Перевод с английского и вступление Г. Кружкова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 1, 2002
Поэт обретает и творит свою маску в момент разочарования, герой — в разгроме.
У. Б. Йейтс. Anima Mundi
Лучшим поэтом начала елизаветинской эпохи, безусловно, был Джордж Гаскойн. Я говорю “безусловно”, хотя у меня на полке стоят антологии английского Возрождения, которые вообще обходятся без этого имени. Гаскойн для многих пока еще terra incognita, по-настоящему его не открыли. А между тем этот автор заслуживает внимания ничуть не меньше, чем Томас Уайетт или Уолтер Рэли или, может быть, даже Филип Сидни; но лишь в самое последнее время английская критика начала, кажется, об этом догадываться.
В поэтической манере Гаскойна много напоминающего Уайетта: прямая мужественная интонация, опора на разговорную речь, на ходячую поговорку (такие же или сходные качества обнаруживаются позднее и у Уолтера Рэли). Любовные сонеты Гаскойна выламываются из куртуазного канона.
Я отвечаю взглядом исподлобья
И снова вниз гляжу, как будто там
Читаю надпись на своем надгробье.
На праздничном пиру, где ты царишь,
Мне нет утехи; знаешь поговорку,
Что побывавшая в ловушке мышь
Сильнее ценит собственную норку?
Порою надо крылышки обжечь,
Чтобы огня не трогать даже с краю.
Клянусь, я сбросил это иго с плеч
И больше в эти игры не играю.
Упорно низко опускаю взгляд
Пред солнцами, что смерть мою таят.
Той же благородной леди, упрекнувшей
меня, что я опускаю голову и не гляжу
на нее, как обычно
“Под этим aliquid salis я разумею какой-нибудь подходящий и изящный ход (some good and fine device), показывающий живость и глубокий ум автора; и когда я говорю подходящий и изящный ход, я разумею, что он должен быть и подходящим, и изящным. Ибо ход может быть сверхизящным, но подходящим лишь с большой натяжкой. И опять-таки он может быть подходящим, но употребленным без должного изящества”.
Сформулированный поэтом принцип вполне применим к нему самому. Хотя в Гаскойне, как и в Уайетте, еще чувствуются пережитки средневековой поэтики (например, тот же устаревший “колченогий размер”, которым он охотно пользуется), но в целом Гаскойн — новатор, многое он сделал впервые в родной литературе. В частности, его процитированные выше “Заметки и наставления” — первый английский трактат о стихосложении.
II
В биографии Джорджа Гаскойна много неясного и запутанного. Достаточно упомянуть чехарду с датой его рождения. В старых словарях и антологиях стоял 1525 год (с вопросом). Лет сорок-пятьдесят назад этот год изменился на 1542-й, то есть поэт помолодел сразу на 17 лет! Впрочем, согласно последним веяниям, наиболее вероятен 1534 год (то есть посередке); будем и мы танцевать от этой даты.
Жизнь Гаскойна — сплошная череда неудач. Судите сами: его лишили наследства за мотовство, он поссорился с отцом и матерью, судился с братьями и проиграл, был выбран в парламент, но исключен из списков, женился на вдове много старше его — и оказался замешанным в дело о двоебрачии, сидел в тюрьме за долги, отправился на войну и попал в плен к испанцам, освободился, но не избежал подозрения в предательстве, вернулся на родину, где ценой огромных усилий наконец-то (в сорок лет) достиг так долго чаемого — первых литературных успехов, покровительства королевы — и через год умер. Воистину поэт был прав, заявляя в своем стихотворении “Охота Гаскойна”, что всю жизнь стрелял мимо цели, что такова его судьба — давать промашку за промашкой.
