Роман. Перевод с немецкого Екатерины Нарустранг
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 1, 2002
Вот это, это совершенно верно! Отдыхать! В этом глубокий смысл! Они здесь для отдыха. Поэтому я и против так называемых интересных женщин. Женщинам нужно быть не интересными, а приятными. |
Главное, чтобы все было прилично — это говорит бабушка в спальне моих родителей перед зеркалом. Такое простое слово, но оно вмещает в себя отраду и успокоение. Прилично. Молнию заедает. Жарко, воздух спертый, неплохо бы открыть окно. Мама втискивается в платье. В молнию попадает ткань. Опять это барахло, говорит папа. Это не барахло, отвечает бабушка, это хороший материал. Она теребит опушку платья. Что значит опять? — спрашивает мама. Она же надевала его лишь однажды, на похороны дедушки. Бабушка говорит, платье вполне элегантное. Папа совершенно выходит из себя. Уже целый час, как он собрался, вчера специально ходил к парикмахеру, чтобы выбрить свой затылок. Черный костюм, в кармашке белый носовой платок, серая шляпа. Бабушка спрашивает, можно ли ей идти в таком наряде. Да, да, иди, иди, кто на тебя посмотрит, на тебя ведь никто не обращает внимания, ты уже старая и конечно можешь идти и так, только не слушай ничьих советов. Опять ты надвинула меховую шапку слишком глубоко на глаза. Выглядишь, как русская деревенская баба. Да, так ты без сомнения можешь идти, говорит папа. Мамина молния наконец застегнута. Мама осторожно вытирает мелкие бисеринки пота на лбу, затем подкрашивает губы, они еще и сегодня составляют предмет ее гордости. Теперь быстро протереть сумочку. Кожа должна блестеть. Папе интересно, давно ли появилась у мамы эта сумочка. Давно, отвечает она. Бабушка согласно кивает. Папа утверждает, что видит эту сумку впервые. Элегантная сумка, говорит бабушка, самое главное — она подходит к туфлям. Мама расправляет перчатку. Может быть, левую надеть, а правую нести в руке, спрашивает она. У тебя рука замерзнет, предостерегает бабушка. Поторопитесь же, говорит папа.
А она? Что с ней? Почему ты лежишь на постели? Тебе плохо? Все трое склоняются надо мной. Ты же помнешь платье! Надень туфли! Возьми пальто! Чье пальто? Твое, естественно! Чудное пальто, говорит бабушка, в таком не стыдно и на люди показаться. Немножко наведу здесь порядок, говорит мама, столько всего кругом набросано, позволь мне убрать. Нет, папе некогда. Смотри, теперь твое чудное платье помято! А ты зачем ложишься на постель? Посмотри на себя! Почему ты не пошла к парикмахеру? Ах уж эти нервы, говорит бабушка, вот когда я думаю о прошлом! Не думай о прошлом, а лучше застегни свою кофту, говорит папа. Разве я думаю о прошлом, говорит бабушка, о господи! Она же выглядит, как труп! Ребенок слишком мало ест и слишком много курит! Каждый день на голодный желудок черный кофе! Прошу тебя, не бери сегодня свой одеколон, говорит мама и сует бабушке в руки флакончик. Им же сидеть рядом, а мама не выносит бабушкин одеколон. Я всегда беру с собой одеколон! Бабушка говорит, она к нему привыкла. И кроме того, она должна экономить. Кто сказал, что ты должна экономить? Ты же каждый месяц получаешь достаточно денег, кричит папа. Я должна думать о будущем, говорит бабушка. Иди же, говорит папа, или ты передумала?
А что, если я передумала? Если мы позвоним и скажем, что мы не придем. Может быть, когда-нибудь позже, но не сегодня. Я передумала, я не хочу, собственно говоря, я никогда не хотела, вы меня перехитрили. Потому что вы сказали, это лишь пустая формальность, а теперь нервничаете, как будто все всерьез, все против меня. Вы сказали, не бойся, детка, это лишь дань традиции.
Папа, насвистывая, сбегает по ступенькам, мама и бабушка уцепились друг за друга и медленно идут следом, потому что бабушка быстро не может, из-за колена, она поднимается и спускается по ступенькам боком, с тех пор как во время путешествия к вулкану на Сицилии у нее началось воспаление коленной чашечки, она привезла с собой тогда целую коробку вулканических крошек и больное колено. На всякий случай они взяли с cобой носовые платки. В кино они тоже всегда берут с собой носовые платки, потому что ходят только на трагические фильмы. Рядом с телевизором у нас всегда лежит коробочка с лигнином из амбулатории отца. Когда сообщают об аварии самолета, мама непременно плачет, когда передают сообщение из Сахели или из Индии — тоже, особенно когда показывают фотографии и когда идут старые фильмы с Отто Вильгельмом Фишером или Рут Лойверик, а также если случаются землетрясения. С тех пор как существуют бумажные носовые платки, можно во всяком случае плакать не сдерживаясь.
Четыре дверцы открыты, папа стоит у машины. Почему же вы скопом лезете именно в эту? Ведь все дверцы открыты! Прекрати же наконец, говорит мама. Дай нам сесть так, как мы хотим, говорит бабушка. Она сядет вперед. Кто? Ты? Может быть, мне сесть рядом с папой? — спрашивает мама. Хватит, просит папа, мы трогаемся. Мне становится невмоготу. Вечно мы спорим, бормочет бабушка, и мне это даже нравится! Можно сойти с ума, шепчет мама. Успокойся, говорит папа, и немедленно пристегнись! Посмотри на свое платье, говорит бабушка. Она ничего не замечает, она просто вульгарна. Ни одна дама не позволила бы себе так сидеть.
Рольф, сказала я, любимый, я больше не хочу. Он досадливо отмахнулся. Это просто страх перед холодной водой. Прыгай! Мне вдруг изменило мужество, сказала я. Тогда он подобрал другие слова и выстроил с их помощью глухую стену. Наконец все было готово. Мы же насмешим людей. Мне следовало бы больше доверять ему, впрочем, прежде так оно и было. Потом мы вместе над этим посмеемся. Ты меня не понимаешь, сказала я. Как же ты хочешь, чтобы тебя кто-то понимал, если ты сама себя не понимаешь. Того, кто чувствует себя действительно свободным, не могут сковывать внешние приличия. Мы не бродяги, не цыгане, ответил он. Ни моя профессия, ни мое общественное положение не позволят мне удовлетворять любую из твоих прихотей. Скажи “нет”, я приму это. Да или нет? Если ты скажешь “нет”, я сделаю определенные выводы, но ведь ты знаешь, я привык добиваться того, чего хочу.
Да, я знаю. После первого семестра в техническом университете Рольф понял, что медицина интересует его, в сущности, больше. Однако любое начатое дело надо доводить до конца. Когда я сказала ему, что опять записалась на новый курс лекций, он утешал меня, нежно обнимая. Я ничего из себя не представляла, но для него я значила много. Я ни на что не годилась, зато я годилась для него. Он говорил: ты — единственная в мире женщина, с которой мне не скучно. Я не знала, что бы я делала без Рольфа. Он говорил, тебе и не нужно этого знать, потому что я с тобой. Мы любим друг друга. Разве это ничего не значит? Что ему делать с женщиной, у которой нет честолюбия? У меня его хватит для нас обоих. Это соответствовало истине. В пасмурный вторник в университете проходила защита Рольфа и присуждение ему степени магистра. Он пригласил друзей. Я печатала адреса на конвертах. Рольф сказал: по крайней мере, ты могла бы научиться печатать на машинке. Я поехала тогда одна, потому что мне надо было о многом подумать, в частности о том, что я могла бы, по крайней мере, научиться печатать на машинке. Рольф выехал раньше и попросил меня быть вовремя. Сегодня я буду вести себя как следует, с сегодняшнего дня, думала я в тот пасмурный вторник, только вперед и не пренебрегать честолюбием, клянусь. Девушки в университете всегда поражали меня своими помявшимися от сидения и за зубрежкой юбками, неухоженные создания, у которых не было времени на глупости.
У пассажиров автобуса, направлявшегося на защиту, был очень серьезный вид. И у шофера тоже. Одна пожилая женщина спросила его, в тот ли автобус она садится. Он кивнул. Завел автобус. Преисполненный сознания, что привезти всех пассажиров на защиту и присуждение степени магистра — его долг. Он принес себя в жертву, отказался от аттестата зрелости и диплома, чтобы подвозить до университета других. Мне он тоже позволил ехать, поскольку у меня был билет. Но в глазах его я прочла нечто, похожее на упрек, и у меня ведь была такая возможность, но я ее не использовала! Женщина, спросившая, идет ли этот автобус к университету, вытащила из сумочки письмо, написанное от руки, и углубилась в чтение. Конечно же, племянник сообщал, что сегодня в одиннадцать у него защита. Или, может быть, внук. Или просто студент, который снимал у нее свободную комнату, а теперь вспомнил о своей квартирной хозяйке и пригласил ее. Рядом с ней сидела молодая учительница. Я сразу же поняла, что эта блондинка — учительница. Старушка спросила ее, нужно ли показывать приглашение при входе. Учительница с улыбкой кивнула. Женщина опять углубилась в свое письмо. По всей вероятности, она все еще не могла поверить, что мальчик действительно этого добился. И что он вспомнил о ней… Сколько еще остановок, спросила она. Еще минут десять, ответила учительница. А может быть, она — фармацевт? Во всяком случае, я была уверена, что она что-нибудь закончила. Пожилая женщина наконец сложила письмо и убрала его в сумочку. Потом улыбнулась мне. Я улыбнулась в ответ. Я тоже еду на защиту? Да, ответила я и покраснела. Потому что я почувствовала, что и фармацевт на меня смотрит. Брат? Нет, сказала я, жених. Поздравляю, сказала старушка и протянула мне свою сухую руку в пятнах. Я пожала ее и спросила: сын?.. Нет, мой крестник! Поздравляю, сказала я, а фармацевт смущенно отвернулась к окну. А что вы изучали? — спросила старушка. Я? Ничего. Это еще лучше, сказала она, для женщины это еще лучше. А какая у вас профессия? Секретарша, быстро сказала я, потому что вспомнила, что могла бы, по крайней мере, научиться печатать на машинке. Для женщины это прекрасная профессия, сказала крестная мать. Я тоже секретарь, сказала фармацевт, я еду на защиту моей сестры.
А там, в актовом зале, пропитанном запахом большого количества людей, говорили на латыни, и некоторые мужчины были облачены в странные наряды и причудливые головные уборы. За моей спиной кто-то сказал, что дипломированному инженеру не полагается стоять позади доктора, потому что оба имеют равную академическую степень. Я подумала, что Рольф не только дипломированный инженер, но и доктор технических наук. Тут мне стало холодно, и вечером того вторника я уже не могла больше с ним спать. Мне бросились в глаза его кальсоны. Пришлось отвернуться. Доброй ночи, волшебник. Куда уходит любовь, когда она уходит? В задницу проваливается? Не будь вульгарной. Он такой сильный, я — такая слабая, все так прекрасно, а вот теперь я больше не могу. Рольф сказал, не будь ребенком. Как пресно он прижимался ко мне в ту ночь. Подойди к слепому и скажи ему: не будь слепым! Ну что ж, хорошо, сказал дипломированный инженер, доктор технических наук, и погасил свет.
Папа говорит, Рольф — порядочный и вполне достойный молодой человек, мама говорит, Рольфом я могу гордиться, бабушка говорит, самое главное — приличные отношения. Карл думал иначе и ничего не сказал. Но Карл не в счет с тех пор, как у себя в школе на уроке по правам человека он рассказал в качестве примера недостойного обращения с человеком подлинную историю. В районную больницу привезли батрака, оказалось, что кроме сломанной ноги он страдал хроническим истощением. К тому же выглядел одичавшим. Говорить связно этот батрак не мог, спал он в кладовке, где хозяева хранили копчености, еда его состояла из отбросов, которые он находил летом во дворе, а зимой — в конюшне. Денег он в глаза не видел, хотя ему полагалось пособие по социальному обеспечению, но это пособие забирал себе хозяин. Историю про этого батрака Карл рассказал своим ученикам в школе, а я рассказала ее папе, папа в это время как раз ел копченое мясо, и поскольку хозяин, как говорит мама, был нашим постоянным пациентом, а постоянством наших пациентов мы гордимся, и не исключено, что копченое мясо получено именно от этого хозяина, во всяком случае с тех пор Карл — психопат и в расчет его не принимают. Действительно, слишком поздно идти на попятный, мама Рольфа и мои родители уже перешли на ты. В тот день, когда мы договорились о сроках, бабушка вытащила свою кружевную скатерть и богемские хрустальные бокалы, потом коробку с побуревшими фотографиями, и Рольф сказал, что я похожа на маму, а бабушка сказала, что губы сердечком у меня все-таки от нее, она показала зубы и сказала, все — свои, это было бестактно, так как у матери Рольфа — искусственные, а бабушка этого не заметила и еще сильнее наступила на любимую мозоль, объяснив, откуда в нашей семье такие крепкие зубы — именно по ее уже во многих поколениях здоровой линии. Мне тоже пришлось показать зубы, а папа после обеда подарил Рольфу вторую пару своих резиновых сапог. У него теперь будет компаньон для охоты и рыбалки. Путь назад отрезан.
Кто должен войти первым? Они выталкивают меня: ты! С кем? С кем?! С папой, естественно. Орган уже играет. У органистов на руках обычно надеты маленькие шерстяные “пальчики”, я это видела однажды в кино. Они всегда бедны и мерзнут, потому что они артисты. Карл не мерзнет, но он пьет. Когда органисты пишут музыку, над ними смеются. Антон Брукнер жил в той деревне, где произошла история с батраком. По ночам он жег слишком много света, керосинового или электрического, во всяком случае хозяин ругался, а вся округа говорила, что учитель Брукнер не в своем уме. Был ли он женат? Поцелуй меня еще разок, просит мама. И меня, говорит папа. И меня пусть поцелует, говорит бабушка, смотри, вон стоит твоя будущая свекровь! Бабушка показывает пальцем, папа дергает ее за руку. Не болтай так много! Каждый человек имеет право голоса, говорит бабушка, я — мать, и если бы меня не было, вас всех тоже не было бы. Фотограф загораживает нам дорогу. Ну иди, говорит папа. Иди прямо. Не наступай на платье.
Это — твоя свадьба, невеста — ты, а то, что на тебе надето, не длинная белая ночная сорочка, а подвенечное платье. И тот, кто сидит рядом с тобой, такой бледный, это по-прежнему Рольф, отныне твой муж, не для тебя, а для остальных. Ты сказала священнику “да”, а подумала “нет”. Значит, ты солгала. Теперь ешь суп серебряной ложкой. Вокруг снуют официанты. Я не выношу официантов. В них есть что-то скользкое. Мне они подают первой, хотя я сижу от двери дальше всех, и им приходится делать крюк, два-три-левой, извольте, пожалуйста, затем очередь Рольфа, извольте, пожалуйста, затем моя мама, она не теряет дочь, она приобретает сына, затем мама Рольфа. На верхней губе у нее длинные волоски. Когда она смеется, видны воспаленные десны, там, где золотые коронки. С тех пор как отец Рольфа умер от апоплексического удара, она много говорит и много смеется. Конечно, у нее мы жить не будем. Рольф мыслит современно. Два-три-левой, и вот официант опять рядом. Я получаю кусок ананаса с красной вишенкой. Только я? Нет, просто я первая. Важна очередность. Можно ли растрачивать свои мысли на такую ерунду? Как полагается подавать на свадьбе? Кроме того, здесь холодно. В этом никто не признается. Раньше здесь располагалась столовая одного рыцарского замка. На стенах грязными пятнами еще висят картины. Потому что я близорука. Невеста в очках — куда это годится? Ресторан дорогой, платил за все папа. Разве можно после этого признаться, что здесь плохо топят? Рольф меня совсем не замечает. Это его день. Только он не знает, какой именно. Все идет по плану. Первый взнос за квартиру сделан свекровью и папой. Объект удачный. Помещение капитала. Хорошая квартира — это надежная тюрьма. Альберт и Хильда сидят между дядей Манди и тетей Гретой. Хильда хотела стать диктором на телевидении, но родители не позволили. Тогда она купила Альберта квартирой. Без Хильды Альберт не достиг бы такого жизненного уровня. Стало быть, квиты.
Альберт мне нравится больше, чем Рольф. Он мне всегда нравился. В будущем я этим займусь. Мясо было превосходным, говорит кто-то из гостей. Прошу вас, официант, не забудьте сигары! Пусть невеста улыбнется. Зачем? Тебя фотографируют, говорит мама. Пожалуйста, посмотрите сюда, головку чуть наклоните, благодарю! В Англии в таких случаях говорят “Cheese!”, впрочем, замечает кто-то, вы не находите, что слишком уж носятся с этим французским сыром? Когда подумаешь, что у нас в Австрии по меньшей мере двадцать три сорта сыра… Однако не будем сравнивать! Тот, кто никогда не был во Франции… Возможно, когда-то это была Франция! Я был там прошлым летом, говорит кто-то, безутешно, без-утешно, говорю вам. Я бы сказал, продолжает кто-то, что со времен Помпиду ни один французский президент… Однако я все же позволю себе думать, что при де Голле… Нет! Де Голль никогда не интересовался… Когда смотришь назад в историю… Да здравствует невеста! Как молодо она выглядит, и все у нее еще впереди! Не все, гм… Пусть невеста улыбнется еще раз. When you’ re smiling, when you’ re smiling, the whole world smiles with you. Да здравствует Боб Хоуп, американский киноактер! Чушь, Боб Хоуп был англичанином, говорит кто-то. То есть как это был? Невеста пьяная.
Теперь самое время посмотреть, что подарил мне к свадьбе дядя Манди. В церкви он сунул мне в руку конверт. Вероятно, тетя Грета не знает, что он дает мне деньги. Дядя Манди только что приехал из Лунца, который на море, и дал мне, пожалуйста выбрось это, и дал мне, немедленно выброси этот конверт, дядю Манди не испугал даже далекий путь из Лунца, который на море, сюда, чтобы мне, если ты сию же минуту не выбросишь этот конверт, то потом получишь пощечину, говорит Рольф. Три тысячи шиллингов. Тетя Грета носит шляпу с полями. Это идея. Почему я выхожу замуж не в шляпе? У меня лицо как раз для шляпы. Кроме того, Рольф, ты не смеешь дать мне пощечину, потому что я — невеста, и к тому же пощечину я уже получила от Карла, ты отлично это знаешь. Спасибо, Карл, что ты подумал обо мне накануне свадьбы, ты меня не забыл. Знаешь, Рольф, когда ты перед гимназией дрался из-за меня с Карлом, прав был Карл, я тебе солгала. Почему тебя это не интересует? Тебе следовало бы поинтересоваться той, на ком ты женишься. Нет, говорит Рольф, меня это не интересует. Все едят. Все пьют кофе. Я буду фотографировать фотографа. Но Рольф против. Официант принес сигары. На каждой — бумажная ленточка, на которой изображена гора Гросглокнер. Разве на австрийских свадьбах так принято, чтобы обязательно присутствовала высокая гора? Все ведут себя так, словно свадебное застолье — дело для них обычное. Сегодняшние гости — те самые, которые последний раз обедали у нас на дедушкиных похоронах. И вот опять встретились. Фотограф все еще фотографирует. При каждой вспышке у отца судорожно сжимается желудок. Ведь он потом получит счет. У фотографа тоже есть столовый прибор, словно и он причастен к событию. По всей вероятности, для того, чтобы он не все время фотографировал. Папа умный. Ты напилась, говорит Рольф, тебе не стыдно? У Альберта на подбородке родинка. Я не настолько напилась, чтобы этого не заметить. Карл сказал однажды, что из всех наших одноклассников Альберт — единственный, с кем не стыдно сидеть в одном классе. Почему он так решил?
Во всех поздравительных телеграммах написано одно и то же. Столько людей, которые нас не любят, пожелали нам счастья. Никому, даже тем, кто нас любит, не пришло в голову что-нибудь необычное. Каждую телеграмму Рольф прочитал вслух. Теперь мы обязательно будем счастливы, иначе просто не может быть. Наш номер расположен на третьем этаже. На этих коврах не слышно своих собственных шагов. Какой-то человек идет нам навстречу. Он целует мне руку. Я нестерпимо хочу в туалет. Он говорит, что его жена рада за нас. Этот господин уважает Рольфа и еще раз касается моей руки губами. Наконец одни. Рольф пропускает меня вперед. В номере запах нового помещения. Разве этот отель построили для нас? И вообще, почему нужно обязательно в отель? Рольф исчезает в ванной. Закрывает за собой дверь. В гостиничных номерах, которые знакомы мне, ванн вообще нет, а есть лишь крошечные умывальники, обшарпанные кресла, вид на задний двор, стенания эмигрантов, я прочла слишком много романов и, кроме того, хочу есть. Мне здесь не нравится. Я бы хотела спуститься вниз и что-нибудь съесть. Но ведь мы только что поженились, и поэтому мне неприлично спускаться одной.
В ресторане Рольф гладит мою руку. Я глажу салфетку. Он берет у меня из рук зажигалку, потому что он должен дать мне прикурить. Ты будешь курить перед едой? Я гашу сигарету. Зачем курить перед едой? Рольф прав. Кури, пожалуйста, говорит он, ты ведь свободный человек. Конечно свободный. Я беру зажигалку и сигарету. Рольф опять забирает у меня из рук зажигалку. Пауза в шесть секунд. Почему он не взял зажигалку прежде, чем она оказалась у меня в руках? Честно говоря, я хотела бы выйти замуж за Лоренса Оливье. Опять ты ничего не ешь! С соседнего столика уносят еду. Официант с подносом проходит мимо нас. Рольф понимающе кивает. Со мной он или не со мной?
Мы были не так уж голодны, говорит он, когда мы поднимаемся в лифте. Потом мы ищем свой номер. Помнит ли он еще, какой у нас номер? Если мы его не найдем, он об этом сообщит. Однако Рольф находит его с легкостью, просовывает меня в дверь, запирает ее, но и сам стоит рядом, нет, он не уходит, он раздевается. Там, за занавеской, наверняка есть окно. Когда мы выходили из машины, я видела черных птиц. Интересно, они замерзают в снегу? И вообще, почему нам нужно было пожениться именно зимой? До того холодно, что мне придется принять ванну. Рольф говорит, что нельзя принимать ванну на полный желудок. Но я же ела совсем мало. Кто это умер в брачную ночь от носового кровотечения? Король Аттила! Я запомнила это на уроке истории потому, что самый отъявленный грубиян в нашем классе сказал учителю: “И нужно же ему было всюду совать свой нос!” Потом он вылетел из гимназии, так как слишком часто отвечал, когда его не спрашивали. Может быть, у Рольфа случится сердечный приступ, пока я в ванной. Я медленно раздеваюсь. В отеле могла бы взорваться бомба. Мысль, что кто-то до меня уже вытирался этим полотенцем, успокаивает. И после меня еще многие будут им вытираться. Если очень медленно погружаться в ванну, то вода приятно щекочет сухую кожу. Я лежу до тех пор, пока вода не остынет. До красноты растираю кожу полотенцем. Что еще сделать, чтобы он тем временем заснул? У халата, который мне сшила свекровь, длинные завязки. Их можно обернуть вокруг живота или завязать крест-накрест бантиком. Кому как нравится. Вот наконец и ты, говорит он и сразу же хватается за подарок с бантиком. На ощупь находит узел, развязывает, спрашивает, можно ли зажечь свет, отпечатывает на моей коже колючие поцелуи, кожа не может себя защитить, потому что, если женщина не хочет, чтобы ее целовали, она должна это убедительно обосновать, если она это сделает, то получит еще один поцелуй, потому что когда женщина хочет что-то объяснить, это очень трогательно, ведь женщина есть женщина. Мужчины просто говорят “нет”, и если они что-то не хотят, они могут этого не делать. Я говорю “нет”. Игра начинается. Почему нет? Потому что я несчастна, Рольф. Он включает свет, смотрит на меня и находит, что несчастные люди выглядят иначе. Я выключаю свет. Он включает. Целует меня в нос, потому что он вздернут, ведь курносые носы взывают к тому, чтобы их целовали. Все, что я скажу в эту ночь, не трогай меня, дай мне заснуть, я не хочу, я бы лучше сейчас пошла гулять одна, без тебя, все это не имеет значения, потому что Рольф опять и опять включает свет и смотрит на меня, а вздернутые носы не могут сказать, чего они хотят, они выглядят так, как они выглядят, до того и после того, и его рука на ощупь движется дальше, я ее отталкиваю, Рольф говорит, он представлял себе это иначе, теперь я уже больше не могу говорить “нет”, в конце концов он — мой муж и не деревянный, но я кричу: нет! Он опять лежит рядом со мной, я слышу, как колотится его сердце, я боюсь, что он заплачет, и тогда я буду мокрой от его слез. Я очень виновата, понимаю, может быть, он поможет мне, начиная с завтрашнего дня, чтобы мы могли поделить эту вину и, постепенно освобождаясь, опять дышать друг с другом рядом.
