяренными зверями самым напуганным выглядит Карлос.
— Карлос! — говорит Свенсон. — Друг мой!
— Угу, — угрюмо мычит Карлос.
За столом только одно свободное место — между Анджелой и Клэрис. Свенсон втискивается ровно посередине, дыхание у него перехватило, он надеется лишь, что, если потеряет сознание, рухнет на колени Клэрис, а не на Анджелу Арго, что было бы совсем уж предосудительно. Никого не насторожили капельки пота, выступившие у него на лбу? Заметил это кто-нибудь? Вроде нет. Вот и отлично. Зловещий внутренний голос, якобы успокаивая его, талдычит мантру из трех слов: никто не знает. Никто не знает. Никто не знает, что стихи Анджелы лежат у него дома в кабинете, заперты на ключ в ящике стола. Никто не знает, что ее мерзкие верлибры засели у него в башке — так малярийный комар пересекает океан в салоне самолета. Стихи про инцест, про насилие…
Но сейчас будем разбирать работу Карлоса. Свенсону нужно сосредоточиться на рассказе — утром он только наспех его проглядел. Вроде неплохой, но какой-то тревожный, а студенты не любят, когда их тревожат, поэтому обсуждение опуса с неудачным названием “Унитаз” наверняка будет бурным.
”Унитаз” начинается с описания героя — “жирной белой рыбы”, — лицо которого другие обитатели исправительной колонии для мальчиков окунают в вышеуказанный сосуд. Далее героя вынуждают к самоубийству, о чем читатель догадывается со второго абзаца. В душераздирающей и на удивление хорошо получившейся сцене перед самым финалом мальчишку уговаривает покончить с собой его сосед по нарам, который рассказывает ему путаную, изобилующую садистскими подробностями историю про то, как собаку убили из сострадания, и объясняет, в чем сострадание заключается.
Свенсон предлагает:
— Карлос, почитайте нам немного.
Карлос шумно вздыхает.
— Не, я не смогу.
— Карлос, это обязательно для всех. Ну, вперед! Ты ж в морской пехоте служил! — говорит Джонелл.
— На флоте, — уточняет Карлос. — С твоего позволения.
— Ладно вам, друзья, — говорит Свенсон. — Это и вправду тяжело. Дайте Карлосу передохнуть.
Анджела говорит:
— Да уж — это мука несусветная. Я вот в таком ужасе от того, что вы будете обсуждать мою работу, что просто не приношу ее, и точка.
Эта группа, как и прочие, обращает внимание на минимальные перемены статуса своих соучеников. Всем известно, что Свенсон читал рукопись Анджелы. Вот она и дала им понять, что дело не в особом к ней отношении, это не признание исключительности ее таланта, а всего лишь снисхождение к ее детским страхам. Она ведет себя как маленький пушистый зверек, который в разгар яростной дарвинистской кампании упал лапками кверху и притворился мертвым.
— Точно! — говорит Нэнси. — Прошлой весной Анджеле так досталось на поэтическом семинаре у Магды, что она больше рисковать не хочет.
Вот, значит, какой им представляется Анджела: сочинительницей посредственных эротических стишков. Однако они читали ее стихи, обсуждали на занятиях наименее откровенные, а Свенсон даже наедине с собой стесняется их читать. Разница в том, что им задавали читать стихи Анджелы, а Свенсон делает это по доброй воле. Был бы он поувереннее в себе — гордился бы тем, что искренне заинтересовался творчеством одаренной студентки.
— Так и есть, — говорит Свенсон. — Все мы знаем: когда твою работу обсуждают в классе, приятного в этом мало. Давайте же помолчим и уделим внимание Карлосу.
— Ладно, Тренер. Поехали. За дело. — Карлос откашливается.
Эдди был рад тому, что на дне унитазов не устанавливают зеркал. Иначе бы он видел свое бледное, жирное лицо, растекающееся медузой, похожее на подводное чудище, видел бы ужас, застывший в голубых водянистых глазах, видел бы, как изгибается собственная шея, когда он отхаркивает вонючую воду и молит своих мучителей о пощаде…
Свенсон дает Карлосу почитать еще немного.
— Благодарю, — наконец говорит он. — Это очень смелый рассказ. Действительно смелый. А теперь послушаем, что скажут остальные. Помните, сначала о том, что вам понравилось…
— Что же, — говорит Макиша, — проблема очерчена в самом первом абзаце. Какой идиот станет размышлять о зеркалах на дне унитаза, когда его окунают туда с головой?
— Макиша права, — подхватывает Дэнни. — Чушь насчет зеркал в унитазе — сразу понятно, так описывает этого парня Карлос, а вовсе не о том речь, что парень думает на самом деле…
— На самом деле? — перебивает его Анджела. — Откуда тебе известно, что ты на самом деле будешь думать, когда тебя окунут головой в унитаз?
Давай, Анджела, мысленно подбадривает ее Свенсон. Его бесит благодарный взгляд, который бросает на Анджелу Карлос. Он же раньше на нее никакого внимания не обращал. И в отместку Свенсон не напоминает классу, что сначала положено обсуждать то, что им понравилось.
— Честно говоря… — Когда Мегги говорит “честно говоря” или “лично я”, всем хочется бежать куда подальше. — Мне вообще было скучно. Лично я сыта по горло всей этой лабудой о парнях, которые друг друга убить готовы, лишь бы не признаваться в том, что больше всего на свете им хочется друг у друга отсосать.
— Мег, прошу вас! — вступает Свенсон. — Мы же договорились: сначала о том, что понравилось.
— А я, Мег, по горло сыт твоей лабудой, — говорит Карлос. — Если ты и впрямь считаешь, что парни только и мечтают, как бы друг у друга отсосать, понятно, почему ты у нас розовая.