Отец Гаскойна был шерифом и мировым судьей в Бедфордшире, имел титул рыцаря. Джордж учился в Кембридже, но степени не получил и в 1555 году поступил в лондонскую юридическую школу Грейз-Инн. Вскоре, однако, он охладел к юриспруденции; перед ним замаячила другая цель, вожделенная для многих молодых дворян, — приблизиться к средоточью власти, сделать придворную карьеру. Он растратил кучу денег на роскошный костюм (без которого нельзя было рассчитывать на успех), на угощение придворных и вообще на светскую жизнь. Наделал долгов, поссорился с родными, но абсолютно ничего не добился — новые знакомые лишь водили его за нос посулами и обещаниями. Ситуация знакомая, много раз описанная, например Уайеттом, Донном или тем же Гаскойном: поэт понимает, что его цель — ложная, что двор — место гиблое и бесстыдное, но зуд честолюбия, неуемное желание испить из “государственного бокала” заставляет делать то, что сам же поэт осуждает. Это противоречие (раздвоение личности?) с интересом отмечал в себе и современник Гаскойна, француз Пьер Ронсар:
Нет жалче существа и неотвязней нет;
Как мушка к меду льнет, внезапно ставши смелой,
И как ей ни грози, и что ты с ней ни делай,
Кружит над мискою, пытаясь каждый раз
Отведать хоть чуть-чуть, юлит у самых глаз
И лезет под руку, жужжа бесцеремонно,
Покуда не набьет брюшко свое, сластена, —
Так в точности поэт, когда его влечет
Такое лакомство, как слава и почет,
Упорно, страстно льнет к приманке аппетитной,
Присасываясь к ней пиявкой ненасытной.
Речь против Фортуны
В 1561 году, вероятно для того, чтобы поправить свое финансовое положение, Джордж Гаскойн женится на состоятельной вдове Элизабет Бретон, матери поэта Николаса Бретона (в тот момент шестнадцатилетнего юноши). Но оказалось, что бойкая вдова годом раньше уже заключила брачный контракт с неким Эдвардом Бойзом из Кента. Впрочем, на суде она и ее сыновья утверждали, что это была только “видимость”. Дело вылилось в многолетнюю тяжбу, но не только тяжбу. 20 сентября 1562 года лондонский купец Генри Марчин записал в дневнике:
“Сего дня на Ред-Кросс-стрит случилась великая потасовка между двумя джентльменами и их слугами по причине того, что они женились на одной женщине, и несколько человек получили увечья; имя же сих джентльменов мистер Бойс и мистер Гаскин”.
Женитьба не принесла Гаскойну желанных выгод: долги и тяжбы продолжали его мучить. Пытаясь спастись от кредиторов, он ищет парламентской неприкосновенности; в 1572 году его избирают в члены парламента от города Мидхерста; но в Тайный совет поступил анонимный донос от его кредиторов, и имя Гаскойна вычеркнули из парламентских списков. Ему ничего не оставалось, как искать убежища за границей. Он вступает в отряд добровольцев и отправляется воевать на стороне принца Вильгельма Оранского против испанцев. Сведения о его службе в Голландии довольно противоречивы. После ряда приключений, включающих сражения, любовь к загадочной даме из Гааги и испанский плен (многое из этого описано им самим в поэмах “Плоды войны” и “Путешествие Гаскойна в Голландию”), в 1574 году он возвратился в Англию, не решив ни одной из своих проблем, но лишь нажив новые — в том числе возникшие подозрения относительно предательской сдачи крепости Фалькенбург и небескорыстной дружбы с испанцами.
III
За время отсутствия Гаскойна вышла книга “Сто разных цветов в одном букетике”. Обозначенная в издательском предисловии как сборник произведений, переводных и оригинальных, взятых из разных авторов, книга на самом деле принадлежала целиком и полностью одному Гаскойну. Выступая анонимно, автор однако же делал ставку на успех; но книга принесла лишь новые обвинения в безнравственности и в оскорблении “некоторых достойных лиц”. Гаскойн не сдается. Он редактирует свои “Цветы” и снова издает их уже под собственным именем как “Букеты (другое значение слова posies — “девизы”) Джорджа Гаскойна, исправленные, усовершенствованные и дополненные” (1575). В предисловии автор объясняет разделение книги на три раздела: “Цветочки” (Flowers), “Травы” (Herbs) и “Сорняки” (Weeds) — тем, что в “Цветочках” собраны растения, которые следует рассматривать и нюхать, в “Травах” — скорее полезные, чем приятные, а в “Сорняках” — все остальные, хотя и сомнительного свойства, “но ни одного столь вредного или вонючего, чтобы оно не могло принести какой-нибудь пользы при правильном употреблении”.
