Фрагменты книги. Перевод с французского В. Иорданского
Фредерик Виту
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2001
Фредерик ВитуЖизнь Селина
Фрагменты книги
Перевод с французского В. Иорданского
1929 год… Луи Детуш только что переехал на Монмартр и очень быстро завел там новых друзей. Художники, актеры, певцы из мюзик-холла окружали его живописной толпой. Врач забавлялся…
Но приходилось выполнять и повседневные обязанности. Именно тогда Селин поступил на работу в новую фармацевтическую лабораторию. Правда, он пользовался любым предлогом, чтобы отлынивать от службы. К тому же Людвиг Райхман и Лига Наций оплачивали ему частые ознакомительные поездки по всей Европе. Он оставался врачом…
Но врач еще и писал. И это несомненно было наиболее важной, хоть и тайной, частью его жизни. Начиная с 1929 года он работает над “Путешествием на край ночи”, пишет урывками, лихорадочными приступами — неистово сочиняет, переделывает, используя часы, украденные у ночи, у больных, у поликлиники. Число страниц растет…
К апрелю 1932 года он все закончил, отредактировал, перепечатал на машинке. Доктор Детуш пустился на поиски издателя. Этот последний акт разыгрался еще до официального рождения Селина — то есть до 15 октября 1932 года, когда написанная им книга появилась на прилавках.
1929—1932 годы… Как и прежде, Селин выглядит человеком раздвоенным. Трудно свести воедино портреты, которые много позже нарисовали его близкие. Он буквально соткан из противоречий, к тому же очень скрытен. Есть, наверное, только одно слово, помогающее соединить разные его облики; это слово — любознательность. Любознательность подталкивает Селина к изучению тайн общества, его закулисья, бытия отверженных и маргиналов. Медицинская любознательность побуждает его метаться от одного больного к другому, из страны в страну; он — увлеченный своим делом гигиенист, его интересует подлинно новаторская социальная медицина. И наконец, литературная любознательность толкает его к освоению новых романных территорий, хотя вначале он, вероятно, и сам не отдавал себе в этом отчета.
И все-таки пока он остается прежде всего врачом — и в общественной, и в личной жизни.
В августе 1929 года Луи и Элизабет поселились в доме № 98 по улице Лепик на Монмартре. Из Клиши их изгнали клопы и пригородная скука. Новый, но уже обветшавший дом с неприглядным фасадом желтовато-кремового цвета стоял в самом начале улицы Жирардон и смотрел в сторону холма; по два окна на каждом этаже; никаких архитектурных излишеств. Дом этот смахивал на приспособленный под жилье амбар. Их квартира находилась на четвертом этаже, под самой крышей, вход в глубине двора. Они оказались вдали от городского шума, внизу раскинулся Париж. Декорации для “Жизни богемы”.
Внутренняя обстановка? “Буржуазная, во вкусе сельского врача, может быть, священника. Простой стол, сверкающие, натертые воском бретонские шкафы, кресла в том же стиле, широкий диван, высокая ковровая ширма, на полу — умело разбросанные половики, на стене — небольшая пастель с изображением танцовщицы, подписанная Дега, две или три безделушки, а из окон — вид на Париж! Ах, Париж!.. Париж и его небо!..”
До июня 1944 года, до своего бегства — то есть до конца войны и до конца того, что можно назвать миром Селина, он по сути не покидал Монмартра… Отсюда он будет наблюдать оккупацию. А также союзнические бомбардировки Парижа и его пригородов в 1944-м. И создавая символ разрушенного города, апокалиптический и бредовый, писатель изобразит в “Феерии для другого раза” траченный молью, затертый временем холм Монмартра, который разваливается, рушится под взрывами бомб… Покидая Монмартр, Селин уничтожит это место одним росчерком пера, словно не желая ничего оставлять за спиной. <…>
Три года — много это или мало для того, чтобы выработать свой стиль и потрясти основы французской литературы? Пусть каждый ответит на этот вопрос сам. Со свойственной ему склонностью к преувеличениям Селин говорил о десятилетнем труде. Правда, если иметь в виду работу над “Церковью” и увидеть в ней первые наброски будущих диалогов, то с таким сроком можно согласиться. А еще можно вспомнить известную фразу Пикассо. Как-то некий посетитель удивился тому, что тот зарабатывает столько денег на картинах, которые пишет очень быстро; художник ответил примерно следующее: картину он, может быть, и создал за пять минут, но обдумывал ее более двадцати лет…
Своему издателю Роберу Деноэлю Селин рассказывал о десяти сменявших одна другую версиях “Путешествия” и более чем двадцати тысячах рукописных страниц. На самом деле Селин писал как одержимый, лихорадочно. По нескольку слов в строке, по нескольку строк на странице, которая становилась судорожным отражением его видений, его ритма, его бреда. Он мало правил, предпочитая писать заново. Поэтому названное им число страниц не следует считать важным показателем. К тому же первая рукопись романа исчезла. Сохранился лишь напечатанный на машинке и выправленный рукой автора вариант, который он во время оккупации продал ювелиру Бинью.
Итак, всего три года понадобилось Селину на то, чтобы написать “Путешествие”… Собственно, истинная биография писателя должна сводиться к самому важному: запечатлеть процесс работы, описать часы сочинения одной книги, потом другой, третьей… показать живое творчество. Остальное — лишь анекдот, детали, забавные эпизоды. “Ремесло писателя — научиться писать”, — утверждал Жюль Ренар. Всю свою жизнь Селин пытался овладеть этим ремеслом, дойти до последних пределов в поиске собственного стиля. Достаточно взглянуть на разницу между относительной стилистической сдержанностью “Путешествия” и взрывной силой последней прозы. С 1929-го и до самой смерти Селин не прекращал писать или, если угодно, учиться писать.
Так что рассказать о его жизни — значит рассказать о его ремесле. Но как?
Книги — это плоды одиночества и дети тишины, заметил Марсель Пруст. Как нарушить это одиночество? Как выстроить в ряд фразы, слова, звуки, чтобы получился рассказ о тишине? Селин, который нас интересует, это вовсе не Селин играющий, не тот блестящий рассказчик и саркастический свидетель, который жаждет привлечь к себе всеобщее внимание. И не отчаянный соблазнитель, который начинает скучать задолго до момента торжества. И не молчаливый врач, утративший иллюзии, неудачливый исследователь, которого после ранения в голову преследует мучительный шум в ушах… Не экстравагантный крикун и неутомимый путешественник к собственным пределам и на край света. Нас интересует Селин пишущий, Селин, который вновь и вновь возвращается к тексту, что-то выбрасывает, ищет способ выразить свои переживания, чувства, надежды, свой протест. Селин, который воображает, вспоминает, становится демиургом… Но на самом-то деле можно лишь кружить вокруг этого молчания, ловить его отзвуки, собирать крохи от тайны, к которой нам не дано приобщиться.
Снимая в 1956 году “Тайну Пикассо”, Анри-Жорж Клузо решил запечатлеть сам акт творчества, заснять художника в самые важные мгновения. Попытка увлекательнейшая. Попытка обманчивая. Действительно, на наших глазах возникало произведение. Но что за произведение? Пикассо ни на миг не забывал, что его снимают. В общем-то он играл роль художника. И перед камерой лишь изображал то дело, которым обычно занимался в тишине и одиночестве. Мы присутствовали при показе творческого акта, а не при подлинном творческом процессе. Что уж говорить о попытке запечатлеть писателя, занятого сочинением романа, о попытке подсмотреть, как час за часом, день за днем и год за годом создается литературное произведение?
Три года он писал “Путешествие”…
Меня здорово зацепило. Часик здесь, полчаса там, в конце суток. В ту пору я ночами дежурил в “Скорой помощи” Клиши. Видел такое, вообразить невозможно!.. На заре возвращался к себе, отсыпался. А затем наряд писанины… Естественно, то, что у меня получалось, не походило во всех деталях на то, что я раньше задумывал. Был разрыв, обусловленный так называемым дарованием, темпераментом, да назовите это, как вам угодно. Художник никогда не бывает свободен.
На постоянно звучавший вопрос: а можно ли верить Селину? — мы ответим другим вопросом: а кому же и верить, если не ему? Конечно, надо принимать во внимание роль обстоятельств и помнить о склонности Селина к преувеличениям. Нельзя забывать и о том, что писал он урывками, когда придется. Луи Детуш утром был химиком, а вечером — то врачом, то писателем, как получалось. Для сна и отдыха удавалось выкроить лишь несколько часов. К тому же иногда на него накатывало, и он вел себя как настоящий донжуан. Пусть каждый читатель делает из этого свои выводы. Ведь трудно сказать, понимал ли себя и сам Селин.
Пишу я как могу, когда могу и где могу. В течение всей моей жизни, на которую я зарабатываю с двенадцати лет и без перерыва (за исключением четырех лет войны), я воровал по часу, по два у своих работодателей, обкрадывал собственный заработок ради осуществления моих скромных замыслов. Пишу наспех, как и жил всегда — наспех. Так я и учился, отрывая часы от ежедневного бродяжничества; так я написал свои большие книги — отсюда торопливый, сбивчивый тон, за который меня упрекают и который считают искусственным. Однако же именно так я и говорю. Я “не стилизую”.
Показать Селина за работой, рассказать о его писательской жизни — значит прежде всего изобразить человека стремительного, который спешит поскорее поймать, не упустить толпящиеся у него в голове образы, ритмы, сюжеты, фразы. Он сочинял на одном дыхании или одним рывком. Его почерк не был приглаженным, он словно выплескивался — почти нечитаемый — на лист бумаги. Знаки препинания плясали, мысль неслась от идеи к идее, ей помогали тире, резкие переходы… Конечно, Селин был стилистом! Но его стиль создавался отнюдь не ценой бесконечных исправлений, перестановок, переделок, добавлений и вычеркиваний. То, что попадало на страницу, не было заранее продумано и взвешено. Селин работал с тканью повседневности, со словесной материей, а не с вечными понятиями и умозрительными образами.
Первая страница, первое предложение… И пошло, мне осталось лишь скользить до конца. До края ночи!.. Движение началось. Что касается тона, то я ничего о нем не знал, многого не понимал, несмотря на размышления над чужими книгами и их изучение. Просто мне казалось, что так будет лучше. Я уже видел всю книжку в целом; да и часть за частью; ее завершенную архитектуру. Так сочинялись все мои произведения. На долю случая не оставалось ничего…
Селин, видимо, не лгал: “…я ничего о нем не знал, многого не понимал”. Наверное, он и на самом деле не просчитывал мощность потрясающего заряда новизны, взрывную силу своих произведений. Вот так, словно сами собой, часто возникают великие изобретения… У истоков литературного творения иной раз лежит своего рода наивность или счастливая безответственность. Благословенно мгновение, когда не ищут, а находят. Несомненно, когда Луи Детуш работал над “Путешествием на край ночи”, с ним происходило нечто подобное. И ему не хватит всей жизни, чтобы понять значимость своего творения.