Тут Свенсон ясно, будто на киноэкране, видит, как он в кабинете Фрэнсиса Бентама отвечает на обвинения Мег, заявившей, что именно на его занятиях ее обозвали “розовой”. Но не Свенсон же такое сказал. Его вины тут нет. Он чист. Чист!
— Друзья мои! — говорит он. — Уверен, есть способы вести обсуждение, держась в рамках приличия. Хочу всем вам напомнить, что на наших занятиях мы говорим о языке, и некоторые выражения в этом классе употреблять не рекомендуется.
— Как это? — говорит Макиша. — Братья и сестры так и разговаривают…
Свенсон ее игнорирует.
— Клэрис, — в голосе Свенсона слышится тоска, — что вам понравилось в рассказе Карлоса?
— Там есть… несколько удачных пассажей, — снисходит Клэрис. — Мне понравилась последняя сцена. То место, где другой парень — не помню имени — рассказывает про собаку…
— Дуфи, — подсказывает Нэнси.
— Дуфи, — повторяет Клэрис. — Да, точно. Ну вот, мне понравилась его телега про то, как пристрелили собаку, которую переехал грузовик. Понравилось, потому что ясно — он перебирает, даже когда пытается заставить Эдди почувствовать себя этой собакой.
— Этот кусок — про кровь, кишки, мозги — ну просто Квентин Тарантино. — Для Джонелл это никакой не комплимент.
— Слишком уж прямолинейно, — говорит Кортни. — Это сравнение мальчишки с собакой.
— Так и было задумано, — возражает Клэрис. — Но я не верю, что рассказ Дуфи подтолкнул Эдди к самоубийству.
Клэрис опять попала в точку. Концовка совершенно неправдоподобная. Эдди выбрасывается из окна и ломает себе шею.
Джонелл говорит:
— Все получилось чересчур предсказуемым. По заданной схеме. С первых строк ясно, что Эдди это сделает.
— Откуда ясно? — не выдерживает Карлос. — Ну-ка, покажи! Где в первом предложении об этом говорится?
— Карлос, — говорит Свенсон, — прошу вас, посдержаннее.
— Знаете, что я подумала? — говорит Кортни. — Я все пыталась вспомнить, где я такое читала. А потом вспомнила: в кино видела, был такой фильм, там все как в рассказе Карлоса, только про солдат, морских пехотинцев, что ли. Один солдат — глупый, толстый, все в казарме над ним издеваются, он потом застрелился в ванной, а отряд отправили во Вьетнам. Или куда-то еще.
— Это же Кубрик! — говорит Дэнни. — “Цельнометаллический жилет”. Один из величайших фильмов всех времен и народов.
— Мне он показался скучным, — говорит Кортни. — Но все же получше рассказа Карлоса.
И тут звенит звонок. Фраза Кортни повисает в воздухе. И Свенсон, мгновенно забыв о том, что должен защитить Карлоса от жаждущих крови однокашников, чувствует, как дрожит пол, — это Анджела под столом перебирает ногами. Пока звенит звонок, он думает только о том, как бы засунуть руку ей между бедер. Он так живо представляет себе это, будто уже щупает ее. И только через несколько секунд понимает, что, слава богу, ничего такого не сделал.
Звонок стихает.
— Итак, — говорит он, — на чем мы остановились?
Анджела говорит:
— Вы, ребята, слишком уж накинулись на Карлоса. В его рассказе есть удачные куски, и он близко не похож на этот фильм. То место, где Дуфи рассказывает о собаке, очень здорово получилось.
Это она специально для меня, думает Свенсон. Мне нужно было, чтобы она так сказала. Карлос смотрит на Анджелу с неприкрытым восторгом.
— Похоже, мнения разделились, — говорит Свенсон. — Уж не знаю, Карлос, извлекли ли вы для себя какую-нибудь пользу. Хотите что-нибудь сказать?
— Спасибо, Анджела, — говорит Карлос. — Хоть кто-то понимает.
Все расходятся, только Карлос стоит у двери — ждет Анджелу. Но Анджела нарочно копается — дожидается Свенсона. То, что происходит, совершенно очевидно: так красавица самочка льнет к оленю, только что победившему соперника. Пусть Карлос моложе и сильнее, но Свенсон — преподаватель.
Карлос наблюдает за происходящим от двери, обо всем догадывается и уходит, на прощание бросив на Свенсона понимающий — изучающий — взгляд.
Свенсон говорит:
— Вы, Анджела, кажется, опять спасли занятие. Я уж думал, они разорвут беднягу Карлоса на мелкие кусочки и устроят пир.
— Я просто сказала правду. Рассказ у него неплохой.
— И опять вам спасибо.
— Не стоит меня так часто благодарить, — говорит Анджела. — За все приходится расплачиваться. — Она смотрит на него в упор, и Свенсон вдруг слышит уверенный, профессиональный, зомбированный голос, звучащий в ее стихах. Ему кажется, что это он звонит сейчас Анджеле-911, ждет от нее запретных утех. Но нет же, ничего подобного не происходит, это игра воображения…
— И чем же платить мне? — Звучит это помимо его воли кокетливо.
— Временем, — говорит Анджела. — Своим трудом. Как отрывок, который я вам дала, — получился?
— Вполне. Отлично дополняет текст. Но я надеюсь прочитать и больше…
— Очень хорошо. Я на это и рассчитывала. У меня для вас еще одна глава. Но тут у меня кое-какие сомнения. Понимаете, мне кажется… она провальная. Я попробовала писать от лица матери. Ну, вы понимаете, насчет расплаты — это просто шутка. Я знаю, я вас сильно гружу, если у вас нет времени, могу подождать до следующего раза или когда вам будет удобно.
— Что за глупости! — говорит Свенсон. — Я с удовольствием. Только зря не волнуйтесь: на это у меня уйдет несколько дней.