Вот в эти “сорняки” и попал роман о любовных приключениях Фердинандо, опубликованный в издании 1573 года как “Рассказ о том, что приключилось с мистером Ф. Дж.”, а теперь объявленный переводом с итальянского и озаглавленный: “Приятная повесть о Фердинандо Джероними и Леоноре де Валаско”. Действие из “северных частей нашего королевства” перенесено в окрестности Флоренции, кое-какие английские имена и реалии заменены на итальянские. Кроме того, Гаскойн подрезает торчащие прутики — чересчур откровенные места в любовных эпизодах, которые могли бы вызвать нападки бдительных охранителей английской нравственности.
“Приятная повесть” по сути — первый в английской литературе любовно-психологический роман. Это история молодого кавалера Фердинандо, влюбившегося в замужнюю даму Леонору (леди Элинор). Кроме главных персонажей, в повести действуют еще благородная Фрэнсис, тоже влюбленная в Фердинандо, муж леди Элинор (ничем, кроме страсти к охоте, себя не проявивший), ее свекор — он же отец леди Фрэнсис и некий безобразный, но ловкий и удачливый секретарь леди Элинор, главный соперник Фердинандо.
Сюжет повести, по-видимому, допускает аллегорическое (в неоплатоническом духе) истолкование, при котором леди Элинор являет собой Венеру Земную, а леди Фрэнсис — Венеру Небесную. Предназначенный в женихи леди Фрэнсис Фердинандо выбирает своей госпожой леди Элинор — и в результате попадает в ад ревности и невыносимых мучений. Но интерес представляет не эта аллегория, а загадка страсти и загадка женского сердца, запечатленная в романе (иные страницы как бы предвосхищают повесть о Манон Леско и кавалере де Грие). Вставные стихи — вехи и психологические узлы повествования, ведущие читателя от первых страхов и надежд влюбленности — через все перипетии страсти и скрываемой тайны — к горечи измены и цинического “опровержения” любви:
Пора безумцу протрезветь немножко;
Пословица, ты знаешь, говорит:
“И лучшая из кошек — только кошка”.
IV
Полностью отдавшись литературным занятиям, Гаскойн снова ищет — и наконец-то находит — возможность поставить свое перо на службу королеве: граф Лейстер заказывает ему стихи и маски для королевских увеселений в своем замке Кеннелворт. В одной из масок Гаскойн предстал перед Елизаветой в роли дикаря, одетого в наряд из листьев, и от усердия сильно перепугал королевскую лошадь; но королева справилась с лошадью и благосклонно кивнула: “Продолжайте, продолжайте”. Итак, долго лелеемая мечта осуществилась — луч монаршей милости упал на уже тронутую сединой голову поэта.
Гаскойн развивает успех: он составляет для королевы книгу “Благородное искусство псовой охоты” (1575) в стихах и прозе, по большей части позаимствовав материал из французских источников; возможно, он сам выполнил и рисунки к книге, на одном из которых дворянин свиты (некоторые усматривают портретное сходство с автором) преподносит королеве оленьи “орешки” на блюде из цветов и листьев. В качестве подарка на Новый, 1576 год (праздник, отмечавшийся в то времена весной) Гаскойн дарит Елизавете ранее написанную и понравившуюся ей “Повесть о Гемете-отшельнике” в переводе на латинский, итальянский и французский языки, демонстрируя тем самым свои лингвистические способности. На фронтисписе рукописи он изображает себя, коленопреклоненного, с копьем в руке и пером за ухом, преподносящего Елизавете уже не оленье дерьмо, а свою собственную книгу. На заднем плане девиз: Tam Marti, quam Mercurio (“Как для Марса, так и для Меркурия”), то есть годится как для военной, так и для гражданской службы.