Когда я открываю глаза, комната все еще здесь, что-то давит мне на грудь, это спертый воздух. Я подкрадываюсь к занавеске, за ней действительно окно, на улице свежий снег, стало быть, он шел ночью. Чтобы наступил такой день. Чтобы опять было небо. В комнате что-то шевелится. Это Рольф. От зевоты его глаза увлажняются. Он приподнимается на локте. Доброе утро! Доброе утро! И вот он уже протягивает ко мне руку, на нем голубая пижама в темно-синюю полоску с карманчиком наверху слева. Зачем пижамам такие карманчики? Он смеется. Иди сюда! И опять протягивает ко мне руку, просительно, дружески, заспанно, преданно, и я кладу мою руку в сухую и теплую его. Он притягивает меня к себе, я не сопротивляюсь. Он укладывает меня в постель, я укладываюсь. Он стаскивает с меня ночную сорочку. Я позволяю ему это. Потому что я там, на улице, в снегу, там, где черные птицы, потому что меня здесь не будет, если ты меня тронешь.
Домовые сычи и груди луны-рыбы. Что он имеет в виду ворон или воронов, я понимала. Но что означали в стихах Карла груди луны-рыбы? Зачем он сидел и читал свои стихи, в которых я не понимала ни слова?
Поверь мне, жизнь может быть прекрасной, говорил Карл и читал, читал. Он был на шесть лет старше меня, как Рольф, а я хотела верить всему, что говорили мне старшие. Потому что в восемнадцать лет я почувствовала тоску, но не понимала, отчего она, и пошла к Карлу, чтобы ему об этом рассказать. Он сделал серьезное лицо, проигнорировал горячие каштаны, которые я принесла с собой, достал из ящика листки с напечатанным на машинке текстом и стал читать мне свои стихи. В них встречались незнакомые слова, которых я не понимала, но не отваживалась спросить, потому что Карл принимал меня всерьез, и мы весь вечер просидели друг рядом с другом. Я начала стыдиться того желания, которое во мне возникло, когда я вошла: дотронуться до его затылка, чтобы между ним и мной что-нибудь произошло; и чем дольше он читал, тем труднее было сидеть рядом, тело к телу. Может быть, я была для него слишком молода. Как дама, я просто не могла его поцеловать. Потом я рассказала об этом Рольфу, и он погладил меня по голове, вместо того чтобы ответить на мои вопросы о Карле, и тогда это произошло с Рольфом, и у меня появилось достаточно оснований презирать этого Карла с его грудями лунами-рыбами. Возможно, так оно и было. Когда я начинала смеяться над Карлом, Рольф смеялся вместе со мной. Это нас связало.
С Рольфом все было проще. Кондукторы в трамвае становились приветливей, когда я входила вместе с Рольфом. Когда мы с Рольфом шли в театр, билетеры улыбались. Если тоска вернется, говорил Рольф, виной тому будет твоя неуверенность. В послеобеденные часы, когда я плакала на тахте, пока Рольф чертил свои винты, меня утешало ощущение собственной моей полезности. Когда он заканчивал свои чертежи, он подсаживался ко мне и был как мама. Рассказывал об интересных событиях нашего столетия, включал радио, когда играла хорошая музыка, радовался, если я проглатывала последние слезинки, и говорил, что жизнь опять возвращается ко мне, но я не признавалась, что причиной тому музыка, а не он. Потому что ведь он радовался, когда радовалась я, и когда я читала ему из своего дневника, что вся моя кожа страдает от тоски по его коже, он говорил, что только со мной и ни с одной другой женщиной хочет иметь детей. С Рольфом все было в порядке. А если тоска возвращается, говорил он, это от унаследованной тяги к меланхолии, и с этим нужно смириться.
Свадебное путешествие идет по плану. Поездка на юг. Отказаться от свадьбы невозможно, потому что приглашения ведь уже напечатаны. Да еще такие красивые. Пригласительные билеты на разворот, можно сложить, можно развернуть. Отказаться от свадьбы — все равно что отказаться от похорон, потому что мертвый, оказывается, не умер. Уже все опечалены, а теперь опять радоваться? Конечно же мы едем в Италию. Лаго ди Гарда. Я собирала гальку в шуршащие мешочки, это было так давно, с мамой и папой, когда мы переночевали в Риве, а вечером через город прогоняли овец, они были как маленькие сахарные мешочки из кофейного домика, сейчас я опять все это вспомнила: у мамы волосы цвета красного дерева, она склоняется ко мне, оставь в покое эту гальку, говорит папа, дай ребенку поиграть, говорит мама. Может быть, мама слишком избаловала меня? А эта история с плавательным поясом. Мне непременно был нужен пояс для плавания. Папа перестал разговаривать со мной и с мамой. Но пояс я все-таки получила. Потом он мне надоел и я его забросила. У Рольфа плавательного пояса нет. У него очень чувствительный желудок, и после завтрака его тошнит. Может быть, это происходит оттого, что он засовывает зубную щетку слишком глубоко в рот. Нет, говорит он, если хочешь знать, мне уже всю ночь было плохо. Ты заболел? Я не спал всю ночь! Поедем домой! Это как раз в твоем духе, говорит он. Прерывать свадебное путешествие и возвращаться домой не принято.
Пока Рольф не мог заснуть, мне приснилось, что служащий в отделе регистрации браков сказал мне: одну минуточку, вам нельзя выходить замуж! Он подошел, чтобы вытащить у меня из локтя колючку. Это был длинный черный стебель, и когда он его сломал, из обломка брызнула вода. Мы должны его вытащить, сказал он Рольфу, но Рольф спешил, он не мог ждать. Я дернула за этот стебель, и у меня на локте образовалась дырка. Это еще не все! — закричал человек, он был уже не служащим, а священником. Тяните сильнее, крикнул он, и я тянула, тянула, тянула, и вот уже у меня в руке растение, с чашечками и тычинками, а я все тянула, и тянула, и тянула, и вот уже появились новые чашечки, они выглядели как цветущий чертополох, и это не прекращалось, и опять нужно было тянуть, и я проснулась измученной, а рядом со мной лежал с открытыми глазами Рольф. Потом, став опять служащим, человек взял свою книгу и произнес речь, которой очень гордился, он показал нам, что написал ее от руки, у него был прекрасный каллиграфический почерк, позади меня стояла бабушка, она говорила, какой приличный и славный почерк. А Рольф вообще не спал!
Красные, желтые, охристые дома, покрытые снегом горы и голубое небо, Брешиа, Милан, как прекрасно звучит: Милан! Ребенком я сама себе напевала: Ми-лан; я хотела бы опять стать ребенком. Рольф хорошо здесь ориентируется. Он уже был несколько раз в Милане. Теперь в Геную. Рольф рассказывает мне обо всем, что достойно интереса: про порт и его экономическое значение. Наконец, Флоренция. Флоренция звучит красивее, чем Фиренце. Рольф согласен. Меня это радует. Хорошо было бы пожить здесь лет пятьсот назад. Была бы неплохая жизнь. Рольф так не считает. Он слушает историю Понте Веккьо по автомату, в который надо бросить сто лир. Я не хочу слушать историю Понте Веккьо, и это его задевает. Потом начинается дождь, что раздражает его еще больше. Там, где дождь делает воды Арно совсем желтыми, а небо таким глубоким, все окунается в краски. По каменным ступеням этой мостовой ходил Микеланджело, босой. Ты думаешь, тогда не было обуви? — спрашивает Рольф. Может быть, Микеланджело брался однажды за эту дверную ручку. Маленькое, тайное счастье. Я ворую осколки радости того дня, который принадлежит Рольфу. В отеле есть телевизор, в нем плавают Кэри Грант и Грейс Келли. Речь идет о миллионах. Рольф хочет посмотреть. В ванне он трет мне спину и тут вдруг замечает, что для таких маленьких ног у меня слишком большие пальцы. Я говорю, что с моими пальцами все в порядке. И спокойной ночи! Нет, говорит он, я совсем не это имел в виду.
Италия — это сапог. Мы спускаемся по “молнии” вниз. Там, внизу, ты можешь увидеть Апеннины. Дорогая. Интересно, как там, в Апеннинах? Неинтересно. Почему? Если бы там было что-нибудь интересное, мы бы об этом услышали. Это верно. Из географии мы знаем только: Апеннины. И больше ничего. Итальянцы — истинные потомки римлян? Конечно, говорит Рольф. Он знает. Также он знает, как читать автомобильные карты, как обстоят дела с талонами на бензин, знает, что итальянцы — воры. La strada. Le strade. Ты хочешь учить итальянский? Почему нет, una birra, due birre. Прекрати сейчас же, это ведь не язык! Uomo avvisato, mezzo salvato! Quando nacqui, mi disse una voce: tu sei nato a portare la tua croce. Ты хочешь меня разозлить? Откуда у тебя эта книга? Уж лучше учи испанский, у него есть будущее!
Но Рим, Рим, неужели в Рим! Бабушка рассказывала о катакомбах и ее знакомом носильщике. Каждый год, прежде чем ехать на Сицилию, она посылает открытку, и носильщик встречает ее в Риме у вагона. Каждый год она привозит ему пачку сигарет. Бабушка видела всех трех Пап и от каждого получила благословение. Больше всех ей понравился Папа Пий. Бабушка говорила: в Риме все иначе потому, что это Вечный город. У Рольфа есть книжка, в которой написано, куда нужно идти в Риме. Собор Петра мы представляли себе более величественным. Теперь мы опять терпимо относимся друг к другу. Как ты думаешь, Рольф, у Папы есть любовница? Возможно. Есть или нет? Вероятно, говорит Рольф. Я слышала про Папу еще всякие другие вещи, но вижу, что Рольфа это не интересует, потому что написано это в каком-то французском порнографическом журнале. А кардиналы? Сплошь атеисты, говорит Рольф, ведь церковь, как и все прочее, политика! Почему же мы тогда не порываем с церковью? Рольф говорит, это невыгодно. Зачем же мы тогда венчались в церкви? Рольф говорит, что раз мы — австрийцы, значит, мы — католики, а это все равно что штирийский костюм. И хватит об этом, нам нужно на Испанскую лестницу. А мне не нужно. Можно спросить, почему? Нет, это я хочу спросить, почему ты всегда рассуждаешь так, как тупоумные школьные учителя, которые, как говорит Карл, уже в юном возрасте заявляют: ах, эта нынешняя молодежь! Карл однажды услышал отрывок разговора своих молодых коллег, сначала он решил, что они передразнивают директора школы, который никогда не расстается со своим “штирийским костюмом”, но тут вдруг понял, что они говорили именно то, что думали. Карл даже растерялся. Итак, ты идешь на Испанскую лестницу? Ответа он не получает и быстрыми шагами с оскорбленным видом уходит по лестнице. Фотоаппарат, с помощью которого он покончил с Колизеем, болтается за спиной. Если бы было лето, он был бы в кепочке и шортах. Тогда были бы видны его худые ноги. От risotto у него расстройство желудка. Италия приводит его в ярость. Но я хочу остаться в Колизее, а не бежать отсюда в ужасе перед тем, что я могу почувствовать, какие именно события происходили здесь, где, как говорится, ничто не происходит без воли божьей, и как обстояло дело с милосердием и всемогуществом, когда шли друг на друга гладиаторы. О чем думали мужчины и женщины, которые на это смотрели? Что они чувствовали? Что изменилось с тех пор? Абсолютно ничего не изменилось. У нашего учителя по географии всегда текли слюнки, когда он говорил: Бразилия, кофе, Колумбия, бананы, и битва при… и казнь в… с Наполеоном и Бисмарком он всегда чувствовал себя очень уютно, потому что ведь тогда нужно было проходить историю Австрии при немецком режиме, но он не мог решить, что именно ему рассказывать: с одной стороны, как учителю, с другой — как члену партии. Ничто не изменилось, меняются только моды, и воздух, которым я дышу, так же проникал в легкие гладиаторов, я сижу на крови и в крови, и по телу продавца открыток тоже струится кровь. Почему здесь нет храма? Я могла бы помолиться. Не там, под куполом. Правда здесь, а не в тех фресках.
Если бы итальянцы не сменили рубашку, говорит Рольф, мы бы не проиграли войну. Немецкие солдаты были самыми мужественными, но Адольф Гитлер, к сожалению, не слушал своих генералов, и не нужно быть нацистом и фашистом, чтобы видеть факты не в том ракурсе, как это принято сегодня. А кто же тогда вешал русских, и французских, и английских солдат? Нет, нет, говорит он, чтобы рассуждать с тобой о политике, нужно, чтобы ты немножко повзрослела. И он не хочет никаких спагетти, ни по-милански, ни по-болонски, и у всех итальянок слишком короткие ноги и слишком широкие бедра, и они не говорят по-немецки, и на берегу дует ветер, и повсюду холодно, и небо висит, как парусина, над стальной водой. Кто первым увидит море, получит мороженое, сказал папа. Я, я вижу море! Откуда в море соль? Мама смеется. Рыбаки выходят в море, говорит папа, у них с собой пакетики, и они осторожно высыпают соль в волны. Мама гладит меня и смеется. Я думаю, мама и папа были счастливы, ты фригидна, говорит Рольф, я не знаю, говорю я, потому что очень быстро привыкаешь говорить: “я не знаю”. Но он хотел бы знать, почему все, что ему ненавистно, я нахожу чудесным, и наоборот, и почему я не хочу фотографироваться, и почему я такая своенравная и упрямая. Мне нечего сказать, потому что все, что я ему доверяю, он превращает в ничто. Он протягивает мне пустую чашку: смотри, твои утверждения такие же пустые. Скажи еще что-нибудь, я проверю. Смотри, опять ничего нет. Возьми ее обратно. И не думай все время о твоем дурацком детстве, живи сегодняшним днем, стань наконец взрослой. Как же стать взрослой? Я тебе объясню. Рольф, когда я была ребенком, я радовалась тому, что взрослею. Я уже заранее была полна радости и нетерпения. Каждый день рождения был праздником! А теперь, когда я вижу нас с тобой такими, я хочу обратно, к маме в живот. Почему нас с тобой, спрашивает Рольф, зачем ты втягиваешь меня в эти твои настроения? Я наслаждаюсь путешествием!
Это будет видно потом на фотографиях, когда, перелистывая альбом, мы поймем, что у нас было чудное свадебное путешествие, как у любой благоразумной пары. Ведь со стороны мы выглядим совершенно нормально. Солнце и море, как они сверкают, белые отели, прозрачные камни, красные корзины для мусора. Рольф останавливает машину, чтобы выбросить в корзину мусор. Я бы хотела с кем-нибудь заговорить и чтобы меня не одергивали. С мусорной корзиной! Лечь на мостовую и с ней разговаривать. Сейчас же прекрати плакать! Мне от этого легче, Рольф. Тогда плачь, если тебе от этого легче. Но не реви бесконечно, ты и так уже вся распухла! Я думаю, что человеческое тело в значительной степени состоит из воды, и, наверное, если все плакать и плакать, одежда, туфли, сумочка, — в общем, все, что называется ценными вещами, останется лежать на сиденье, Рольф сможет их собрать, и в его жизни больше не будет ошибок.
Может быть, ты всегда думала, что ты какая-то необыкновенная, говорит он, родители тебя избаловали, у тебя было счастливое детство, а жизнь ведь совсем не такая, какой ты ее себе представляла, и вот теперь тебе трудно.
Я была необыкновенным ребенком. Я носила зеленое пальто с круглыми пуговицами, мы шли по зеленой улице, мама и я, в дом к другим людям, в дом с маленькими окошками, это были бедные люди, которые сразу же поняли, что для них большая честь принимать нас с мамой, потому что мы были частью папы, а папа был самым важным человеком в городе, он делал людей здоровыми, многим он спас жизнь. Все люди в городе делились на две группы: наши пациенты — это хорошие, и не наши пациенты, это — плохие. Я знала, что кроме просто людей есть нечто иное, врачи, и мои подруги были детьми врачей, мы ездили на медицинские конгрессы в Италию, и было что-то необыкновенное в том, чтобы заболело ухо, потому что тогда папа в белом халате приходил из своей амбулатории и занимался мной, и хотя было больно, когда он ватным тампоном буравил мне слуховой канал, но это были папины руки, и, когда папа причинял мне боль, это было нормально, и я гордилась тем, что он принимает меня всерьез всякий раз, когда у меня болит ухо. А потом я поехала учиться в Вену, там никто не знал моего отца, что меня очень удивило, я была уже больше не я, а всего лишь некто, я была одна из многих, это задевало, и тогда появился Рольф, который меня узнал, он знал, кто я такая, и мне пришлось с ним спать, потому что это было нормально. Рольф, ты понимаешь, что все действительно так? Да, сказал он, и ты знаешь, как высоко я ценю твоего отца. Твои родители тебя любят, меня тоже, так что мы не должны их разочаровывать. Они надеялись, что ты закончишь учебу, встанешь на ноги, найдешь свой путь, приобретешь положение, а ты их обидела. Твое замужество было для них последней надеждой. Рольф, а тебе не кажется, что я немножко тронутая? Ты просто еще не повзрослела! А как взрослеют? Взрослеют медленно, говорит он, и потом фотографирует меня с косынкой и без косынки, нас обоих с помощью автоспуска, и говорит, что он далеко пойдет. Насколько далеко? Ну, например, я могу стать директором ФЁЕСТ! Да? При твоей поддержке я могу достичь любой цели, как бы высока и недоступна она ни была.
Женщине нужен мужчина, и у нас все хорошо. Он будет все выше подниматься по лестнице, а я буду лестницу держать, чтобы она не опрокинулась. У нас будут дети, но только свои собственные, потому что при усыновлении не знаешь, какую наследственность берешь в дом. Женщина без мужчины, что это такое? Он сильнее. Зато она может рожать детей. А обеспечивают ли нам кровообращение, печень и почки осмысленную жизнь, или она состоит из кровообращения, печени и почек, — это все дурацкие вопросы, которые не следует себе задавать. К чему мы придем, если все перевернем с ног на голову? Ломать себе голову ни к чему. Нужно радоваться тому, что живешь. Другие дети были бы счастливы, если бы они…
Так как я еще ни разу не была в казино, Рольф доставляет мне это удовольствие и обменивает пятьсот шиллингов. Когда мы пятьсот проиграем, мы прекратим игру, договорились? Договорились. Несмотря на… Однако Рольфу известна история моего другого дедушки, о котором никогда не говорят потому, что он проиграл несколько домов. Мы идем играть. Первый раз после нашей свадьбы — мы. У нас проверяют паспорта, и по нашим лицам никто не замечает, что мы здесь только ради удовольствия, мы должны подписать бумагу, что не являемся служащими казино и впредь никогда не будем в нем работать. У всех крупье красивые лица. Может быть, любое лицо красиво, когда оно серьезно?
Рольф ведет меня от одного игрового стола к другому. Рольф объясняет мне значение красного и черного, чет и нечет, это и ребенку понятно, он объясняет мне, в чем особенность зеро, потому что я хочу поставить на зеро, но Рольф говорит, на зеро не имеет смысла, вообще не стоит делать ставки, когда так мало денег, как у нас, и тут выходит зеро, я же это знала, я нисколько не удивилась, а теперь, конечно, семнадцать, я знаю, что выйдет семнадцать, оно самое выразительное из всех чисел, я знаю, сейчас выпадет семнадцать! Рольф уже не хочет со мной спорить, я — тоже, следовательно, я не ставлю. Выходит семнадцать. Снимем шляпу перед настоящим игроком! Однако что может здесь проиграть такой, как Рольф, который ходит от стола к столу и ставит одновременно на красное и на черное. То, что он проиграет, он получит обратно. Я ненавижу его. Он считает меня неблагодарной, мы выскальзываем наружу, ведь стыдно же с таким, как Рольф, появляться среди настоящих игроков.
Обратно через Геную, Милан. Можно было спрятаться во Флоренции, если бы мне это вовремя пришло в голову. Микеланджело питался хлебом, вином и сыром. Это было до открытия витаминов. В горах пасутся ягнята, по скалам стремительно носятся ящерицы, видно, как они переливаются зеленым цветом.
Профессия: домашняя хозяйка, стоит в моем новом паспорте. Лучше бы они написали: улитка. Улитка. Волосы: крашеные. Глаза: карие. Особые приметы: не имеет, написано в паспорте. Еще бы. Их же не видно с первого взгляда. Особые приметы: неряшливая, несправедливая, неблагодарная, неумелая, нереалистичная, невеселая, недовольная, нерадивая, неласковая. На стол накрыть, со стола убрать, посуду помыть, покупки сделать, обед сварить, на стол накрыть, со стола убрать. Посуду помыть. Что приготовить на ужин, триста шестьдесят пять раз в году вопрос: что приготовить на ужин? Быть или не быть, что больше по нраву, сколько стоят сейчас помидоры? Все-таки ты должна знать, сейчас сезон помидоров или нет. Конечно, у нас есть деньги, но именно тот, у кого есть деньги, должен научиться экономить, ничего с тобой не случится, если ты немножко этим поинтересуешься, пойди на рынок, сравни цены и товар, ты же сама говоришь, что тебе скучно, позвони Хильде, она поможет тебе советом, Хильда могла бы стать твоей подругой, познакомься поближе с женами моих друзей! Он прав, он приносит деньги, знает, как поступают израильтяне с арабами, знает, почему в Англии продолжаются забастовки, знает, что он должен делать и, следовательно, что должна делать я, зато я опять фригидна, должна же быть хоть какая-то справедливость.
Торговец овощами кланяется. Фрау инженер, пожалуйста, спасибо, фрау доктор, целую ручки, до свидания! Позвольте открыть милсдарыне дверь? Я не я. Я — жена Рольфа. Прежде мне никто не открывал дверей. Овощи я тоже прежде не покупала. Моей маме открывают дверь повсюду. Бабушка говорит, так бывает, когда ты — супруга крупного специалиста. Торговец гастрономией и его жена всегда встречают маму особенно любезно. Она такая рассеянная. Хочет купить молока, и вот торговец уже стоит у кассы, где он так часто обсчитывается, она проглатывает молча, когда он говорит: для вашего супруга все самое свежее, только что получили, каперсы, довольно крупные, испанские моллюски, в восхитительном соусе; и моя мама все берет, потому что жена торговца уже складывает в корзину все для господина медицинского советника, он такой тонкий знаток, и мама несет свежие бананы и граубюнденское мясо и все, что они только что получили, домой, и торговец сладострастно отстукивает целую кассовую ленту, а дома маме чаще всего приходится посылать домработницу, потому что она забыла купить то, что хотела, но к этому торговцу у нее нет претензий, все-таки он — наш пациент и даже дичь ей приходится покупать там время от времени, хотя папа сам стреляет косуль, а иногда получает в подарок от торговца дичью, так как кузина жены торговца гастрономией с ним в ссоре, и она посылает нам дичь в расчете на то, что ему таким образом не удастся сбыть свою. Нужно было бы еще сильнее столкнуть лбами эти семьи, сказала мама Рольфа, но моя мама не замечает, что происходит столкновение лбов. Она лишь удивляется, что приходит из магазина такая нагруженная, когда дома кончилось только молоко.