— Не буд. — Анджела протягивает ему очередной оранжевый конверт. — Буду ждать звонка… Ой, да, вот что — можно вас попросить еще об одном одолжении?
Свенсон инстинктивно напрягается.
— Мои мама с отчимом приезжают на родительский уик-энд. Они, может, зайдут к вам побеседовать. Вы мне окажете огромную услугу, если объясните им, что я не пускаю их деньги на ветер. Оценки у меня хреновые, и отчим все время грозится, что заберет меня отсюда, отправит в наш местный колледж…
— Неужели они пойдут на такое? — Голос у Свенсона чересчур взволнованный.
— Может, и нет. Сейчас меня туда, возможно, просто не возьмут.
— Что смогу, сделаю, — говорит Свенсон. — Рад буду с ними познакомиться.
Пешком по кампусу, стремглав по лестнице на четвертый этаж, что полезно для сердца и сосудов, — и запыхавшийся Свенсон отпирает дверь своего кабинета, садится за стол, начинает читать.
Все то лето мистер Рейнод провел со своей семьей в летнем лагере для учителей музыки. Лежа в шезлонге на заднем дворе и усиленно загорая, я воображала его там. Мне виделась зала, обшитая деревянными панелями, со звукопоглощающим ковром на полу. Я представляла себе, как он обхватывает ногами свою виолончель и мелодия баховского хорала устремляется ввысь.
В начале одиннадцатого класса, увидев его в артистической, я на мгновение изумилась. Что он делает здесь, в реальной жизни, вне моего воображения?
— Как вы провели лето? — спросила я через силу.
Он положил ладонь мне на руку — на ту самую руку, за которую схватил меня прошлой весной. Мне почудилось, что он на лето меня отпустил, а теперь единственным прикосновением вернул назад. Садясь на место, я несла эту руку как драгоценность. Увидев, как он здоровается со всеми, как обнимает концертмейстеров, я поняла, что его прикосновение не значило ничего. Я не была единственной.
Девчонки все еще ходили в маечках без рукавов. Розовые руки скрипачек напоминали сырые сосиски и мелко дрожали, когда смычки взмывали вверх. Окна были открыты. Пахло горелой листвой. Крики с футбольного поля увязали в душном воздухе. Я вспотела, волосы слиплись и напоминали засохшую кисточку, измазанную масляной краской.
Впервые я мечтала, чтобы занятие закончилось попозже. Мне совершенно не хотелось задержаться в классе и привлечь внимание мистера Рейнода. Вдобавок я не выспалась. Утром проснулась совершенно больная. Даже подумала, не подцепила ли какую заразу в курятнике миссис Дэвис.
Я взяла кларнет и уже шла к двери, когда мистер Рейнод меня окликнул.
— Что с вами со всеми сегодня? — сказал он.
— Не знаю. Жара.
— Ты как?
— В полном порядке, — сказала я. — Правда. Просто вчера вечером ходила в этот идиотский курятник — мне для опыта надо, по биологии.
— Для какого опыта? — спросил мистер Рейнод.
— Я вывожу цыплят.
— Что, высиживаешь?
— В инкубаторе.
Тогда-то он мне и сказал, что в дни равноденствия и солнцестояния яйца можно ставить вертикально.
— Ого! — только и сказала я.
— Я рос на птицеферме, — продолжал он. — Так что, если тебе помощь понадобится, если чего не знаешь — не стесняйся, спрашивай. Я буду рад поделиться мудростью, которую накопил, общаясь с курами.
Тут прозвенел звонок — он меня спас.
Он забыл написать записку следующему преподавателю, что задержал меня, поэтому мне пришлось бежать сломя голову, и только после уроков нашлось время поразмыслить. Он серьезно предложил помочь мне с цыплятами? И этот странный рассказ про птицеферму… Я отлично помнила, как он рассказывал на репетиции, что детство провел в чикагских трущобах.
Заключительная фраза должна бы заставить читателя вздрогнуть от неожиданности, но Свенсону и финал, и вся глава приносят успокоение. Он наконец вспоминает, что привлекает его в Анджеле Арго — уж никак не эти мерзкие стихи. У девочки талант, который он должен поощрять, за это ему и платят.
К следующей странице приклеена записочка от Анджелы. “Этот кусок меня серьезно беспокоит. Точка зрения матери”.
Только после того, что случилось дальше, я стала понимать, что происходило теми осенними вечерами, когда она говорила отцу, чтобы он не ходил в сарай, не помогал ей — она, мол, все будет делать сама.
Он, как всегда, не подавал виду, что обижен, обращал все в шутку. Ха-ха-ха, дочка-подросток сказала, что сама проведет опыт. Я наблюдала за ним, а он за ней.
— Она совсем еще ребенок, — говорил он. — Кларнет, отличные отметки, теперь эта история с яйцами.
И углублялся в чтение своих медицинских журналов, пил вечернее виски, дремал у телевизора. Я смотрела порой на него спящего — рот приоткрыт, очки набок — и все думала: куда же подевался тот молоденький красавчик доктор, который много лет назад спас меня — подхватил на руки, когда я потеряла сознание прямо в приемном покое.
На этом месте Свенсона самым настоящим образом пробирает дрожь, начинает ломить виски. Врач, не дающий больному рухнуть на пол, — случайное совпадение? Возможно, и случайное, но вряд ли. Скорее всего украла — быть может, сама не отдавая себе отчета — из его романа “Голубой ангел”. В котором, в свою очередь, многое позаимствовано из его жизни.
Он читает дальше.
Это было в Бостоне, в пятидесятые. Я жила на Копли-сквер. Мечтала стать джазовой певицей. Мой возлюбленный играл на гитаре. Говорил, что он из цыган. Говорил, что его зовут Джанго. Но как-то раз позвонила старушка, его бабушка. Судя по акценту — итальянка. И попросила позвать Тони.