14 апреля Луи оставил свою рукопись у Галлимара. Немного погодя он отправил роман в издательство Деноэля. Надо полагать, у него имелось несколько машинописных экземпляров. Одну копию он послал своей первой жене Эдит, которая теперь была замужем за полковником Лебоном. Селин продолжал время от времени встречаться с ней, когда приезжал за дочерью, привозил ее обратно. Иногда он и просто наносил им визиты. “Его речь, — рассказывает сегодня госпожа Фолле-Лебон, — походила на его книги. Он говорил так, как написал “Путешествие на край ночи”. Эта книга, по правде говоря, меня немного шокировала. Рукопись мы получили. Впрочем, мой муж, относившийся к нему не очень хорошо, проглотил роман за ночь и сказал мне: “Эта книга наделает шуму, я никогда не читал ничего подобного”. В его устах это было похвалой”.
Соседка Селина по квартире в Клиши Жанна Карайон вспоминает, как однажды у нее в дверях появился доктор:
Он положил толстую рукопись на стол. “Вот мой Медведь. Роман окончен”. Сам автор выглядел очень изменившимся, похудевшим, лицо иссохло, стало совсем другим. Неужели он выложился до такой степени? Под картонной карточкой я увидела заголовок: “Путешествие на край ночи”. “Другие экземпляры я отправил Деноэлю и Галлимару. Читайте не торопясь”.
Но в писательском ремесле далеко не всегда можно “не торопиться”. Некоторое время спустя пришла победная весть: Деноэль взял Медведя и готовит контракт. Чуть позже принял его и Галлимар, но слово уже было дано первому…
“Я отправился забирать свой экземпляр на улицу Себастьян-Боттен. Там отовсюду выглядывали люди, чтобы поглазеть на меня, словно я был хорошенькой женщиной”.
Что же произошло на самом деле?
У Галлимара чтение “Путешествия” первоначально было доверено Бенжамену Кремье. Чуть позже на заседании литературного комитета, в который наряду с другими входили Жан Полан, Рамон Фернандес, Андре Мальро, Гастон Галлимар и Эмманюэль Берль, Бенжамен Кремье доложил о своих впечатлениях от романа, хотя целиком рукопись еще не прочел. Но он хотел, чтобы с отрывками из нее познакомились и его коллеги. Рукопись перешла к Андре Мальро и Эмманюэлю Берлю. Позднее Берль рассказывал Патрику Модиано о Селине: “Это был настоящий писатель. И даже более того. Я познакомился с ним в “Нувель ревю франсез” в момент, когда Бенжамен Кремье отверг “Путешествие на край ночи”, вернее, отсрочил решение вопроса. Тогда-то я и увидел Селина, проходившего мимо. Я его остановил и сказал, что мы с Мальро прочли его рукопись и находим, что у него есть свой голос…”
Однако, несмотря на поддержку Берля и Мальро, роман напугал почтенный литературный комитет Галлимара, возглавляемый Бенжаменом Кремье. Кремье заявил, что должны быть сделаны поправки и сокращения, на что Селин никогда бы не пошел. Но это уже не имело значения. Луи Детуш еще раньше, почувствовав сдержанность Галлимара, переслал второй экземпляр в издательский дом “Деноэль”, где не колебались ни минуты. Всю свою жизнь писатель сохранял признательность Роберу Деноэлю за то, что тот сразу, с таким горячим восторгом принял роман. Позднее Селин рассказывал, что оба издателя ответили ему одновременно, — но это он придумал, чтобы приукрасить историю. Процитируем письмо, отправленное им Мильтону Хиндусу 28 июля 1947 года:
Они оба приняли роман в один день, но Деноэль двумя часами раньше, чем “НРФ”. В “НРФ” “чтецом” был Кремье, он ставил какие-то условия… Победил Деноэль — Это единственная моя рукопись, бывшая когда-либо “на чтении”. Все остальные он публиковал на доверии, никогда предварительно их не читая — А вообще мне совершенно наплевать на то, что издатель может думать о моих книгах — Да и нет нужды справляться о его мнении — Его вкус неизбежно плох — иначе он не занимался бы этим ремеслом полубакалейщика-полусводника.
Понятно, почему Селин выбрал Деноэля. Ведь именно тот издал “Северный отель” Даби, который произвел на Селина такое впечатление. Заметим, что Робер Деноэль и его партнер Бернард Стил совсем недавно расположились в старой заброшенной часовне на улице Амели, решив организовать издательский дом.
Робер был сыном профессора бельгийского университета. Этот дерзкий, богемный, имеющий расплывчатое представление о цене денег молодой человек широкими шагами прокладывал себе путь в Париже. Возможно, на первых порах ему помогала хрупкая женщина, владелица галереи современной живописи на Левом берегу. Ходили такие слухи. Возможно, через нее Деноэль установил отношения с богатым американцем Бернардом Стилом. Оба были иностранцами, но вышли из совершенно разной среды, общими у них были молодость — ни тому, ни другому еще не исполнилось тридцати, — дерзость и честолюбивое желание основать в Париже издательский дом, который заставил бы говорить о себе. Из них двоих с меньшим акцентом по-французски изъяснялся Бернард Стил.
Известность издательству принесла премия “Ренодо”, за год до того присужденная “Невинному” Филиппа Эриа. Теперь здесь печатали еще и многочисленные книги по психоанализу, а также “Французское психоаналитическое обозрение”, которое раньше выходило у Дуэна. А ведь Селин спорадически проявлял интерес к психоанализу, так что, возможно, это стало дополнительным аргументом при выборе издателя. Существует и такое мнение.
Итак, однажды вечером Робер Деноэль обнаружил на своем рабочем столе объемистый пакет, содержавший девятьсот машинописных страниц “Путешествия”. Там же лежал небольшой роман какой-то дамы, и на упаковке значился ее адрес. Ночью издатель начал читать толстенный роман и пришел в полный восторг. Макс Дориан, в 1930 году поступивший к Деноэлю на должность ответственного секретаря, вспоминает, как среди ночи ему позвонил патрон:
“Мой дорогой друг, — сказал он мне, — я залпом прочел двести пятьдесят страниц рукописи Селина, и если она до конца выдержана в том же духе, то в руках у нас шедевр… Я только что звонил Бернарду и прошу вас с ним завтра утром приехать пораньше. Хочу, чтобы вы побыстрее высказали свое мнение, и мы примем решение. У нас еще есть время, мы издадим “Путешествие” к Гонкуру. Спокойной ночи, до завтра, я снова ныряю в свой океан”.
Дальнейшее чтение укрепило энтузиазм Деноэля. Это напоминало солнечный удар. Один из тех редчайших солнечных ударов, которые составляют высшую радость, оправдание и благословение ремесла издателя, дают обжигающую уверенность, что вот наконец-то он напал на сокровище, мало того, на автора с уникальным, неповторимым голосом, с новым взглядом на мир, в том числе на собственный внутренний мир. Деноэль буквально задохнулся от романтической свободы “Путешествия”, от его сбивчивого лиризма, от обнаженной — до содранной кожи — дерзости. На следующий день он заставил прочитать роман Бернарда Стила, потом передал рукопись Максу Дориану. Без согласия партнера Деноэль не мог ничего сделать. Макс Дориан вспоминает, что в то время издательство испытывало финансовые трудности — плохо продавалась детская серия. Но Бернарда Стила удалось убедить без труда. Он был евреем, но едва ли заподозрил в Селине скрытого антисемита, это проскальзывало в “Церкви”, но совсем не было заметно в “Путешествии”. У Стила тогда не имелось нужных денег для запуска книги в производство, и он позвонил матери в Соединенные Штаты. “Похоже, разговор был долгим и оживленным, и по сияющему лицу Деноэля мы угадали результат. Вопрос улажен”.
Следовало незамедлительно связаться с автором, не подписавшим эту замечательную рукопись и даже не оставившим своего адреса. Подробности истории рассказывает молодой романист Робер Пуле, который за год до того напечатал в издательстве “Деноэль” романы “Ханджи” и “Панель”:
Тут-то и вспомнили, что огромная рукопись была доставлена вместе с другим текстом, и его автор, не столь беспечный, не забыл сообщить сведения о себе. Посыльный Деноэля бросился по указанному адресу; там проживала некая дама — немного художница, немного синий чулок. Дело происходило на Монмартре. По крикам, которые испускала дама, можно было догадаться, что несчастная решила: она отмечена богами и впереди ее ожидает громкий литературный успех, а также благодарность грядущих поколений. Но тут между двумя комплиментами она расслышала следующую фразу:
— Конечно, в вашей книге есть смелые места!.. Будем надеяться, что удастся избежать суда.
Дама содрогнулась. Она не писала ничего непристойного, никогда в жизни. Посыльный добавил:
— И ваша рукопись такая толстая…
— Как?.. Сто пятьдесят страниц через два интервала с широкими полями?..
Все разъяснилось, стало понятно, что восторг Деноэля вызвал не скромный роман, в котором дама рассказывала чувствительную историю, думаю, свою собственную, а очень толстая рукопись, доверенная ей “на всякий случай” соседом с нижнего этажа, “безумным врачом”, который сказал ей: “Раз уж вы отправляете своего медвежонка к торговцу макулатурой, присоедините к нему и моего кашалота”.
Поняв, что случилось недоразумение, посыльный рванул с места. Этажом ниже он обнаружил “безумного врача”, который только что проснулся, как и положено человеку, дежурившему ночью, ведь Клиши — это ножевые раны, приступы белой горячки… И как раз в это мгновение в почтовый ящик Луи Детуша падало письмо от Галлимара с вежливым отказом.
Вот каким образом была заключена сделка.
Луи Детуш сразу же отправился в контору Робера Деноэля на улицу Амели.
Я увидел перед собой, — писал Деноэль, — человека столь же необычного, как и его книга. Более двух часов он разговаривал со мной как врач, который все повидал в жизни, как человек исключительной прозорливости и совершенно отчаявшийся, а еще — страстный, циничный и все-таки вызывающий жалость. Он стоит у меня перед глазами… Нервный, дерганый, с жестким и проницательным взглядом синих глаз, со слегка растерянным выражением лица. Меня особенно поразил один его жест. Его правая рука ходила из стороны в сторону, словно сметая все со стола, а указательный палец постоянно на что-то показывал. Он говорил мне о войне, о смерти, о своей книге; говорил то порывисто, то как человек искушенный, которому надоели все эти житейские комедии, избавившийся от всех иллюзий. Речь его была сильной, образной, но иногда в ней проскальзывали навязчивые темы. В том, что он говорил, лейтмотивом проходила мысль о конце — и его, Селина, собственном конце, и конце мироздания. В его описании человечество представало изголодавшимся по катастрофам, влюбленным в кровавые бойни. По лицу писателя бежал пот, взгляд словно обжигал.