А какой стиральный порошок? Сегодня мне надо купить “Марези”, потому что он написан мелом на черной доске объявлений? “Марези” сегодня дешевле, но только до завтра. Теперь я понимаю смысл рекламы. Существует так много предложений, и нужно уметь выбирать. Это целая наука. Салат тоже не всегда в одной цене, и бывает, что перец идет нарасхват, а потом его совсем не покупают. Я знала так мало о домашнем хозяйстве. Например, я не знала, что деревянную доску нужно намочить, прежде чем резать на ней луковицу. Бабушка мне сказала: чтобы дерево не впитывало запах. Тимьяна, розмарина, корицы, майорана, гвоздики только чуть-чуть, иначе перебьешь вкус, чеснок надо посолить и измельчать тыльной стороной ножа, а нож для чеснока нужен с широким лезвием, и лимоны, отжав, не выбрасывать, лимоны всегда держать наготове для грязных рук. Руки не должны выдавать домашнюю хозяйку. Петрушку держать в стакане с водой, учиться экономить, и никаких консервов, бабушка говорит, это все яд, употреблять только натуральные продукты, жидкое мыло — самое лучшее мыло, черствый хлеб беречь для панировочных сухарей, складывать в мешочки, которые аккуратно помечать. Вечером я иду спать с поваренной книгой, которую она мне подарила. Это свод кулинарных рецептов государственной школы по подготовке преподавательниц кулинарии и ведения домашнего хозяйства и кулинарной школы для владельцев ресторанов в Вене. Незаменимое пособие для руководящего персонала и справочник для подсобного персонала частных и государственных, больших и малых кулинарных предприятий. Вот что написано на пожелтевшем вкладыше.
Во время обеда у нас всегда царила нервозная атмосфера, которую создавала мама, когда папа садился за стол. Мама брала со сковородки кусок мяса. Я протягивала ей папину тарелку. Раздраженное бормотание себе под нос. Сомнение, пауза. Этот кусок для папы? Нет, папе более постный. Он не любит жирное. Кто сказал, что я не люблю жир? Почему нет супа? Потому что, говорила мама, если я к такому мясу сварю суп, ты спросишь, зачем я сварила суп. Ложка супа не помешала бы, смущенно говорил тогда папа, а мама чувствовала себя виноватой. Над ней всегда висел дамоклов меч: каждый день в обед она была вся смирение и покорность, когда папа не доедал до конца, сомнение и растерянность, когда он молча отодвигал тарелку и заявлял, что не голоден. А в те дни, когда у папы было хорошее настроение, все то же самое происходило в шутку. По-моему, это совсем ни к чему. Мама защищалась. Она не виновата в том, что гусь чересчур тощий. И чересчур старый. Нет, ты его просто слишком долго держала в духовке и слишком мало поливала. Итак, мы начинаем есть. Мама разрезает пересохшие куски, и когда мама замечает, что папа ее уже давно простил, она тоже улыбается, мы пьем вино, следуют новые шутки: разве это утка? Нет, это гусь. Если у папы было хорошее настроение, то и мамино лицо светилось счастьем.
Брось ты эту книгу, говорит Рольф, учиться готовить надо не по книгам. Слоеный пирог — его любимое блюдо. Луковый суп — единственный суп, который я действительно умею готовить. Он не выносит луковый суп. А сегодня еще ничего не произошло. Я ждала. После ужина день в самом деле кончился. Я вынесла на кухню посуду, свернула со стола скатерть и вытряхнула ее с балкона. Мне повезло. У других женщин балкона на кухне нет. Он дотрагивается рукой до моего затылка, подходит совсем близко, так тихо, так тихо и темно вокруг, у него нет лица, но я знаю, что это он, я не могу, а он, несмотря на это, может. Если бы природа создала мужчин такими же привередливыми, как женщины, человеческая раса давно бы уже вымерла. Он теперь хорошо спит, хотя я на этот раз была не лангустом, а всего лишь фаршем.
Как он кладет в чашку сахар, размешивает, кладет ложку на блюдце, подносит чашку ко рту, пьет, как он протирает очки и надевает их, несет чашку в кухню, открывает воду, споласкивает чашку, как он берет пальто и портфель, открывает дверь и закрывает ее за собой — у меня столько времени, чтобы наблюдать это каждое утро.
Ведь когда-то у меня было желание, желание что-то делать, я ведь из хорошей семьи, и у меня всегда будет приличный дом. Мы жили как полагается, мама и папа делали свое дело, я училась читать и писать, в детском саду было невероятно скучно, зато в школе очень интересно, потом аттестат. Все было запланировано и предначертано. Когда есть аттестат, начинается жизнь. Но с чего начать, когда столько возможностей? Я дарю тебе один семестр, сказал папа, поезжай в Вену, осмотрись и потом выбирай. Но одно я уже сейчас могу тебе сказать, добавил папа, единственный по-настоящему достойный предмет — это медицина. Итак, врач. А не киноактриса, или продавщица, или журналистка. Медицина — это карьера, но тут я терплю фиаско, потому что не могу воспринимать трупы в анатомическом зале как учебные объекты. Я не могу раскопать в животе среди кишок прямую кишку, я не могу снять кожу с черепа старой женщины, который лежит на столе, я вижу только желтые ноги и простыни, я не выношу шуток студентов, студенты меня тоже не выносят, они зовут меня барышней из провинции, итак, что ты намерена делать, спросил папа, я жду твоего решения. Может быть, переводчицей. Папа разочарован. Мы уже пробовали отработать подпись из моего имени, фамилии по отцу и обозначения степени доктора, мы целый день пытались увязать в легком росчерке мою будущую докторскую степень с моим именем. Из-за неудачного сочетания первых букв моего имени мы долго стремились прийти к соглашению, и папа сказал: мне нужно будет писать сначала доктора и фамилию, а имя добавить потом сокращенно.
Как переводчица ты не получишь степень доктора, только диплом. Тебе этого действительно достаточно? Я вдруг представила себя в обществе ступенькой ниже. Когда я сидела среди коллег, они называли меня “фрау коллега”. Хотела ли я войти в их число? Ведь все они — существа более низкого сорта. Предел их мечтаний — переводить на конференциях и повторять то, что сказали другие. Без докторской степени. Можно ли так жить? Стало быть, я записываюсь на германистику. Мы расчленили по законам стихосложения одно из стихотворений Гёте, и тут мне пришло в голову, что Гёте не нуждался в германистике, чтобы его написать. Что изучал Гёте? Ах да, право. В этот момент появляется Рольф, влюбляется в меня и находит, что у женщины здесь вообще нет шансов, лучше уж что-нибудь более женственное. Я хотела стать киноактрисой. Киноактриса — это слишком ненадежно. Профессия должна давать кусок хлеба. Учительница. Нет, я не хочу быть никакой учительницей. Почему не хочешь? Не могу же я встать перед детьми и делать вид, что я знаю больше, чем они. Не могу же я воспитывать сразу тридцать детей. Какие еще бывают профессии, которые бы не лишали женщину шанса, и как при этом не перестать быть настоящей женщиной? Это слишком сложно. Может быть, живопись? Это не кусок хлеба. Да, ты делаешь милые рисунки, тебе следует этим заниматься, но только как хобби. Заметь себе, детка, хобби никогда не нужно превращать в профессию. Иначе это вызовет отвращение. Рольф ведь так интересовался радиоделом и кораблестроением. Теперь он изучает технику, и она ему давно осточертела. Стало быть, ему нужно получить как минимум доктора технических наук и диплом инженера впридачу, чтобы придать делу хоть немного привлекательности.
Я заметила, что мне недостает какого-то маленького моторчика, который в них всех вмонтирован, мне недостает чего-то очень важного, что делает других такими энергичными и такими старательными. Честолюбие? Но ведь я тоже хотела чем-нибудь заниматься. Я тянулась к знаниям, но однажды в гимназии это вдруг прошло, моторчик вышел из строя, и я уже больше не слушала, что нам объяснял учитель латыни, а лишь с удивлением смотрела на руины у него во рту и думала, как жена выносит его поцелуи и не наводит ли на нее ужас такое количество слюны и такой запах. И тогда я впервые оказалась в хвосте. Не внешне. Я кое-как выцарапала аттестат, хотя и не вполне честным путем, и оказалась в числе выпускников того года. Я осталась в хвосте внутренне. Тогда Рольф взялся за это тесто и месил его до тех пор, пока оно не стало рыхлым. Теперь в духовку, запечь, и вот уже свадьба всерьез и вся будущая жизнь тоже всерьез.
Ты должна заниматься, говорит Герлинда, прошлый год нам не засчитан, ни у кого из нас нет аттестатов, нам нужно еще раз написать контрольные, сдать экзамены, но я же все забыла, ты должна выучить это еще раз, говорит Герлинда, ведь я на тебя потратила столько времени! Или ты действительно глупа до такой степени или делаешь вид, но аттестат ты все равно должна получить, что скажут твои родители, если ты вернешься домой без аттестата, но я ведь все забыла, однако Герлинда рядом, она — карьеристка, у нее все в тетрадях и в голове тоже. Потом мы оказываемся в молодежном лагере, Герлинде становится плохо, она идет к врачу, потом возвращается и говорит, что кто-то пытался подсыпать ей в еду яд. Предполагается, что это сделала я, мой защитник — учитель латыни, он выслушивает доводы, которые я привожу, я говорю, что не выношу Герлинду, хотя она — моя лучшая подруга и помогает по латыни, но я хочу ее смерти. Я говорю, что была бы рада, если бы она отравилась, хотя и не я подсыпала ей яд, в этом я клянусь, учитель ведет себя нейтрально, он говорит, важна причина, а я говорю, мне не страшно, что меня осудят, так как я рада, что у кого-то хватило мужества отравить Герлинду. Но если умрет Герлинда, Рольф ведь тоже умрет, неужели ты этого не понимаешь, говорит кто-то, тут я просыпаюсь и вижу, что, пока мне все это снилось, Рольф лежал рядом, и казалось просто счастьем, что он дышал мне в ухо и я могла к нему прижаться, а Герлинда штудирует где-то латынь и немецкий, скоро она сама будет преподавать, моим детям будет у нее хорошо, ведь мы были так дружны.
асдф йклё асдф йклё, я научусь делать это мизинцем, и безымянным пальцем, и указательным, и средним, который совсем ничего не может потому, что он слишком длинный, но скоро у Рольфа день рождения, и тогда я удивлю его тем, что уже умею обращаться с пишущей машинкой.
Я тренируюсь на дедушкиной машинке у бабушки в кухне, здесь нам никто не мешает, здесь дедушка перочинным ножом резал свое яблоко — черный хлеб и яблоко на полдник. Бабушка говорит, что дедушка мог печатать вслепую, она сама проверяла, диктовала ему названия улиц и завязывала глаза, сначала она думала, что он хитрит, но он доказывал, что это так же просто, как играть на рояле, хотя и этот довод не мог быть достаточно убедительным, потому что она никогда по-настоящему не понимала, как играют на рояле. Он был странным человеком. Во дворе у него был ящик с помидорами, каждый день он их поливал, поливал в меру, не слишком много и не слишком мало, а после обеда очень любил сидеть во дворе и наблюдать, как они растут, и вот однажды на кусте почти ничего не оказалось. Их было всего лишь два, говорит бабушка, и вообще, помидоры существуют для того, чтобы их есть. Дедушка рассердился, потому что у него на этот счет было свое мнение, он кричал, что нужно говорить не помидоры, а томаты, это было как раз то время, когда многие в городе стали называть картошку земляным яблоком, а бабушка до сих пор не понимает, зачем он выращивал томаты, если их нельзя есть. Еще здесь стоит коксовая печь, а над столом висит календарь, посвященный защите животных, и календарь общества помощи сиротам. В рамочках — фотографии трех моих дядьев, погибших на войне. Здесь все как полагается, и бабушка говорит, что должно быть что-то свыше, высшая воля и потусторонний мир, потому что в противном случае ее сыновья погибли бессмысленно. Бабушка встает каждое утро в шесть часов, основательно умывается, современную ванну она не признает, у нее фарфоровый умывальный таз и мочалки, она кается в своих грехах, всегда одних и тех же, — это невоздержанность в пище и иногда мясо по пятницам. Священнику ее грехи уже известны, и он их отпускает сразу, как только она начинает перечислять, сколько съела в воскресенье, хотя уже была сыта. Священник недавно сказал, что теперь мясо по пятницам не считается больше грехом, но она все равно кается для пущей уверенности. Раз в месяц она причащается, молится за папу и за маму, потому что они ни во что не верят, а теперь еще за Рольфа и за меня, потом варит обед, тогда по всему дому распространяется такой чудесный запах, что, когда папа садится за стол и узнает, что это пахнет всего лишь бабушкин гуляш, он чувствует себя разочарованным. А после еды бабушка сладко спит, и уличный шум ей не мешает, она говорит, к этому привыкаешь, как собака привыкает к побоям, а на белом серванте стоят бутылки со святой водой из Лурда, и плачущую богоматерь она видела однажды в одну из своих поездок к сицилианской подруге Амалии, той, которая всегда пишет письма с орфографическими ошибками, но сама при этом добрейшая душа. Окна бабушкиной кухни выходят во двор. Небо каждый день другого цвета, и если слышны колокола церкви Св. Иоанна, это значит, что будет плохая погода. На холодильнике стоят фарфоровые груши в фарфоровой корзинке на салфеточке, потому что все нужно беречь. По вечерам она садится в кресло с высокой спинкой в комнате, где стоит телевизор, она называлась папин кабинет, а потом библиотека, но мы говорим просто “комната, где телевизор”, она кладет свои ноги, упакованные в шерстяные комнатные туфли, на скамеечку, смотрит и слушает про всякие ужасы из других миров, благодарит бога за хорошую жизнь, которую тот ей даровал, хотя тогда, после этого… как это называется? — ах да, после капитуляции, ей пришлось управлять в кафе русским клубом. У дедушки ведь тогда еще было кафе, не правда ли? И я по телефону спросила, говорит бабушка, когда они мне позвонили по поводу русского клуба, почитать ли мне это за честь или это наказание. Но они мне ничего не сделали. Русские ели без салфеток, и только наиболее интеллигентные пользовались ножом, говорит она, некоторые бросали обглоданные кости через плечо на пол. Один югославский военнопленный по сей день каждый год к Рождеству посылает ей открытку. Ему пришлось помогать дедушке на дедушкиной фабрике по производству содовой, потому что все мужчины были на фронте. Этого югослава она тоже посетила однажды, уже на новой родине. Его прежние друзья не хотели с ним больше знаться, потому что он бежал навстречу немцам, подняв руки. Его друзья были партизанами, говорит бабушка, и тогда Душану пришлось трудно. У его жены уже был другой, и она сказала: убей его — он предатель. При всем том Душан был для бабушки всего лишь бедным портным. Она всегда так хорошо обходилась со своими работниками, чтобы все, кто еще жив, и сегодня ее с удовольствием навещали. И на книжке лежит двадцать тысяч шиллингов, но этого никто не знает. Она их сэкономила. Однажды их получу я, за вычетом расходов, связанных с похоронами, еще получу кольцо, которое ей подарил дедушка. Если уж на то пошло, говорит она, я не разглашаю ничью тайну, но тетя Грета рассчитывает именно на это кольцо. Моя жизнь была, что называется, роман, говорит бабушка, и папа тоже говорит, что его жизнь была романом, и мама тоже говорит: моя жизнь была роман. Я хочу узнать у бабушки, не действовал ли дедушка иногда ей на нервы. Карандаши у него всегда были аккуратно заточены, отвечает она, и положены один к другому, хранился каждый кусочек резинки, все у него было на века, расточительным он не был, но характер у него был вспыльчивый. Однажды она по ошибке заперла дверь спальни изнутри и не сразу сумела найти ключ, тогда он мгновенно вышиб дверь сапогом.
У бабушки есть шкатулка, в которой сверху лежит записка: “Здесь все мои особо ценные письма: с благоговением прочитать и лишь потом сжечь”. Я там ничего не нашла, кроме нескольких кассовых лент времен кафе, и дедушкиной записки, в которой уже ничего нельзя понять, он писал твердым чернильным карандашом. Он писал, что хочет за что-то просить прощения, потому что бабушка ему еще нужна. Письмо, которое я написала младенцу Иисусу Христу и в котором я сообщаю, будто мне очень хочется иметь изображение ангела-хранителя. Написала же я это только для того, чтобы произвести на бабушку хорошее впечатление, потому что часто слышала, как она уговаривала моих родителей засунуть меня в монастырскую школу. Дорогой Христос, писала я, прошу тебя, если ты когда-нибудь приедешь в Линц, возьми мою большую куклу к кукольному врачу. И если бы у меня над кроватью висел ангел-хранитель, я была бы очень рада. И еще я писала “тихая ночь”, “святая ночь” и наклеила на конверт пастельную картинку с изображением Святого семейства, спасающегося от Ирода. Играть в куклы я не любила, они у меня быстро ломались. Когда я ломала очередную, бабушка говорила: разве это девочка? И вот я написала про кукольного врача, а младенца Иисуса я уже давно видела в замочную скважину целиком и настоящего аиста тоже в запретных книжках из амбулатории, но на бабушку мое письмо произвело большое впечатление, да и на меня тоже. С большей охотой я попросила бы короткие волосы, но мне приходилось отращивать косы, потому что моя мама в детстве очень хотела иметь длинные волосы, а няня отрезала ей каждый месяц все, что успевало отрасти.
Остальные письма были с Сицилии. От Амалии, бабушкиной подруги школьных времен. Амалия была дочерью штирийки и итальянца-гастарбайтера. Ее отправили на Сицилию в экономки к одному помещику. У помещика и его жены детей не было, и он сделал троих экономке. После смерти жены он женился на Амалии, чтобы его дети получили право на наследство. И сразу же умер. Дети стали наследниками и превратили мать в экономку. Бабушка считает, что это безобразие. Она каждый год ездит на Сицилию, чтобы не дать Амалии подписать еще какое-нибудь очередное заявление, которое ей подсовывают, предварительно спрятав ее очки.
Ты опять уже что-то подписала, спрашивает бабушка, как только приезжает, и Амалия сначала говорит неправду, потом признается. Бабушка обшаривает весь дом, чтобы найти доказательства. Но сыновья помещика — адвокаты, им ничего не докажешь. Бабушка привозит с собой необходимые подруге лекарства: от сахарного диабета, водянки, подагры и витамины в таблетках для множества несчастных тощих собак, которые крутятся вокруг дома. У папы есть новый лекарственный препарат, препятствующий обызвествлению тканей головного мозга, он хотел его апробировать и дал бабушке, когда она последний раз ездила на Сицилию. Бабушка скормила все лекарство собакам, а Амалия опять подписала несколько заявлений, о которых никто ничего не помнил, сама она тоже не могла вспомнить, а собаки становились все наглее и прожорливее и однажды набросились на бабушку, когда та вышла из дома, чтобы посетить синьорину из общества защиты животных. Это была трагедия, сказала бабушка, и поскольку, когда она рассказывала, папа смеялся, потому что у него выдался удачный день, его как раз назначили медицинским советником, и у всех было хорошее настроение, она ему сказала: ты — дурак.
Папа же очень редко слушает бабушкины рассказы. В них все закручено и запутано, как в жизни. Ни начала, ни конца. С пятого на десятое, и нить всегда теряется. Бабушка ведь не хочет упустить ничего важного, и в конце концов она сидит и спрашивает нас, понимаем ли мы, о чем она хотела рассказать.
Когда мы по воскресеньям вместе отправлялись на прогулку, потому что машина, а тем более новая, была редкостью, бабушка всегда сидела впереди, а мы с мамой сзади, я крепко прижималась к маме, так как папа ехал все быстрее, если бабушка все время что-то рассказывала, случалось он съезжал в кювет, и тогда бабушка на пару минут затихала. Как только папа забывал, что она сидит рядом, она вспоминала какую-нибудь новую историю, и так каждое воскресенье до тех пор, пока у всех не появились машины и все стали выезжать за город. Тогда мы сидели дома.
Дорогая Хермина, пишет Амалия, спасибо за сочувствие, за черные носки и за чай. Ты забыла пластырь, золототысячник и перочинный нож для торговца сыром. Он опять о тебе спрашивал. У Роберто родился сын. Шлю тебе привет, твоя Амалия со знойного юга.
Так заканчивается каждое письмо. С прискорбием сообщаю тебе, что мой муж вчера смертельно умер. Не смейся, говорит бабушка, она — бедняжка и почти ничего не видит. В Штирии она не смогла выучить как следует немецкий потому, что она из простой семьи, а по-итальянски знает только минимум. Никогда не смейся, говорит бабушка, над простыми людьми. Шкатулка заперта. Хотя я очень хотела бы знать, что написано в письмах, которые папа посылал с фронта, где он был начальником госпиталя. Все эти письма уничтожены, говорит бабушка.
Я не верю. Можешь мне поверить, говорит бабушка, я не лгу. А “Майн кампф”? Почему вы спрятали “Майн кампф”? Ведь хранить “Майн кампф”, когда в город вошли русские, было очень опасно! Это совсем другое дело, говорит бабушка, я спрятала книгу на чердаке, как всё, что однажды станет редкостью. У нас ведь первое издание “Майн кампф”.
Когда русские освободили Чехословакию от компании Дубчека, многие руки в нашем городе опять потянулись к “Майн кампф” и опять попрятали на чердаках черные книги. Бабушка достала с чердака учебник русского языка и положила его на кухонном столе. Ведь дверь ее кухни — первая от входа, и когда они придут, говорила бабушка тогда в августе, я покажу им учебник и скажу: ich nix Faschista, ich Katholika in Austria sempre. Поскольку что-нибудь такое всегда помогает, уже однажды помогло в вагоне поезда Рим—Неаполь, когда на нее косо смотрели попутчики и не хотели подвинуться, чтобы дать ей сесть и поставить чемодан. И тогда бабушка вытащила из-под блузки большой золотой крест и сказала: Io mamma dottore in Austria, io Katholika sempre. И тут один итальянец, у которого был при себе нож, тотчас вскочил, сумел поставить бабушкин чемодан в переполненный проход и даже предложил ей место у окна.
Золотой крест она показывала и тогда, когда на Сицилии у нее уже было туго с деньгами и она совершила пару поездок автостопом по просьбе Амалии. Ее ни разу не изнасиловали, и папа был рад, что она вела себя так только на Сицилии. Пока не узнал, что и у нас она иногда ездит автостопом от одного крестьянина к другому в поисках свежего шпика и яиц. Один пациент, который однажды вез бабушку, рассказал об этом в амбулатории. Ваша мама, сказал он. Тут был большой скандал. Однажды перед Рождеством у бабушки появился синяк под глазом и царапины на лице. Тот, кто ее подвозил, был обычным работягой, но от всех расспросов бабушка уклонилась. Потом папа узнал, что бабушка иногда, а собственно говоря, почти ежедневно, осведомлялась в приемной, кто из пациентов в очереди последний. Когда этот последний называл себя, он отправлялся с бабушкой к мяснику. Однажды папа освободился раньше, когда последний пациент, запыхавшись, бежал вверх по лестнице. Он объяснил свое мистическое исчезновение, и папа был вынужден его принять, хотя амбулаторный прием был уже закончен. Папа грозил бабушке, что, если она наконец не поймет, как должна вести себя мать врача, она поставит под удар его карьеру. В этом я разбираюсь лучше, чем ты, ответила она, ты — непрактичный человек.
Ты ведешь дневник? Рольф рассмеялся. Почему ты не сказала, что тебе этого хочется? Я бы купил тебе настоящий дневник, с замочками, тогда ты смогла бы прятать от меня свои маленькие тайны. У тебя вообще есть тайны? Нет? Что-то случилось? Что же записывать в дневник, если ничего не случилось?
Пожалуйста, почитай.
Нет, боже сохрани, у тебя должно быть свое, личное. Он приносит мне лампу со своего письменного стола, чтобы я не портила глаза, привинчивает ее, но не находит длинного провода. Поищем вместе. Провод лежит в корзине под грязным бельем. Рольф прощает меня, устанавливает лампу на столе, укрепляет ее, спрашивает, почему я так на него смотрю: может быть, мне не нравится, что он принес мне свою лампу? Только не засиживайся слишком долго, все-таки уже за полночь! Он опять выходит из спальни, с портативным радиоприемником под мышкой, садится позади меня, ждет, опять в голубой пижаме. Верхний карманчик я отпорола. О чем ты думаешь? Может быть, тебе ничего не приходит в голову потому, что ты устала? Почему ты не ложишься в постель?