Почему он меня ударил? Я ничем его не спровоцировала — ни словом, ни жестом. И раньше такого не бывало. Он отправился играть в клуб, а когда вернулся, стащил меня с матраца, на котором мы спали, и ударил кулаком в лицо. Я помню, как пахла его злость — горелыми шинами, разлитым на асфальте мазутом.
Свенсон отрывается от рукописи. Так, она точно читала “Голубого ангела”. Там героиня — джазовая певица, которая приходит в себя после бурной любовной истории: она только что рассталась с одним музыкантом. И как ему поступить? Дать ли Анджеле понять, что он заметил, как перекликается ее роман с его? Такое случается — безо всякого умысла. Фраза, описание, поворот сюжета западают человеку в память, а потом всплывают в его тексте, причем он и не подозревает, что это заимствовано. Вот в таком ключе он и поведет разговор: максимально отвлеченно и побольше теории. По книжке Фрэнсиса Бентама — в третьем лице. Иногда написанное другими западает человеку в память… Но и это может все испортить, разрушить возникшее между ними доверие. Анджела такая ранимая: возьмет и решит, что он обвиняет ее в плагиате. Лучше об этом не упоминать, просто сказать, что кусок о прошлом ее матери показался ему лишним, он только отвлекает внимание. Анджела же говорила, что сама в нем сомневается. Он ей предложит вообще выбросить эту часть.
Что-то его еще беспокоит… Ага! Понял. В “Голубом ангеле” пассаж о возлюбленном певицы частично взят из его жизни. Когда они с Шерри познакомились, она как раз рассталась с этим парнем… Так, минуточку! Странно как. Настоящий возлюбленный Шерри играл именно на гитаре. А в романе он был барабанщиком. И вот Анджела снова сделала его тем, кем он был на самом деле. Впрочем, ничего такого уж удивительного, тем более что Анджела, сознательно или нет, но отталкивается от его романа. Естественно, она выбрала для своего героя другой инструмент. На чем вообще играют джаз?
Он находит место, где остановился, и читает дальше:
Я молодая была. Все зажило. Синяки прошли. Только однажды утром я проснулась, вылезла из постели и по дороге в ванную упала. Когда попыталась встать, перед глазами все закружилось, и я снова рухнула на пол. Теперь я по-настоящему испугалась. Решила, что, когда он меня ударил, что-то случилось с мозгом. Я вызвала такси. Поехала в больницу. Врач был молодой и симпатичный. Мне не хотелось ему рассказывать, что мой друг чуть меня не убил. Я сказала, что не понимаю, в чем дело. Он попросил показать горло. Сказал, что у меня воспаление уха. Я так обрадовалась, что вскочила и кинулась его благодарить…
Очнулась я на полу. Вокруг суетились медсестры. Красавец доктор щупал мне пульс. Читатель, я стала его женой.
На этом все. Тут рукопись заканчивается, и очень кстати, потому что Свенсон воспринимать ничего больше не может. У певицы в его романе была ангина — как у той, настоящей, которая пришла на прием перед ним. Воспаление среднего уха было у самого Свенсона, в романе об этом ни слова.
Вот уж о чем Анджела узнать никак не могла. Это же просто невозможно — невероятно, — что она так на него настроилась и, словно неким чудесным радаром, улавливает подробности из его прошлого. Впрочем, бывают случаи и более странные. Он отлично помнит, как его приятели-писатели (тыщу лет назад, когда у него еще были приятели-писатели) разговаривали о сверхъестественных совпадениях, которые случаются сплошь и рядом. Придумываешь героя, сочиняешь сюжет, а через несколько дней встречаешь такого человека или с тобой происходит то, что ты напридумывал.
А что, если он рассказывал эту историюна занятиях. Или кому-нибудь, кого Анджела знает? Они с Шерри представляли ее в лицах на факультетском ужине, но это было много лет назад. Может быть, а Магда? Нет, он не в состоянии представить себе Магду, по-приятельски выкладывающую Анджеле историю о том, как профессор Свенсон познакомился со своей женой.
Он тянется к телефону — это уже становится привычкой. Начитавшись текстов Анджелы, он испытывает настоятельную потребность поболтать по телефону. Кому позвонить? Пожалуй, сейчас не лучшее время выслушивать жалобы Лена Карри, сокрушающегося, как трудно быть удачливым, хорошо зарабатывающим и очень популярным редактором с Манхэттена. Шерри он звонить не хочет, и Магде не позвонит — как бы снова якобы случайно не свести разговор к Анджеле Арго. Анджеле он тоже не готов звонить: не станет же он обсуждать с ней новую главу, думая только об одном — как она разузнала подробности его жизни.
Ну ладно, если у него уже выработался рефлекс на телефон, так и позвоним — на рефлексе. Свенсон чувствует только, как пальцы жмут на кнопки. М-мда, чей же это номер? Это, конечно, просто шутка, но — ого! — похоже, он звонит по номеру из стихов Анджелы, в “Секс по телефону”.
Непонятно только, как он его запомнил. Он же все забывает. Ответ один: он давно знал, что позвонит.
Он испытывает легкое волнение: так волнуешься, переворачивая страницу, только на сей раз страницей окажется телефонный счет английской кафедры. Сексуальные услуги по телефону за счет университета — не повредит ли это его репутации? Да чего, собственно, бояться? Секс по телефону не считается преступлением. При мысли о том, что ему могут запретить звонить по секс-номеру, он решает, что позвонит непременно и будет разговаривать, пока его не оттащат от аппарата.
Нет, скорее всего у него спросят номер кредитной карточки. И в университетский счет это не попадет. Да он вообще не собирается ни с кем беседовать. Только узнает, кто подойдет. Вообще-то он уверен, что номер выдуманный. Попадет к какому-нибудь старикану из Мидлберри или в авторемонтную мастерскую в Плейнфилде. Интересно просто, кто ответит, а потом Свенсон извинится и повесит трубку.