В доказательство своего полного исправления и морального перерождения в том же 1576 году Джордж Гаскойн публикует “Зерцало поведения”, “трагическую комедию” о блудном сыне, и большую сатиру “Стальное зерцало” (вступительные стихи к которой подписаны именем совсем еще молодого “Уолтера Рэли из Миддл-Темпла”). На следующий Новый год (1577-й) он дарит королеве еще одну рукопись: сборник элегий “Печаль в радости”, соединяющий прославление королевы с морально-философскими размышлениями. Но воспользоваться плодами своих поэтических усилий Гаскойн не успел: его здоровье неожиданно ухудшилось и 7 октября 1577 года он умер.
V
Гаскойн — поэт невезения. Свой дом в вечности он построил из обломков разбитых иллюзий. Его лучшие стихи — воспевание и прославление своих неудач. Лишь на руинах собственной жизни, свалив с плеч ношу, он испытывает блаженную легкость. Бог вдохновения нисходит — и поэт пляшет, опьяненный внезапной свободой. Таковы “Прощание Зеленого Рыцаря с Фантазией” — краткая история жизни автора, всех ее обольщений и разочарований, и “Прошение о разводе”, в котором он просит милостивую госпожу Смерть развести его с его любовницей и женой, то есть с Любовью и Жизнью. Такова же “Колыбельная Гаскойна”, в которой поэт убаюкивает сам себя — свои мечты, свои ненасытные глаза, свой мужской пыл, свою утраченную молодость:
Кладут на мягкую кровать
И тихой песенкой своей
Им помогают засыпать,
Я тоже деток уложу
И покачаю, и скажу:
“Усните, баюшки-баю!
Под колыбельную мою”.
Твой круг дневной окончен,
Вся эта канитель —
Оплаченные счета,
Отвеченные письма
И вынесенный мусор —
Окончена. Ты можешь
Раздеться и свернуться,
Как устрица, в постели,
Где ждет тебя уют
И лучший в мире климат:
Спи, старичок, бай-бай!
Methinks, it says, Old babe, now learn to suck,
то есть она как будто говорит: учись сначала, старый сосунок. “Оld babe” Гаскойна и “Big Babe” Одена — практически одно и то же; по-видимому, Оден сознательно цитирует свои любимые стихи.
Поэты XX века охотно обращались к наследию елизаветинцев, причем каждый выбирал свое. Йейтс стилизовал свои названия под “Сборник Тоттела”, Джойса влекло к Томасу Кэмпиону, Бродского — к Донну. Вероятно, существует и связь: Гаскойн — Оден. Не знаю, можно ли говорить о родстве душ, но трудно не заметить сходства их поэтик. Думаю, Оден целиком согласился бы с утверждением Гаскойна, что главное в стихотворении — “изобретение”, some good and fine device.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Как матери своих детей
Кладут на мягкую кровать
И тихой песенкой своей
Им помогают засыпать,
Я тоже деток уложу
И покачаю, и скажу:
“Усните, баюшки-баю!
Под колыбельную мою”.
Ты первой, молодость моя,
Свернись в калачик — и усни,
Надежд разбитая ладья
Уж догнила в речной тени;
Взгляни: сутулый и седой,
С растрепанною бородой,
Тебе я говорю: прощай,
Усни спокойно: баю-бай!
Усните, зоркие глаза,
Всегда смотревшие вперед, —
Чтоб вас не обожгла слеза
Мелькнувших в памяти невзгод;
Зажмурьтесь крепче — день прошел;
И как бы ни был он тяжел,
Вас ожидает гавань сна,
И темнота, и тишина.