Мне закончить?
Нет, я принесу себе книгу. Я буду читать, пока ты пишешь. Ты кажешься мне очень трогательной, когда сидишь вот так, словно думаешь о чем-то важном. Он облегченно вздыхает, когда я закрываю школьную тетрадку. Ругает меня за то, что я собираюсь ее порвать. Мы ее перелистываем. Она из школьных времен. Краеведение. Тогда у меня был каллиграфический почерк. Не мой. Я восхищалась Герлиндой, которая писала так старательно, и просто срисовывала ее почерк. Потом я восхищалась другой девочкой, которая писала убористым и неуклюжим почерком. Поэтому я писала убористо. Потом я писала, как папа. Я до сих пор сохранила много почерков. Я могу изменять почерк как угодно, и, возможно, среди тех многих, которыми я пользуюсь, нет моего собственного. Это происходит потому, говорит Рольф, что ты все-таки вступаешь в контакт с людьми, которые вокруг тебя. Почему “все-таки”? Тогда он признается, что его мама жаловалась на отсутствие у меня контактов с внешним миром. Я иду в ванную. Рольф идет следом. Я вступаю в контакт с зубной пастой, с зубной щеткой, с миндальными отрубями, с увлажняющим кремом, с пемзой, в тесный контакт с моей щеткой для ногтей, с дезодорантом, в настоящий момент притаившимся на полке, как и все остальные маленькие друзья в ванной, которые прежде надо мной посмеивались. В одном фильме муж, поссорившись со своей женой, провел лапищей по заставленным полкам у нее в ванной, смел все на пол и довольный уставился на вытекающие друг на друга косметические средства. И на осколки тоже. Я делаю только необходимое. Чищу зубы и еще иду в туалет, Рольф ждет, еще я расчесываюсь и выдавливаю угорь, который ему мешает. Я не должна шуметь — соседи спят. Рольф говорит, в том американском фильме бутылки были наполнены всего-навсего окрашенными жидкостями. Я съеживаюсь в горькое зернышко, которое хочет, чтобы его выплюнули. Завтра я запишу это в дневник.
Почему, когда я иду к Карлу, у меня тяжело на душе? Дом, в котором он живет с родителями, довольно бедный. Запахи из кухни ударяют в нос прямо от входной двери, откуда-то доносится хрюкающий голос его сестры, которая родилась здоровой, но у нее просмотрели воспаление оболочки головного мозга. Глухонемая, она неловкими шагами ходит туда-сюда, из кухни обратно в кухню, руки сложены на груди, что-то бормочет, кладет голову на плечо матери Карла, хочет, чтобы ее погладили, а мать Карла спрашивает, можно ли ей еще называть меня по имени, она гладит по головке тридцатилетнюю дочь, говорит, что малышка очень любит ласку и так нуждается в любви.
Карл наверху, говорит мать, он будет рад, что вы пришли. Но Карл на мой стук не отзывается. Когда он напивается, то чаще всего принимает две таблетки снотворного, чтобы выключиться на некоторое время. Я пришла не для того, чтобы спрашивать, как выглядят груди луны-рыбы. Я хотела бы знать, что он имел в виду, когда сказал мне однажды: ты для меня, наверное, то же, что для Калигулы луна. Карл читал Сартра и Камю. Я хранила все письма, которые он мне написал. Его письма были настолько умны, что я их не понимала, но гордилась тем, что они написаны мне. Вероятно, я стучала слишком тихо. Да, Карл много работает, возможно, он устал и прилег, говорит его мать, когда я прощаюсь. Привет вашему мужу, кричит она мне вслед.
Моя свекровь вяжет, вяжет она всегда, выдвинув вперед подбородок. У нее новый съемный зубной протез из Линца, абсолютно лишенный признаков индивидуальности. Эти сероватые зубки она кладет на ночь в стакан с водой. Когда она разговаривает, я боюсь, что они у нее от смеха могут неожиданно выпасть. Она хочет, чтобы я называла ее мамой. Когда она мне так улыбается, я от страха теряю дар речи. Что я буду делать, если они все у нее вдруг вывалятся и останется одна дырка? Куда я буду смотреть? Когда-то прежде она была бухгалтером. Уже тогда она обладала этим резким и пронзительным голосом, и если к ней кто-нибудь обращался с вопросом, тотчас в этом раскаивался. Про это рассказывает моя мама, которая часто ходила к ней со своими финансовыми заботами. Моя свекровь любит давать советы, которые она облекает в угрозы. Она способна запутать любую проблему, на которую пытаешься пролить свет с ее помощью. Говорят, что отец Рольфа приглашал свою жену в кабинет, если деловое свидание затягивалось.
Она намазывает маслом белый хлеб и посыпает его сахарным песком, потому что Рольф сказал ей, будто я лакомка. Угри пусть тебя не беспокоят, они пройдут через пару лет замужества, когда появятся дети. Только ешь. Она вяжет что-то серое. Ее муж тоже был маленький и серый. У него было высокое давление, и поэтому приходилось избегать пряностей. Когда во время обеда она отворачивалась, он быстро высыпал кучу соли на свой кусок мяса. По ночам он спал в гостиной, потому что там он мог высоко класть ноги. Из-за своей болезни. Говорят. Свекровь все вяжет из серой шерсти. Она мне говорит, ты должна вязать. Она хотела бы сдать одну комнату какой-нибудь милой студентке, но ведь сегодня больше не существует милых молодых девушек. Кроме того, Рольф сказал ей, что студенток здесь вообще нет. Она возмутилась: тот, кто посещает гимназию, уже студент. И она с удовольствием сдала бы комнату, чтобы не быть одной. Рольф против, потому что, если его мама сдаст комнату, это будет не слишком хорошо выглядеть. Мой муж, говорит она, чавкал за столом и очень любил слушать марши. Она говорит, послушай, ты ведь меня все-таки любишь, ты чудно сложена, я свяжу тебе замечательный пуловер. Рольф сделает большие глаза!
Я вспоминаю похороны моего свекра. У нас был урок латыни. Учитель подошел к окну и нам всем тоже разрешил подойти. Процессия как раз проходила мимо гимназии, и я увидела Рольфа, идущего впереди вместе со своей матерью. Он был самой главной фигурой процессии, потому что был единственным сыном и потому что в нем отец продолжал жить. И было так печально, что теперь у него осталась только мать. Может быть, поэтому я вышла за него замуж? Я вспоминаю один майский вечер, когда Рольф был уже совсем взрослым, он как-то сразу повзрослел. В тот вечер он оставил свой велосипед на площали у фонтана, и все они: он, Альберт, Карл и другие мальчишки из его класса — стали носиться вокруг фонтана. Зачем? Как бы то ни было, Хильда стояла рядом со мной, она показала на Альберта, а я тогда показала на Рольфа, это было как тайный сговор. Я еще не знала, что у Альберта на подбородке родинка. У Альберта вообще ничего не было. У Карла тоже. У Рольфа уже был велосипед, и он однажды позволил мне посидеть на раме. Мама тогда очень ругалась, папа улыбался с чувством некоторого удовлетворения, а я подумала про себя: вот и влюбилась. Мама Рольфа как раз сейчас ввязывает в свое изделие один прекрасный день из ее семейной жизни. Это случилось на горе Пёстлинг, и под сердцем она носила Рольфа, а под ними расстилался Линц, это было после войны, и муж признался, что она — первая женщина, с которой у него что-то было. У меня тоже, у меня тоже до Рольфа никого не было. Только он один. Надо же, говорит она, такое теперь редко встретишь.
Учитель латыни еще существует. Я встречаю его на городской площади, он говорит “дражайшая” и показывает листок, который носит всегда с собой. Там все двойки и тройки, которые он выставил в прошлом учебном году. Он просит, чтобы я их сравнила с теми двойками и тройками, которые поставили его коллеги. Они записаны тут же, и таким образом выясняется, что он не самый строгий, а лишь второй по строгости. Я не понимаю, радует это его или беспокоит. Быть может, он носит этот листок при себе и для того, чтобы скоротать долгие летние каникулы. Говорят, у него рак легких и его хотят вытолкнуть на пенсию. Но на пенсию он не идет, поскольку вся та публика, которая, получив диплом, преподает сегодня, ни на что не годится. Сегодня ведь кто угодно может получить высшее образование. Даже рабочие. Можете себе представить, говорит он, визит к врачу, который прежде был рабочим, потом получил аттестат. И что ж теперь, перед ним раздеваться? Учитель носит кожаные бриджи и бордовую куртку с серебряными пуговицами. Откуда у меня возьмется рак легких, если я не курю уже не один десяток лет? Он говорит, что Рольф всегда был его лучшим учеником. А “дражайшая” ведь уже гимназисткой знала, что рождена не для академических штудий. Он целует мне руку, а я желаю ему скорейшего выхода на пенсию.
Посмотри, кого я тебе принес!
Я не хочу никакой собаки.
Естественно, так и должно быть. Рольф покупает себе собаку, чтобы доставить мне удовольствие, а я не хочу, чтобы в доме, где нет сада, жила собака. Я думал, ты любишь животных, говорит он. Именно потому, что я люблю животных. Но ведь теперь он его уже купил, это так просто: идет и покупает, потому что ему хочется иметь что-нибудь живое и потому, что жена до сих пор не обрадовала его известием, что она в интересном положении, и вот мы гладим коричневую в крапинку шерсть, примиряемся с острыми зубками и розовым язычком, с этими грустными глазами в собачьих морщинках, щенок чистопородный, это видно по его небу, а также подтверждается ценой. Рольф его как следует отдрессирует, а мне предстоит придумать ему имя. Лоуренс? Лоуренс не годится, имя должно начинаться на Б. Блиц? Как тебе пришло в голову: Блиц? Просто у одной собаки по кличке Блиц не было своего дома, хотя была хозяйка, и вот однажды этого Блица нашли в лесу застреленным, и хозяйку разозлило, что ей не принесли сразу труп, раз уж пристрелили собаку, которая была ее собственностью. Она бы с удовольствием сделала из его шкуры прикроватный коврик. Итак, мы окрестили его Блицем, и все стало на свои места. Но только, пожалуйста, не балуй его, говорит Рольф, и если ты не рада, то, по крайней мере, покупай ему мясо через день. Я ведь не слишком много требую от тебя, не правда ли? Но ты же все-таки рада! Ты правда рада? Да!
Блиц скулит, когда Рольф приближается к нему с поводком, раз, два, три, наказание необходимо. До тех пор пока эта скотина не научится соблюдать чистоту в комнате, ей нужно помогать. Он же испортит нам пол. Неужели ты не понимаешь — он должен повиноваться беспрекословно. Иначе и быть не может. С собакой не следует вступать в дискуссии! Но ты этого не понимаешь. Вряд ли Рольф ожидал, что я пойму его воспитательные методы. Я просто должна предоставить это ему. А Блиц еще настолько глуп, что лижет Рольфу руку, когда наказание позади! Он становится покорным. Своевременно и терпеливо виляет хвостом, смахивает стакан, когда дает волю своей радости рядом с журнальным столиком, тут же получает за это по морде, а ему просто нужно понять, как поступают с собакой, которая все время что-то портит? И в сотый раз: не позволяй собаке свободно бегать по квартире, когда ты занята! И не повторяй без конца, что животному нужен сад. Раз уж тебе все равно не приходит в голову что-нибудь другое.
У Блица есть постоянное место жительства в клозете для гостей. На старой автопокрышке он может спать. Привязанный поводком к стенному крючку, он может ждать. Уже на лестнице слышно, как он бьет хвостом. Если он продолжает лежать спокойно и не грызет поводок, то в виде поощрения отпускается. Но выйти из клозета он может только тогда, когда Рольф произнесет заветное слово. А если Рольф его отвязывает и забывает про это слово, тогда Блиц сидит и ждет. Поднимает голову, потом наклоняет ее, прислушивается, через некоторое время опять ложится. До тех пор пока хозяин не вспомнит, что надо сказать. Тогда он вылетает, прыгает на хозяина, тот его дружески бранит, а ты, ты не будь сентиментальной. Собака — не шкала для определения человеческих чувств. Что тогда говорить о канарейках в клетках? Нечего. Именно.
Блиц боится машин. Маленький и упрямый, он сидит у стены дома и дрожит. Человека, который переходит улицу, он тоже боится. Как я ни тяну его за поводок, он упирается, не хочет идти, а продолжает сидеть и дрожать. Где-то в руководстве по обращению с собаками написано, что эта порода пробегает тридцать километров в день. Кроме того, он еще ни разу не залаял. Может быть, он не настоящая собака? У него воспаление мочевого пузыря и среднего уха, но Рольф говорит, что сделает из него собаку, я могу не беспокоиться. На место, Блиц! Блиц мчится в клозет. Ко мне! Он стрелой вылетает из-за угла и снова сидит рядом. Рольф замечает, что Блиц хитрит. Когда его отправляют на место, он мчится, но не до клозета, он только забегает за угол и там ждет, потому что знает, что сразу же получит команду “ко мне”. Мы оба гордимся сообразительностью нашего чада, однако это не мешает Рольфу прибегать к воспитательным мерам, потому что порядок прежде всего.
Мой муж исторгает из себя слова, и они достигают цели. Мои слова веса не имеют. Они парят в пространстве, заслоняя перспективу. Я могу их все опять собрать. Ты меня слушаешь, когда я с тобой разговариваю? — спрашивает Рольф. Да. О чем ты думаешь? О том, что ты говоришь. Что я сказал? Что сегодня вечером я не должна тебя опозорить. И? Что я должна быть приветливой с Альбертом и Хильдой. И? И разговорчивой. Дальше? Что я не ношу браслет, который ты мне подарил, и что ты сожалеешь, что подарил мне серебряную подставку для карандашей, принадлежавшую твоему дедушке, потому что я ее или куда-нибудь забросила, или потеряла. Иди сюда, говорит Рольф, дай я тебя поцелую. Он меня гладит и хвалит, не будь такой суровой, поцелуй меня как следует, расстегни блузку, посмотри мне в глаза. Я вижу только белки глаз, а ведь когда-то я любила эти глаза и храню фотографию, где Рольф в профиль, он сидит в кресле в гостиной моих родителей и улыбается, мне так нравился его нос, его выбившаяся из брюк рубашка, так нравились его манжеты. Я думала, вот настоящий мужчина, и когда я начинала сомневаться в том, люблю ли я его еще, я вытаскивала эту фотографию и убеждалась, да, я его люблю. Поцелуй меня! Раньше он говорил это не так грубо, вероятно, тогда я целовала его по своей воле. Я представляю себе, что мы снимаем эпизод в кино. Это всегда помогает. Когда я умудрялась дома что-нибудь натворить и мне приходилось держать ответ перед родителями и выражать раскаяние, я представляла себе, что я маленькая кинозвезда, которая играет свою роль. Звук, мотор, кадр 27: жена целует мужа. Он расстегивает свою синтетическую немнущуюся рубашку, бросает ее на пол, становится вдруг похожим на старого холостяка, а у меня из головы не выходит эта рубашка и то, что мне придется ее стирать. Но для него это сейчас не имеет значения, а у меня на бедрах очень чувствительная кожа. То, что он делает, — осквернение трупа. Я продолжаю думать о рубашке, которую мне придется потом и стирать, и гладить.
Затем он заводит часы. Одна из его привычек — крутить заводную головку, у него широкий большой палец, он прикладывает часы к уху, прислушивается, как время, время, время тикает. День состоит из двадцати четырех часов, час — из шестидесяти минут, еще шестьдесят, еще шестьдесят, восемьдесят шесть тысяч четыреста секунд отстукивают каждый день. Сколько дней мы уже женаты? Он не боится, что мы можем что-то потерять.
Чего мне бояться?
Разве тебе не приходит иногда в голову, что ты можешь ослепнуть на один глаз и тогда думать: сколько я не увижу!
Кое-что можно увидеть и одним глазом.
Или что ты умрешь?
Это случится с каждым.
О чем ты думаешь, когда думаешь о своей смерти?
О моей страховке. Ведь ты это хочешь услышать, не так ли ? Ведь всякий раз ты лишь хочешь получить подтверждение, что я и в самом деле тот дурак, за которого ты меня принимаешь?
Когда Карл еще писал рассказы, в одном из них я прочла: и у этого поцелуя был только привкус плоти. Было время, когда наши с Рольфом поцелуи не имели этого привкуса. Мы спрашивали друг друга, не теряет ли лишний поцелуй тот, кто целует другого. Неограниченное или ограниченное число поцелуев есть в запасе у каждого человека. Мы обсуждали это, когда целовались. Когда я еще расстегивала его пуговицы, а он — мои. Когда я еще могла прервать его поцелуй, а он не спрашивал, что случилось. Почему ты такая суровая? Однажды он сказал, что теория конечных поцелуев правильна. Если все время только целоваться, проголодаешься. И ради этого мы целовались очень долго.
Что-то происходит, пока мы сидим за столом, во мне что-то пульсирует, бьется какой-то звук, а Рольф складывает на край тарелки рыбные кости, Хильда разъясняет нам суть антиавторитарного воспитания, Альберт молчит, и для него у меня во рту есть поцелуй. Хильда говорит, что ее мало заботит недовольство учительницы плохим почерком их сына. Рано или поздно она ему купит пишущую машинку. Альберт поднимает свой бокал и смотрит на меня, но не пьет. Хильда толкает его в бок, он тоже должен что-нибудь сказать. Альберт говорит, что она права. Хильда хочет, чтобы Рольф признал, что был не прав, когда только что высказывался об антиавторитарном воспитании. Рольф говорит, что он на примере своей собаки понял, что такое авторитарное воспитание и т. д., пока Хильда не обиделась. Подобных сравнений она не понимает. Альберт спрашивает, какой у меня знак Зодиака. У меня трудные дети, говорит Хильда. Она думает: у вас детей нет, так послушайте того, кто в этом немножко понимает. Я спрашиваю Альберта, какой у него знак Зодиака. Хильда спрашивает, почему у нас нет детей. Рольф тактично отвечает. Я улыбкой даю понять Альберту, что не хочу иметь детей от Рольфа. Он улыбается в ответ: в эту минуту он бы лучше тоже не имел детей от Хильды. Рольф и Хильда ссорятся друг с другом, но не настолько, чтобы попортить друг другу прическу. Это спор для формы. Если женщина хочет доказать, что она не глупа, ей предоставляют такую возможность, но при условии, что эта женщина — чужая жена. Хильда требует, чтобы Альберт согласился со всем тем, что она только что высказала. Альберт со всем согласен. Хильда говорит: наконец-то он хоть раз согласился. Мне кажется, что до сих пор я слишком мало думала о знаках Зодиака. Возможно, в этом что-то есть. Мы все соглашаемся, когда Хильда заявляет, что только дети делают женщину женщиной. Рольф допускает небольшое отступление от этого правила, но позволяет Хильде победить. Как гостья Хильда — королева. Вечер удался. Я не опозорила Рольфа. Когда Хильда и Альберт уходят, он помогает мне убрать со стола и распределяет плюсы и минусы. Плюс: я была очаровательна. Минус: излишне притихшая. Плюс: ты дала возможность Хильде выговориться. Минус: но ты совершенно не говорила с Альбертом. Минус: Хильда одевается лучше, чем ты. Минус: почему у нас нет детей? Рольф немножко выпил, он хочет меня, пища была слишком тяжелая, это не критика, это намек, и он почти никогда не ошибается, но на этот счет он ошибается почти всегда, он говорит: уже давно нам с тобой не было так хорошо. Меня вообще на этот раз не было.
Куда ты идешь? Гулять? В такую погоду? Да, я знаю, что ты любишь дождь, но это еще не основание для того, чтобы подхватить простуду. Да, я знаю, что ты возьмешь зонтик, но ты не хочешь мне сказать, почему тебе непременно нужно погулять, когда льет? Оставь, по крайней мере, собаку дома!
Рольф прав. У Блица нет зонтика. И потом, наша собака очень сильно пахнет собакой, если, промокнув, лежит у батареи. Стало быть, я оставляю Блица дома. Но он уже сидит в передней, потому что мои ключи издают особый, ему понятный звук. Он уже ждет. Он тоже любит дождь. Подожди, говорит Рольф, если дождь на улице прекратился, пойдем все вместе.
Мы с Блицем ждем в передней. Рольф одевается, дождь прекратился, на бульваре висят в тумане фонари, мы встречаем Альберта и Хильду, какая неожиданность, Хильда сопровождает Альберта несмотря на то, что у нее такие трудные дети. Хильда говорит, Альберту вдруг пришла в голову бредовая идея погулять под дождем. Блицу от таких разговоров становится скучно, он бежит вперед, бросается на каштановые деревья, чтобы сохранить форму для запретной охоты на кошек, а мы вчетвером медленно идем по бульвару с двумя большими зонтиками.
Блиц ждет вместе со мной, это продолжается очень долго, семь раз примерь — один раз отрежь, бабушка всегда это знала и теперь повторила бы вновь, если бы я могла ей рассказать, что я хочу, мое первое желание за много месяцев. Я держу его при себе, иногда только шепчу на ухо Блицу, он понимающе вздыхает и молчит. Когда по ночам я дезертирую из супружеской постели, тихо, чтобы не разбудить Рольфа, Блиц тихо, чтобы не разбудить Рольфа, выползает из клозета. Он охраняет меня в моих блужданиях по темным комнатам. Mы движемся на ощупь к балкону. Бетонные стены. Не видно других женщин, которые сейчас, быть может, тоже стоят на своих балконах и хотят спрыгнуть или взлететь, и если я слишком долго стою у балконной решетки, Блиц укладывается у моих ног, а когда я на ощупь двигаюсь обратно, он тоже трусит за угол обратно к своей автопокрышке. Он не сердится и не воет в своем одиночестве. Я прячу лицо в его мягкую шерсть и спрашиваю, как он это выдерживает. Блиц вздыхает: я ведь жду. У животных можно многому научиться.
Как Рольф рассказывает анекдот о человеке, который приезжает в Вену и говорит: снег на Килиманджаро! И другой: о человеке в поезде, сидящем напротив элегантной дамы. И еще один о человеке, который попадает в ад и может выбрать одну из двух возможностей. Политические анекдоты тоже. И еще один политический, который, вероятно, настолько стар, что его больше никто не помнит. И слушатели вынуждены смеяться, и потом каждый быстро рассказывает свой анекдот, чтобы не возникло неловкой паузы, потому что именно в эту минуту смеяться стали чуть меньше, а меня все это больше не волнует.
Что ты делаешь? Что это за танец? Это же вообще не танец! И без музыки? Как это понимать, что музыка внутри тебя? Остановись, ты упадешь, объясни мне, что у тебя с музыкой! Ты что, пьяна? А, у тебя просто хорошее настроение! Почему же ты сразу этого не сказала? Можно мне порадоваться вместе с тобой, раз у тебя такое хорошее настроение? Подожди, я поставлю пластинку.
Мы уже давно не танцевали друг с другом, Рольф и я. Он ищет конверт от пластинки, да где же он, конечно, он лежит не там, где он должен быть, но это ничего, два-три-левой, мы разучиваем вальс с левой ноги, наберись терпения, ты его еще выучишь, на следующем студенческом балу ты будешь танцевать его со мной, голову — чуть назад, будь грациозной, гибкой, почему ты такая неловкая, раз, два, три, уже лучше, шаги не такие большие, не наступай собаке на лапы, не сжимайся так судорожно, расслабься, руку, руку не так крепко, будь пластичной, да, так хорошо, Блиц, на место, собака ревнует, посмотри же на него, Блиц!
Машина Альберта случайно останавливается у развилки дороги, по которой Блиц ежедневно пробегает дважды по пятнадцать километров. Машина серого цвета. Альберт носит серый костюм. Он уже выкурил несколько сигарет. У передних колес валяются окурки. Он здесь действительно совершенно случайно. Может ли он немного проводить меня? Да, проводи, но прогулка получится долгой. Альберт любит долгие прогулки.
