Песенная поэзия Испании. Перевод с испанского и вступление Анатолия Гелескула
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2002
Записанные арабской вязью строки на староиспанском языке, четверостишие о ком-то до того любимом, что на него больно смотреть, было цитатой в мавританской поэме. Надо сказать, восьмивековое противостояние Востока и Запада на полуострове оказалось не столько кровавым, сколько благотворным. Пока люди воевали, культуры роднились: испанские университеты приглашали иноверцев, в церквах распевали мусульманские музыканты, кастильские правители носили титул “короля трех религий”, а через растревоженную войнами Испанию вел на север Великий книжный путь. Авиценна и Аверроэс, арабские сказки и суфистские притчи шли не в костер, как веками позже, а в бережные руки толедских переводчиков. Церковь корила рыцарей за то, что арабским владеют лучше, чем латынью, а в мавританских садах звучали испанские песни. Одну из них, упомянутое четверостишие, и включил в придворную оду гранадский поэт Юсуф аль-Катиб. Первые европейские стихи о любви были и первой фольклорной записью — фольклористика тоже вправе праздновать юбилей.
Не затягивая эту невольную историческую справку, лишь добавлю, что еще четыре века мавританские поэты цитировали испанские песенные строфы. Последний раз завершают они поэму ибн-Луйюна в уже осажденной Гранаде — арабской вязью чертит он испанские строки, печальные строки о ком-то, кто не вернется: “Оставит ли хоть поцелуй на прощание?”
Испанская песня дарила дряхлеющей арабской поэзии свежесть и непритворность переживания. Зато восточная традиция научила испанцев беспримерному в Европе лаконизму, умению спрессовать переживание в трех-четырех, даже двух строках. Народные певцы брали эти обособленные и внутренне завершенные строфы, словно камешки мозаики, и сочетали их в песню не по сюжетному сходству, а по велению сердца. К тому времени, когда испанская “книжная” поэзия еще только училась говорить, народная традиция была уже зрелой и отточенной, и за этой отточенностью стояли века стиховой культуры. Вообще устная поэзия намного старше и долговечней письменной, это прописная истина. И все же судьба народного искусства в Испании вплоть до последнего времени была необычной. Связь испанской поэзии с народной мало похожа на отношения Дон Кихота с его оруженосцем. Это любовь, но любовь равного к равному, и всегда с оттенком соперничества. Испанским поэтам было с кем соперничать. И недаром у такого утонченного аристократа, как Гарсиласо де ла Вега, за итальянской грацией эклог и сонетов порой проступал деревенский загар, а в певучей буколике однажды вырвалось (и вошло в поговорку) мальчишески озорное:
слаще яблок из чужого сада.
Испания разнолика и разноголоса. Местный патриотизм, возникший еще в пору освободительных войн, порой делает соседние провинции фольклорно обособленными, как два европейских государства. Не обязательна пространственная разобщенность: на одном клочке земли звучат андалузские севильяны и серраны, у них одна стиховая форма, но два ее песенных облика разнятся не меньше, чем песня голландская и грузинская. “У каждой провинции, — писал Гарсиа Лорка, — есть устойчивое песенное ядро, ее неприступная крепость, и целое войско бродячих песен, которые идут в набег и гибнут, растворяясь на крайнем рубеже своего влияния. Можно составить мелодическую карту Испании. И различить ту прочную основу, что скрепляет иберийскую мозаику”. Нескромно такой звучной цитатой предварять небольшую подборку переводов, но хотелось бы дать какое-то представление о довольно характерных песенных формах. Спору нет, услышать песню, глядя в текст, да еще переводной, крайне мудрено. Однако испанская поговорка гласит: “Кто забыл слова, не вспомнит мотива”. При всем богатстве и красоте мелодий испанским песенным миром правит слово.