Усни и ты, мой дерзкий дух,
Не знавший над собой узды;
Жар прихотей твоих потух
И сумасбродные мечты;
Клянусь тебе, за эту прыть
Мне дорого пришлось платить;
Угомонись на этот раз,
Усни спокойно, в добрый час!
Ты тоже усмири свой пыл,
Любвеобильный Робин мой,
И трепетом бессильных жил
Прошу, меня не беспокой;
Пусть этим мучится юнец,
А ты истратился вконец;
Утихомирься, шалопай,
Улягся и усни. Бай-бай!
Усните же, мои глаза,
Мечты и молодость, — пора;
Оттягивать уже нельзя:
Под одеяла, детвора!
Пусть ходит Бука, страшный сон, —
Укройтесь, и не тронет он;
Усните, баюшки-баю!
Под колыбельную мою.
Приятная повесть о ФердинандО
Джероними и Леоноре де Валаско,
выбранная и переведенная из итальянских
дорожных сказок Бартелло
В приятной стране Ломбардии неподалеку от города Флоренции жил некогда владетель многих земель и синьорий, именовавшийся по названию одного из своих замков синьором де Валаско; у него был сын и две дочери; сына его и наследника Валаско, и он был женат на прекрасной и благородной женщине из рода Беллависта по имени Леонора; старшую дочь синьора Валаско звали Франчишина, и это была молодая особа больших талантов, умная и бойкая. Итак, синьор де Валаско, женив своего сына и понемногу старея, возымел сильное желание увидеть своих дочерей замужем прежде своей смерти, в особенности старшую, чья зрелая красота часто напоминала ему о том, что это кусочек его собственной плоти и крови; и потому он нашел способ пригласить в свой дом Фердинандо Джероними, дворянина из Венеции, который, будучи более склонным к охоте, соколиной ловле и тому подобным занятиям, чем к учебе, оставил свой дом в Венеции и приехал в Ломбардию вкусить прелестей деревенской жизни. Зная, что сей молодой человек происходит из весьма почтенной семьи и, следственно, не только богат, но и украшен другими отличными свойствами, он возымел желание (как уже сказано) заполучить его к себе в гости (под предлогом охоты и соколиной ловли) с тем, чтобы познакомить его со своей прекрасной дочерью Франчишиной, которая родовитостью и другими достоинствами, равно как и свежей прелестью, должна была прийтись ему по душе и по разуму. Но вышло совсем наоборот, ибо сей Фердинандо Джероними, узрев леди Леонору, которая воистину отличалась необычайной красотой и учтивыми манерами, влюбился в нее и, забыв все любезности, которые выказал ему сеньор де Валаско, принимая и развлекая его вместе со слугами и лошадьми в течение четырех месяцев (случай в наши дни редкостный, особенно в той стране), стал искать всевозможных путей, как бы сделать наследника Валаско “бекко” (то есть рогоносцем). И вот для того чтобы все узнали, каких плодов можно ждать от таких деревьев и к каким следствиям ведут подобные намерения, я изложу ныне по-английски эту историю так, как Бартелло написал ее по-итальянски. И так как я полагаю, что Леонора есть то же самое имя, что английское Элинор, а Франчишина, в сущности, та же Фрэнсис, я для понятности буду именовать их так, как если бы они были наши соотечественницы.
[Написав первое тайное письмо леди Элинор и услышав от нее недоумения и упреки, Фердинандо вышел в сад и сочинил такие стихи.]
Ее увидел царь Давид и стал он сам не свой.
Премудрый Соломон, хоть был искусный маг,
И тот защиты не нашел от таковых атак.
Оружьем красоты был наповал сражен
И мужественный Геркулес, и доблестный Самсон.
Затмится мелких звезд докучный хоровод,
Когда слепящий метеор на небеса взойдет.
Посылка
Довольно этих строк, чтоб угадали Вы,
Какими гуморами полн я с ног до головы.
Ф. И.
Твой блеск и прелесть дивную твою,
Признаюсь: я зажмурился тогда,
Как трус невольно жмурится в бою.