Всю дорогу по лесу он идет рядом со мной. И назад. С отдыхом. Елочные иголки, волоски мха, сосновые иголки, папоротник. С каких пор? С того вечера. Вечер удался. Да, это был чудный вечер, ты была такая тихая, ты тоже умел молчать, мы оба хотели всегда быть тихими, да, мы бы хотели. Отныне он будет провожать меня чаще. Прогулки станут более долгими. Блицу придется ждать одному, неподалеку от развилки, привязанному к проволочному заграждению. Такова его судьба. Рольф его подготовил. Потом, когда машина скрывается за поворотом, я отвязываю Блица, он садится на задние лапы, смотри, я еще здесь, нагнись ко мне, дай лизнуть тебе подбородок. Ему не разрешается лизать. Рольф запретил, потому что у собак бывают черви, и можно их подцепить, но я нагибаюсь, и он меня лижет, мое тело тяжелеет, когда Альберт уезжает. Люди в машинах передвигаются быстро. Мы с Блицем покорно трусим домой.
Все-таки где ты была? У Карла, говорю я. Мне это не нравится. Почему не нравится? Карл нам не компания.
Я стою у опушки леса, потому что начинается оттепель, и снег превращается в жидкое месиво, и подъезжает серый автомобиль, я сажусь, мы едем в лес. Я жду у опушки леса, когда луга сухие, опять серая машина, Альберт выходит, и мы идем пешком. Можно и в амбулатории в дни, когда у Альберта прием больных. Тогда он расстилает перед камином белый плед из овечьей шерсти, Хильда купила его в Греции, две подушки из приемной, у нас бутылка водки, две маленьких рюмки, сигареты, настольная зажигалка и пепельница из приемной. Мы очень долго целуемся. С Рольфом я забыла, с каким удовольствием могу кого-то раздевать. Я чувствую себя молодой, такой обнаженной, мне хорошо, потому что я опять молода. Но у Альберта совсем немного времени. Иди же. Я уже здесь. И люблю ли я его тело, да, да, я должна это говорить, прежде чем он меня об этом спросит, да, мне радостно тебя чувствовать, и все-таки как тебе больше всего нравится, этого я не знаю, наверное, мне с тобой все нравится, я люблю твой толстый живот, Альберт. не будь грубым, нет, действительно, я обожаю твой живот. Должны же существовать женщины, которым нравится живот, об этом заботится природа, потому что ведь после каждой войны рождается больше младенцев мужского пола, а когда мужчины толстеют, женщины начинают любить животы, но Рольф слишком худой, и, кроме того, у него под кожей проволока, которая чувствуется на ощупь, это из-за операции на селезенке, ну хорошо, в этом не его вина, собственно говоря, из-за этой проволоки я его всегда так и любила, но он каждый вечер делает приседания, упражнения для ног. Не надо о Рольфе, говорит Альберт. Мы ни о ком не будем говорить, ни о ком, даже о нас, подожди, я же жду, глупый, я ведь хочу, чтобы ты пришел, ты же любишь меня? Альберт не отвечает. Я понимаю, что в подобной ситуации вопросов не задают. Я затихаю, и пусть об меня разбивается его тяжелое дыхание, и осколки сыпятся на меня дождем, и обессиленные мы лежим потом на нашем необитаемом греческом острове, и каждый загнан в себя обратно. Завтра опять? Да, завтра опять.
Ты была у Карла? О чем ты только с ним говоришь? Он читает тебе стихи? Нет, мы говорим о политике. И что же за взгляды у нашего Карла? Расплывчатые. От алкоголика и не приходится ждать ничего другого, говорит Рольф и заговорщицки обнимает меня.
К Карлу я тоже иногда хожу. Сейчас он очень занят своим директором, который ведет вместе с ним в школе спецкласс, хотя спецучеников не хватает, но он просто объявил нескольких детей полуидиотами, потому что такой спецкласс приносит больше дохода, однако самого директора можно видеть в школе лишь изредка, самое большее в течение часа, поскольку, будучи охотником, рыбаком и крупным помещиком, он перегружен делами. Члены земельного школьного комитета имеют право охотиться в его угодьях, стало быть, школьный инспектор всех этих вещей не замечает, а в другой школе, в другом месте все наоборот, говорит Карл, там детей с умственными и физическими недостатками просто включают в число полноценных, чтобы не портить отношений с родителями. В одной школе директор заставляет учеников в свободное от занятий время работать у него в лесопитомнике за десять шиллингов в час. Карл об этом заявил, но дело было прекращено без заслушивания свидетелей. Учителя, которые об этом знали, упрекнули Карла в нарушении профессиональной этики. И что мне теперь, по-прежнему писать стишки? Карл много читает и иногда в толстой книге находит предложение, которое подчеркивает. Он мог бы одно это предложение превратить в целую книгу, так как все, что говорится вокруг этого предложения, лишнее. И тогда, говорит Карл, я растворяю в пиве две таблетки снотворного и погружаюсь в опьянение, которое бросает меня в постель, всякий раз в надежде, что, возможно, на сей раз кровообращение с этим не справится.
Я — переполненный колодец, говорит Карл. Нужно выбить крышку. Стоит ли? Может быть, вода уже протухла? Он лишь тогда будет опять писать стихи, когда вопрос с крышкой как-то решится. Я считаю, что крышку колодца можно и приподнять. Для этого нужны подходящие инструменты. У Карла столько папок с материалом. Ему нужно было бы однажды все привести в порядок и распределить по разделам. Но Карл говорит, этот материал, как ртуть, течет сквозь пальцы, как только дотрагиваешься до жизни. Ртуть развлекает, но она и ядовита, как безоблачные романы, которые выдавливают из себя некоторые писатели, кое-кто из них от нее уже умер. Он делает для себя заметки, потому что жизнь становится переносимее, если какие-то ее эпизоды так или иначе описывать. Потому что, когда он пишет, он яснее чувствует и точнее мыслит. Он считает, что людям легче разговаривать с собой письменно, чем устно. Ведь, читая, они становятся более внимательными и менее самонадеянными.
Мама радуется моему удачному замужеству. Она говорит, что мой отец ее не понимает. Бабушка говорит, что с дедушкой она чего только не пережила. Папа говорит, что бабушка дедушку никогда не понимала. Бабушка говорит, что папа должен уважать маму больше. Папа говорит, что мама его не понимает.
Нужно только представить себе, что это носовые платки не Рольфа, а Альберта, что тахту нужно почистить для того, чтобы Альберту не действовала на нервы собачья шерсть, и я стелю на супружескую постель льняное покрывало, как будто это — наш остров, и складываю пижаму, как будто я — Хильда. Может быть, Альберт сам складывает свою пижаму? Он спит слева или справа? Хильда пользуется Oil of Olaz. У нее уши меньше, чем у меня, и более нежные суставы. Рольф считает, что в последнее время я лучше пахну и выгляжу более ухоженной. Он надеется, что со временем сделает из меня настоящую женщину.
Ты стала рассудительной, говорит папа, теперь с тобой можно разговаривать. Прежде ты была как взбаламученный песок в бурной воде. Теперь вода чистая. Песок оседает. Папа предлагает нам коньяк и протягивает мне свою черную сигарету, потому что теперь напротив него сидит взрослая женщина. А еще он много говорит, но и внимательно слушает. С твоим отцом ведь нельзя разговаривать, говорит мама, но вы — новое поколение, и когда я вижу тебя такой… — говорит она. Да, и что же ты думаешь? Она говорит, что думает о том, что она, возможно, подумала бы тогда, будучи беременной, если бы могла увидеть меня такой, какая я теперь сижу перед ними. Тайно она коллекционирует сообщения о несчастьях, она вырезает из газет и подклеивает на каждый новый месяц в календарь с афоризмами фото обуглившихся детских трупов, утонувших лошадей, замученных кошек, туда же — засушенные полевые цветы, голубиные перья, руками и ногами написанные пейзажи, еще в ее ночной столик втиснуты Тагор, Рильке, Гессе, и Тракль, и ленты, и бумага для упаковки подарков, письма, которые она хранит все, тогда как папа рвет каждое письмо, которое он прочитал и на которое ответил, и в одном из ящиков его ночного столика лежит кожаный кошелек с деньгами, а в нижнем отделении стоят комнатные туфли.
Твой отец — материалист!
Твоя мать строит воздушные замки!
У твоего мужа есть характер, говорит бабушка.
Рольф, естественно, не ревнует к такому кретину, как Карл, каковым я, собственно говоря, его и считаю, но я должна иметь в виду, что не стоит рассказывать Карлу о вещах, которые касаются только нас двоих, он надеется, что у меня достаточно чувства такта, чтобы не переступить грань между откровенностью и бесстыдством. И где пуговица, которой недостает вот уже несколько недель! Это происходит оттого, что ты постоянно возишься с этой псиной, а твой собственный муж нужен тебе, вероятно, лишь для того, чтобы согревать постель! Ответа он не ждет. Уходит, не закрыв за собой дверь. Если бы он хоть раз хлопнул дверью! Но он собой владеет, научился этому у своей мамы и за время военной службы, он держит себя в руках; такие, как Рольф, даже под зад пнут с милой улыбкой. Так одурачивают партнеров и выставляют за дверь докучливых посетителей. Незаметно, но эффективно убирают людей с дороги. Убрать с дороги. Он сам это говорил о себе и своем шефе, шеф ему особенно импонирует, как-нибудь я должна его увидеть, сказал Рольф однажды в темноте перед сном, когда опять ничего не произошло, один росчерк его пера — и головы катятся! Он уходит и продолжает думать за меня, даже считает, что это хорошо, но только думает всегда чуть-чуть мимо меня и не знает, в каком месте его корабль даст трещину. У него нет глаз на затылке, он всегда смотрит вперед.
Я спрашиваю маму, бывает ли, что человек, о котором имеешь определенное представление, вдруг меняется, было ли неверным это представление о нем или ты сам изменился? Я не меняюсь, говорит она, твой отец немного изменился. Я думаю, что мужчины меняются. Только мужчины? Да, отвечает она и тут вспоминает о чем-то, что причиняет ей боль. Не об отце, а о другом, за которым она ухаживала в годы войны, когда еще была в госпитале медсестрой, она добровольно бралась за самые трудные случаи, ноги ее были стерты, потому что ей выдали слишком маленькую обувь, подходящей для нее во время войны не нашлось, она проводила тогда ночи напролет в тесных туфлях, выхаживая умирающих из палаты смертников, и среди них был один, который писал ей такие романтические письма. А когда он вылечился после ранения, он стал посылать ей к Рождеству поздравления, сопровождая их годовыми отчетами о волнениях и крупных событиях, о мотоциклах, которые отправляла в США его предприимчивая жена, в то время как он, забившись в свой кабинет, ломал голову над организационными усовершенствованиями и обеспечивающими экономию новшествами, а прежде он посылал ей томики лирических стихов, всякий раз с вложенным внутрь своим стихотворением. Теперь он гонялся за мелкими аферистами и торчал на заводе “БМВ”, сообщая о производственных мощностях “опеля”, “фольксвагена” и “форда”, и что нужно преодолеть застой, и что он сам все еще водит свой старенький “фиат”, и что его жене опять пришлось поднимать и фиксировать опустившуюся почку, и она себя прекрасно чувствует, и что после консультации за двадцать марок его целых три месяца не беспокоили дивертикулы кишечника, и что у него в саду есть кусты сирени и розы “Форсайт”, за гараж он платит ежемесячно триста пятьдесят немецких марок. Этот человек изменился, говорит мама, но, возможно, таким его сделала жена. Ведь в его письмах она никогда не шлет привет. Может быть, поэтому? Но во время войны был еще один человек, которого спасла мама, и он хотел на ней жениться, однако мой папа счел, что это невозможно и что он поднимет маму до себя, и они обручились во второй половине первой половины дня, когда мама была без сил после операции с ампутацией ноги, тут папа и влюбился окончательно в медсестру со стертыми ногами. Когда мама думает, что ее никто не видит, у нее опускаются углы рта. Ей кажется, что я не слушала. Вино виновато, что она так много говорила и даже поплакала. Бабушка говорит, что грусть без причины наступает часто, но с возрастом приходит и умиротворение, потому что тот, кто стар, уже ничего для себя не желает, и все, чего он не желал, остается позади.
А когда у Альберта действительно прием больных, ведь не может же он допустить, чтобы из-за меня умирали люди или все-таки из-за меня он мог бы? — тогда я ложусь на кровать, приоткрываю створку окна и уличный шум доносится, как сонное бормотание, каждая машина, которая проезжает мимо, серого цвета, солнечные лучи собираются в пучки и пробиваются сквозь занавески, сознание уходит, соскальзывает в вакуум, как смерть, уже больше не страшно, и тут раздается телефонный звонок, свекровь собирается за покупками в Линц и спрашивает, не нужно ли чего-нибудь. Я тоже еду, в автобусе сидят школьники, и вокруг них распространяется тот особый запах, который отличал и нас самих, когда мы были детьми. Как хорошо быть школьником и не знать, насколько опасно жить, а в Линце я покупаю черное белье, чтобы придать новый смысл жизни. При примерке каждой вещи продавщица утверждает, что она носит то же самое, она должна смотреть на меня спокойно: Альберт заклеймил мои плечи синяками. Я принадлежу ему. Под его губами мои груди стали больше. Его опытность, его повеления, мое послушание, его иди! иди же наконец! Он решает, как далеко можно зайти. Но нельзя устанавливать пределы, подтверждается это тем, что я об этом постоянно думаю, и еще тем, что из-за Рольфа у меня комплексы. Для Рольфа все женщины нормальны, только я — нет. Альберт говорит, что нет ненормальных женщин, есть только тупые мужчины, и что подъем происходит в тебе самом, как раз когда ты об этом не думаешь, оно и происходит, и что для женщины и без кульминации все тоже прекрасно. Он любит мою веселость. Я покупаю все, что черного цвета. Продавщица думает, что в этом есть и ее заслуга. Моя веселость происходит от того, что я радуюсь веселости Альберта. Блиц может бегать под стеной тюрьмы в городском парке, хотя это запрещено. Мы упраздним все запреты. От соблюдения одних только запретов люди становятся похожими на индюков и коршунов. Я пишу письмо Альберту: давай покончим с ложью! Не используй одновременно руль и меня, когда мы едем в машине! Но это письмо никогда не будет отправлено. Я увязаю в скомканных фразах, потому что Альберт любит мою сдержанность.
Есть несколько дорог. Одна ведет на запад из города, мимо кафе “Лихтенауэр”, к мосту через городской ров. Раньше там стояла башня, еще видны опоры фундамента. Когда-то башня сгорела. Перейдя объездную дорогу, попадаешь на стоянку. Огромная стоянка для нескольких автомобилей. Эта улица была проложена с расчетом на туристов, потому что наш маленький городок лежит на границе с Чехословакией, и вдруг появилось ощущение, что мы — пограничная страна, возникло движение туда и обратно из Чехии, как здесь говорят. Нужно было создать автостраду. Наши коммерсанты ожидали большого оборота. Потом границу опять закрыли, и осталась только обходная дорога. Она ведет мимо монастыря Братьев Марии. Здесь тропинка для прогулок раздваивается. Я могу подняться по морщинистой песчаной тропинке мимо Святого Петра, мимо садов и вилл или обойти стену монастыря и попасть на территорию “за Марией”, к небольшим огородам, одноквартирным домикам, лугам, спортплощадке, старушечьим скамейкам. Я знаю здесь каждый камень и каждый пучок травы, здесь всегда встречаешь одних и тех же людей, голоса, манеры, здесь Карл однажды зимним вечером прижал меня к себе и попытался поцеловать. Овладей мной, думала я, но он извинился и еще написал письмо, чтобы извиниться во второй раз. Здесь некто по имени Рольф засунул свою потную руку в вырез моего платья, а там еще ничего не было, с помощью бумажных носовых платков я создавала некоторую видимость, и поскольку я оттолкнула тринадцатилетнюю руку, Рольф счел меня добродетельной. Может быть, так оно и было. Позади монастыря Братьев Марии сидят те, кто по очереди умирает, и не знаешь, кого как звали, когда слышишь: этот тоже уже умер, эта не перенесла очередного воспаления легких. Кому-то, однако, везет, и тогда каждый знает: это тот, с желтой палкой, у него всегда так дрожали руки, это та, в клетчатом платке, при ней всегда была лохматая собака.
Другая дорога ведет вокруг города, через Линцентор, затем направо через бульвар, мимо пивоварни, к мосту Лихтенауэр, к катку, на котором играют в теннис. С тех пор как заброшенный летом каток стали засыпать красным грунтом, известно, кто у нас в городе лучшие люди. Мы, естественно, входим в их число, Рольф, Альберт, и Хильда, и я. Мимо теннисной площадки вдоль ржавой решетки у городского рва, мимо древних горбатых и сутулых домишек, их крошечных кривых окошек, мимо пруда, в котором карпы с жадностью хватают брошенные им хлебные крошки, мимо монастыря бедных школьных сестер, где до их сведения доводили, что младенца Христа убили евреи, и как вязать крючком кухонные салфетки, и что девочке не полагается свистеть, потому что при каждом таком звуке, вылетающем из девичьего рта, любимая Матерь Божья роняет слезу. Перейдя улицу, попадаешь на другой бульвар, тенистый, вдоль ручья, опять решетчатые стены, за которыми заключены для обозрения олени благородные и олени северные, пожалуйста, не кормить, пару оленей зовут Карл и Хильда, мимо мельницы, владелец которой умер от мучной пыли в легких, мимо городских стен, где тюрьма и дом пастора стоят совсем рядышком, за этими стенами. Но тюрьмы уже больше нет. В нашем городе нет настоящих преступников. А если появляются, тогда их транспортируют в Линц. Последний случай имел место, когда была открыта граница с Чехословакией: какой-то немец, не останавливаясь, пересек нейтральную полосу. На австрийском пограничном посту его допрашивали, он показал свои бумаги, которые оказались в полном порядке, однако порядка ради он был вынужден просидеть несколько дней в нашей городской тюрьме, потому что все время повторял только “уж и пошутить нельзя!”. Добиться от него толку оказалось делом невозможным, и к тому же было лето, и под стенами тюрьмы сумрачно цвели розы, и многие шли вечером в парк, чтобы увидеть лицо безумца, но он не показывался, и выяснилось, что он действительно лишь шутки ради хотел проехать не останавливаясь из Чехословакии в Австрию по нейтральной полосе.
Еще существует прогулка в лес, и Альберт ждет с пяти часов, а теперь вообще он испугался, что я уже не приду, представил себе, что было бы, если бы я больше не пришла, почувствовал себя несчастным, ощутил комок в горле, и тут, говорит Альберт, по дороге бежишь ты, как никогда еще не бежала, и облака разошлись, и выглянуло солнце, чтобы увидеть тебя, увидеть, как ты бежишь сюда, и ворона запела, да, слушай, ворона просто не могла не запеть, когда увидела тебя. Больше, еще гораздо больше могло бы произойти, а мы ничего не говорим друг другу, потому что боимся лжи или правды. Мы любим друг друга не любя, ищем друг друга не ища, довольствуемся хлебными крошками, а, тебе холодно? Да, мне холодно. Ах, моя бедняжка, он растирает мне руки, я люблю тебя, люблю, ах ты, ты, у меня во рту пересохло, дай напиться из твоего, иди ко мне, а на обратном пути воздух становится таким темным и мрачным.
Альберт спросил меня про знак Зодиака, в книге, которую я купила про Тельца, чтобы изучать Альберта, утверждается, что ярко выраженный тип Тельца легко определить по походке. Она производит впечатление, будто у этого человека очень много времени и он не знает спешки. Он твердо стоит на земле и более, чем любой другой, послушен закону тяготения. Согласно книге, Телец в физиологическом отношении связан со Скорпионом, который управляет половыми органами и органами внутренней секреции. В книге про женщину, которая родилась под созвездием Овна, написано, что ей знакомы внезапные вспышки страсти, которые требуется немедленно утолить. Неверность, вот дамоклов меч, который висит над ее браком. Достаточно самой малости, и вот очаг уже брошен на произвол судьбы, брак разрушен, развод неминуем. Природная доброта превращает в крайнем случае Тельца в мужа, находящегося под башмаком у жены. Альберт — это крайний случай? Когда он упоминает в разговоре Хильду, он всегда говорит: моя Хильда. И в книге написано, что Телец стойко называет жену своей лучшей половиной. Я подарила обе книги Альберту, но он сказал, что же подумает его половина, когда он принесет их домой, ведь она хочет, чтобы он читал Симону де Бовуар и Элис Шварцер, а его хватает только на то, чтобы полистать книгу, потому что по вечерам он уже слишком устает для всего и для чтения тоже.
Маленький знак внимания, говорит одинокая соседка Хильде и оставляет у нее в кухне тарелку с кексом или апельсиновым пирожным, если она к воскресенью пекла, и эти маленькие знаки внимания всегда посыпаны сахарной пудрой. Когда соседка уходит, Хильда засовывает куда-нибудь эту тарелку. Соседка неряшлива, и ее кексы никому не нужны, таким образом, маленькие знаки внимания сохнут, портятся и оседают в полиэтиленовом пакете мусорного ведра, а когда в понедельник соседка приходит, чтобы забрать тарелку, она спрашивает, понравился ли кекс, и Хильда ее благодарит, соседка, обрадованная, уходит и вскоре возвращается с ореховыми рогаликами и ванильным печеньем, посыпанным сахарной пудрой; с годами эти знаки внимания громоздятся друг на друга, как слои разложившихся в земле трупов, потому что Хильда ведь не может сказать соседке, что от нее всех воротит.
Что еще я знаю о Хильде? Что она должна несколько раз звать Альберта, прежде чем он придет есть. Что ее удивляет, почему ему вдруг разонравился ее ростбиф по-мексикански. Ведь прежде он с таким удовольствием ел ее острые блюда. Она его поддразнивает тем, что ведь именно теперь он, возможно, испытывает потребность в ее острых кушаньях, и поскольку он молча начинает есть, она действительно думает, что он ее обманывает, и она хочет от него услышать, правда ли то, что она чувствует. Уж не думает ли он, что она ничего не замечает? Он делает вид, что этого не слышит, тогда еще раз: эй, ты что, меня за дурочку принимаешь? И потом она говорит ему, что говорят друг другу только те, кто женат. Что она все это терпит исключительно ради детей. Альберт тоже терпит. Ради детей. И дети однажды будут это терпеть ради своих собственных детей, и, возможно, с помощью тех же слов они будут выпускать свои маленькие стрелы, неспособные разрушить, но способные поранить.
В приличном ресторане смех и звон бокалов. Однажды отсюда выставили Карла, потому что он встал и крикнул в сторону столика для постоянных посетителей: нацистские свиньи. Хотя это было некоторым преувеличением. Не все были национал-социалистами, и среди тех, за столиком, которые верят в свое дело, тоже. свиней у нас нет. Стены облицованы деревянными панелями, как у дедушки в кафе, когда вокруг бильярдного стола вдруг загоралось столько ярких ламп, сядь к роялю, я ведь не умею играть на рояле, это не имеет значения, сядь и положи пальчики на белые клавиши, скатерти с геометрическим узором, владелец ресторана обслуживает нас лично, это большая честь. Прежде чем вытащить пробку, он немножко вдавливает ее внутрь. Он делал это сотни, тысячи раз и с каждым разом делает все лучше. Исполняется песня, Хильде нужно выйти, она не говорит куда, она говорит: мне кое-куда нужно. Я придвигаюсь к Альберту, даю мой руке сползти под стол, его рука сползает следом, наши пальцы с кольцами переплетаются, мы обнимаем друг друга, выжимаем ладонями друг из друга воздух, раздавливаем напрочь нашу искалеченную любовь, и Хильда возвращается, мы отодвигаемся друг от друга, Хильда кладет сумку на стол, втискивается между нами, я опять с Рольфом, она — с Альбертом, мы имеем право, должны, хотим сидеть так в машине, дома, с ней он засыпает, она около него, когда он протирает глаза спросонья, она может на него смотреть, когда он принимает душ, возможно, она протягивает Альберту и тюбик с зубной пастой, а потом закручивает колпачок, ругает ли его Хильда, если в воде опять остался кусок мыла, курит ли он дома? Смеется ли он, когда его дети говорят смешные вещи? На ней тоже запечатлены следы твоих рук? Когда Хильда проводит ногтями по твоей спине, ты тоже мурлыкаешь? Ты смеешься так же, как когда ты со мной? Или, быть может, Хильда больше не выносит твоего смеха и не может больше слышать покашливания, с которым ты начинаешь лгать? Может быть, она слышит, как ты покашливаешь, уже тогда, когда ты закрываешь дверцу серой машины и идешь через дорогу к дому, так же, как я уже вижу сжатые губы Рольфа прежде, чем он поднимется по ступенькам, когда он внизу вынимает почту, он приносит в дом так много писем, но среди них нет никогда ни одного от тебя ко мне, мне ты никогда не подарил цветка, а ей ты их покупаешь, и, может быть, ей хочется, чтобы ты вставил гладиолусы себе в шляпу, потому что ты приносишь только цветы и ничего больше.