И еще хочется, чтобы в песнях угадывалась не та, знакомая нам понаслышке, сумрачная Испания, угрюмо решающая загадку жизни и смерти, а другая — та, что сеет хлеб и пьет вино, смеется и скандалит, ревнует и любит. “Любовь — дело молодое”, — сказала однажды Анна Ахматова. Песня — тоже. И не диво, что звонче всего поется о любви, то есть о жизни. Но испанская песня избежала лирического однообразия, перебрав, наверно, все оттенки любви, от нежности до ненависти. Волны мелодий несут эту россыпь укоров и угрызений, проклятий и признаний, смягчая горькие строки танцем, а лукавые — стойкой печалью.
Но и любовь мелодия… —
говорит пушкинский испанец. И он прав.
КОПЛЫ[1]
Когда ходил я, бывало,
по крайней улице к полю,
в окне ты птиц вышивала,
а я пускал их на волю.
Тебя поутру увижу,
да так и брожу весь день,
как будто ношу корону,
надетую набекрень.
Тебя я такой любовью
люблю на беду свою,
что полюби я Бога,
давно бы гулял в раю.
Подруга, не верь мужчинам,
заведомое жулье.
Сегодня они вздыхают,
а завтра возьмут свое.
ХОТА
Не велит мамаша
мне гулять, бедняжке,
а виною мельник
и его замашки.
Не велит ни утром,
ни тем паче ночью.
Как вернусь, от юбки
остаются клочья.
***
Когда придешь на хутор,
не жди рассвета.
Кинь камешек в окошко
и только в это.
Нечаянно промажешь —
добра не будет,
а камешек залетный
меня разбудит.
Кинь камешек в окошко
и жди украдкой.
Девичий сон под утро,
он самый сладкий.
ПЕСНЯ УГЛЕЖОГА
Жаркие угли,
низкие цены.
Черного дуба
угли отменны.
Мнется хозяйка
не без причины.
Сплошь ненадежны
нынче мужчины.
Женщинам веры
нет и подавно.
Угли надежны,
жгу их исправно.
Да и надежды
не забываю,
те, что питаю
и не скрываю.
АСТУРИЯ
ХИРАРДИЛЬИ[2]
1
Кому везешь ты воду,
лихой возница?
Звенит и днем бубенчик
и ночью снится.
Кому везешь, возница,
дар родниковый?
И днем и ночью слышу
твои подковы.
И день и ночь бубенчик
тревожит душу?
Так подойди к окошку,
взгляни наружу.
2
Когда вступил я в танец,
ворвался с маху,
то потерял и пояс,
и с ним наваху.
Заночевать бы вместе,
моя смуглянка,
и расцветет поместьем
моя делянка.
Чтоб поднялись овины,
идем со мною,
и станет жизнь малиной,
а ты — женою.
3
Четырьмя цветами ленты
распустила я по косам.
Четверых приворожила
и троих оставлю с носом.
Но про то им знать не надо.
А когда дойдет до свадьбы,
одному лишь буду рада.
4
— Хорош твой виноградник
и сладки грозди,
зато любой прохожий
заходит в гости.
— Ревнивцу для остуды
и для отплаты —
водица, где улитки
и те рогаты.
ТРИ ЛИСТОЧКА
Три листочка, мама,
на ветле росли.
Лишь один на ветке,
два других в пыли.
А, бывало, ветер
колыхал ветлу,
и плясали листья
на шальном ветру.
Отлетели листья,
не найти следа.
Под мостами, мама,
отшумит вода.
Отвори мне двери,
мой цветок лесной.
Отвори мне двери
и простись со мной.
ЭСТРЕМАДУРА
ВИЛЬЯНСИКО[3]
1
Сочельник наступает,
да больно тихо.
А где волынка, бубны,
да и шутиха?
Ведь самый забубенный
и тот воскреснет.
Так колотите в бубен,
пока не треснет.
Дорогой к Вифлеему
вперед, осленок.
Гулять нам до рассвета,
да и спросонок.
2
Бренчанье и мычанье,
рожки пастушьи.
Вернулись наши парни
по наши души.
Сочельник наступает,
а мы в раздоре.
Для одного веселье,
другому — горе.
Пока сводили счеты
на сеновале,
рождественскую полночь
мы прозевали.