— Добрый вечер, — деловым тоном служащей авиакассы говорит какая-то женщина. — Это “Интим по телефону”. С кем бы вы хотели побеседовать?
Свенсон никак не может ответить. Она наверняка к такому привыкла. Наконец, прикрыв ладонью трубку (этим ее, конечно, тоже не удивишь), он решается:
— Можно Анджелу-911?
— Увы, дорогой мой. Она здесь больше не работает. Не желаете ли побеседовать с какой-нибудь другой дамой?
— Нет, благодарю. — Свенсон вешает трубку.
В нем бурлит адреналин. Накатывает такая волна облегчения, что кружится голова. А чего он ждал? Что воображал себе? И что бы он делал, если бы Анджела-911 ответила?
Свенсон покидает свой кабинет, едет домой, причем участвует в этом только мизерная часть души. Большая же нашла занятие поинтереснее — она решает вопрос о том, откуда Анджела разузнала про его прошлое. Скорее всего, это просто совпадение. Такой ответ его вполне удовлетворяет. Да, дрожь, конечно, пробирает, но об этом думать куда спокойнее, чем о том, что он пять минут назад с университетского аппарата звонил в “Секс по телефону”.
После ужина у Бентамов он, к своему неудовольствию, понял, что Анджела занимает гораздо больше места в его мыслях, чем следовало бы. Не забыл он и про то, как меньше часа назад, притворяясь, что ведет занятие, представлял себя ласкающим ее промежность. Но фантазия — это же не поступок! Браво! — вот вам вытеснение, а вот и чудесный беленький домик показался за поворотом.
Шерри еще не вернулась. Свенсон идет в кабинет, находит номер и звонит Анджеле в общежитие.
Голос у Анджелы сонный.
— Я прочитал вашу главу, — говорит Свенсон.
— Уже? Ого! Я польщена.
— Не стоит. — Как-то это все убого. Занятие только что закончилось, а он уже прочел работу студента, да еще сообщает об этом. — Роман, похоже, хороший. Сюжет меня зацепил.
— Вам новая глава совсем не понравилась? Поэтому вы так сразу позвонили?
— Вовсе нет. Первая часть замечательная.
— Она о чем?
Неужели сама не помнит? Когда она дала ему первый отрывок, все опечатки знала наперечет. Голос у нее какой-то хриплый. Спала? Или, может, он позвонил в разгар свидания с дружком, о котором она упомянула вскользь тогда, у него в кабинете? У нее что, автоответчик не работает? Зачем было трубку снимать?
— Вы сказали, что первая часть замечательная. Значит, вторая провальная, да? Там, где про мать. Я как раз за нее и беспокоилась. — Вот, заговорила прежняя Анджела, а не та самозванка, которая подошла к телефону.
— Даже не знаю, — говорит Свенсон. А вдруг это когда-нибудь опубликуют и Шерри или кто-нибудь из знакомых прочтет? — Трудно сказать… Я поймал себя на том, что хочется эти страницы пролистать и читать дальше про девочку и учителя музыки. Место, где мать встречает отца… в больнице. Не уверен, что оно нужно. По-моему, это лишнее.
Он умолкает. Отличная идея. Историю матери — побоку. Она здесь ни к чему.
Анджела чуточку раздражена.
— Можно, наверное, убрать эту глупую шутку из “Джейн Эйр” в конце. Но точка зрения матери просто необходима. Из-за дальнейшего. Там столько такого, о чем читатель должен узнать и что не может быть рассказано от лица девочки. Это стилистический прием, но без него не обойтись, вы сами потом убедитесь.
Прием! Так они обсуждают стилистические приемы, писатель с писателем. Свенсон трогает языком зуб, резкий укол боли возвращает его к реальной жизни. Жизни, где есть зубной врач, есть Шерри, есть дом.
Он говорит:
— Откуда вы взяли эти подробности — про больное ухо, про обморок в больнице?
— Что? — переспрашивает Анджела. — А, это… С моей школьной подружкой был такой случай. Она рухнула без сознания в приемном покое, а врач пытался потом назначить ей свидание. Пока сестра не показала ему ее карту. Где был указан возраст.
— Понятно. — Эту историю Свенсон обсуждать не собирается.
Пауза в беседе. Пора прощаться.
— Ну, а как… как дела? Учеба, творчество, как вообще жизнь?
В это мгновение он поднимает голову и видит стоящую в дверях Шерри. Она в плаще. В волосах блестят капли дождя.
— Прошу прощения. Мне нужно идти, — говорит он и вешает трубку.
— Ты с кем говорил? — спрашивает Шерри.
— Я? Да… с Магдой.
— Я так и подумала. Ты хоть понимаешь, что провоцируешь ее? Или это входит в твои планы?
— Вовсе нет, — говорит Свенсон. — Можешь мне поверить. И вообще, ты все придумываешь. Я никого не могу провоцировать. Вернее, никто не захочет, чтобы я провоцировал…
— С тобой все нормально? — спрашивает Шерри.
— А ты сама как считаешь?
— Я считаю, у тебя все получится, — говорит Шерри.
— У меня такой уверенности нет, — говорит Свенсон и, подойдя к ней, целует ее в макушку.
***
Утром в субботу, в родительский день, Свенсон по университетскому дворику. Он одаривает студентов и их гостей блаженными улыбками, чувствуя при этом что преодолел границы собственного эго, стал чистой душой, открытой миру, готовой принять на себя боль несчастных родителей — этих средних лет дам, таких трогательных в своих мешковатых брючках, с холщовыми сумочками; их мужей — мальчишек-переростков, с ужасом осознавших, что они больше не студенты; родителей стипендиатов, папаш в бейсбольных кепках и соломенных шляпах, представителей меньшинств и деревенских жителей, глазеющих на ухоженный кампус с таким изумлением, словно это парк юрского периода.