Папа придает уверенность маме, Рольф дает ее мне, Альберт придает уверенность Хильде, Рольф обсуждает с Альбертом проблему японского тунца, которого больше вообще нельзя употреблять в пищу из-за высокого содержания свинца, а Хильда растолковывает мне восхитительный эффект сауны дважды в неделю и рассказывает, как ее ребенок впервые зашевелился, Рольф мог бы сказать Альберту что-то очень важное, я объявляю, что сейчас открою Chivas, Альберт признается, что он все время только этого и ждал, Рольф запрещает мне говорить о цене виски, а Хильда возражает против того, что я открываю дорогую бутылку, она вырывает Chivas у меня из рук, Альберт одергивает ее: не устраивай театр. Она и не устраивает. Она ведь действительно возражает, хотя и не против виски. Хильде совершенно неинтересно, почему у меня засохли комнатные цветы, а я совершенно не хочу говорить о недостатках центрального отопления, не хочу и о том, легкая ли у меня рука для комнатных растений или нет, однако простоты ради мы сошлись на том, что у меня нет, а у Хильды легкая, и тут стало тихо. Японская рыба больше ничего не дает, Рольф кладет правую ногу на левую, чтобы нарушить тишину, и раскачивает тишину, а Хильда быстро выкладывает на стол для разговора одну старую тему. Мы делаем вид, что она новая, но ведь и наши уши уже устали. Можно спать с открытыми глазами. Алкоголь сгущает кровь, все, что мы говорим, теперь проходит через студенеобразную стену, и тогда Хильда оказывается в ванной и хочет знать, где я купила полотенца и сколько они стоят, и каждый быстро говорит все, что ему приходит на ум по поводу полотенец.
Конечно это мерзко, но ты только что встала на ее сторону и теперь тебе деваться некуда, говорит Карл. Ведь таких историй, как ты мне рассказываешь, дюжины, не наводи ими на меня скуку. Рольф меня ревнует? С каждой женщиной я думал о тебе, говорит Карл, думаю, я любил тебя, и я был не прав по отношению к тем, с которыми это делал, ведь они же совершенно ни при чем, это я не хотел тобою обладать и тебя губить. Знаешь, что я делаю, когда работа выматывает? Я напиваюсь, пишу стихотворение, сразу же пародию на него и пародию на себя самого, потом таблетки, и каждый вечер один и тот же наркоз, а утром я сажусь в свой “фольксваген”, еду в школу, вру что-нибудь детям про историю и немецкую миссию, каждый думает, что я говорю то, что думаю, а когда я прихожу домой, мне доставляют радость неловкие прикосновения моей сестры, и я надеюсь, что она живет в мире с собой.
В каждом деле должен быть смысл. Соблазну размышлять о смысле занятий мы не подвержены. Ведь так много нужно сделать! Всегда найдется ящик, в котором пора навести порядок. По воскресеньям мама вытаскивает из шкафа пуловеры, пояса, нижнее белье, сумочки и блузки, потом она опять запихивает все обратно. Мешать ей при этом нельзя. Если ее громко окликнуть, она пугается, потому что она погружена в процесс наведения порядка. Кто знает, зачем она все это вытаскивает… Во всяком случае, это успокаивает, и Рольф спокойный человек потому, что он любит порядок. Он вытирает ноги прежде, чем войти в дом, перевешивает собачий поводок на свое место, а на освободившийся крючок вешает пальто, моет руки, проверяет, нет ли на зеркале белых точек. Нет, сегодня зеркало блестит как зеркало. Жена протерла. Она стоит в дверях ванной, и он видит свою жену в зеркале, затем идет в спальню, снимает туфли, ставит на место, снимает пиджак, видит жену в дверях спальни, что ей здесь нужно, почему она сегодня не сводит с него глаз? Он развязывает узел галстука, как я завидую ему в эту минуту, у него есть галстук, и он может просто снять его через голову. Он такой как есть, а не такой как я. Он находит на ковре заколку для волос и без слова упрека кладет ее на мой ночной столик. Если бы он наконец вызвал у меня отвращение, меня бы прорвало.
Карл написал однажды: мы — гвозди, с помощью которых бог строит свой дом. Дом должен быть прочным, и, конечно, каждый удар должен быть точным, мы подставляем голову, и каждый удар причиняет нам боль, но мы всего лишь гвозди. Бог мертв, написал мне Карл в другом письме. Кто в этом разберется?
Рольф считает, сколько мы зарабатываем. Он говорит “мы”. Сколько мы сегодня заработали и сколько заработаем в следующем году, и через двадцать лет после его поступления в ФЁЕСТ, сколько он тогда всего для нас заработает. Я не должна выдергивать из скатерти нитки, когда он со мной обсуждает наше будущее. И почему я печальна, ведь он меня любит, он хочет, чтобы между нами была гармония, и он не хотел попасть в Блица, он выпустил в него заряд дроби только для того, чтобы отучить от охоты на кур. Это нормально, что охотник стреляет дробью в воздух поверх своей собаки, чтобы ее напугать. Но Блиц обернулся, дробинка попала ему в глаз, и глаз сразу распух и поблек, но ведь Блица тотчас отвезли в ветеринарную лечебницу, ему был дан наркоз, он совершенно ничего не чувствовал, только вскочил и спрыгнул во сне с операционного стола, плакал на резиновом полу, и врач сказал, лучше не оперировать, из пустой глазницы будет постоянно течь. Если собака будет страдать от головной боли, подмешивать ей в еду таблетки. Или усыпите ее. Рольф говорит, что для этого собака ему слишком дорого встала. И я не должна устраивать истерики, Блиц ведь не знает, что он слепой.
Он этого не знает, только он натыкается на край стола, опрокидывает предметы, не видит машин, которые идут справа, воет, лает, трется глазом о мягкие стулья и обо все мягкое, трется головой о пальто всех, кто к нам приходит, и иногда всем своим телом трется о людей. Теперь с ним слишком много хлопот. Соседи страдают от шума, который по ночам доносится из квартиры. Рольф не хочет наживать себе врагов из-за животного, это и для Блица лучше, говорит он, нужно просто принести жертву. Блиц принадлежит Рольфу. Иди сюда, дай лапку, браво, машина, иди смотри, смотри, как он все еще радуется, когда слышит машину, и в самом деле жаль, говорит Рольф. Блиц выбегает из квартиры вниз по ступенькам, натыкается на стены, садится перед машиной, прыгает на заднее сиденье, как он это всегда делал, лижет кожу, потому что лизнуть Рольфа в затылок он не имеет права. Это его последняя поездка. Здесь остается прокусанный желтый резиновый мячик. Автопокрышка с его шерстью. Поводок.
Тебе нужно, чтобы тебя слышал весь город? Даже по человеку так не горюют. Ведь ты ревешь не из-за собаки, у тебя внутри что-то еще. Рольф делает наконец первый ход, но то, что у меня внутри, наружу не выходит. Оно приклеивается где-то там и растет, кожа ослабевает, а это затвердевает, потому что оно хочет расти дальше, а места ему не хватает, и оно распространяется до кончиков пальцев, и мне становятся слишком тесны и платья, и кожа, и я хотела бы все с себя снять и вылупиться из своей скорлупы. Бывают мгновения, когда меня тянет так сжать чашку, чтобы она треснула, все растоптать, поломать и бежать отсюда, но куда? И я заглушаю в себе все это до тех пор, пока еще существует кожа. Без кожи была бы гибель. Без кожи нас было бы видно. Мысль, что кто-то может лопнуть и вдруг остаться без кожи, невыносима. Все всё увидят. Как часто я говорила это и не понимала, что говорю.
По воскресеньям воздух становится таким густым, что птицы застревают в полете. Река застревает под мостом. Воскресенье принадлежит людям, которые живут в упорядоченных отношениях. Я могу по воскресеньям водить машину, потому что ведь когда-то вместе с аттестатом я получила и водительские права. Аттестат и водительские права, говорит мой папа, это как чтение и письмо. Рольф дает советы, чтобы в потоке уличного движения я могла сориентироваться, потом я должна пустить его за руль, потому что он начинает нервничать, ему жаль машину — когда я веду, сцепление всегда пробуксовывает. Почему ты не скажешь ни слова? — спрашивает он. Он говорит, можно знакомиться с ландшафтом и все-таки ронять словечко время от времени. Я зажигаю ему сигарету и даю другие очки из отделения для перчаток. Когда он тормозит, мы останавливаемся, когда нажимает на газ, мы едем. Что я имею против того, что вполне нормально? Некоторые машины, которые идут навстречу, ведут женщины. Встречный ветер доносит к ним внимание мужчин.
Когда я без Блица гуляю по лугам, я думаю о том, что не дам победить себя неприятным видениям, которые возникают сами собой. Я хожу по кладбищу и читаю все имена и не пугаюсь свежевырытых могил, потому что земля открыта, чтобы нас принять обратно, и здесь поднимается ветер, который нас укутает, и ведь уже под волосами мы носим череп мертвеца.
Воскресенья с музыкой, но пожалуйста, без кошачьих концертов. Паганини кошачьей музыки не писал. Ах так, de gustibus non est… так это говорится? Как, ты этого уже не помнишь? Cave canem! Скажи, как это звучит, говорит Рольф, я хочу знать, действительно ли ты все забыла. О вкусах не спорят. Нет, по латыни. Он вспоминает со мной: disputandum. В это воскресенье Рольф помнит особенно много латинских фраз, а мостовая под окном твердая, мне нужно было бы высунуться совсем чуть-чуть, всего один стук сердца отделяет меня от мостовой. Вергилий был мне отвратителен, говорит Рольф, но Тацита я всегда любил.
Бабушка спасена и сидит на стуле в кухне, колено тепло укутано. Ей в самом деле нельзя больше ни на что натыкаться. Платье наглухо застегнуто на груди, которая уже выполнила свое предназначение. Она всегда была порядочной девушкой, всем нравилась, была старательной и приветливой, а дедушка ее взял потому, что она хорошо вписывалась в выгодную сделку, и перед свадьбой бабушка написала письмо своей тете с просьбой разъяснить некоторые стороны интимной жизни. Тетя ей объяснила, что это такое, и дала наставления: если молодой штабс-фейерверкер порядочный человек и у него есть состояние, тогда выходи за него не раздумывая. Она никогда не сожалела об этом, а Альберт не хочет ставить свой брак на карту, ведь нельзя же сразу разводиться. Зачем он гладит меня, говоря это? В жизни нельзя обойтись без лжи. Он это сейчас сказал или я это подумала? Теперь Альберт рассуждает, как Рольф. Папа, мама, почему вы меня не подготовили к этому? Почему вы так о многом умолчали? Почему он бьет меня словами и голый лежит рядом со мной, и говорит о своей жене, к которой он внутренне опять хочет вернуться, зачем он мне все это говорит, как от него отгородиться, чтобы никто больше не влезал в открытые раны, как сделать так, чтобы вообще дело до ран не доходило? Встать, одеться, выбросить содержимое пепельницы, замести следы. Зачем он целует мне брови, если зажимает и душит мои мысли. Понимаешь, говорит Альберт, и это не вопрос, а утверждение: это так!
Меланхолия появляется тихо, она подкрадывается, как яд, который делает человека больным, но не убивает, Рольф сидит сгорбившись, как будто руки тянут его вниз. С тех пор как я ему во всем призналась, он ходит ночами по комнатам, разговаривает сам с собой, ищет в баре что-нибудь, чем можно смыть мысли. Обмануть мысли нельзя. Нельзя утопить. Они возвращаются, когда опять обретают почву. Опять засыплем их следы песком. Мысли как раки. Назойливы. Сопротивляются, если кто-то пытается сопротивляться им. Бывают мысли, с которыми нужно примириться, к которым нужно привыкнуть, чтобы их вынести.
Альберту неприятно, что я в минуту слабости все рассказала Рольфу. Как я думаю, Рольф расскажет об этом Хильде? Вот уж этого я не знаю. Как он реагировал? Что говорил обо мне? Ведь должен же он был что-нибудь сказать! Нет, об Альберте Рольф умолчал.
Привычки у меня тоже есть. Привычка встать перед зеркалом и подумать, что сейчас я закричу и зеркало от моего крика разобьется вдребезги. У меня есть привычка взять книгу, открыть, закрыть, положить обратно, потому что это всего лишь книга, в книге ничего не происходит, потому что страницы уже пронумерованы. У меня есть привычка встать за занавеску и рассматривать, как выглядит комната без меня. У Рольфа хорошие лезвия для бритья. Принести ведро, положить в него руку, потом он придет домой и увидит свою жену частью здесь, рядом, частью в ведре. Что было бы, если бы бабушка упала со стула в кухне! Папа растерялся. Мама начинает каяться и берет всю вину на себя, потому что это удобнее, такой приятный груз без четких очертаний, неопределенное чувство вины нести легче, только никаких деталей, весь груз одним махом, так он меньше весит, и поэтому мама всегда всю вину сразу берет на себя, если есть, что брать. Но со своей жизнью сам счеты не сведешь. И если ты глухой и увечный, прокаженный, если ты для всех обуза, если ты находишься в сумасшедшем доме и если за тобой трижды в день нужно убирать, сам со своей жизнью счеты не сведешь. У меня есть привычка принимать валиум. Тогда лучше спишь, только по утрам на языке налет. Но ведь его можно смыть. Рольф говорит, он где-то читал, что половина всех женщин одержима болезненной страстью к валиуму. Однако по какой причине — не сказано. Я спросила Рольфа, Рольф говорит, чтобы я спросила Альберта. И почему Альберт мне дает валиум, тогда как Хильде строго-настрого запрещает его принимать. Может быть, чтобы от одной из нас избавиться? Ты потеряла рассудок, говорит Рольф, и я вижу, что ему уже лучше. Теперь многое проясняется. А не был ли твой дед, ну тот, игрок, шизофреником? И кстати, твой отец, разве он не любитель выпить по вечерам?
С кем же Рольфу обмениваться воспоминаниями об отпуске? Женятся ведь и для этого тоже, чтобы рядом был человек, с которым можно вспоминать. Во всяком случае, он хочет, чтобы я его сопровождала. Кто откажется от путешествия на Мальорку? Альберт и Хильда вылетели в Грецию. Уезжать нужно всегда летом. В самолете Рольф объясняет, как функционируют сопла и как обстоит дело с давлением воздуха в салоне и снаружи, и про еду, что ее сильно замораживают и потом размораживают, или меня это не интересует? Он флиртует со стюардессой, хотя она просто летающая официантка. По крайней мере, он сказал это мне, когда я хотела пойти в АУА, потому что мне не приходило в голову что-нибудь другое. Он спрашивает стюардессу только о тех вещах, которые и без нее знает. На карте он показывает мне, куда мы летим. И объясняет, почему самолет летит. Ах вот как? Тебе скучно? Тот, кто садится в самолет, должен, как минимум, знать, каким образом происходят взлеты и посадки. Хорошо, тогда он не будет больше ничего объяснять. Он откидывается назад. В самолете тесно. Нельзя шевельнуться, не наткнувшись на Рольфа. Появляется стюардесса, как летающая продавщица, но я не хочу никаких беспошлинных духов. Тогда он покупает флакон для своей мамы.
У Рольфа опять боли в животе и расстройство желудка. Едва оказавшись за границей, его организм начинает бунтовать. Непривычная пища. В отеле “Сиеста мар” вода слишком мягкая, потому что в ней слишком мало извести. Это заметно по тому, что мыло смывается с трудом. Он объясняет. Я понимаю. Наконец. Пальмы, кипарисы, кактусы, заросли лимонов. Розмарин растет в горах. Во время завтрака Рольф рассказывает, что у него расстройство желудка. И сколько раз за ночь ему пришлось пойти в туалет, как плохо функционирует спуск в унитазе, в какой отсталости здесь живут, как люди бедны, как примитивны, с какой жадностью хватают чаевые.
Белые корабли на горизонте, фиолетовый закат, ветер разносит массу пыли по извилистым переулкам старой части Пальмы, наше австрийское молоко жирнее, на наших бензоколонках обслуживают лучше, у наших автобусов не такие допотопные выхлопные трубы, обозначения улиц у нас оформляются более разумно, и откуда столько калек? Испания ведь не участвовала в нашей войне. Ах да. У нее была своя собственная. Девушки в холщовых туфлях, когда они смеются, они в самом деле смеются. Дети дерутся из-за семечек подсолнуха. Голубая бухта у Дейя, высоко расположенное кладбище, здесь люди живут больше ста лет, самый молодой умер в возрасте шестидесяти восьми, от чего он мог умереть? Мы пьем миндальное молоко, мужчины сидят на скалах и удят рыбу, вода приходит и уходит, чайки летают, не сталкиваясь друг с другом, в самолете Рольф опять изучает руководство по обеспечению безопасности в полете, не флиртует со стюардессой, потому что после этой поездки он чувствует себя грязным и усталым, ведь мы же опять только ссорились, и он на самом деле носил шорты и кепи с козырьком! Я стыдилась себя и того, что я себя стыдилась. И что Рольф ничего не замечал, также и того, что из всех возможных вариантов я выбрала его.
Карл влюбился и согласился добровольно пойти в лечебницу для алкоголиков. Больше мать ничего не знает, только то, что у этой девушки есть внебрачный ребенок, сама она служит в банке, и еще у нее есть “фольксваген”, ее родители против Карла, и она заключила с Карлом соглашение. Если он вернется и не будет пить два года, они поженятся. Ведь родные уже давно мечтали заставить его покончить с алкоголем. Потому что, когда он бывал сильно пьян, он часто говорил, что устроит пожар и сожжет себя и все, что он написал. Потому что он не может утвердить себя как писатель, а это всегда было его мечтой. Мать нагрузила картофелем маленькую тележку. Это детская коляска, в которой они сидели по очереди. Карл, его братья и сестры. Раньше. Раньше во время обеда я смотрела, как папа чертит вилкой на скатерти узоры в ожидании еды. Это должно было быть так. Салфетка, и вилка, и ожидание существовали тогда для того, чтобы папа мог чертить узоры. У папы на виске билась жилка, потому что у отцов на висках должны быть жилки. Особенно, когда они жуют.
Я иду обратно в квартиру, где Рольф и я жуем и чертим узоры. Шагать, не падать, не выть, быть сеном в руке Альберта и сгнить, когда он его выбросит, он вернулся из Греции такой загорелый, мне хотелось бы знать, все ли тело у него такое загорелое. Позвонить Хильде и спросить? На окраине города пожилые женщины сидят на пестро раскрашенных скамейках, поставленных благодаря обществу по благоустройству нашего маленького города. На каждой скамейке есть металлическая табличка, на ней можно прочесть, откуда эта скамейка. Говорят, жена председателя общества по благоустройству тоже подвержена страсти к валиуму. Если она здоровается слишком любезно, значит, она находится под самым сильным его влиянием. Мимо вдоль бульвара проезжает машина Альберта. Ведь он посещает больных. У моего отца тоже всегда очень много работы, когда он возвращается из отпуска. На время отпуска Альберта его замещал мой отец. Альберт незаметно здоровается со мной. Он лишь поднимает руку в открытом окне. Рольф говорит, чтобы я себе ничего не воображала. У Альберта много пациенток. Мама говорит, что белый халат действует на женщин романтически. И многие обследуются чаще, чем нужно. А одна даже повесила на новые трусики бирочку с ценой, когда раздевалась перед папой.
Фаза молчания. Происходит крушение, и слышно только, как тонкими струйками сыплется песок. Мы говорим друг другу “доброе утро” и “приятного аппетита”. Мясо такое жилистое, где ты его взяла? Рядом. Где ты была вчера? С Альбертом. Я не могу тебе это запретить, говорит Рольф. Да, я знаю. А если я тебя попрошу не встречаться больше с Альбертом? Что тебе с того, что я не увижу больше Альберта? Нет, мы ничего не говорим. Мы говорим только “доброе утро” и “приятного аппетита”. Мясо отличное.
Альберт разнимает мои ладони. Он не хочет, чтобы я пила воду из пруда, в котором мы купаемся. Последние теплые дни осени. Я наступила на что-то мягкое, оказалось — на заячий труп. Альберт говорит, что от такой воды можно заболеть тифом. Что такое тиф по сравнению с тобой, Хильдой и Рольфом! Дура! Да, я полная дура. Я никогда не пойму правил вашей игры. А зимой наступает мрачная пора, может быть, я покончу с собой. Не будь ребенком, постарайся быть милой с Рольфом. Нужно извлечь из ситуации максимум пользы. Ты позвонишь мне сегодня еще? В пять он звонит из амбулатории. Он говорит, что как раз ест кровяную колбасу с зеленым перцем. В трубку я слышу, как он ее откусывает, как она лопается и что он меня конечно любит, иначе у него со мной ничего не могло бы быть. Что теперь он должен закончить разговор, потому что к нему скоро придет пациент. Желчная колика. И не выписать ли ему для меня снова витамины? Осторожней с валиумом. Принимать только тогда, когда под кожей головы возникает нестерпимый зуд. Конечно, любовь — дело гормонов. И абсолютно все, даже самые высокие чувства, сводятся к половому инстинкту. И что каждый человек до известной степени одинок. Что теперь ему пора заканчивать, не из-за счета за телефон, а только потому, что позвонила “желчная колика”.
Каждый год осенью отмечается праздник дружбы, который мы, женщины, понять не можем. Это понимают только мужчины, потому что в стаде они себя чувствуют замечательно. Вот они сидят, утратив волосы и приобретя жир, детей и умение говорить пустыми фразами. Женщины-супруги сравнивают в туалете помаду и духи. Из соседнего туалета доносится смех. Над чем смеются мужчины во время мочеиспускания? Ни одна женщина этого не постигнет никогда. Хильда слишком много выпила, теперь ей плохо, она склоняется над раковиной и хочет домой. Ее глаза, лишенные какого бы то ни было выражения! Ее трясет озноб, пока я везу ее домой в машине Рольфа, обнимаю ее своей рукой, так же как Альберт обнимал своей мое зябнущее тело, когда ему нечего было сказать. Уже светло. Носовые платки для Хильды из отделения для перчаток Рольфа. Ей хотелось бы выплакаться, не именно мне, тем не менее она делает это сейчас, после того как сообщила, что я выставила на посмешище ее мужа, что я, маленькая потаскуха, вламываюсь в ее семейную жизнь, что она уже давно об этом знает. Я все-таки человек, говорит она, а не зверь в клетке, которого только кормят и на которого любуются, почему он не ведет себя со мной честно, почему он считает, что я глупее, чем я есть? Впрочем, я уже привыкла к тому, что он всюду сует свой хвост. Извини! Хильда приходит в ужас и ревет, все-таки она его любит, он и она принадлежат друг другу, зачем он ей сделал двоих детей и поставил на такой пьедестал, с которого ей не спуститься? почему он все привинчивает так высоко? время от времени она пыталась спрыгнуть вниз, но в мыслях моих всюду одна вода, я мечтаю только о воде, говорит Хильда, я готова лезть на стену, когда он не идет домой, он и раньше приходил поздно, но тогда я боялась, что с ним что-то случилось.