Само собой разумеется, Робер Деноэль сообщил ему о своем намерении незамедлительно опубликовать “Путешествие на край ночи”. Был составлен договор, и 30 июня его подписали обе стороны. Речь не шла, как часто намекали, о сказочных процентных отчислениях, на которые издатель согласился в пользу автора; нет, это был типовой договор с довольно жесткими по отношению к Луи Детушу статьями. Никакого задатка в счет авторских прав не предусматривалось. Лишь после продажи четырехтысячного экземпляра — выплата 10 процентов от выручки, доля увеличивалась до 12 процентов при продаже от 5 до 10 тысяч экземпляров и до 15 процентов, когда будет продано от 10 до 50 тысяч. 18 процентов предполагалось выплачивать после реализации 50 тысяч книг. Дополнительные права на роман делились между автором и издателем поровну. Издательство “Деноэль” сохраняло право на публикацию последующих пяти прозаических произведений автора — романов или новелл — на тех же условиях, что устанавливались первым договором.
Издательская машина была запущена, и в октябре книга должна была увидеть свет. Любопытно было наблюдать в этот период за поведением Луи Детуша; оно опять полно противоречий, в которых отражаются его тревоги, его отрешенность и одновременно страстность.
Как мы отмечали, он не знал механизмов издательского дела… Напомним, что на рукописи, доставленной к Деноэлю, не было ни его имени, ни адреса. Удивительная небрежность! Уж подписать-то рукопись следовало. Именно тогда он выбрал себе псевдоним Луи-Фердинанд Селин, в память о своей бабушке по матери Селине Гийу. В память о прошлом, о счастливой поре детства, хотя, возможно, он идеализировал ту эпоху.
Теперь книга была закончена, принята. Псевдоним выбран. Остальное его не касалось. Отныне он мог вздохнуть свободно. Вновь окунуться в деятельную жизнь, заняться наукой, искать новые впечатления. Прежде всего он хотел избавиться от кошмаров, от призраков, от видений, преследовавших его все время работы над книгой. Вот почему он не захотел читать верстку “Путешествия”. Этой работой он загрузил, как и обещал, Жанну Карайон.
Сейчас произведение в работе на улице Амели, куда автор редко захаживает. Он не хочет сам держать корректуру: ему нужно забыть гигантское напряжение последних лет, смертные муки превращения в писателя. Ему объясняют причины задержек: обескураженные “необычным” текстом наборщики выбрасывали из него запятые. “Они хотят, чтобы я писал как Франсуа Мориак!” Приходится повторять набор. Корректуре нужно приноровиться к словарю, к стилю, к синтаксису того, кто только что превратился в Луи-Фердинанда Селина.
На самом деле бегство Селина объяснялось не только потребностью в разрядке. Таким образом выражалась и некая форма страха. Или безответственности. Он поступил со своей книгой так, словно швырнул камень в болото. И отказался понаблюдать, какие круги пошли по воде. Он немного смахивал на игрока в рулетку, который сделал свою ставку и боится смотреть, как подпрыгивает белый шарик. То же случится и со следующими книгами. Написав их, Селин пускался в бегство. Его вроде бы и не касались ни выход книги в свет, ни отклики в печати, ни реакция публики. Когда поднялась вызванная его памфлетами буря, снова та же позиция: нет-нет, это не я; иными словами, книга закончена — и он снова становится врачом, вновь обретает былое гражданское состояние: ведь в конце концов это была всего лишь книга, чувства, стиль, оставьте же ему его одиночество, и хватит об этом!
Разумеется, одиночество было относительным. И конечно, судьба “Путешествия на край ночи” была ему не совсем безразлична. Несколько известных нам писем, отправленных им Роберу Деноэлю в момент подготовки книги к печати, прекрасно показывают его состояние — то лихорадочное возбуждение, в каком он пребывал. Он ни на миг не оставляет издателя в покое. В свой текст он вцепился намертво. Он отказывается изменить его хоть на йоту. Не может быть и речи о том, чтобы убрать эпизод с галерой, позволяющий перейти от африканского периода к открытию Нью-Йорка. У него есть свое мнение даже об обложке, проект макета которой он набросал. Все это выглядит несколько странно для писателя, отказавшегося читать верстку.
Старина, умоляю, только ни слова не добавляйте, не поговорив со мной! И не заметите, как ритм рухнет — я один способен разобраться, что и как — Я выгляжу придурковатым, но прекрасно знаю, чего хочу — Ни одного слова. Обратите внимание и на обложку — Никакой опереточности — Никакого типографского слюнтяйства. <…> обложку тяжеловатую и незаметную. Так я считаю — Коричневого и черного или серого, пожалуй, или же серого и серого, ровные — чуть жирноватые буквы. И все — Этого достаточно — такого вот импрессионизма.
В сущности, нелогичное поведение вызывалось вечным страхом. Он боялся, что его предаст издатель. Боялся перечитывать себя, иначе говоря, себя оценивать. Боялся будущего. Боялся всего. Долгие периоды творческого озарения сменялись бегством и ослеплением. Писатель Селин, то есть обвинитель, внезапно превращался в безымянного врача, а также — в преследуемого, параноика.
Подведем итог. В марте 1932 года умер его отец. Месяцем позже Деноэль принял “Путешествие”. Элизабет находилась в Америке. Врач Детуш продолжал заниматься своей повседневной работой в поликлинике Клиши и редакторской работой у Галлье и в “Биотерапии”. Он был волен распоряжаться собой. Роман был в производстве. Ему хотелось от него отвлечься. Он был готов к новым приключениям.
Шедевр ли роман “Путешествие на край ночи”? Робер Деноэль был уверен, что да. Станет ли книга бестселлером? Издатель на это надеялся. Может ли роман претендовать на крупную литературную премию? Почему бы и нет.
Первопроходец Бернар Грассе еще в конце Первой мировой войны учил издательский мир: надо подготавливать выход романа в свет; книга — это еще и товар, который следует продвигать с помощью кампаний в прессе и рекламы; следует отчаянно блефовать в том, что касается будущих тиражей; нужен динамичный торговый напор, обработка заранее намеченной части общества. У всех осталась в памяти рекламная шумиха вокруг появившейся в 1921 году “Марии Шапделен” Луи Эмона, а двумя годами позже то же происходило с “Дьяволом во плоти” Радиге.
Увы! С деньгами у Робера Деноэля было туго, так что и думать не приходилось о громкой рекламе. И все же Деноэль постарался, пустил в ход всю силу своего убеждения и до дна исчерпал рекламный бюджет, чтобы разжечь интерес издательского мира, литературных критиков и читателей…
Издатель метался, будто черт по раскаленной сковородке, ни на минуту не забывая, что судьба книги и ее репутация, помимо всего прочего, зависят еще и от молвы, от слухов, передающихся из уст в уста. Так что сперва нужно было отыскать многочисленных слушателей, которые станут внимать его, Деноэля, речам. Он без устали наносил визиты, часто встречался с газетными репортерами и обозревателями. Лично написал письма десяткам журналистов. Мало того, ему в голову пришла мысль выпустить сколько-то именных экземпляров, которые не будут поступать в продажу. Это тоже должно привлечь внимание публики и польстить наиболее влиятельным писателям, среди которых следовало выделить членов Гонкуровской академии.
А сам Селин? Робер Деноэль на первых порах опасался, что укрывшийся за псевдонимом бунтарь откажется принимать участие в этой игре, предпочтет уединение и станет настороженно или с издевкой наблюдать за ходом событий. Начинающий автор, впервые выброшенный на литературную арену, обречен льстить, идти на уступки, делать почтительные поклоны и вести светскую игру. Он обязан заискивать, добиваясь внимания собратьев по перу и литературных обозревателей, без содействия которых известности ему никогда не добиться. Но совместимо ли все это с характером Селина? Оказалось, что да, вполне совместимо! Видимо, сам издатель не ожидал такого и был приятно удивлен. Конечно, Селин клялся всеми богами, что ему плевать на эту кухню; он не снимал маски брюзги и циника, но все же терпел рекламные и общественные тяготы, которые накладывала на него новая роль. И проделывал это не только покорно, но и основательно и даже с любопытством. При этом он не стеснялся прихвастнуть перед Деноэлем собственным цинизмом, словно таким манером пытался спасти свое лицо, показать, что он по-прежнему остается непримиримым анархистом, отлично понимающим правила игры.
Таково, в частности, его письмо к издателю от 2 сентября 1932 года:
…Скажите, сколько я могу у вас попросить экземпляров с “Напечатано для г-на Икс”… о чем вы любезно мне говорили. Я испытываю острое желание умилостивить нескольких клиентов этим (нрзб.) воздаянием. Слишком пошлым быть невозможно.
И в самом деле, слишком пошлым быть трудно. Нам известны некоторые посвящения, сделанные автором “Путешествия”. Все они выдержаны в тоне необычной для него скромной почтительности. Вероятно, вопреки очевидности следует попытаться различить в них высшую форму иронии? Итак: “Г-ну Жану Ажальберу, придающему нам смелости”. Или: “Г-ну Гастону Шеро, урок которого мы пытались усвоить с самым искренним почтением”. Немаловажно, что оба персонажа были членами Гонкуровской академии. Анри де Жувенелю, главному редактору газеты “Матен”, он написал: “Автору замечательного “Мирабо” с искренним почтением”. Очевидно, наиболее непринужденным и вольным остается посвящение Андре Моруа: “Идет дождь, дует ветер, северная погода. С искренним почтением”.
Действительно ли Селин верил, что ему удастся получить Гонкура? Сам он в этих материях разбирался неважно, но прислушивался к мнению издателя, и в душу его могла закрасться надежда. В любом случае, он готов был идти в бой и стоять до конца. На исходе лета 1932 года он объяснял анонимному адресату: “Я мечусь по Парижу в погоне за моей типографской корректурой!.. Надеюсь, ты основательно подготовил наше гонкуровское дело, в той мере, в какой на эти дела вообще можно влиять…”
Но как, собственно говоря, “влиять”? По просьбе Робера Деноэля 31 октября он написал Люсьену Декаву, который мог стать самым преданным его сторонником в комитете по Гонкуровским премиям. Написал он на бланке поликлиники Клиши, скромно представился, упомянул и о своей врачебной деятельности, и о работе в пригородном диспансере, и о военной медали. После этого письма Декав встретился с ним 2 ноября и обещал свой голос. Кстати сказать, до вручения премии они виделись еще раз. Деноэль устроил Селину встречу и с Леоном Доде.
Издатель предложил также предварить выход книги публикацией наилучших отрывков в изданиях вроде “Кайе дю Сюд”, “Эроп” и “Монд”. В октябре 1932 года не менее десятка парижских газет и журналов напечатали фрагменты романа. Теперь оставалось только ждать, какой прием окажут ему критики и читатели.
“Библиографи де Франс” в номере от 14 октября объявила о том, что официально книга поступит в продажу 20 октября. Но к тому времени немалое количество экземпляров уже ходило по рукам.
Для начала Робер Деноэль напечатал очень скромный тираж — три тысячи экземпляров. Он конечно же рассчитывал на успех “Путешествия”, но уверен в нем не был. Еще меньше — в Гонкуровской премии. Три тысячи были первым тиражом. На пробу. И надо сказать, что за первые два месяца ничего особенного в смысле спроса на книгу не произошло. Так что издатель с полным на то основанием писал адресату:
В прошлом году перед Гонкуровской премией мы предприняли большие рекламные усилия ради “Путешествия на край ночи”, но без какого-либо заметного результата. Только разгоревшийся вокруг премии скандал спровоцировал повышение спроса, а иначе все могло так и ограничиться двумя или тремя тысячами экземпляров.