Как неловко они себя чувствуют рядом с детьми! Ну кто поверит, что эти оробелые чужаки меняли им подгузники, кормили с ложечки? Они так послушно трусят за здоровенными парнями, за жующими жвачку девицами, словно это приехавшие из столицы знаменитости, крупные чиновники, олигархи; они сыплют вопросами — как ты питаешься? какие у тебя соседи? кто ведет математику? — которые дети игнорируют и только прибавляют шагу, а родители несутся следом, не спуская глаз с собственного дитятки, однако успевая на бегу сравнивать свое семейство с остальными — у этих сынок совсем угрюмый, а у тех девчонка явно переигрывает, прикидывается, будто от всего этого в восторге.
Когда Свенсон с Шерри год назад, в августе, привезли Руби в университет, они оказались на последней строчке родительского рейтинга. Их дочь была самой мрачной и замкнутой, больше всех стеснялась своих предков и факта собственного существования. Руби злилась на них так неприкрыто, что Свенсон замечал, как другие родители, отвлекшись от собственных переживаний, оборачиваются и смотрят им вслед. К тому моменту Руби уже несколько недель с ними не разговаривала и за весь день ни словечка не проронила. Когда Шерри подошла поцеловать Руби на прощание, та наклонила голову с видом ребенка, смирившегося с тем, что шерстяную шапочку на него все-таки напялят.
Что Свенсон с Шерри такого совершили, чем заслужили эту ненависть? Заставили ее порвать отношения с обманщиком, лжецом, насильником. В чем была проблема — в порушенной любви или же дело в том, что Руби вообразила, будто она человек слабый, будто родители могут ее подавить, заставить отречься от человека, которого она полюбила?
Время от времени Свенсон встречает Мэтта Макилвейна с новой жертвой. Когда они сталкиваются нос к носу, Мэтт ему подмигивает. Рано или поздно Руби узнала бы правду, прибежала бы к Свенсону, своему обожаемому папочке, кумиру и защитнику, ведь раньше, в детстве, она только так его и воспринимала.
Свенсон одет продуманно: в футболку и спортивную куртку. Профессор на субботней прогулке — за версту видно, что это преподаватель, но держится демократично. Он перемерил три футболки и две куртки, подбирая одежду в расчете на тех воображаемых родителей, которые могут заглянуть к нему в кабинет. Он будет на месте с половины десятого до двенадцати, вход свободный — предварительной договоренности не требуется. Подразумевается, что для их детей двери его кабинета открыты круглый год, и это вполне справедливо с учетом того, сколько их родственники отстегивают за обучение.
Свенсон раскладывает на столе книги и бумаги — пусть будет видно, что за столом работают. Вытаскивает из стопки книжку “Моя собака Тюльпан”, в которую с тех пор, как использовал в качестве прикрытия для стихов Анджелы, он и не заглядывал. А стихи дома, в столе. Надо их оттуда забрать. Только сейчас, в ожидании родителей, вовсе ни к чему про эти стихи вспоминать. Добрый день, добрый день! Я — Тед Свенсон. Большой поклонник непристойных виршей вашей дочери. Он открывает томик “Моя собака Тюльпан”.
Едва он дал понять, чего хочет, она позволила ему на себя взгромоздиться и стояла не шевелясь, раздвинув задние лапы и подобрав хвост, а он обхватил ее лапами за круп. Но почему-то задачи своей выполнить не сумел. Его удары, как было видно мне, стоящему рядом с ними, не достигали цели… Они повторяли попытки снова и снова, и каждый раз одно и то же — как только он готов был в нее войти, она вырывалась — словно девственница — и не пускала его. Грустно было наблюдать, как страдают эти два прекрасных животных: они готовы спариться, но не могут друг к другу приноровиться. Я не знал, чем им помочь, кроме как смазкой для Тюльпан, — так я и поступил, поскольку оба они, казалось, сделали все, что было в их силах, кроме одного — они так и не смогли совокупиться.
И тут раздается стук в дверь. Здравствуйте! Проходите, пожалуйста, я вам сейчас зачитаю замечательный пассаж о двух собаках, об их несостоявшейся случке. Он кладет открытую книжку на стол, обложкой вверх. Профессор читает! А что, если они знают эту книгу — знают, что это не столь умилительная, как можно судить по названию, история про братьев наших меньших? Многие ли родители читали Акерли? Свенсон не хочет рисковать. Он кладет сверху какую-то брошюру и едва слышно говорит:
— Да-да, войдите.
Дверь открывается, в ней появляется голова мужчины (клочковатая борода, очки в серебристой оправе — скорее это он похож на профессора), который смущенно улыбается. Дверь открывается пошире, вплывает его жена — высокая, тоже седая, у нее улыбка напряженная: она явно старается всем нравиться.
— Я — доктор Либман. А это моя жена Мерль.
— Мы — родители Дэнни, — говорит женщина.
— Проходите, пожалуйста, — приглашает их Свенсон. — Ваш сын написал очень любопытный рассказ, про курицу.
— Мы просто зашли поздороваться, — говорит мать Дэнни.
— Хотели узнать, как у него дела, — добавляет отец. — Так, в общем.
— Он обожает ваш семинар, — сообщает мать. — Только про него и говорит. На прошлой неделе по телефону все восхищался, какой рассказ написал его однокурсник — о самоубийстве.
— А, это рассказ Карлоса. — Свенсон горд собой: он вспомнил автора. — Но вы как мать, наверное, обеспокоены тем, что ваш сын восхищается рассказами о самоубийствах.