Когда я вновь раскрыть глаза посмел,
Они еще спасти меня могли б,
Вдаль ускользнув; но я в упор смотрел,
Увы! — и засмотрелся, и погиб.
Я — словно птичка у сучка в плену,
Которую схватил коварный клей:
Чем судорожней лапку я тяну,
Тем делается самому больней.
Как видно, нет мне участи другой,
Чем плен принять и стать твоим слугой.
[С того дня свидания Фердинандо и леди Элинор сделались регулярными, но благодаря их осторожной предусмотрительности скрытыми ото всех, за исключением разве леди Фрэнсис, которая обо всем догадывалась, но на предательство была не способна. Фердинанд, упоенный любовью, сочинил для своей госпожи весьма искусные и приятные стансы под названием “Пир в лунном свете” и множество других стихотворений. Даже возвращение мужа леди Элинор не смогло помешать радостям любовников. Муж подружился с Фердинандо и с удовольствием проводил с ним время. Однажды на охоте он потерял свой охотничий рог и попросил таковой у Фердинандо, но не смог выдуть из него ни звука, так как рог оказался слишком тугим. “Дуй сильнее, пока не сломаешь, — усмехнулся в сторону Фердинандо, — я сработал тебе такой рог, который нипочем не сломать во всю твою жизнь”; и по возвращении с охоты сложил следующий сонет, не замедлив преподнести его своей возлюбленной.]
Из коих (если только должный труд
К ним приложить и поливать упорно)
Рога в конечном счете прорастут.
Искал я долго почвы благодатной,
Чтоб этот опыт провести, — и вот
Нашел: мне стало ясно и понятно —
Башка ревнивца очень подойдет.
Но где ее сыскать? Не зная правил,
Я долго в собственном затылке скреб,
Но муж твой благородно предоставил
Под семена свой плодородный лоб.
Рог вырос — я изрядно потрудился,
Но мужу этот рог не пригодился.
Около десяти или одиннадцати часов вошла его госпожа в ночном наряде; зная в доме все ходы и выходы, она сумела проскользнуть в комнату Фердинандо незримо и незамеченно. Подойдя к его кровати, она встала на колени и, положив ладонь ему на грудь, обратилась к Фердинандо со следующими словами: “Мой добрый слуга, если бы только ты знал, какое страдание и какую смуту испытываю я при виде твоего недуга, ты бы исцелился от радости или усугубил свои скорби состраданием ко мне, ибо знаю, что ты любишь меня, и думаю, у тебя есть достаточные доказательства моей непритворной страсти, воспоминания о которой возбуждают во мне разноречивые чувства. Я вспоминаю наше первое знакомство и все наши счастливые ошибки и радуюсь силе и взаимности нашей любви друг к другу, ибо, мне кажется, не существовало двух влюбленных, соединившихся по более свободному согласию, так что (если эти мои поспешные речи не будут впоследствии повернуты к моему осуждению) я убеждена, что могла бы прервать эту связь, не заслужив ни малейшего твоего упрека. В то же время я не в силах забыть всего, что случилось потом, когда мы стали одним сердцем и одной душой, все наши счастливые свидания и услады. Как не скорбеть по ним, вспоминая нынешнюю мою участь? Первую горечь, которую я ощутила, последнее лекарство, которого я искала, конец наших радостей и начало моих страданий…” При этих словах соленые слезы леди упали и оросили помертвелые губы ее слуги, который (слыша и видя ее скорбь) начал обвинять себя в гнусном предательстве, так что его собственное сердце обратилось в бич совести; и, не выдержав мук, он впал в беспамятство прямо перед ее очами; увидав это, она зарыдала еще неудержимей.