Утешало только то, что критика немедленно откликнулась на книгу, и отзывы были весьма заметными, хотя и очень противоречивыми. Как выражаются сегодня, “Путешествие на край ночи” стало информационным событием. Но нужно ли напоминать, что в те годы средства массовой информации не играли в плане рекламы решающей роли, поскольку телевидения вообще не было, а радио не имело большого культурного влияния. Только печать, в первую очередь газеты, оживляла жизнь литературного микромира.
Сразу скажем, что и журналисты, и читатели, и писатели пребывали в растерянности. Как определить свою позицию, столкнувшись с текстом, который не с чем сравнивать, какую точку зрения выбрать перед этой вызывающей новизной, на какие правила опереться, чтобы вынести суждение о романе, в буквальном смысле слова неожиданном?
Нашелся человек, который выразил эту всеобщую растерянность. Им стал Робер Пуле. Деноэль настоял, чтобы тот прочел верстку “Путешествия”. Пуле был скептиком, и ему было жаль тратить вечер на литературные потуги начинающего. Но, едва приступив к чтению романа, он испытал потрясение. И особенно его поразил селиновский юмор!
…Мое удивление и мое восхищение были безграничны, и вызвало их рождение нового комизма, довольно похожего на комизм Чаплина, где всегда кроется некая ловушка, вполне оправданная и действенная. <…>
Такое суждение не просто разочаровало Деноэля, он пришел в бешенство. В результате он сухо заметил мне, что я не уловил главного. В лице автора “Путешествия” мы имели Данте вместе с Шекспиром, с большой примесью Сервантеса…
Так высказался Робер Деноэль. На мой вкус, его тон был слишком безапелляционным. Я остался при своем мнении и ответил даже более резко. Я был не прав.
Осень 1932 года была во Франции хмурой. В политической жизни ничего не происходило… Правда, начавшийся в сентябре—октябре литературный год был не более серым, чем обычно. Среди тех, кто мог в конце года претендовать на крупные премии — такие как “Фемина”, “Энтералье”, “Ренодо” и Гонкуровскую, выделяли Андре Бийи (“Нарумяненная женщина”), Робера Бразийяка (”Похититель искр”), Рамона Фернандеса (“Пари”), Марселя Жуандо (“Долговязый Тит”), Анри Пулайя (”Повседневный хлеб”) и Максанса Ван дер Меерша (“Дом в дюнах”). Но надо признать, что ни одна из этих книг событием не стала, и все они вскоре были поглощены милосердным забвением, даже если их авторы, благодаря другим своим произведениям, и остались в читательской памяти. Бесспорным явлением можно было назвать только “Путешествие на край ночи”. И жаждущая развлечений Франция превратила этот роман и возню вокруг Гонкуровской премии в бесконечный сериал, которым упивалась в течение долгих месяцев.
Главными героями сериала стали, несомненно, члены Гонкуровской академии.
Председательствовал среди них Жозеф Анри Бёкс, больше известный под псевдонимом Рони-старший. Он родился в 1856 году, был правоверным сторонником натуралистического направления; вместе с братом они написали кучу книг, которые принесли им известность, а теперь пылятся на библиотечных полках; позднее он уже один сочинял удивительные романы о жизни первобытного человека, такие, как “Борьба за огонь”, опубликованный в 1911 году. Рядом с ним в комитете заседал Серафен Жюстен Франсуа Бёкс, известный как Рони-младший; он пробовал себя во всех литературных жанрах и проявил устрашающую плодовитость, словно пытался при жизни собрать крохи известности, которая покинет его после смерти.
Леон Доде был членом-основателем Гонкуровской академии, он принимал участие в самом первом ее заседании. Монархист, антисемит из школы Дрюмона — и в то же время друг Марселя Швоба; его написанные желчью “Воспоминания” и сегодня восхищают гениальностью своих карикатур. Величайшая заслуга Доде состояла в том, что несколькими годами раньше он заставил-таки своих коллег включить в почетный список гонкуровских лауреатов Марселя Пруста.
С самого начала заседал в Гонкуровской академии и Люсьен Декав. Он родился в 1861 году. Проведенное в Монруже в крайней нужде детство и передовые, как принято говорить, идеи подтолкнули его к натуралистической школе. Задним числом он сочувствовал делу Коммуны. Романы “Казарма” и “Унтер-офицеры” принесли ему прочную и заслуженную репутацию антимилитариста. Он даже был привлечен к судебной ответственности за оскорбление армии и общественной нравственности. Люсьен Декав не был крупным писателем, зато слыл большим крикуном. Он держался в стороне от маленького литературного мирка, а с 1917 года, когда на место Октава Мирбо был избран Жан Ажальбер, а не находившийся под покровительством Декава Жорж Куртелин, он подчеркнуто сторонился коллег по Академии. С тех пор он голосовал заочно или сидел в большом зале ресторана “Друан” один, театрально заставляя официанта приносить ему бюллетень для голосования.
Другими членами комитета были Ролан Доржелес, прославившийся единственной книгой — “Деревянные кресты” (1919); Жан Ажальбер, бывший адвокат, а теперь романист, занимавший должность хранителя на гобеленной мануфактуре в Бове; потомство сохранит в памяти его имя только потому, что он голосовал за присуждение Гонкуровской премии Селину; Гастон Шеро — автор фресок из крестьянской жизни, которые никто и никогда не станет перечитывать; Поль Неве, сын нотариуса, автор исследования о Мопассане и несправедливо забытый потомками романист; Леон Энник, старейший из старой гвардии “Меданских вечеров”, поседевший в натуралистической упряжке, а также Рауль Поншон, мелкий Растиньяк, невероятно плодовитый поэт-чиновник.
Таковы были люди, которых предстояло убедить в достоинствах “Путешествия”.
Довольно легко согласился отдать свой голос Селину Леон Доде. Получено было обещание и от Люсьена Декава. Ради такого случая примирились друг с другом националист и анархист, милитарист и антимилитарист, человек правых убеждений с человеком левых взглядов. Браво! Примкнул к клану селинистов и толстячок Ажальбер, вечно дремлющий усатый патриарх. Люсьен Декав тотчас забыл былую вражду и захотел пожать ему руку. Теперь вождь движения Декав должен был заручиться поддержкой братьев Рони. Тогда “Путешествию” было бы обеспечено большинство, ведь президент Академии обладал преимущественным голосом. Братья Рони, похоже, дали себя уговорить.
30 ноября на предварительном обеде коллеги горячо приветствовали появление Люсьена Декава у “Друана”. Состоялось неофициальное голосование, и братья Рони, Доде, Декав и Ажальбер высказались в пользу Селина. Несколько сторонников было и у Ги Мазелина и его романа “Волки”. Ролан Доржелес колебался. Но это уже не имело значения — согласие было достигнуто, и Леон Доде даже предложил сразу же приступить к процедуре присуждения премии. Но такой ход исключался. Гонкуровскую премию не присуждают тайком, в отсутствие представителей прессы. Что ж! Триумф Селина отодвигался на неделю — до 7 декабря.
30 ноября по дороге в “Друан” Люсьен Декав прямо в фиакре пытался убедить Леона Энника отдать свой голос “Путешествию на край ночи”. Может, он уже тогда не слишком доверял братьям Рони? Или хотел обеспечить Селину триумфальную победу? “Наш долг перед Гонкурами, — сказал Декав Эннику, — это, напомню вам, поощрять новые и смелые попытки в области мысли и формы. И ничего лучше нам не найти… Мы расстались, чтобы встретиться через неделю и выполнить наши обязанности наследников. Эта беседа меня отнюдь не успокоила. Энник занял уклончивую позицию. Похоже, он остался глух к громовым залпам наших общих воспоминаний”.
Между тем Луи Детуш постепенно заразился энтузиазмом своего издателя. То, что вначале было лишь зыбкой надеждой, обретало все более реальные очертания и требовало самого серьезного к себе отношения. Отзвук тех настроений можно услышать в письмах Селина к его мимолетным любовницам Эрике Ирранг и Цилли Пам, которые остались его верными корреспондентками.
“Немного рассчитываю на Гонкуровскую премию 10 декабря, но предсказать что-либо трудно”, — писал он Эрике в конце октября. И несколькими днями позже: “Критики книгу резко осуждают, но и очень лестно комментируют. Впрочем, говорят они тысячи глупостей”.
12 ноября, словно стараясь заговорить судьбу, он писал Цилли Пам, что не поддается неизлечимому греху оптимизма:
Я испытываю огромное презрение к литературе, Цилли. На мой взгляд, от нее не больше толку, чем от волчка на веревочке. И я отношусь к ней так же, как к игре с волчком. Потому что моя жизнь нестерпима и надо убивать время, а по-настоящему играть в волчок я не умею. Мои шансы на Гонкуровскую очень жалки. Кое-какие есть, но очень слабые. Надежда лишь на чудо. Дело не в достоинствах книги-волчка, она не хуже других (год был очень плох), а в анархичности ее стиля, он может их здорово напугать. Когда-то гонкуровцы и сами были анархистами, но теперь постарели. Сейчас это всего лишь дряхлые консервативные бабы.
Тем не менее 6 декабря, накануне присуждения премии, он не может скрыть надежды. Вот что он пишет Цилли Пам:
Я в ожидании Гонкуровской премии, которая будет присуждаться завтра в полдень. Вы, конечно, слышали об этом. В принципе мой роман — лучший роман года. Я безразличен к славе, но мне важен финансовый результат, который очень значителен и раз и навсегда обеспечивает материальную независимость. А это моя мечта. Я совсем не уверен, что получу премию, но шансы у меня серьезные.
Настолько серьезные, что Люсьен Декав уже считал премию завоеванной, о чем он и писал в статье накануне голосования. А Леон Доде сообщал 6 декабря в “Аксьон франсез”:
“Завтра, 7 декабря, в полдень будет присуждена Гонкуровская премия, и надо надеяться, сочинению яркому, из ряда вон выходящему, которое многие найдут возмутительным, потому что написано оно языком свободным, иногда простонародным, но очень насыщенным…” Что касается Робера Деноэля, то он уже заказал в типографии ленты на обложку “Путешествия”: “Гонкуровская премия 1932 года”.
Наступила среда 7 декабря. Как обычно толпа зевак, журналистов и фотографов собралась у ресторана “Друан” на площади Гайон, где гонкуровцы обедали и голосовали. Этажом ниже к присуждению своей награды готовилось жюри премии “Ренодо” — в седьмой раз подряд. Эта премия была создана критиками в противовес Гонкуровской…
Мало кто узнал в толпе на площади Гайон врача Луи Детуша, пришедшего сюда в сопровождении матери и дочери. Он с трудом скрывал волнение, что и понятно, ведь на долю его выпало тягостное и беспомощное ожидание; мало того, надо было смириться с тем, что невольно и судьба книги, и будущая карьера его, и даже престиж зависят от десяти персон, скрытых от глаз публики и недоступных, которые где-то в зале ресторана “Друан” готовились отобедать — устрицы, белоны, жареный омар, фаршированный каштанами гусь — и на манер суда присяжных вынести свой приговор. Чудовищное напряжение, безумные надежды и полный пессимизм, то подъем, то спад настроения — все это переживал автор, хотя на самом деле ставка никак того не стоила. Тем не менее нечто подобное, судя по воспоминаниям, испытали все кандидаты — и счастливые, и неудачливые.