Как это бывает? Хильда удивленно смотрит на меня. Ты не знаешь, как это бывает? Разве твой муж никогда не возвращается домой поздно? Нет, Рольф пунктуален. В первые годы это всегда бывало одинаково, говорит Хильда, я лежу, жду, жду, и тут он приходит и говорит: он знает, что он недостойный человек: а я говорю: чушь: и он обнимает меня, и я рада, что он меня обнимает и нежен со мной, он говорит, что любит меня, и затем засыпает и храпит. так это происходило. А теперь? Теперь я знаю, что он трусливая свинья, и если бы я могла, я бы его выгнала. Носовых платков Рольфа не хватает, она сморкается в мой итальянский шелковый платок, благодарит за то, что я отвезла ее домой, говорит, чтобы я забыла, о чем она мне плакалась, все лишь наполовину так плохо, просто время от времени отказывают нервы, надо меньше пить.
Воскресная прогулка, маленький сын Альберта бросается каштанами, маленькая дочь Альберта плачет; ты тоже — мама? — спрашивает этот мальчик в саду. Нет, тогда почему же ты пьешь кофе? Он прячется за вязом и ждет, что мы будем его искать. Мы его не ищем. Он подходит и плюет Хильде на новое платье. Хильда его одергивает и обещает в понедельник купить игрушку, если он будет послушным. Я не хочу больше никаких игрушек, говорит сын Альберта. У него на подбородке родинка. Я рассказываю о письме, которое мне написал Карл из своей лечебницы. До поступления туда он себя чувствовал как живой труп, его друзья медленно и молча отдалились от него, время от времени он влюблялся в девушку, но любовью это никогда не было, а ведь он всегда хотел написать историю настоящей любви, но на самом деле только пялился на свою пишущую машинку и на книги, которые ему больше ничего не могли сказать. Сын Альберта получает увесистую пощечину за то, что во время моего рассказа несколько раз плюнул Хильде на платье. Стало быть, она тоже слушала, но теперь она лишь вздыхает, а Альберт и Рольф беседуют о телеантеннах.
Когда я еще не была одинока с Рольфом и Альбертом, когда Блиц был домашним животным, а я — комнатным, когда Блиц закрывал глаза и выглядел как китаец, тогда я бегло говорила с ним по-китайски, и по-итальянски, и на всех языках. Я разыгрывала свои спектакли перед Блицем, а когда приходил Рольф, продолжала играть: я раскрывала объятия, и мне на плечо опускалась усталая глава Рольфа. Потому что у него никогда не было просто обыкновенной головы, а всегда была глава. Когда я играла для Рольфа, Блиц не аплодировал. Он видел игру насквозь и понимал ее цель. Чего тебе не хватает? — спрашивал Рольф, в самом начале еще с любопытством, потому что его смешили некоторые из моих глупостей. Итак, чего тебе не хватает? Я думаю, мне не хватает смысла жизни. Удивленные взгляды Рольфа и Блица: а разве мы не смысл? Мне нужна ответственность, интерес. Но ты же ничем не интересуешься! Это можно изменить. Ты думаешь? Да. Когда я тебе рассказываю о своей работе, ты зеваешь. Потому что в твоей дерьмовой работе я ничего не понимаю! Что? Рольф, может быть, ты в ней понимаешь? Естественно. Итак, что ты делаешь целый день? Боже мой, думал он, она опять задает идиотские вопросы. Ты разбираешься в ФЁЕСТ, Рольф? Естественно. Могла ли бы я, будучи твоей женой, принимать все, что касается твоей работы, целиком? Да, это ты могла бы. А ты целиком с ней согласен? Да, целиком. Черт побери, думал он, я хочу наконец есть. Я работаю для того, чтобы заботиться о твоем физическом здоровье, значит, тоже сотрудничаю с ФЁЕСТ? Все уже ясно, мое сокровище! И с государством тоже? Разумеется, дорогая. Оружейную сталь в Африку тоже поставляет ФЁЕСТ? Как это тебе пришло в голову, моя дорогая? Он говорит, что у меня слишком много фантазий. Я отказываюсь варить суп с лапшой для того, кто работает на предприятии, в котором — сталь для оружия и т. д., короче, я не хочу убивать людей своей лапшой. Рольф считает, что, по всей видимости, это — несостоявшаяся отговорка женщины, которая не хочет вести домашнее хозяйство. Возможно, он прав. А это, насчет фантазий, напоминает мне отца. Когда я рассказывала о своих детских наблюдениях, например, папа, ты же тогда сказал этому человеку то-то, про меня говорили: ну и фантазии у этого ребенка. Рольф спрашивает, может быть, у меня эти дни? Нет, этих дней у меня уже давно нет. Ты беременна? Я совершенно не беременна. Я — всего лишь я, и ты меня хотел, а теперь у тебя есть я и ты видишь, что ты имеешь, и когда ты это замечаешь, я перестаю тебя устраивать. Я хотел бы иметь нормальную жену, говорит Рольф. Почему он не наймет себе экономку? Почему этот автомат не позволит себе проститутку? Знает ли он, сколько бы он был мне должен, если бы проституткой была я? Рольф говорит, что, если бы я захотела ею стать, мне пришлось бы еще многому учиться. Чему, например? Например, повиноваться. У любой проститутки есть свой сутенер. Но я бы работала как свободная проститутка. И кто бы тебя охранял? Блиц! Существуют собаки-поводыри, собаки-сторожа, разве не может быть собака — охранник проституток?
Это был увлекательный поворот в разговоре, а суп с лапшой так богат калориями. Тут Рольф расстегнул пояс у брюк, все-таки я стала сносной поварихой с тех пор, как меня брачным контрактом обязали быть хозяйкой, а теперь я хочу стать еще и проституткой, что ему не менее необходимо, и он законно имеет то, что хочет, я тоже, мне не нужно ждать на улице в холод и снег, у меня есть постоянная клиентура, ему это обходится дешевле, а мне он дает надежную защиту. После этого он помог мне убрать со стола, раз он это делает, значит, у него есть какой-то умысел, на сей же раз он оплачивал особый вексель, но потом расстроился, долго размышлял над тем, как это он так сидел и ничего не говорил, что я такое делаю и читаю, когда я дома одна, и не веду ли я двойную жизнь в делах и в мыслях. Я сказала, нет, что ты. Хотя я в спальне действительно нафантазировала про Альберта, когда у него столько пациенток, а фантазии домашней хозяйки могут повредить домашнему хозяйству. Жена не должна пестовать никаких фантазий, кроме фантазий мужа, а если муж не фантазирует, потому что он отвергает фантазии, то и я не имею морального права фантазировать в одиночку. Кроме того: это говорила проститутка. Ты рассуждаешь как мужчина, сказал Рольф.
Вы не беременны?
Врач смотрит на медсестру. Стерильный, квалифицированный коллектив. Сестра вставляет трубки в американскую машину, которая прибыла из-за океана для больных, страдающих лейкемией. Рак крови неизлечим, но здесь могут вырастить много белых кровяных телец. Смерти говорят: пожалуйста, подождите, здесь больница. Стало быть, и я еще не откладываю в сторону мой рубанок и не прощаюсь с миром. Впрочем, Фердинанд Раймунд покончил с собой, как Клейст, как Тухольский, но последний с помощью яда, а Адальберт Штифтер с помощью бритвы, а мой прадед — с помощью веревки, хотя это и опровергается бабушкой. Она говорила, что на самом деле он не хотел повеситься, а только попробовал, или сделал это для того, чтобы напугать других, он был пьян, когда сунул голову в петлю, тут он оступился, позвал на помощь, только его никто не слышал, была ночь, а он каждую ночь был пьян. Эта машина стоит больше миллиона шиллингов, платит государство, использование ее для одного пациента стоит семьсот, потому что после этого все трубки выбрасываются. Медсестра мне все подробно объясняет, потому что я — жена человека с дипломом и в состоянии это понять.
Я не думаю, что вы душевно больны, говорит врач, просто склонны к меланхолии. Если система не функционирует нормально — он имеет в виду жизненный мотор, мою желчь и мою печень, отчего у меня приступы тошноты, — то это сказывается на настроении. Итак, он получит анализ крови. Сестра берет у меня кровь из вены. У нее круглый, тяжелый подбородок, она носит серьги, пахнет свежестью и работает, очень довольная всем: врачом, который является ее мужем или любовником, машиной, которая соединяет ее с людьми и мужем. Они работают вместе. Это так. Думаю, сестра и ее врач хорошо понимают друг друга. Освободитесь от всего, говорит врач. Он имеет в виду: платье и все прочее снять. Здесь больно? Нет. А здесь? Тоже нет. А теперь, вот тут больно? Нет, теперь приятно. Он краснеет! Так не принято отвечать, если кто-то лишь из медицинских соображений ласково касается ласковых частей тела. И все-таки приятно и хочется плакать, потому что он все делает так ласково и ни о чем не спрашивает, кроме: болезни в детстве? Это легко. Воспаление среднего уха, корь, краснуха, желтуха. У меня все было. Операция аппендицита и удаление гланд. И когда-то я была влюблена в своего мужа. Прооперирована. Он поцеловал меня впервые, когда мне было десять, ему шестнадцать, щека у меня была совсем мокрая, он повел домой свой велосипед, я понесла домой свой первый поцелуй, встала на стул, в раковине под зеркалом плавали замоченные чулки Фриды, я рассматривала в зеркале мой первый поцелуй. Фриде полагалось знать все, потому что она была моей няней и меня просвещала. Но мама отрицала, что дети берутся оттуда, откуда они берутся, мама ударила меня по щеке и разбила поцелуй, потому что нечего ходить с каким-то Рольфи ловить майских жуков, когда в этом году никаких майских жуков нет, и потому что этот Рольфи переживал и позвонил маме из дома, и, может быть, я его любила до свадьбы потому, что мама разбила мой поцелуй без предупреждения. Преисполненный любви врач прикладывает к моей руке трубку. Сестра смотрит на это без всякой ревности. Я всего лишь пациентка. Я могла бы зареветь. Но это всего-навсего измерение давления, и мое давление в полном порядке.
Ведь душевнобольные не знают, что они душевно больны, говорит врач. Я? Нет, они, душевнобольные, не знают, что они душевно больны. Ваш муж — инженер, он все-таки не имеет права ставить диагноз, говорит сестра. Я только терапевт, говорит врач, и я никогда не стал бы ставить диагноз, который находится за пределами моей компетенции. Возможно, вы беременны. Сестра наполняет моей кровью несколько стеклянных трубочек. Неожиданно она прижимает палец к губам: я не должна говорить о самоубийстве, пришла пациентка, у которой лейкемия. Врач задергивает занавеску между женщиной и мной. Я только успела заметить, что у нее коричневато-синеватое лицо. Не могли бы мы поменяться местами, та, за занавеской, и я? Мы бы помогли друг другу. Одевайтесь. Почему я не сумасшедшая? Если бы они знали, как у меня шумит в голове. Я бы ее с удовольствием подержала под вращающейся пилой, чтобы там, внутри прекратился шум.
Почему вы непременно хотите быть сумасшедшей? — спрашивает врач. Вы курите? Сестра слышит, что он собирается закурить, и протягивает ему пепельницу из-за занавески. Я боюсь оказаться сумасшедшей, и именно это создает ощущение, что сходишь с ума, потому что ведь с ума не сходишь, но об этом думаешь и так далее. У вас никогда не бывает страха? Терапевт качает головой. Никакого пресыщения жизнью? Нет, в самом деле нет. Ведь у него такая прекрасная работа и еще сестра. У них у обоих есть так много. Он не считает себя сумасшедшим. Может быть, вы душевно больны потому, что считаете себя нормальным? Он смеется, это не так просто. О да, я думаю, что жизнь очень проста. Но так как простота нас отпугивает, мы придумываем всякие замысловатости и пытаемся в них спрятаться, а кто не хочет сложностей, тот получает простоту, делающую его неприспособленным к жизни.
Дальше? Дальше не могу. Я записала это в мою хозяйственную книгу, когда рис подорожал. Мой муж прежде охотно ее читал, потому что таким образом он держал меня под контролем, в любом отношении. Но теперь я туда больше ничего не записываю, потому что у меня связь с другим мужчиной. Стало быть, поэтому вы никоим образом не хотите быть беременной, а хотите быть сумасшедшей, говорит терапевт. Как мне убедить его в том, что я больна? В последнее время мой муж очень обеспокоен тем, что я каждый день говорю обратное тому, что утверждала накануне. Но ведь каждый третий день эти противоречия нейтрализуются, говорит терапевт, и у вас только два мнения. Нет, это всегда совершенно новое противоречие! Тогда вы непостоянны, но это ничего не значит. Но он не хочет, чтобы я была непостоянной. Кто? Мой муж! Он совершенно забыл о моем муже, потому что уже думает о следующей пациентке, той, чья кровь исследуется там, за занавеской.
Племянник Бетховена тоже хотел наложить на себя руки. Потому что дядя меня просто замучил, говорил он. Бетховен был скрягой и контролировал свою экономку. Пойди незаметно на рынок или подсчитай, сколько ложек сахара его кухарка бросила в кофе и совпадает ли это с его расчетами. Бетховен и Рольф — два великих бережливых. Терапевт говорит: он известит меня о результатах анализа крови. Потом сестра догоняет меня в коридоре, где сидят сплошь больные, и говорит, она позвонит мне, как только что-нибудь выяснится, или напишет, мне не нужно приходить опять. Те, которые сидят в коридоре, это трупы, и они еще теплые.
Почему мне никто не верит, что я больна? Разве это здоровая мысль, если я каждый месяц, сгорая от нетерпения, жду болей в животе, чтобы мой ребенок остался нетронутым, когда я, как о спасенных, думаю обо всех моих неродившихся детях, каждый месяц, и если на самом деле лучше бы мне быть мертвой, чем живой? Это кризисы, говорит Альберт, а когда ты родишь своего первого ребенка, ты увидишь, как ты изменишься — у тебя появится ответственность и у тебя в руках будет живой человек. А я? Тогда ты уже не будешь больше думать о себе, а только о своем ребенке. Швейцар в клинике совершенно не смотрит в мою сторону, не смотрит, как я, такая здоровая, иду мимо него. Приходящие в клинику здоровые любопытства не вызывают. Разве привратники никогда не бывают любопытны? Рольф сказал, любопытны привратницы. Ты иногда ведешь себя как привратница. Потому что я хотела узнать, кто над нашей квартирой ходит по ночам туда-сюда. Кто там наверху тоже не может уснуть. Это тебя не касается, сказал Рольф, не будь любопытной, как привратница. Терапевт хотел знать, бывают ли у меня газы. Да нет. Что он имел в виду? Бывают ли у меня боли в животе. Нет, сейчас нет. Сердце. И тошнота по утрам, когда просыпаюсь. Боль в сердце отдает даже в руку. От курения? Или вы беременны, сказал он. Когда у нас будут данные анализов или у вас тем временем начнется менструация, тогда все будет ясно. Он в самом деле это сказал. Ясно. А женщина за занавеской не знает, что ей придется умереть. Ей этого не говорят, потому что не имеет смысла. Она думает, она почти здорова.
Пожалуйста, подумай, говорит Рольф. Проанализируй себя сама. А у меня из головы не идет платье желто-лимонного цвета, и ни о чем другом я думать не могу. В самом деле, о чем тогда шла речь? Он будет говорить: ты привязываешься к мелочам, стало быть, я сделаю вид, будто я размышляю, но думаю я только о платье. Ты злопамятна, скажет он, ты копишь обиды. Да, это так. Я все коплю, все камни, через которые он перепрыгивает, я собираю и коплю, жаль, что желто-лимонное платье не камень. Мне кажется, ты что-то замышляешь. Недовольна, что у тебя нет никакой работы? Он говорит: я сказал, если хочешь работать, иди работай. А как быть с консультантом по налоговым вопросам? Ты пришла к нему в бюро, даже не допечатала до конца письмо, вскочила, как безумная, и заявила, что лучше ты все-таки не будешь нигде работать. Ну кто же тебя после этого будет принимать всерьез? На худой конец я могу поверить, что цифры тебя не интересуют. Но чтобы цифры подавляли, чтобы их вид вызывал испарину, потому что их можно только перепечатывать, но за ними невозможно ничего себе представить? В конце концов, тебе не нужно абсолютно за всем что-то себе воображать! В качестве служащей бюро нужно просто служить этому бюро, все! И в консультации по налоговым вопросам пишут, черт побери, письма, которые диктует консультант. Уж он разбирается, будь спокойна. А хотят или не хотят, любят или не любят, уважают или не уважают тех, к кому обращаются со словами “дорогой” или “многоуважаемый”, вопрос для помешанных. Пиши письма, и точка! Если бы каждый думал так, как ты, нет уж, уволь! Да, пожалуйста, напейся! Только не покупай это пойло. Мы ведь поддерживаем связь с Комитетом по атомной энергетике. Если я позвоню в Вену, я это сделаю из ФЁЕСТа (разговор не будет стоить ни копейки), то мой друг Вальтер обеспечит нас напитками из Duty Free Shop. Ах так, опьянение по линии Комитета по атомной энергетике тебя не устраивает? Что же тогда тебя устраивает? Может быть, ты мне тогда составишь список, чтобы я лучше ориентировался и меньше ошибался в отношении тебя?
Он спрашивает: что ты хочешь? — но на самом деле он этого не спрашивает. Он говорит, что он ссоры ненавидит, а я их всегда затеваю. Особенно, когда выпью. Но ссора произрастает вопреки нашей воле, а в роли катализатора выступают диссонансы. Всегда одна и та же песня. Он хочет предоставить мне большую свободу и купить подержанный автомобиль. Моя зловредность: я бы лучше ездила на самокате, как прежде. Его безобидный тест: покажи мне, где обувные колодки? Здесь любимый, вот твои обувные колодки. пожалуйста, возьми их и вставь в эти туфли. Зачем? Не спрашивай, вставляй. Я повинуюсь. Ничего же не знаешь наперед, — может быть, сейчас происходит великий поворот в нашей семейной жизни, все прежнее было лишь сном, сейчас мы вместе рассмеемся, и дальше все будет хорошо. Рольф не смеется, хотя колодки уже вставлены. Он говорит, он так и думал. О чем? Туфли деформировались, потому что я все время неправильно вставляла колодки, то есть часто вставляла левую в правую, а правую в левую, и теперь все туфли покорежены. Я опять раскаиваюсь, Рольф называет меня своим послушным ребенком, я говорю, то, что он сделал, жестоко, этот тест и вообще все, он говорит, он никогда больше не будет жестоким, садистом он тоже больше никогда не будет, завтра же все будет иначе, но и я не должна всегда все принимать до такой степени всерьез, у него просто своя манера шутить, а я тут же бросаюсь в крайности.
Но почему этот консультант по налоговым делам не пишет свои письма сам? Он не умеет печатать? И почему в пятницу мне нельзя было надеть желто-лимонное платье? Опять ты про эту тряпку, ведь уже прошел целый год, кричит он. Он сказал “тряпку”, целый год спустя он все еще говорит “тряпку”. Итак, почему год назад, тогда, в пятницу, мне нельзя было надеть желто-лимонное платье? Потому что в нем ты выглядишь по-детски. Он его не выносит, чувствует себя оскорбленным, когда я его надеваю. Что я это платье люблю, хорошо. Но то, что я его все еще люблю, когда он его ненавидит, доказывает, что его, Рольфа, я не люблю. Платье мне дороже, чем он?
Рольф купил два новых желто-лимонных. Но я цепляюсь за старое. Тогда он говорит: послушай меня, пожалуйста. Все говорят, что ты одеваешься невозможно и что непонятно, почему тебя не одеваю я. Когда ты надеваешь свое любимое платьице, создается впечатление, что я о тебе не думаю. Кроме того, все говорят, что они не понимают, почему ты не хочешь подать себя в более выгодном свете. Рольф, мы окружены говорителями и думателями! Единственный человек, который не всегда получает ответы и который задает тебе истинные вопросы, это я!
Осторожнее пользуйся косметикой, говори тише, и, кроме того, неправда, что наша жизнь слишком монотонна. Разнообразие существует — понедельник, вторник, среда, четверг, пятница и суббота. Воскресенье. Понедельник, в тесном кругу был представитель из Рида, вторник, четверо из Граца, среда, английский профессор высшей школы, четверг, Рольф помог секретарше надеть пальто. Хотя в учреждении это не принято. Если бы это зависело от него, он бы каждый день помогал ей надеть пальто. Но его шеф, тот, по одному росчерку пера которого катятся головы, против. А вечером этого четверга Рольф помог секретарше надеть пальто потому, что уже после конца рабочего дня продолжал с ней полуличный, полуслужебный разговор. И ему было неловко в бездействии стоять рядом с ней, когда она надевала пальто. Стало быть, он ей в этом помог и впервые нарушил правило. И теперь он не знает, как быть дальше. Он не может быть в своем отделе единственным, кто подает секретарше пальто. Как ему себя вести? Я считаю, что он вел себя правильно. Он тоже так считает. Между нами взаимопонимание. Я считаю, что он должен помогать ей с пальто, если он этого хочет и она тоже. Он сказал, что понимает мою точку зрения и разделяет ее, но это пошло бы вразрез с общепринятыми нормами поведения.
Куда с этим листком бумаги? Тут написано, что через семь месяцев я рожу. Железа и витаминов достаточно, чтобы подарить миру здорового ребенка. Это сказал и терапевт: вы здоровы. Ребенок с родинкой? На прогулке с Альбертом желание было задушено прежде, чем оно было до конца высказано. Половинки предложений капают изо рта. Он выпячивает нижнюю губу, как маленькую красную ложку, с помощью которой он дает лекарство в малых дозах с точным числом капель. Яйцо не курица, яйцо должно быть удалено. Когда Альберт это говорит. И как он это говорит. Как у Альберта вдруг изменилось лицо над листочком бумаги с благой вестью. Оно с каждой минутой сжимается и сжимается, а тело растет и растет, брови превращаются в антенны. Альберт резко проводит рукой по волосам много-много раз. Так много растительности над таким маленьким лицом. Почему ты не принимала таблетки? Я понадеялась на что-то невозможное. Это действительно невозможно? Альберт говорит что-то о шантаже. Чтобы доказать ему, что я не шантажистка, я сейчас же еду с ним. В амбулаторию. Занавески задернуть. Ложись на стол. Сожми зубы. Раздвинь ноги, расслабься, совсем расслабься, немножко вперед, да нет же, это не подсудное дело.
Я ничего больше не понимаю. Я слишком чувствительна потому, что чувствую себя униженной? Что он подходит с таким большим железным крючком. Сколько раз он уже быстро улаживал подобные ситуации? Он извиняется за то, что должен это делать без наркоза. Но ведь ты получила два укола. Немножко боли, это просто судорога. Матка должна открыться, понимаешь? У меня есть матка. Сейчас, когда ее обворовывают, я впервые по-настоящему понимаю, что она у меня есть. Альберт скоблит искусно. Он делает это теми же руками, которые еще вчера и позавчера клал мне на бедра. Тогда они были такие ласковые, эти руки. Эти руки он всегда имел при себе, с самого начала. Слезай, готово. Я надеваю трусики, чулки, туфли и платье, но все еще не могу в это поверить. Это все так быстро делается. Если у меня когда-нибудь будет ребенок, ему уже никогда не быть моим первенцем. Тот лежит в ведре. Стекловидный комочек, несколько капель крови на полу.
Много ступенек вверх, тут есть лифт, но у него дверь, а я больше никаких дверей открывать не могу, только нажать одну кнопку, и, если дверь откроется, я просто позову на помощь. Ведь кто-то должен привыкнуть, что к нему в кабинет просто вваливаются люди и что-то кричат. Но вот в дверях появляется человек, я здороваюсь, такой маленький человечек в круглых очках, чем он сможет мне помочь? Он сразу же скрывается за огромным столом. Что я могу для вас сделать? Итак, человек, которого я люблю, убил моего ребенка, за человеком, которого я не могу выносить, я замужем, он усыпил мою собаку, и я не хочу больше жить, потому что я сама себя не могу вынести, в голове зудит, как будто у меня между черепной коробкой и оболочкой мозга сидит жук, и по утрам я просыпаюсь оттого, что мое сердце судорожно бьется в какой-то когтистой лапе, охотнее всего я бы целые дни лежала где-нибудь под ковром, а по ночам у меня нет более страстного желания, чем заснуть и никогда больше не проснуться, и я засыпаю таким глубоким сном, что вздрагиваю от ужаса, когда опять внезапно просыпаюсь, потому что у меня судорожно бьется сердце, и я потею, вы видите, происходит транспирация, мой отец — врач, он меня учил всегда говорить “транспирация” и вместо “выделения” — “секреция”, пожалуйста, помогите мне.