Нелегко поведать, как он был возвращен в чувство, ибо при сем не было никого, кроме того, который (будучи полужив) ничего рассказать не мог, и той, которая (будучи живой) вряд ли согласилась бы открыть столь много, сколь это намерен сделать я. Автору представляется, что в тот миг, когда Фердинандо пришел в себя, он почувствовал, что его добрая госпожа лежит у него на груди, налегая всем весом своего тела и нежно, но требовательно кусая его губы. Видимо, она воздержалась (не то из заботливости к нему, не то из женского страха отбить свои ручки) от хлопанья по щекам — обычного средства оживить умирающего — и прибегла к другому, показавшемуся ей более подходящим для приведения его в чувство. Фердинандо очнулся и по своей привычной галантности потянул свою возлюбленную на постель; она же (зная эту науку лучше, чем воскрешение из мертвых) стала потихоньку освобождаться от платья и, нежно обнимая его, вопрошала: “Увы, мой добрый слуга, что это за недуг, который так тебя терзает?” Джероними отвечал еще плохо слушающимся губами: “Что до моей болезни, то она совершенно исцелена снадобьями твоей доброты. Но должен сознаться, что, выпив из рук твоих сей эликсир, я был погружен в беспамятство мучительным ощущением, что недостоин таких милостей. И все же, милая госпожа, если между нами по-прежнему (как я вижу) существует прежняя искренность, да послужат мои слова залогом доверия, которое должно быть между любящими, ибо в них — мольба о прощении: излей же вновь на меня, своего недостойного слугу, щедрые волны своего милосердия, ибо, должен сознаться, я тебя оскорбил столь глубоко, что (хотя твое великодушие превосходит низость моих помыслов) я повинен (и заслуженно) суровому наказанию; тем самым ты освободишь от греха того, кто уже отрекся сам от себя и не способен ни обвинить тебя, ни извинить себя в своем преступлении”. Леди Элинор (которая была столь же рада тому, что ее слуга воспрянул к жизни, сколь озадачена его странными фантазиями, и крепко задумавшись о его загадочных словах) сделалась настойчивей, стремясь вызнать истинные мысли Фердинандо. И тот, не владея собой, в конце концов откровенно сознался, как заподозрил ее в измене своим клятвам. И более того, прямо рассказал, что, как и почему, то есть к кому именно она, по его мнению, испытывала особенные чувства.
И здесь я бы хотел спросить у людей опытных: есть ли большая помеха к достижению желанной цели любви, чем высказанное недоверие? или, скажем прямо, не лучший ли это способ изгнать из памяти всю былую любовь — дать понять душе, знающей за собой вину, что ты ей не доверяешь? Мудрено ли, что леди Элинор впала сперва в раздражение, затем в ярость и в конце концов совершенно отвергла притязания Фердинандо, который, сколько ни пытался смирить ласковыми словами ее гнев и, покорившись, взять верх над своей дамой, никоим образом не мог предотвратить ссоры. Мягкие подушки, присутствовавшие при сей жаркой перепалке, вызывались быть посредниками в заключении перемирия и предлагали, если так уж необходима схватка, завершить дело одним добрым ударом копьеца, чтобы после этого стать друзьями навеки. Но леди наотрез от того отказалась, заявив, что не находит причины проявить такую учтивость к трусу и изменнику, присовокупив еще много иных упреков, приведших Фердинандо в такое негодование, что он в конце концов, забыв всякую учтивость, ринулся на своего непримиримого врага и с такой силой прижал его к изголовью кровати, что прежде, чем она успела изготовиться к защите, он пронзил ее насквозь неотразимым ударом, за которым последовали другие, так что дама, как бы обеспамятев от страха, принуждена была предать свое тело на милость победителя. Когда же она наконец пришла в себя, то внезапно вскочила на ноги и перед тем, как спастись бегством, осыпала Фердинандо многими жестокими словами, поклявшись, что он никогда (никогда впредь) не застанет ее больше врасплох, каковую клятву она сдержала лучше, чем некоторые свои добрые обеты; и вернувшись в свою комнату (ибо рана ее оказались неопасной), легла и, я полагаю, преспокойно уснула до утра. Что до Фердинандо, то он, убедив себя, что при удобном случае окончательно излечит ее от этих блажных фантазий, тоже заснул, и спалось ему куда лучше, чем во многие предыдущие ночи.