Атмосфера на заседании Гонкуровской академии, видимо, царила напряженная. Вопреки обыкновению, председатель жюри Рони-старший предложил проголосовать до трапезы. Как он объяснил, чтобы не заставлять прессу ждать. Аргумент сомнительный. Вокруг “Путешествия на край ночи” кипели страсти, и следовало поскорее провести голосование и поставить в этом деле точку. Никто из гонкуровцев не желал засиживаться за столом и обмениваться светскими любезностями и ритуальными фразами, в то время как на самом деле каждого будет жечь одна мысль: кто проголосует за, а кто против этого сумасшедшего писателя, перетянувшего на свою сторону Люсьена Декава и Леона Доде.
Голосование 7 декабря — а это было 203-е заседание Гонкуровской академии — оказалось предельно простым. С первого же тура определилось абсолютное большинство, так что лауреат без промедления был установлен и объявлен. Селин за “Путешествие на край ночи”? Конечно же нет. Премию присудили Ги Мазелину за изданных у Галлимара “Волков”.
За Мазелина было подано шесть голосов: Гастона Шеро, Ролана Доржелеса, Леона Энника, Поля Неве, Рауля Поншона и Рони-младшего. Три голоса были отданы Селину: Леона Доде, Люсьена Декава и Жана Ажальбера. Рони-старший проголосовал за роман “Формийцы” некоего г-на де Риенци, личного друга академика.
В общем, оба Рони оказались “предателями”.
Люсьен Декав не стал терять ни секунды. Он сорвался со своего кресла, хлопнул дверью и спустился этажом ниже, где обедало жюри премии “Ренодо”. Там он объяснил, что произошло. Он хотел, чтобы Селину присудили “Ренодо” в качестве утешительного приза. Но решить вопрос немедленно было трудно. Жоржу Шарансолю, Пьеру Демартру, Пьеру Декаву, Марселю Эспио, Жоржу Мартену, Реймону де Нису, Одетте Паннетье, Гастону Пикару, Ноэлю Сабору и Марселю Соважу потребовалось три тура, чтобы скромным большинством в шесть голосов наконец-то определить победителя — “Путешествие на край ночи”.
Тем временем Люсьен Декав не сдерживал мстительных чувств перед собравшимися у ресторана “Друан” журналистами: “Я с удовольствием вернулся в Гонкуровскую академию, но никогда не думал, что мне придется проходить в ресторанный зал через кухню”. Или так: “Никогда больше нога моя не переступит порога Академии, она стала базаром, рынком, где все, за редким исключением, продается”.
Луи Детуш узнал о своей неудаче одновременно с журналистами и зеваками. Обескураженный провалом, он покинул мать и дочь и отправился на улицу Амели, где царило не менее горькое уныние. Там же находилась и его бывшая соседка, его корректор Жанна Карайон.
Селин, державшийся рядом с Деноэлем, выглядел усталым. Потом он отошел от издателя и сказал корректорше: “Не оставляйте меня одного”. Эта мольба заслуживает особого внимания еще и потому, что в устах человека с характером Селина она прозвучала как нечто исключительное. Позднее ту же услугу окажет Селину кот — будет жить рядом с ним, не оставляя его одного.
На улице Лепик он о своей неудаче не говорил. Подошел к окну и вилкой разрыхлил землю в горшке с геранью. Потом начал показывать детские рисунки своей дочери, которые бережно хранил. Позднее он словно впал в оцепенение, лег — и черты лица его смягчились, стали умиротворенными.
Гонкуровская неудача стала первой трещиной между литературным миром, литературными институтами и писателем. Его недавнее вхождение в литературу было громким и обещало скорую славу и почести. К успеху привыкают очень быстро, слишком быстро. А теперь у него прямо перед носом захлопнули дверь. Во всяком случае, так он воспринял случившееся. И был этим страшно уязвлен. И унижен. Он решил отмежеваться от интеллектуальной среды. Иначе говоря, трещина пробежала между Селином и “ими”. Что ж, Селин стал “проклятым”? Вздор! Можно составить очень длинный список талантливых произведений, которым было отказано в Гонкуровской премии. Да и премия “Ренодо” представляла собой вполне симпатичное утешение. Но важно другое: Селин ощутил себя отверженным, посчитал, что его оттолкнули. И отныне он будет делать все, чтобы убедить себя в этом, чтобы, пусть и задним числом, но подвести под такой вывод некую базу.
Вечером в день присуждения премии Робер Деноэль устроил прием в честь Селина. Как того требовал обычай. Писатель появился там ненадолго. Фотография запечатлела его в обществе предыдущего лауреата — Филиппа Эриа. Селин выглядит осунувшимся, у него натянутая улыбка. Он утопает в мешковатом пальто с шевронами, под подбородком темный аккуратно уложенный шарф, он словно бы забежал сюда на минутку. И ничего не хочет слышать о премии. Без конца пережевывает он гонкуровский провал и упивается им, подпитывает свою горечь. Разочарование дает оправдание его желчному одиночеству.
К тому же, и это знаменательно, он совершенно не упоминает о премии “Ренодо” в переписке с Эрикой и Цилли. Он говорит с ними только о Гонкуре, о гонкуровском заговоре. Он потерпел поражение, пишет он, “от более богатого врага”. Он утверждает, что “с Гонкуровской премией вышла осечка. Все решалось между издателями. У книги, впрочем, настоящий триумф. Увы, вы же знаете, как я опасаюсь триумфов. Никогда не был я в столь отчаянном положении. Эта людская свора, которая дергает тебя и преследует своей шумной пошлостью, ужасна”.
Через неделю в письме к Цилли Пам с его пера слетают похожие слова:
Что касается Гонкуров, это был настоящий ужас. Есть премия или ее нет — мне безразлично, радости мало. Запомнились только пошлость, грубость, бесстыдство всего дела.
Столько людей обожает славу или хотя бы известность… Я же считаю, что нет ничего чудовищнее и отвратительнее этого, разве только война. Я делаю все, что могу, чтобы забыть эту катастрофу.
В начале сентября 1935 года Селин временно покинул свою квартиру на улице Лепик и перебрался в гостиницу “Павийон Руаяль” в Сен-Жермен-ан-Лэ. Ему захотелось сменить обстановку, уединиться, чтобы монмартрские друзья и повседневные домашние хлопоты не отвлекали от работы. Париж становился невыносимым. Короче, он желал работать, писать и писать, довести до конца, до последнего слова, до последней ноты, до последнего вздоха партитуру нового романа. После полудня он покидал гостиничный номер и отправлялся в Клиши — в поликлинику. Утром и по вечерам впрягался в работу над рукописью — возбужденный, взвинченный, в состоянии растущего беспокойства и почти полного истощения. В гостинице он был надежно изолирован от происходящего в мире. <…>
Бывали ли у писателя какие-то развлечения? Да. Например, случилась одна встреча, которой поначалу он не придал должного значения, хотя ей суждено было перевернуть всю его жизнь. Речь идет о знакомстве с Люсетт Альмансор…
Вероятно, это произошло в ноябре или декабре 1935 года. В то время Люсетт занималась в танцевальных классах Бланш д’Алессандри на улице Анри-Монье. Уроки бывшей звезды, которой пришлось отказаться от артистической карьеры после перелома колена, посещали крупнейшие танцоры. Режим занятий у нее был тяжелым, даже суровым. Она в буквальном смысле с палкой в руках следила за тем, как ученики проделывают упражнения. Стоило плохо выполнить прыжок, и на ноги обрушивался удар. Вспоминая о классах у г-жи д’Алессандри, Люсетт Альмансор называет их каторгой, но добавляет, что в подобной практике не было ничего исключительного, и признает: это лучший способ по-настоящему научить прыгать или исполнять разные фигуры. Занятия начинались утром и продолжались около четырех часов. “Под конец казалось, что икры не выдержат”. Там бывали Людмила Черина и Серж Лифарь, с которыми Люсетт тогда же и познакомилась… Позднее у г-жи д’Алессандри она подружилась с молодым танцором Сержем Перро, ставшим одним из самых близких и преданных ее друзей и восторженным поклонником Селина.
Но что делал писатель на танцевальных занятиях у Бланш д’Алессандри? Он, как известно, любил танец, любил танцовщиц. Присутствуя на этих уроках, он удовлетворял не только свое любопытство, но и некие философско-эстетические потребности. Конечно, в классы на улице Анри-Менье посетители обычно не допускались, однако в данном случае г-жа д’Алессандри была обезоружена уважительным отношением к ней Селина и, разумеется, его известностью. Ввел его туда художник Жан Поль, тоже неравнодушный к хореографическому искусству (и исполнителям). Писатель усаживался в уголке студии, стараясь, чтобы его было не слышно и не видно. Ему хотелось узнать, как становятся танцовщицами. А г-же д’Алессандри льстил подобный интерес.
Вначале, — рассказывает Люсетт Альмансор, — они приходили вдвоем, и однажды Селин попытался со мной заговорить. Я же была ужасной дикаркой, чрезвычайно застенчивой. И отказывалась ему отвечать. Когда он приглашал меня куда-нибудь после занятий, я говорила ему “Нет!”. Так продолжалось много месяцев. Наконец он позвал меня в ресторан на Монмартре. Сказал: “Вам нужно есть мясо, укреплять свои силы, вы же много работаете”. Я заказала бифштекс. Через пару минут он сказал: “Послушай, малышка, мы уходим!” Я не успела даже попробовать свое мясо. Его мысли витали где-то далеко. Может, больше всего мне нравилось в нем именно это. Его не было с вами… В 1935 году мне исполнилось двадцать два. Я воспитывалась у монахинь, была застенчивой. Считалось неприличным выходить с молодым человеком, даже если он тебе нравится, а Селин нравился мне невероятно. В нем было что-то от архангела. Глаза… К нему тянуло словно магнитом, я изо всех сил сопротивлялась, я не хотела. Он был много старше, и я повторяла себе: для него эти прогулки с незаметной танцовщицей просто причуда. А еще раньше случилось событие, которое очень меня задело. Мне бывало трудно оплачивать свои занятия у г-жи д’Алессандри, и она не торопила меня с этим. Однажды я заметила, как Селин положил на рояль деньги. Она мне тогда сказала: “Малышка, ты мне больше ничего не должна”. Но я этого не хотела. Разыгралась настоящая сцена. Вот такие мелкие подробности всплывают в памяти. Я долго противилась, потому что чувствовала, как меня тянет к нему. Для меня это было очень серьезно. И я чуть было вообще его не упустила. Все время убегала, отказывалась отвечать. Он посчитал, что либо мало меня интересует, либо я влюблена в кого-то другого.