Маленький человечек говорит, что у меня симптомы нервно-вегетативного расстройства. Он дает мне лекарство, которое я должна принимать по одной таблетке после завтрака и обеда. Будьте осторожны с алкоголем. Если через несколько дней препарат не подействует, приходите снова. Стоит пятьсот шиллингов. Если справка о гонораре вам не нужна, я возьму с вас только триста. При следующем посещении, если вы будете приходить регулярно на сеансы психотерапии, это будет стоить соответственно дешевле. Маленький человечек встает и провожает меня в другую комнату. Он протягивает мне руку и пожимает мою. Он хочет, чтобы я отпустила его руку. Это такое правило — взять и отпустить все то, что делают своими руками. Он благодарит меня и выставляет за дверь.
Вокзалы, люди не любят вокзалы, сырые и холодные, липкие вокзалы, с рельсами, переходить которые положено лишь застрахованным от несчастных случаев на железной дороге, жизнь, она именно такая, моя свекровь ввязывает ее в серые шерстяные вещи, всю жизнь, жизнь — это более короткое или более длинное ожидание, прерываемое уговорами подождать и большими или меньшими выплатами наличными, идет кондуктор, его интересует только мой билет, жизнь слишком длинна, чтоб ее… жизнь слишком коротка, любовь моя, не следует принимать все в ней серьезнее, чем это есть на самом деле, ты слишком легко все в себя вбираешь, кто-то читает здесь газету. Где-то турки воюют с греками, помогите грекам против турок, помогите ливанцам против ливанцев, страдает от депрессий, написано дальше. Мать четверых детей раскусила во рту капсюль-детонатор, волна оттепели приносит двадцать семь самоубийств, что-то делать, теперь наконец ты должна что-то делать, причиняй кому-то боль, но что-нибудь делай: выбери себе религию, партию, почитай эту хорошую книгу, смотри в окно. Поезд проходит мимо коров, коровы будут существовать каждый день, хотя мы каждый день едим их мясо, самка паука пожирает своего самца после совокупления, человек ест подобие божье, не бойся, пока существуют люди, ты должна бояться, пока существуют люди, как все прошло, спрашивает Рольф, который стоит на платформе минута в минуту. Дорого, говорю я. Да, он знал, что обследование у психиатра стоит дорого. Как ты себя чувствуешь? Хорошо. Мне кажется, говорит Рольф, тебе нужен не психиатр, а просто больше силы воли. Ты сама себя распускаешь и сама себе причиняешь слишком много страданий. Да, говорю я, а послезавтра воскресенье. Послезавтра нам нужно сходить к моей маме, говорит Рольф. Послезавтра люди покинут свои дома, чтобы немного проветриться. В воскресных платьях. По воскресеньям ходят шагом те, кто в другие дни бегает. У каждого своя манера передвигаться. Любого человека узнают по походке. Рольф говорит, я не поднимаю ноги. Альберт ждет, опустив голову. Рольф делает большие шаги. Он перегоняет и ругается. Давай быстрей, неуклюжая. Да, быстро, пожалуйста, быстрее, может быть, что-нибудь расплавится в воздухе, может быть, что-нибудь убьет нас обоих вместе, или раскрои мне череп, когда мы дома, когда мы уже не в состоянии разговаривать друг с другом, говори с жуками, скажи, чтобы они замолчали, я прочла свою лекцию и не лезла за словом в карман, так как ты хотел, ты ведь хотел увидеть, что я буду делать, когда однажды жизнь заставит меня проглотить первую обиду. У машины есть один недостаток, говорит Рольф, стеклоочистители работают слишком шумно.
Мама не хочет, чтобы я им причиняла такие огорчения. Как им здесь жить после всего, разговоры в маленьком городе, и еще, хорошо ли я все обдумала. Люди злорадны. Твой отец будет смертельно оскорблен. Рольф — член семьи, и в каждом браке есть свои трудности. Оплачивать психиатра — не только финансовая проблема. Ты не можешь дважды в неделю ездить в Вену, ты же сама это видишь. А если ты будешь находиться под наблюдением психиатра в Линце, об этом скоро станет известно. Рольф в Линце фигура заметная. Кроме того, это стоит денег, и потом, все психиатры сами с заскоком.
Мама говорит, я не должна расстраивать папу, и почему наконец нам не завести ребенка, Рольфу и мне, ребенок бы тебя отвлек. Мой папа сидит в гостиной над своими географическими картами. Каждый год, когда приближается лето, он наносит на них авиалинии, которые вычитывает в проспекте, подаренном ему Рольфом. Линейка тоже подарок Рольфа. Папа рисует себе полеты, Пекин, Москва, все на карте и все возможно, вопрос только в деньгах. Мечта стала покупаемой. Не могу же я разрушить эту мечту и сказать, что мне нужна его помощь. Пожалуйста, ничего не говори, умоляет мама. Она боится, что с досады он в этом году опять на целое лето останется дома. Ах вот как, говорит он, ах вот как, и становится совершенно бледным и старым, его щеки вдруг обвисают, ах вот как, говорит он. Потом он зовет маму. Когда им нужно обсудить что-то серьезное, они всегда уходят в спальню.
Папа говорит маме, что он обо мне думает, мама говорит мне, что сказал папа, приходит бабушка и тоже хочет в спальню, она всегда туда хочет, когда кто-то женится, когда кто-то умирает, это всегда обсуждается в спальне, что им надеть, да, что же им теперь надевать? Собственно говоря, почему родственники тоже не идут на развод? Я слышу, как мама рыдает. Теперь он ей это позволил. Бабушка сует голову в дверь, и видно, что она не понимает, в чем дело. Мама плачет, успокоить ее невозможно. Ей предоставлена удобная возможность излить все дозволенные и запретные слезы. Папа объясняет бабушке, что произошло, и теперь она говорит, она всегда знала, этот ребенок должен был воспитываться в интернате.
Рольф с моим отцом еще на ты. По всей вероятности, они останутся союзниками. И что мне теперь? Мне вернуться с Рольфом в нашу квартиру? Или мне остаться здесь? Где мое место? Однако Рольф берет мое пальто и свое пальто. Мое пальто он, возможно, берет потому, что он его купил. Во всяком случае, сумму моего приданого ему придется возвратить. Возможно, они говорили о том, как перевести эти деньги в ежемесячные вклады. Бабушка дала понять, что она этого не переживет. Но бургомистр с нами здоровается, владелица табачного киоска тоже, потому что они ничего не знают, по мне ведь не видно, какая я и как я все разрушила. В самом деле, почему я такая. Не реветь на улице, не устраивать сцен, а мебель в квартире стоит так, словно ничего не случилось, еще моя кухня, мой балкон, если я захочу, моя, наша постель, мой, наш пол, здесь я могу остаться, если я захочу, он добр ко мне, он знает, какая я, наши абажуры, наш цветной телевизор, если я буду послушна и у меня будут добрые намерения, теперь я наконец реву, хорошо бы это увидела бабушка, потому что как-то дома она, гладя свой передник, смотрела то на мою маму, то на меня: вот она плачет, а ты?
Рольф измучен. В этом браке я высосала из него все соки, он ложится на ту половину постели, на которую ложится всегда, потому что это его половина. Он лежит слева и ни разу не спросил, не хочу ли я поменяться с ним местами. Он не видит никаких оснований, кроме того, что мне, возможно, неудобно. Нет, только так. Дай мне однажды поспать на твоей половине. Зачем? Я хочу попробовать. Для чего? Он этого не понимает, берет журнал по специальности, и перед ним разворачивается наше будущее, если только я буду благоразумна и приду в себя. Разве не безумие покидать этот рай только потому, что здесь муж действует на меня угнетающе? Эти его лицемерные прогулки. Он никогда не хотел выходить на улицу, но в последнее время всегда меня сопровождал, чтобы все это видели. У него никогда не возникало желания хоть раз сесть со мной на ту дырявую скамейку позади монастыря братьев Марии, под деревом, где он тысячу лет назад вынашивал планы слюнявых поцелуев и далекого будущего, он же обо всем забыл, если бы он хоть признался в этом, но всякий раз, когда мы в последние дни проходили мимо этой скамейки, он говорил: наша скамейка. Потому что он знал, что я об этом думаю, он говорил это, чтобы доказать мне, что ему всегда известно, что я думаю, и Альберт однажды скажет: наша опушка.
Когда у него еще не было академической степени, тогда мы вели еще друг с другом разговоры о том, существует ли что-то такое, что есть у каждого человека, совершенно безразлично у кого. Тогда он еще пускался в такие игры: у каждого человека есть глаза. Не у каждого. Хорошо. У каждого человека есть волосы. Не у каждого. Есть такие, у которых нигде нет волос, на всем теле, потому что они больны! Хорошо. У каждого человека есть сердце. Нет, уже существует искусственное сердце. Или нет? Зачем ты задаешь так много вопросов? Потому что я хочу найти то, что есть у каждого человека. Что-то, что нас всех связывает. И делает одинаковыми. В политическом смысле? Нет, вообще. В человеческом! У каждого человека, у каждого человека есть мозг. Вот мы это и нашли. Мозг и мозг, это одно и то же? Нет, с оттенками. Однако я иногда спрашиваю себя: может быть, у нас различный мозг, может быть, мы только воображаем себе, что все видим одно и то же, например цвета, что думает тот, кто не различает красный и зеленый? Мы все пахнем одинаково? Я себя тоже прежде об этом спрашивал, говорит Рольф, и я решил исходить из того, что мы все одно и то же видим, одинаково пахнем и так далее, и доброй ночи. А я часто исхожу из того, Рольф, что универсума вообще нет, и люди тоже неодинаковы, что только я представляю себе все это так. Ничего нового, это о тебе уже говорили другие. Правда? Кто? Я бы хотела с ним однажды встретиться. Не сердись, сказал он, но я хочу спать.
С тех пор как мы поженились, он всегда говорит, я должен. Еще немножко, Рольф, вчера, когда я вытирала посуду, у меня было такое важное лицо, я сама напустила на себя такую важность, словно я делаю что-то исключительно важное, и вдруг я на самом деле показалась себе важной, и вытирать посуду показалось мне самым важным делом на свете!
Когда он спит потому, что он должен, я прижимаюсь к нему, потому что на меня находит такой страх перед ночами, которые я буду проводить совсем одна. Я сошью себе тряпичную куклу с очень длинными руками, которыми я смогу себя обвить. Почему я хочу уйти от него? Хотя, если он меня спросит, я признаюсь, что он мне нужен. Потому что я должна. Кто это говорит? Я. И Карл тоже это сказал. Если Карл говорит, вероятно, так оно и есть. И тогда заботиться о тебе будет Карл? Нет, он считает, что каждый должен заботиться о себе сам. Карл это писал по поводу дорог и путешествий.
Я бужу Рольфа, чтобы сказать ему, пора собираться в дорогу, в это путешествие туда. Те, чьи пути снабжены указателями и чьи дороги вымощены, кричат тебе, что ты идешь по ложному пути. А ты не знаешь названия нужного места, но знаешь, что там тебя никто не ждет, только ты. Да, в замок на песке, зевает Рольф. Карл говорит, что я, вероятно, творческая натура. Без творчества? То есть Карл говорит, что бывают творческие натуры, которые за всю свою жизнь не создают ни одного художественного творения. А вот тут Карл изрек истину! И ты хотела бы быть такой, как он! Нет. Стало быть, ты видишь, к чему приводит свобода и инобытие. Карл говорит, теперь спи, говорит Рольф, я все понимаю, но тем не менее мне нужно отдохнуть. Ведь утром мы поедем за мамой и отвезем ее на вокзал. Ты еще помнишь, Рольф, когда она впервые поехала в Аббано и там лечилась от ревматизма. Наверное, она как раз принимала грязевую ванну, когда ты лишил меня девственности. Кто знает, говорит он, я ли лишил тебя девственности. У тебя же не было крови. Ты думаешь, я лгу? Если человек обманывает сам себя, как ты, он автоматически обманывает людей, с которыми живет. Спокойной ночи!
Это было так волнующе. Когда он спрашивал, выйду ли я за него замуж, я думала: наконец-то начинается жизнь. Тот, кому делают предложение, принадлежит всецело тому, кто его делает. И я всегда хотела принадлежать. Уже в детском саду. Но саду я не принадлежала никогда. Они все были против меня. Я думала, я иду в детский сад и, по крайней мере, должна радоваться, что могу делать вид, будто я ему принадлежу. Это разрасталось. Особенно в университете. И тогда я встретила однажды Карла, незадолго до того, как он оставил германистику, и он сказал: у меня часто бывает такое чувство, что я ничему не принадлежу. С кем попало на улице я не хочу иметь ничего общего. Так как Рольф меня любил, я принадлежала ему. А потом я принадлежала желто-лимонному платью. И Альберту. Я бужу Рольфа, чтобы сказать ему, что мне говорил Карл об ответственности. Что каждый должен быть ответствен за себя самого. Рольф берет одеяло и ложится в гостиной. Или это сказал Альберт? На улице светает.
Я спросила Рольфа, могу ли я уйти от него, а потом вернуться. Нет. Почему нет? Потому что он не игрушка. Я задавала ему столько вопросов, что он сказал, ты еще не спросила, верю ли я в вечную жизнь и в отпущение грехов. Ты в это веришь, спросила я, тут ему показалось, что я его дразню. Очень со многим приходится мириться, сказал он, если тебя перестала интересовать техника. Очень многое приходится проглатывать. Я удивляюсь, почему гастритом страдает он, а не я. Рольф, фальшь у меня всегда вызывала восторг. С каких пор тебе известно, что такое фальшь? Ты же всегда говоришь, что не можешь разобраться, потому что все на свете одновременно фальшиво и искренне. Но я думаю, что проглатывать неправильно. И поскольку ты все проглатываешь, твоя работа тоже фальшива. Что тебе до моей работы? То, что ты не знаешь, куда катится машина, в которой ты лишь колесико. Ты ведь тоже не знаешь, какие последствия имеют все твои поступки. Да, и это меня мучает!
Его это больше не мучает, и он хочет, чтобы мы все узаконили. Судья называет меня в официальных бумагах “обвиняемая сторона”. Рольф называется “обвиняющая сторона”. Развод по обоюдному согласию означал бы, что Рольф, который всегда знает, что он делает и какие это будет иметь последствия, к моменту заключения брака не знал, что он делал. Следовательно, я беру вину на себя. Хочу ли я сделать какое-нибудь заявление? Нет, я все признаю. У судьи на лбу шрам. Когда он на меня смотрит, шрам светится. Что он хотел бы услышать? Пикантную историю? Конечно, со временем браки становятся скучными. Хорошо бы услышать подробности, которые потом можно будет рассказать в столовой. Итак, были ли у меня половые контакты с лицом противоположного пола, которое не является моим мужем. Да. Как часто? Одного раза достаточно, я думаю. Но все оказывается не так просто. А именно, если Рольф после этого тоже имел половой контакт с лицом противоположного пола, тогда мое однократное нарушение супружеской верности больше не считается нарушением. И никакой вины нет. Тогда нас не разведут. Следовательно, я контактировала несколько раз. Почему? Послушайте, невоспитанный ребенок, вам следует все-таки рассказывать более подробно, разве вы не понимаете, для того чтобы вас развести как положено, мне нужно знать все. Но я же ничего и не отрицаю, только не рассказываю деталей. Кроме того, я не считала и не вела этому учет, потому что я неаккуратна, мой муж вам это подтвердит.
Рольф совсем бледный. Дозрел. Как в день свадьбы. Скажи же ему, пусть он оставит меня в покое! Но при свидетелях Рольф всегда предельно сдержан. Позже он будет рассказывать историю своей семейной жизни в различных вариантах. Всегда именно то, что хочет услышать та или иная женщина. До тех пор, пока он не найдет настоящую. Ту, которая больше всего на свете любит слушать то, что он больше всего любит рассказывать.
Итак, я спала с Альбертом столько раз, сколько хотела. Это значит, сколько он мог. Я имею в виду — был свободен. Обвиняемая сторона шаловлива. Шрам сияет. Обвиняемая сторона явно не созрела для семейной жизни, а отсюда и для подобающего развода. Параграф сорок семь гласит, что один из супругов может настаивать на разводе, если другой нарушил супружескую верность. Примечание второе гласит, что истец не имеет права на развод, если он поощрял нарушение супружеской верности, а также намеренно потакал ей. Параграф пятьдесят два гласит, что один из супругов может настаивать на разводе, если другой страдает тяжелым заразным или вызывающим отвращение заболеванием, исцеления от которого в ближайшее время ожидать нельзя. Замечательные параграфы! Рольф и судья обмениваются взглядами, обвиняемая сторона превращает дело в фарс. Судья хочет знать, требовал ли от меня Рольф в постели непристойных вещей, таких, из-за которых я отказывалась бы вступать с ним в половой контакт, как написано в исковом заявлении. Да, однажды в приступе бешенства он требовал того, чего обычно желал в порыве страсти.
Чего он требовал? У Рольфа такое лицо, словно он силится и не может вспомнить. Что он требовал? В судье просыпается любопытство, хотя до этого ему все-таки не должно быть никакого дела. Судья диктует свой тощий улов девушке, которая сидит за пишущей машинкой. Печатать ни один мужчина сам не может. И при этом они еще что-то воображают. Книга захлопывается. Готово. Следуют излияния судьи. Этот наряд он надел исключительно для нас. За дверью уже стоит следующая пара.
Часто ли вы вместе ездили на машине? Как часто он клал руку мне на колено, а я ему — на плечо? Продолжительность нашего брака можно было бы вычислить в километрах. Он купил машину незадолго до свадебного путешествия. Мотор работает хорошо, потому что он знает, что я никогда больше не сяду за руль. Никогда больше не дотронусь рукой до машины. Никогда больше — до плеча Рольфа. Он только что отстранил мою руку, осторожно оттопырив пальцы. Окончательно. Мои руки на коленях. Что мне теперь делать? Я сижу, как жена. Хотя я ему больше не принадлежу. Его руки на руле. Все, чего касаются руки Рольфа, ему подчиняется. Мигнуть фарами, тронуться с места, включить стеклоочистители, запустить стекломоечную установку, он надеется, что на следующей бензоколонке добавит воды. Прежде он высказывал такие мысли вслух. Если Рольф был чем-то занят на бензоколонке, он часто давал мне задания. Можно было сказать: полный. А-93. Иногда добавить: проверьте, пожалуйста, масло. В такие минуты я всегда боялась, что бензозаправщик откажется выполнять поручения попугая. Но он показывал мне уровень масла, и я кивала. Я всегда согласно кивала. Мне бы очень хотелось обнять Рольфа за шею, так как я ему благодарна за то, что он взял меня с собой в машину. Когда мы вышли из окружного суда Линца, я подумала, сейчас он отвезет меня на остановку автобуса. Он едет медленнее, чем обычно. Вероятно потому, что всегда внимателен к пешеходам. Он не ругается, потому что не доверяет мне больше свои ругательства. Кто будет гладить воротнички его рубашек? Он сам находит что-то в отделении для перчаток. У него это получается довольно ловко. Стало быть, он это умеет. Натягивает автомобильную перчатку и не просит меня минуточку подержать руль. С этим покончено. Теперь он — человек одинокий. Он женится на той, которая скажет, еще три километра, затем поворот на Брешиа. Она будет уметь читать автомобильные карты. Он найдет женщину, которой будет интересно то же, что интересно ему. Такую, которой не придется объяснять, что значит пенальти. Наказание? Поощрение? Наказание, сказал Рольф. В общем, и то и другое, в зависимости от того, за какую команду болеешь. Угловой, аут, финальный свисток. Что значит победа по очкам? Боксеру бывает больно? Следующая жена будет все это знать. Она сделает его идеи своими и все облагородит. Она будет настолько экономной, что однажды это начнет действовать ему на нервы. Я желаю ему этого при всей моей любви. Потому что я опять люблю его, с тех пор как мы развелись. Мне бы хотелось, чтобы он остановился и поцеловал меня, чтобы мы здесь, в машине… потому что я люблю его, я бы хотела погладить его белую спину, потому что мне больше не нужно, потому что я всегда ненавидела не его, а все то, что они из него сделали, эти люди, которых раздражало мое желто-лимонное платье, а прежний Рольф мог даже плюнуть в святую воду и иногда в школе бывал груб, и все-таки я его именно таким любила, любила того, кто подарил мне тот слюнявый поцелуй, я хотела бы его вернуть, но Рольф его очень искусно спрятал. Моя мама тоже прячет некоторые вещи так хорошо, что потом их не находит, и тогда просто говорит, что она их потеряла.
К Рольфу переедет его мама, потому что очень много всего нужно убрать, вычистить и привести в порядок. Она сняла с книжных полок мои книги, отделила мои кастрюли и сковородки от тех, что дарила сыну для семейной жизни, потом отделила свои посудные полотенца от тех, которые покупала моя мама. Занавески из спальни выброшены вон, теперь там висят другие, те, которые предшествовали занавескам моей мамы. Почему она так зла на меня? Рольф говорит, потому что мама его любит и не может вынести, когда с ее сыном поступают несправедливо. Я теперь у своих родителей в гостях. Они выделили мне мою старую комнату, и через несколько недель я начну где-нибудь работать. Это должна быть работа, подходящая для женщины, но чтобы моим родителям не было за меня стыдно. Бабушка заплакала, увидев Рольфа, стоящего за стеклянной дверью. Он не знает, можно ли ему еще обращаться к ней на ты. Она этого тоже не знает. Он принес маленький сверток и просит извинить его за то, что принес его только сегодня. Это обнаружилось в стирке лишь сейчас. Что это такое? Твоя ночная сорочка. Я не хочу назад мою ночную сорочку. Ни одна стирка не способна очистить ее настолько, чтобы я смогла ее еще раз надеть. Раз, два, три, кто хочет ночную сорочку. Он держит ее в руке, как кусочек мертвой кожи.
Наш ребенок, написала мама на обложке альбома. На первой фотографии смеющийся беби, под ним написано имя, данное мне при крещении. И маленькая улыбающаяся девочка. Я вспоминаю голос, который мне обещал: если ты улыбнешься, получишь мороженое. Мороженого я не помню. Возможно, это была всего лишь уловка. Меня слепит солнце, когда я сижу в тазу с водой, и я мерзну, потому что между солнцем и балконом все время пробегают облака. Мама пишет, что купание в июне — это нечто восхитительное. Тюк спутанных пеленок, из них торчит младенец, здесь мама написала, что папе удалось пережить это потрясение лишь однажды. Потом девочка потихоньку становится похожей на меня. Освященные свечи, белая сумка через плечо, белое платье. Первое причастие. Еще я помню, как неприятно прилипали к нёбу облатки. Их нельзя было кусать зубами, ведь в них любимый Христос, и поэтому я осторожно катала их во рту языком. На исповеди я призналась не во всех грехах, и душа моя почернела, я была единственной первопричастницей на свете, которая исповедовалась не во всех грехах. Бога я боялась, тогда как все другие дети его любили. Когда я в коляске кричала, маме было стыдно. Слово “скука” я еще не могла выговорить, потому что я его не знала и не понимала, что мне скучно сидеть в коляске. Они намазали мне лицо яичным желтком и воткнули в мою новую прическу вязальные спицы с деревянными шариками на конце. Какой это был веселый детский бал, пишет мама в альбоме. Этот снимок завтра появится в газете, сказал папа, я моментально встала рядом с ним, носки вместе, тихо стоять рядом с папой, взволнованной и пристыженной таким огромным счастьем. С папой, в газету! Но он просто хотел, чтобы я не упиралась, когда меня фотографируют, и вот снимок наклеен в альбом. Опять уловка.