— О, эти матери, — говорит отец. — А что, скажите, их не беспокоит? Если мальчику нравится “Преступление и наказание”, они решают, что он тоже собрался прикончить старушку.
Двух старушек, мысленно уточняет Свенсон.
— По-моему, беспокоиться не о чем. Дэнни — очень собранный юноша. Он много работает. Хочет совершенствоваться. Тут на днях было очень интересное обсуждение одного из его рассказов.
— Какие рассказы? — изумляется мать. — Про свои рассказы он ничего не говорил.
— Весьма любопытно, — говорит отец. — И про что был рассказ?
— Про жизнь в предместье.
— Но не про нас, надеюсь? — хихикает миссис Либман.
— Беспокоиться не о чем, — повторяет Свенсон.
Родители Дэнни горячо его благодарят и удаляются. В коридоре никто не ждет? Похоже, нет. Свенсон вытаскивает “Мою собаку Тюльпан” и начинает с того места, где Акерли пишет, как он повстречал в саду близ Фулемского дворца старушку, катившую в детской коляске перебинтованную собаку; после этой сцены автор плавно переходит к рассказу о своем романе с восточноевропейской овчаркой, которую он любил так нежно и трогательно, как любят женщин. Свенсон счастлив перенестись из своего кабинета в Лондон конца пятидесятых, взглянуть на мир счастливыми глазами Тюльпан и Акерли. Он забывает обо всем, не следит за временем и, когда раздается стук в дверь, вздрагивает от неожиданности.
Входит женщина, которая говорит:
— Я — мать Клэрис.
Миссис Уильямс — хмурая дама лет за пятьдесят, никоим образом не стремящаяся подчеркнуть то, что осталось от былой красоты, унаследованной дочерью. Будучи директором школы, она чувствует себя вправе обращаться со Свенсоном как с мальчишкой, которому может диктовать свои условия. Клэрис обязана учиться медицине, миссис Уильямс не желает, чтобы ей дурили голову литературой, и незачем Свенсону было давать ей читать эту чушь, эту Тони Моррисон[18] — одной чернокожей дали премию, но это отнюдь не значит, что такая дорога открыта всем.
Что должен говорить Свенсон? Ей нечего бояться. Из Клэрис писательницы не получится. Она внимательный и тонкий критик, отлично чувствует, где что не так, диагност, можно сказать, от Бога. Только таланта у нее нет. А у Анджелы есть.
— Одному Богу известно, почему Клэрис выбрала этот университет, — вздыхает миссис Уильямс. — Я ее тыщу раз предупреждала. Ее ведь брали в Йель. Слышали об этом?
— Нет, — смущенно признается Свенсон. — Но я вам обещаю: я сделаю все, что в моих силах, чтобы уговорить вашу дочь не тратить время попусту. И вообще, Клэрис у вас умница, думаю, она и сама не захочет быть писательницей.
— Очень на это надеюсь. — Миссис Уильямс вскидывает одну бровь. — Благодарю вас, — произносит она ледяным голосом, поднимается и уходит.
Он смотрит на часы. Половина двенадцатого. Похоже, это конец. Обошлось, можно сказать, без крови. Могло быть гораздо хуже. Так что же он расстраивается? А, хотел познакомиться с родственниками Анджелы. Ему что, хочется еще разок побеседовать с родителями? Уж не спятил ли он?
Свенсон слышит стук в окошко на двери, металлом по стеклу.
Он понимает, что это родители Анджелы, еще до того, как женщина говорит:
— Вы профессор Свенсон? Наша Анджела у вас в семинаре…
Металла на ней почти столько же, сколько на Анджеле, правда, в ее случае это золото. Дребезжащие браслеты, цепочки, серьги. Она несет свой груз гордо и смиренно — как индусская невеста, и каждый карат отмечает расстояние, пройденное по пути к вершинам мира. Ей сорок с хвостиком, глаза большие, темные, взгляд по-кукольному удивленный, волосы светлые крашеные, брови черные. На ней роскошное голубое платье, лодочки в тон — вот так же она нарядилась бы на свадьбу. Муж постарше, невысокий, полноватый, в бежевой тенниске и клетчатой куртке. Кольцо у него на руке тоже золотое.
— Извините за опоздание, — говорит мать Анджелы. — Выехали из Джерси в половине шестого утра, чтобы не платить в мотеле за две ночи.
— Профессору об этом знать необязательно, — говорит ее муж.
— Ой, да? Еще раз извините.
— Что вы, — говорит Свенсон. — Вы пришли абсолютно вовремя. Наш ужасный университетский ланч будут подавать еще полтора часа.
— Здесь подают ланч? — говорит мать. — Ты хочешь ланч? — спрашивает она мужа.
— Поесть мы успеем, — отвечает он. — Мы, кажется, пришли сюда поговорить об Анджеле.
— Очень рад, что вы заглянули! — Свенсон почти что орет. — Прошу вас! Присаживайтесь!
Мать усаживается, закидывает ногу на ногу и качает голубой туфелькой. Ее муж то скрещивает ноги, то сдвигает, неуклюже ерзает и так похож при этом на Анджелу, что Свенсону приходится напомнить себе: он же не биологический отец. И все же у этого типа есть некое сходство с Анджелой — в разрезе глаз, которые Свенсон разглядывает, когда тот, сняв очки, потирает переносицу.
— Восемь часов в пути, — говорит мужчина. — Как сюда добираются?
Он гораздо больше схож с Анджелой, чем мать. А может, он похож на настоящего отца Анджелы? Женщины часто выбирают мужчин одного типа. Но ясно: это никак не родители из ее романа, нет в них ничего общего со сдержанным и властным доктором и его угрюмой женой. Впрочем, где гарантии, что это не тот мужик из стихов, растлитель малолетних и любитель секса по телефону? Свенсон заранее готов его возненавидеть. Но не стоит судить предвзято. Он же сам всегда предостерегает студентов: не ищите в художественном произведении автобиографических подробностей.