Эта молодая женщина, родившаяся в Париже 20 июля 1912 года, вскоре станет подругой, а затем и женой писателя. Она будет сопровождать его во всех странствиях и испытаниях. Из крепости в крепость. Из Зигмарингена через датское изгнание в Медон. Молчаливая и преданная, она всегда будет рядом…
Но не станем забегать вперед. В конце 1935 и начале 1936-го Люсетт была в жизни Селина лишь едва очерченной тенью. Он продолжал укрываться в гостинице “Павийон Руаяль” в Сен-Жермен-ан-Лэ. Он писал. Писал без передышки. А Робер Деноэль с нетерпением ожидал новый роман. Он надеялся опубликовать его в начале 1936 года. Потом в объявлениях о выходе книги срок отодвинулся на начало апреля, на конец апреля, на начало мая.
В середине февраля измученный, потерявший десять килограммов веса Селин вернулся на улицу Лепик. Он прервал работу в поликлинике в Клиши. Вот что он писал тогда Карен Марии Йенсен:
Скоро будет два месяца, как я очень болен (внутренности). Я еле передвигаюсь и очень страдаю. Только что вернулся в Париж. Едва могу работать. Такова жизнь! Вот почему я вам не писал. Но у меня полно и других горестей. Невесело болеть и быть одиноким. Я не часто жалуюсь, но сейчас, право…
Правда, у меня есть Жан Поль, который приходит меня навестить. В поликлинику я больше ходить не в состоянии. Мне лучше болеть на Монмартре, чем в Сен-Жермен. Там я был совершенно одинок. Лечит меня Гозлан (скромный врач из Медана). Таковы новости. И все же я работаю по мере сил над моей книгой. Мне хотелось бы ее закончить. Я надорвался из-за этого.
Селин и на самом деле был одинок. Это было одиночество писателя, который по определению не может надеяться на чью-либо помощь, чтобы справиться со своими видениями, воспоминаниями, кошмарами, с белой страницей и черными мыслями. Известно, писание — это приведение мира к абсолютной тишине. Но он оставался одинок, работая над последними страницами романа, пользуясь предоставленными издательством отсрочками…
В марте Селин отправился в Гавр и поселился там в гостинице “Фраскати”, надеясь завершить наконец “Смерть в кредит”. Оттуда он послал Анри Маэ очень тревожную и важную записочку: “Старясь, ты видишь то, что остается. Ничего. За исключением яростной страсти к двоюродной сестре смерти — совершенству”…
Жанны Карайон рядом не было, и некому было вычитывать рукопись. Она уехала в Соединенные Штаты. Однако она порекомендовала ему одну из своих давних подруг по классу — Мари Канаваджиа. Это был превосходный выбор. Мари Канаваджиа была высокообразованной женщиной, известной переводами великого уэльского писателя Джона Каупера Поуиса (перед ним Генри Миллер испытывал такое же преклонение, как и перед Селином), а еще переводила с итальянского таких непризнанных авторов, как Джан Даули, который в качестве издателя первым познакомил Италию с именем Луи-Фердинанда Селина. Мари Канаваджиа не печатала на машинке, а отдавала страницы рукописи машинистке и потом проверяла ее работу. Любила ли она Селина? Может быть. Но если так, то любовью тайной, одинокой, бесконечно преданной, временами суровой и ревнивой. Молчаливой и не до конца осознанной любовью, как любят юные девушки и старые девы. Трудно было не поддаться обаянию писателя.
По мере завершения селиновского текста Мари Канаваджиа отдавала его на перепечатку, потом вычитывала и выверяла, затем он возвращался к автору, который вносил в него обширную правку. Это значит, что новая секретарша-корректор (она не покидала Селина до 1961 года, до романа “Север”, то есть до самой его смерти; Мари Канаваджиа 30 сентября 1976 года сбил в Париже автомобиль) имела возможность наблюдать за медленной доработкой романа, за каждым этапом “текущей работы”… Она без колебаний высказывала критические замечания, расспрашивала писателя о смысле того или иного оборота, обсуждала с ним какую-нибудь возмутившую ее грамматическую ошибку или неологизм, который казался ей недопустимым. Иногда Селин выходил из себя, иногда же посмеивался над ее замечаниями или терпеливо защищался.
Было чудесно видеть его за работой, — вспоминала она. — У него никогда не иссякало вдохновение. Решив изменить слово, он никогда не ограничивался простой его заменой на другое. Он целиком изменял всю фразу, а иной раз, в зависимости от требований его “ритмики”, и все соседние предложения. Иногда он постукивал пальцами, словно отсчитывал слоги александрийского стиха. Почти все его поправки приводили, как и у Пруста, к уточнению, обогащению смысла. Иногда он возвращался к тексту через несколько часов, спустя ночь или несколько дней. Он звонил: “Перечитайте мне такую-то фразу…”, и происходила новая метаморфоза. Он был щедр на находки. В одной и той же книге одно слово писалось по-разному, причем это могло быть как слово его изобретения, так и заимствованное из Малого Ларусса или Шотара: “Несколькими страницами раньше вы пишете его иначе. “— “Ну и что? Если у вас несколько женщин, зачем каждую ночь спать с одной и той же?”
Однажды он написал ей: “Следует править до последнего карата… яростно”.
Итак, последний акт “Смерти в кредит” разыгрывался в гостинице “Фраскати” — до того как началась долгая издательская история романа.
Робера Деноэля, по всей видимости, привел в ужас стиль Селина — блистательный, значительно более свободный и неукротимый, чем стиль “Путешествия”. Его отличали множество вопросительных знаков, сбивчивое дыхание, незавершенные фразы, неровный отрывистый слог, навязчивые фантастические видения, которые мечутся между прошлым и настоящим, между воспоминаниями и бредом. Сам Селин в разговоре с Робером Пуле описывал озадаченный вид издателя. Деноэль был очень встревожен и искренне пытался предостеречь Селина против столь решительного разрыва со всеми литературными традициями. Но на самом-то деле проблема была в другом: издателя беспокоили непристойные сцены, например те, где описывались шалости юного Фердинанда с его слишком изобретательными и хмельными партнершами.
Вот как Селин описывал свою беседу с Деноэлем:
Издатель говорил: “Но в романе есть кое-что еще. Слишком смелые места, действительно слишком смелые!.. Очевидно, у искусства есть свои права, но все же!.. Нельзя допустить, чтобы нас обвинили в порнографии… У нас много верных сторонников. Нельзя их отпугивать. Если напечатать полный текст романа, это прямой дорожкой приведет нас к суду, к обвинениям в оскорблении нравственности. Не сомневайтесь! Мы упустили Гонкуровскую премию… Теперь нам не миновать суда…”
Между автором и издателем шли ожесточенные споры. Деноэль отказывался печатать упомянутые сцены. Селин наотрез отказывался переписать их или снять. В итоге “Смерть в кредит” была издана с пробелами на месте некоторых фраз или целых абзацев, которые Деноэль счел абсолютно неприемлемыми. Только сто семнадцать экземпляров содержали полный текст романа. И они не предназначались для продажи. В анонсе сообщалось: “По просьбе издателей Л.-Ф. Селин изъял из своей книги многие фразы, не заменив другими. В романе на их месте оставлены пробелы”. Такое решение позволяло автору не поступаться принципами и остаться честным перед самим собой. Но главное, оно обезоруживало цензуру. А что касается приличий, то воображение читателей получило возможность блуждать по этим самым пробелам, что на деле только приумножало скандальность ситуации. И делало книгу по-настоящему эротичной. Для рекламы такое решение — просто находка. Хотя и невольная. Еще до выхода книги в свет пресса принялась комментировать навязанные автору и ставшие знаменитыми купюры…
И все же писательское путешествие Селина только начиналось. Позднее он назовет себя летописцем Великого Фарса.
Чтобы забыть историю со “Смертью в кредит”, лучшее всего было отправиться в путешествие. Вот уже несколько лет он мечтал побывать в Советском Союзе. К тому же там он мог получить какие-то деньги, которые следовало потратить. И в середине августа он отправился пароходом в Ленинград.
Вскоре после выхода в свет роман “Путешествие на край ночи” был переведен Эльзой Триоле на русский язык, и в Москве этот перевод был просмотрен, выправлен и сокращен безвестным и усердным деятелем культуры, а затем в 1934 году опубликован. Издали роман щедро, поначалу 6 тысяч экземпляров, следом еще 15 и, наконец, еще 40. Книга вызвала много откликов в прессе, советскую интеллигенцию (сталинскую, разумеется, так как другая находилась в изгнании, в ГУЛАГе или вымерла), поразили селиновское вдохновение и спасительный порыв к насилию, да иначе и быть не могло, ведь Селин — писатель из народа… Один Горький чуть позже высказал ряд критических замечаний, строго осудив “вырожденческий характер” подобного литературного опыта… Селин, разумеется, узнал, как жестоко была искромсана его книга. Вину за это он возложил на Эльзу Триоле и Луи Арагона, что и послужило поводом для жестокой ссоры. Позже появилась “Смерть в кредит”. Но уже не было речи о переводе романа на русский. Критик журнала ”Интернациональная литература” счел его посредственным, анархическим, циничным, нигилистичным, одним словом, прекрасным примером литературного вырождения. Тем не менее Селину причитались в Советской России значительные гонорары, использовать которые можно было только на месте.
Ах эти славные поездки в Россию!.. В двадцатые и тридцатые годы они стали обязательными для каждого истинного интеллигента. Там следовало побывать хотя бы раз, чтобы своими глазами увидеть загадочное сияние, надежду или великий страх, исходящие с Востока, чтобы снять мерку если не с нового мира, то с нового человека, познакомиться с достижениями режима, а затем рассказать обо всем этом. В конце шестидесятых так же относились к маоистскому Китаю; писатели и политические деятели принимали участие в прекрасно организованных одно- или двухнедельных поездках и на их основании делали выводы, выносили суждения — сколь поверхностные, столь и категоричные.
Среди первых приглашение советского правительства приняли Ромен Роллан и Анри Беро, Жорж Дюамель и Анри Барбюс. Затем наступила очередь Андре Мальро и Марка Шадурна, Ролана Доржелеса и Андре Шамсона. Конечно, русские рисковали: гости могли испытать разочарование, тем не менее следовало попытаться провести эту совершенно новую и масштабную пропагандистскую кампанию. 17 июня 1936 года в Россию в сопровождении Луи Гийу и Эжена Даби отправился Андре Жид. В семьдесят лет Жид сохранял пылкость новообращенного… С торжественной напыщенностью он писал тогда: “Если потребуется отдать жизнь за успех СССР, я отдам ее без промедления”. Стоит ли говорить, что советские власти встретили его с почестями, выделив для него и его спутников специальный вагон, организовали протокольные визиты и официальные приемы. Но они забыли, что Жид, хоть и симпатизировал левым, оставался в первую очередь интеллигентом, не человеком партии, а одиночкой и превыше всего дорожил необходимой для писателя свободой духа, то есть был человеком, который поиск истины ставил превыше всего… Вернувшись 23 августа из России, Жид опубликовал смелую книгу о поездке, она наделала шуму и вызвала гнев левых писателей. Измученный и горько разочарованный Жид не мог молчать и, пусть с множеством оговорок, но высказался откровенно. Ромен Роллан и другие обвинили его в двойной игре. Ну что же!