АНДАЛУЗИЯ
ФАНДАНГО[4]
Я не робкого десятка
и отпор могу что надо
дать и зверю, и злодею,
но от ласкового взгляда,
как ребенок, я робею.
У твоей заветной двери,
безответной, как могила,
конь запрядал и споткнулся.
Будто знал, что изменила.
И жалел, что не вернулся.
Знай, тебя забыл я напрочь,
все былое отсекая.
Фотографию увидел
и спросил: — А кто такая?
И слезу украдкой вытер.
***
Я отрубил бы палец,
оставил бы четыре,
лишь только б не встречаться
ни в том, ни в этом мире.
Да и второй бы палец
отсек, пока не поздно,
лишь только б не встречаться
и не любить так слезно.
Я отрубил бы пальцы,
не пожалев и третий,
лишь только б не встречаться
с тобой на белом свете.
Отсек бы и четвертый
и не жалел, наверно,
лишь только б не встречаться
и не любить так смертно.
Да и последний палец
отсек бы без труда,
лишь только бы не видеть
тебя, моя звезда!
СЕВИЛЬЯНЫ[5]
За лунными песками
речные мели,
где вышли севильянки
из колыбели.
Опять карабинеру
идти в погоню,
но я контрабандистку
не провороню.
Трубач или трепач он,
не вникла сдуру,
сиди теперь и слушай
туруру — руру.
При мне даешь ты руку
случайным людям.
Что дашь им, дорогая,
когда разлюбим?
Два любящие сердца
никто не судит,
а вот когда их трое —
добра не будет.
Супруг мой на корриде
пленен быками —
приятно повидаться
со свояками.
ПЕСНЯ ЖНЕЦОВ
(В лад, ребята!.. Веселей!..)
Я убил ее и каюсь,
но клянусь, убил бы снова,
если б встала из-за гроба
и морочила другого.
(Всё, ребята, перекур…)
***
Когда в потемках милый
шел из Монтильи,
на шляпе три гвоздики
ему светили.
А шляпа перевита
платком зеленым,
и на платке том надпись
“Умру влюбленным”.
Да не спешил он, видно,
я ждать устала,
а пробило двенадцать —
и перестала.
СОРОНГО[6]
Я плащ тебе вышиваю
руками моей заботы,
фиалками — оторочку,
левкоями — отвороты.
Когда я была невестой,
меня из весенней дали
четыре твоих подковы
серебряным плачем звали.
Луна не поит водою,
и даром цветы пестреют,
а дороги мне те руки,
что ночью меня согреют.
О ГОРОДАХ И ВЕСЯХ
Если б милую Севилью
повидал, пока живой,
согласился бы до гроба
ночевать на мостовой.
Наши женщины младенцев,
чтоб унялся окаянный,
не запугивают букой,
а поют им севильяны.
Ах, Эсиха, наша Мекка!
Сто четырнадцать трактиров
и одна библиотека.
Торрелодонес,
десять дворов,
сорок воров.
КАНАРСКИЕ ОСТРОВА
КОПЛЫ
Стоит на площади башня,
стоит окном на восток,
а за окном сеньора,
и на окне цветок.
А мы, моряки, прощаться
учились на корабле.
Стою и, срывая шляпу,
колено клоню к земле.
К вершине мы шли в обнимку
и ветром дышала грудь.
Легка ты, дорога в гору,
и труден обратный путь.
Эх, если бы в доме было
полпинты для моряка,
да если б жена любила,
да если бы не тоска!
КОЛЫБЕЛЬНЫЕ ПЕСНИ
Кошка и кот
пожениться хотят.
Слишком бедны,
не прокормят котят.
У муравьишки
полны закрома.
Вот вам излишки,
бери задарма.
(Эстремадура)
***
Единственное чадо
и так плаксиво!
Возьмите его, птицы,
скажу спасибо.
Не перестанешь плакать,
терзая глотку, —
переложу из люльки
на сковородку.
(Андалузия)
***
На тебя я гляну —
и глаза туманит.
Что с тобою будет,
как меня не станет?
(Кастилия)