Пускай же они спят, покуда я обращу свое перо к упомянутому выше секретарю, который, вернувшись (как я уже сказал) из Флоренции, сделал немало попыток возобновить свои привычные консультации; но печаль, которая охватила его госпожу из-за болезни Фердинандо, вместе с ее постоянными визитами к больному, явились препятствиями его попыткам, и долгое время он не мог получить никакой аудиенции. Но события последней ночи столь благоприятно сказались на ходе его дела, что он вскоре был допущен в присутствие ее милости и смог изложить суть своего иска. Впрочем, если бы я стал подробно пересказывать его претензии и хитроумные ответы госпожи, я бы обременил ваши уши лишними неприятными доказательствами женского лукавства. Короче говоря, то враждебное чувство к Фердинандо, которое ныне овладело леди Элинор, вместе с угрызениями совести касательно одиннадцатой статьи ее религиозного кодекса, подтолкнули ее более охотно провести консультации со своим секретарем как по поводу причиненных ей обид, так и по вопросу смены вероисповедания. И поистине вышло так, что секретарь, который долго был в отлучке и по такому случаю не иступил своих карандашей и перьев до привычного состояния, так расстарался и так ловко скреб своим перышком, делая заметки для своей госпожи, что ей больше понравились его длинные тремоло и каденции, чем простоватые куплеты Фердинандо…
[С той поры отношения между леди Элинор и Фердинандо перешли в состояние долгой мучительной агонии. Несмотря на все попытки последнего вернуть любовь госпожи, отчужденность между ними росла. Фердинандо стал думать, что лучше окончательно убедиться в ее неверности, чем пребывать в вечной неопределенности. Однажды он зашел в покои леди Элинор и застал ее лежащей на кровати; камеристка прислуживала ей, а секретарь и еще одна дама развлекали разговором. С печалью в сердце, но с игривостью в жестах и словах и думая, что в его положении лучше быть дерзким, чем робким, он подошел к своей госпоже и, положив руку ей на рукав, стал упрекать ее в праздном времяпрепровождении и невнимании к своим верным слугам. Леди Элинор, казалось, сие было докучно, она посмотрела на секретаря и улыбнулась. Присутствующие в комнате разразились смехом, а Фердинандо вынужден был удалиться и, мучимый ревностью, сочинил такой сонет.]
“Помилосердствуй!” — умоляя взглядом,
И вдруг увидел, как моя душа
С соперником моим, стоявшим рядом,
Переглянулась; усмехнулся он —
Неверная улыбкой отвечала;
Она не слышала мой горький стон,
Соленых слез моих не замечала.
Что ж! блажью женской я по горло сыт,
Пора безумцу протрезветь немножко;
Пословица, ты знаешь, говорит:
“И лучшая из кошек — только кошка”.
Все клятвы их, что манят простеца,
Не стоят и скорлупки от яйца.
На что Фердинандо ничего не возразил, лишь сказал на прощанье: “Мой урон — только мой, а твой улов тебе не принадлежит; и скорее я возмещу свой урон, чем ты получишь барыш от своего улова”. И, найдя одинокое место, он сочинил следующие строки, которыми можно было бы заключить нашу повесть:
Тебе какой урон?
Рыбачить в море может всяк,
Ты этим удивлен?
Так госпожа моя
Вернула мне упрек.
Смущенный, долго думал я
И отвечал как мог:
“Моряк не виноват,
Что в простоте своей
Мнит: лишь ему принадлежат
Все рыбы всех морей.
И сам я был таков,
За что и посрамлен:
Другим достанется улов,
А мне — один урон.
Судьбы не угадать,
Промчится шквал вдали,
И тот, кто был с уловом, глядь,
Застрянет на мели.
Тогда и я смогу,
Схватившись за бока,
Похохотать на берегу
Над счастьем рыбака”.