Селина не ждали с почестями, букетами цветов и специальными вагонами. По правде говоря, его вообще не ждали. Путешествовал он один. О том, чтобы поехать вместе с ним, подумывала Люсетт Альмансор; они еще не жили вместе на улице Лепик, но ее присутствие рядом становилось для писателя все более необходимым. Поехать с ним в Россию предложил ей сам Луи, и она радовалась при мысли, что откроет для себя Ленинград, Зимний дворец и прежде всего балеты великой русской школы. К несчастью, Луи и Люсетт не были женаты. Значит, невозможно зарезервировать в гостинице комнату на двоих. Советская система не терпела шуток с основными принципами нравственности. Люсетт столкнулась с кучей административных проблем, возникли трудности с визами и так далее… Так что от поездки ей пришлось отказаться. Луи один поднялся на борт парохода “Полярис”, направлявшегося в Хельсинки, а затем в Ленинград.
Позднее, уже после возвращения Селина из России и после публикации “Mea culpa” один неосторожный журналист обозвал Селина ренегатом. Оскорбление взбесило Селина, и в запале обиды родились самые яростные страницы “Безделиц для погрома”. Он не преминул подчеркнуть, что у него нет никаких партийных обязательств. Он настойчиво повторял: он сам оплатил все расходы по своей поездке.
Что касается меня, то я отправился в Россию не за чужой счет!..
Иначе говоря, не как министр, корреспондент, паломник, паяц, искусствовед, я за все платил своими медяками… из моего честного заработка, за все целиком: за гостиницу, такси, транспорт, переводчика, ресторан, жратву… За все!.. В рублях я потратил целое состояние!.. чтобы все разглядеть без помех… Расходы меня не останавливали… Да и советская власть еще осталась мне должна деньжат… Не забывайте об этом!.. Расскажите об этом людям, если им интересно. Я не должен им и ломаного гроша!.. ни за одну милость!.. ни за одну чашку кофе со сливками!..
На борту “Поляриса” он написал письмо Цилли, которая к тому времени вышла замуж и ждала ребенка:
Кстати, мне здорово досталось за “Смерть в кредит”. Почти все критики настроены против меня, да еще как злобно! А ведь они ее даже не читали. Мне решительно все равно, что они думают, но на продажах это отражается прискорбно. Едва ли удастся продать и 40 000 — а она досталась мне с неслыханным трудом! Много тяжелее, чем “Путешествие”! Но все это ерунда. Вот чувствую я себя не очень хорошо. Эта ужасная книга выжала из меня все силы. Я отправляюсь в Москву в надежде заполучить, если смогу, немного денег.
Действительно ли он был в Москве? Маловероятно. Имеющиеся в нашем распоряжении редкие свидетельства и документы о путешествии Селина в Россию, и прежде всего автобиографические страницы в “Безделицах” упоминают лишь о его пребывании в Ленинграде. Скорее всего, Луи не выезжал за пределы города и его окрестностей.
С полудня до полуночи меня сопровождала переводчица (из полиции). Я ее оплачивал по полному тарифу… Впрочем, она была очень мила, звали ее Натали, клянусь, очень хорошенькая блондинка, страстная, завороженная коммунизмом, прозелитка, готовая даже замочить вас в случае необходимости… Впрочем, вполне серьезная… не подумайте чего-нибудь!.. да за ней ведь и наблюдали! черт возьми!..
Я приткнулся в гостинице “Европейская”, второго сорта, с тараканами и сколопендрами на каждом этаже… Упоминаю об этом не для того, чтобы сгущать краски… конечно, видел и похуже. Нет, никакого блеска в ней не было!.. и только одна комната там стоила в переводе двести пятьдесят франков за ночь! А ведь я поехал в Россию не в командировку от какой-нибудь газеты, фирмы, партии, какого-нибудь издателя или полицейской службы, а целиком за собственные медяки, из чистого любопытства.
Чем встретил его Ленинград, где он высадился вскоре после смерти своего друга Эжена Даби (он умер 21 августа в Севастополе в ходе “официальной” поездки)? Бедность, запустение, нищета, смиренная покорность народа и тайное процветание аппаратчиков, пропаганда, лицемерие, угнетение и так далее. Прекрасно, обо всем этом он впоследствии наговорится вволю.
Первоначально Ленинград его восхитил. “В своем роде это самый красивый город в мире”. И он вдохновил его на великолепные лирические строки:
Вообразите Неву… она чуть-чуть похожа… на Елисейские Поля… но, правда, в четыре раза шире… Елисейские Поля, залитые бледной водой… Нева тянется дальше… все дальше… к мертвенно бледным просторам… неба… моря… и еще дальше… и в самом конце устья… к бесконечности… моря, поднимающегося к нам, к городу… Море удерживает в своей руке весь город!.. оно прозрачное, фантастическое, тянущееся… а в конце руки… вдоль всех берегов… весь город, сколько силы!.. дворцы… и снова дворцы… Жесткие прямоугольники… под куполами… в мраморах… огромные застывшие драгоценности… у бледной воды… Налево маленький совершенно черный канал бросается в реку… напротив колосса Адмиралтейства, вызолоченного по всем корешкам и обрезам… на нем Слава, сверкающая, вся из золота… Сколько здесь величия!.. фантастический гигант! Арена для циклопов!.. сотня декораций, расположенных в строгом порядке… они все грандиознее… к морю…
Он должен был побывать в больницах. У него, врача-гигиениста, это вошло в привычку. Правда, сказать, что он делал это с удовольствием. не поворачивается язык. С его точки зрения, страна полнее всего раскрывается в своих санитарных достижениях. В “Безделицах” он нам рассказывает о неописуемом посещении Большой венерологической больницы, где царила атмосфера мрачного фарса и смешливый собрат по профессии сопровождал его при осмотре находившихся в состоянии полного запустения больничных палат.
Однажды после полудня гид-переводчик Натали свозила его на теннисный матч между Коше и советским чемпионом по теннису Кудряшом. Кстати, удалось ли ему соблазнить Натали? Позднее он намекнет на это Карен Марии Йенсен и Люсетт Альмансор. Будто бы Натали даже хотела выйти за него замуж… временно, только чтобы уехать из Союза и сразу же по приезде во Францию развестись… Думается, Луи побывал в музее Эрмитажа, видел эспланаду Зимнего дворца и резиденцию Николая II и его семьи. Возвращаясь из Царского Села после посещения царского дворца, он был глубоко возмущен, о чем рассказывается все в тех же “Безделицах”, наглостью, с какой экскурсоводы подчеркивали смешные стороны царствовавшей семьи, которую как известно, уничтоженной. Он сделал замечание Натали.
Этот визит… к жертвам… эта выставка призраков… приукрашенная комментариями, тысячью шуточек. Беззастенчивость, злобное, ожесточенное перечисление… мелких неловкостей… дурного вкуса… смешных маний в стиле “Романофф”… их амулеты, четки, ночные горшки… Она не соглашалась… Натали находила все это совершенно справедливым. Я доказывал. Ведь именно отсюда, из этих комнат Романовы уехали навстречу судьбе… к бойне в подвале… Может, следовало бы отнестись с уважением… проявить такт… Нет! Я находил в этом скверный вкус! Еще более скверный, стократ более скверный, чем у всех Романовых, вместе взятых…
Возник спор. “Я был вне себя! от жестокости! Я становился совсем русским!..”
Но Ленинград для Селина — это прежде всего танец и Мариинский (Кировский) театр, и он был околдован.
Самый прекрасный театр в мире? Ну конечно же, Мариинский! Бесспорно! Соперничество с ним невозможно!.. Только ради него стоило отправляться в это путешествие!.. Там порядка двух тысяч мест… По величине это вроде Гран-Гомона… Рокси… Но что за стиль!.. И замечательный, неповторимый успех!.. какой восторг!.. но совершенство… легкость… лучше просто невозможно… своего рода мамонт… изящный мамонт… все небесно-голубое, пастель в серебряных нитях…
Он слушал там “Пиковую даму” Чайковского (несомненно, следует отнести на счет селиновских преувеличений утверждение, что он побывал на шести спектаклях кряду).
Среди танцоров двое восхитительны… Лиризм, высокая техника, трагизм, истинные поэты… Женщины? Очень даровитые, превосходные труженицы… не более того… за исключением единственной балерины — Улановой… Но их ансамбли? Божественно!.. В человеческом движении органная музыка. Стайки корифеев, способные заполнить все небо… Их “па де катр”? трепещущие кометы… Мерцающие источники Мечты… границы волшебства!.. Все вечера Мариинского!
Попытался ли он встретиться с директором Мариинского театра, чтобы предложить ему свой балет “Рождение феи”? Он писал об этом в “Безделицах для погрома”. Директор якобы ему ответил, что, к несчастью, его сюжет недостаточно “социален”, что конечно, в другой раз, при другом сюжете, на будущий сезон, русские знают о его замечательном таланте и т. д. Отговорки? Не обязательно.
Поездка завершилась 21 сентября, когда “Мекнес” Генеральной трансатлантической компании покинул Ленинград и взял курс на Лондон, сделав через четыре дня остановку в Гавре, где Селин и высадился. Он занял уже знакомый ему номер в гостинице “Фраскати” и вскоре вернулся в Париж. Итог поездки? Однозначен.
“Я вернулся из России, что за ужас! какой недостойный блеф! какая грязная и глупая история! Как все это гротескно, теоретично и преступно! Наконец!” — написал он Цилли. Тот же тон в письме, адресованном Карен Марии Йенсен 15 октября:
Я провел в Ленинграде месяц. Все это омерзительно, страшно, невообразимо гадко. Чтобы в это поверить, это надо увидеть. Ужас. Грязно, бедно — отвратительно. Тюрьма. Всюду полиция, бюрократия и чудовищный хаос. Все блеф и тирания. Впрочем, потом вам все расскажу. Я проехал через Копенгаген, где пробыл три часа! Какой рай после России!
Однажды на Монмартре появился некий г-н Браун, генеральный консул Советского Союза в Париже. Он пришел узнать о впечатлениях писателя от посещения России. Селин принял его с исключительной вежливостью и со столь же исключительной подозрительностью. Как рассказывает Андре Пюликани, “консул — в котором не было ничего славянского — не скрыл, до какой степени в Москве чувствительно относятся ко всему, что Селин пишет. Доказательством может служить перевод “Путешествия” на русский и большие его тиражи. Поэтому г-ну Брауну не терпелось узнать о тех прекрасных страницах, которые Селин конечно же не преминет написать о Советской России. Дипломат не упустил возможности деликатно намекнуть на то, что в огромной России очень много читателей. Следующее произведение великого писателя, утверждал он, будет переведено сразу же после появления, и за него будет выплачен значительный гонорар. Я здорово веселился, зная, что Селин — утонченный и чистый, лишенный пороков и потребностей, без машины, без служанки, пьющий только воду и не курящий — одно из редких существ, на которые невозможно оказать давление, человек неподкупный”.