— Ну, так как же, — говорит отчим, мучительно долго усаживаясь поудобнее, — идут дела у Анджелы? Она нам велела обязательно зайти к вам. Сказала, что вы единственный преподаватель, который может ее похвалить. Тут-то я задумался: почему бы нам не сходить к тем, кто хвалить не будет? Зачем попусту тратить время на те предметы, с которыми у нее все в порядке?.. О нет, я никак не хотел сказать, что мы тратим время попусту. Боже ты мой! Я вовсе не…
— Я понял, — говорит Свенсон.
— Анджела только и говорит, что о вашем семинаре, — продолжает мать. — Вы… вы для нее идеал! Она считает, что вы величайший в мире писатель!
— Вот-вот, — говорит ее муж. — Профессору очень интересно, что думает какая-то там малявка о его творчестве.
— Действительно интересно. — Свенсон лелеет надежду, что они не заметят, как его переполняет гордость. — Очень приятно, когда твою работу ценят. Тем более когда ценит ее такой талантливый человек. Я считаю, из Анджелы может получиться настоящий писатель.
— Она всегда писала, — говорит отчим. — Только буквы выучила, я ей компьютер купил, и она стала делать газету — про нас, про семью. Писала, например, сколько времени утром ждала, когда я освобожу ванную. Я сразу понял: за компьютерами будущее. Они и в делах мне пригодились — я ведь аптекарь. Без них теперь не обойтись.
Свенсон не может вызвать в себе ненависть к этому человеку. Он настолько же не похож на папашу из стихов, как и на отца из романа. Только вот что-то не вяжется… Анджела же говорила, что отец покончил с собой, когда она была подростком. Поэтому она и полюбила “Час Феникса”, считала, что роман спас ей жизнь. А из слов этого мужчины выходит, что он знает ее с раннего детства. Неужели Анджела наврала? Но какой в этом смысл? Как бы спросить, родной он ей отец или отчим и правда ли, что ее родной отец покончил с собой, — но так, чтобы не показаться излишне любопытным? Да нет, правда и без того откроется.
— Она работает над романом, — говорит Свенсон. — У нее получается.
— А о чем книга? — спрашивает мать.
— О девочке-старшекласснице, — отвечает он, помолчав.
— А поконкретнее? — не отстает мать Анджелы.
— Ну… — Готов ли он рискнуть? Чем ближе к краю пропасти он подойдет, тем больше вероятность, что, заглянув в нее, увидит то, что хочет узнать. — О девочке и преподавателе музыки, который не всегда… не всегда соблюдает нормы поведения с учениками. Во всяком случае, так я понял по тем нескольким главам, которые успел прочесть.
Родители Анджелы переглядываются.
— А в чем дело? — Свенсон боится, что догадывается, в чем дело. Роман автобиографичен: в нем речь идет о непростых отношениях самой Анджелы и ее преподавателя музыки. Ему очень не хочется, чтобы это оказалось правдой, не хочется узнавать о том, что он общается со студенткой, обожающей соблазнять собственных учителей. — Так в чем дело?— повторяет Свенсон.
— Понимаете, — говорит миссис Арго, — нечто подобное случилось у Анджелы в школе. Там был учитель биологии…
— Анджела к этому не имела никакого отношения, — поспешно добавляет ее муж. — Тот тип путался со своими ученицами. Завел себе настоящий гарем. Туда попали и подружки Анджелы.
— Ее лучшая подруга, — говорит мать Анджелы, — она … ну, понимаете, она тоже имела отношения с этим учителем.
— А Анджела — нет, — говорит ее муж. — Анджела всегда была умной девочкой.
— Она еще такой ребенок, — не без гордости говорит мать. — Весь этот пирсинг — пусть вас это не сбивает с толку. Анджела такой ласковый котеночек.
В последней фразе слышится намек на мурлыканье, на нежное урчание: я, мол, тоже кошечка. Или Свенсону показалось? Страсть к соблазнению — это черта, которую Анджела переняла от матери? Что за мысли? Анджела вовсе не похожа на соблазнительницу, ни в коей мере. И самое привлекательное в ней то, как усердно она искореняет в себе все, что может вызвать желание.
— Знаете, — говорит ее мать, — мне всегда казалось, что Анджела ведет себя с мальчиками как-то подозрительно, как-то… странно.
— В каком смысле странно? — спрашивает Свенсон.
— Ну… если ей нравился какой-то мальчик, она за ним повсюду ходила хвостом, но стоило ему обратить на нее внимание, она даже по телефону с ним разговаривать отказывалась.
А как же ее парень? Как бы об этом спросить? Свенсон пытается сформулировать вопрос — потактичнее, не выказывая излишнего любопытства, но тут отец Анджелы говорит:
— Да угомонись ты! Это же ее преподаватель, а не психотерапевт.
Помолчав немного, Свенсон натянуто говорит:
— Как бы то ни было, но писатель она замечательный.
— Большое вам спасибо, — говорит мать.
— Ну что ж, здорово! Писатель! — добавляет отец.
— Спасибо, — повторяет мать Анджелы, вставая. — Спасибо, что уделили нам время.
Ее супруг наконец ловит намек и встает. Свенсон тоже поднимается из-за стола.
— Рад был с вами познакомиться, миссис Арго, мистер Арго! — Если он не мистер Арго или оба они не Арго, то, может, скажут об этом. И тогда он удостоверится, что мужчина — ее отчим, что он не Арго, не биологический отец.
— Спасибо вам, — снова говорит мать.
Ее муж кивает и, стремясь убраться поскорее, едва не врезается в косяк.
— Ой-ой-ой, чуть дверь не сшиб, — говорит он.
Точно отец, думает Свенсон.