Чтобы написать “Mea culpa”, Селин отложил в сторону замыслы других книг… Резкая критика в адрес “Смерти в кредит” не только больно его задела, но на какое-то время выбила из колеи. Столько труда, столько стилистических исканий, и ради чего? Ведь его совершенно не поняли. Пребывание в Ленинграде все же улучшило его настроение — и отвлекло от проекта нового романа. Впервые этот одинокий, молчаливый, державшийся всегда в стороне от любых общественных и политических схваток человек захотел изменить своей жизненной позиции, чтобы высказаться тотчас, без промедления. Слишком сильны были нападки. Слишком невыносимым казалось ему лицемерие, с каким левые бахвалились своей безупречно чистой совестью. Он повидал Россию, он только что оттуда вернулся. Провал советской системы подтверждал его опасения, правоту его точки зрения. Впервые он не позволил себе терять время на тщательную отделку текста, редактирование… Ему хватило двух или трех недель, чтобы написать задуманное. Он ощущал себя носителем послания. Ему не терпелось его донести, и он его донес. Нам кажется, что под влиянием гнева Селин иной раз в буквальном смысле слова захлебывается, утрачивает равновесие, задыхается, иногда от него ускользает нить повествования. Образы сталкиваются, набегают друг на друга… Что, собственно, хотел сказать Селин? Здесь нет антисемитизма, нет личных выпадов, речь не идет ни о танцах, ни о балете, как в “Безделицах”. Рассматривается одна тема — коммунизм. И даже нет точного (как у Жида) описания самой поездки, мало информации. Это просто атака на сами основы коммунизма. Что дает Селину повод вернуться к одной из его навязчивых идей — о жестокости или укоренившемся в сердце каждой личности эгоизме. Если он нападает на коммунистов, то отнюдь не для того, чтобы объявить себя сторонником буржуазного порядка. Он хотел бы как консерваторов, так и народных комиссаров выбросить на помойку истории — да и своей литературы. Почему Селин не примкнул к левым? Потому что не верил в прогресс, в “природную” доброту человека, в массы. Потому что верил он только в личность, личность призрачную, отверженную, бешеную, испытывающую потребность увидеть еще более отчаянную беду, чем ее собственная, чтобы найти в этом точку опоры, возрадоваться тому, что есть люди куда несчастнее… В этом весь смысл “Путешествия” и “Смерти в кредит”. Теперь он изложил те же идеи в более отвлеченной форме.
Начав в 1955—1957 годах работу над новым романом, который открывал “хронику” его странствий по гитлеровской Германии, Селин сразу придумал заголовок — “Из замка в замок”. Ему казалось логичным соединить в одной драматической связке замок Зигмаринген, где он пробыл с ноября 1944 по март 1945-го, и Vestre Faengsel в Копенгагене, где он восемнадцать месяцев, с декабря 1945 по июнь 1947-го находился в заключении, перемещаясь из камеры в лазарет или в соседние больницы и обратно. На самом деле воспоминаний об одном лишь Зигмарингене хватило на целую книгу, так что заголовок стал звучать не слишком уместно и даже непонятно. Но ведь и мрачная тюрьма в Копенгагене, где прозябал писатель в ожидании приговора датских властей, которые никак не могли решить: удовлетворить требование Франции об экстрадиции или освободить его, и “опереточный замок” в маленьком швабском городке, над которым будто в насмешку висел французский флаг и где развеялись последние мечтания коллаборационистской Франции, действительно были монументальными символами конца войны, когда воедино сплелись трагедия и гротеск, величие, шутовство и кошмар. Селин бежал из Франции и оказался рядом с Петеном, Лавалем и прочими вишистами, но сам не имел доступа в замок, где располагались члены бывшего французского правительства со своими семьями. Его война вскоре закончится в недрах другого замка, враждебного, ледяного, с проступающей по стенам сыростью, где именно он станет и почетным гостем, и настоящим узником…
В начале ноября 1944 года Люсетт, Ле Виган, кот Бебер в своей корзинке и Селин покинули Нойруппин и отправились в путь; путешествие было сравнительно спокойным: поезда еще не сходили с рельсов и останавливались на вокзалах, которые пока были целыми и невредимыми — бомбы союзников еще не успели превратить их в руины. Берлин, Лейпциг, Фюрт, Аугсбург, Ульм… Они проехали через всю Германию, с севера на юг, от Пруссии до Баварии, и оказались в Баден-Вюртемберге.
А незадолго до их прибытия, 18 октября, в Ульме в присутствии фельдмаршала фон Рундштедта проходили грандиозные общенациональные похороны Роммеля. Так что Селин слегка подправил хронологию, когда с позиций очевидца описал в “Ригодоне” пышную торжественность этой церемонии и знаменитую — фантастическую — встречу фельдмаршала фон Рундштедта с котом фон Бебером.
Впрочем, в вокзале Зигмарингена не было ничего фантастического — длинное одноэтажное сооружение из серого камня, укрывшееся в изгибе Дуная… Французские беженцы толпились в зале ожидания, куда их направляли представители немецких властей и добровольная французская полиция, которой были поручены наблюдение и контроль за вновь прибывшими. Проститутки, осведомители гестапо, бывшие любовницы офицеров СС и другие представители лагеря побежденных, многим из которых на родине грозил суд, — всю эту публику надлежало рассортировать и кому-то отказать в приеме. Городок был переполнен… Право на пребывание в Зигмарингене, ставшем новым французским анклавом в самом сердце германской территории, следовало доказать.
Само собой разумеется, Селину и его спутникам доказывать ничего не понадобилось. Их бумаги были в полном порядке, да и поток беженцев к ноябрю несколько поредел. Ужасающие заторы пришлись на сентябрь и октябрь, когда сюда хлынули, главным образом из Баден-Бадена, первые волны беженцев. К тому же Селин, вопреки его воле, считался здесь одной из звезд если и не коллаборационизма, то антисемитизма. А еще он был врачом. Его приезда ждали почти что с нетерпением.
Люсьен Ребате так описывал его прибытие:
Однажды утром по Зигмарингену разнесся слух: “Селин приехал”, и действительно, этот странный человек прибыл сюда прямо из своего Кренцлина. Памятен его выход на сцену. В глазах еще стоят картины поездки по Германии, под бомбами, на голове — холщовая синеватая фуражка вроде тех, что носили машинисты паровозов году этак в 1905-м, две или три накинутых одна на другую куртки — одна грязнее и дранее другой, на шее болтается пара изъеденных молью рукавиц, а под рукавицами, в сумке, прижатой к животу, — кот Бебер, на морде которого застыло невозмутимое выражение истинного парижанина, много повидавшего на своем веку. Надо было видеть лица здешней публики, мелких коллаборационистов, рядовых полицейских осведомителей и т. д. при появлении этого бродяжки: “Так это и есть фашистский писатель, гениальный пророк?” Да я и сам при виде его буквально потерял дар речи.
Когда Ребате говорит о выходе Селина “на сцену” — это не просто метафора. Селин и сам описывал замок и город словно видение, декорацию, о которой мог только мечтать любой театральный режиссер: … вы решили бы, что попали в оперетту… превосходные декорации… вы ждете сопрано, воздушных теноров… целый лес — для резонанса… десять! двадцать лесистых гор!.. Шварцвальд, сосновые склоны, водопады… площадка, сцена, город, так мило приукрашенный, розовый, зеленый, чуточку смахивающий на конфетку, светло-фисташковый, с гостиницами, кабаре, лавками, и все такое странное, словно специально для “режиссера”… Чистый стиль “бош-барокко” и “Белой лошади”… Вы уже слышите оркестр?.. Но главное надувательство — замок!.. он словно вырастает из города… штукатурка под мрамор, папье-маше!.. Я еще не раз поговорю с вами об этом живописном местечке! не только городок на водах и не только туризм… потрясающая история!.. Вершина!.. посмотрите-ка на замок!.. под мрамор, ловкость рук, болтушка из всех стилей, башенки, трубы, химеры… поверить трудно!.. супер-Голливуд!.. все эпохи со времен таяния снегов в ледниковый период, сужения Дуная, смерти дракона, победы святого Фиделиса и вплоть до Вильгельма II с Герингом.
Почему выбор пал на Зигмаринген? В конце августа Гитлеру пришлось смириться с очевидностью: битва за Францию проиграна. Был дан приказ отходить к Рейну. В обозе он оставил место для Петена и его приспешников. Не столько ради спасения их жизни, сколько для того, чтобы подстраховаться на будущее — вдруг французские территории удастся отвоевать? — и сохранить видимость французского правительства в изгнании… В качестве приюта для беженцев из числа “открытых коллаборационистов” он избрал небольшой городок Зигмаринген в пятидесяти километрах от озера Констанц. Княжеское семейство Гогенцоллернов-Зигмаринген, находящееся в ближайшем родстве с бывшей императорской фамилией, получило от руководства рейха приказ немедленно покинуть замок и поселиться неподалеку. Надо заметить, что население городка сочувствовало Гогенцоллернам, и там были сильны антинацистские настроения. Так что первых французов, которые начали приезжать 7 сентября и разместились в замке, встретили с глухой враждебностью.
Не все они, правда, приезжали в Зигмаринген по своей воле. Петена вместе с женой и небольшой свитой верных ему людей, в том числе врача Менетреля, немцы привезли в замок насильно. Как и Лаваля, который уже прикидывал возможности установления контактов с американцами после освобождения Парижа; его немцы по сути арестовали и доставили как и членов бывшего правительства сначала в Бельфор, а затем в Зигмаринген.
Каким же было положение в небольшом городке Баден-Вюртемберга после полуторамесячного пребывания там французов, когда в ноябре 1944 года туда приехал Селин? Он увидел хорошенькие домики с каркасными стенами, красивую мэрию с балконами в цветах, часовни с колокольнями под луковицами и чрезмерно пышное убранство церквушки Святого Иоганна в стиле барокко. Но самым главным были замок и его обитатели. Здание смахивало на причудливый лабиринт, который и сегодня привлекает туристов и в котором смешались все стили и все века, готика с неоготикой, Возрождение с XVIII и XIX веками. Так сказать, Виолле-ле-Дюк по-немецки. Построенный на скале, с обрывающимся к Дунаю северным фасадом и окруженный тенистой аллеей из каштанов и ив, замок Зигмаринген сохранил свои романтические черты… За синей гостиной, где все напоминало о Наполеоне и где висел портрет Каролины Мюрат, следовали зеленая гостиная, черный салон, затем красный, так что увидеть можно было чуть ли не все цвета. Но особое впечатление на Селина произвел зал предков с портретами в полный рост всех Гогенцоллернов, начиная с Карла I, получившего в 1535 году в удел Зигмаринген, и вплоть до самого последнего в роду. И конечно галерея Святого Губерта с ее охотничьими трофеями и замечательным оружейным залом со множеством алебард, доспехов, кулеврин и арбалетов…
Знавшему тонкости протокола бывшему “послу” Германии в Париже Отто Абецу было поручено проследить за размещением беженцев в замке. На самом верху, на седьмом этаже, дремал Петен в окружении своей свиты. На шестом в роскошных апартаментах расположились почетные гости вроде отчаявшегося, преисполненного горечи Лаваля с супругой. Неподалеку были также собраны “пассивные” министры, то есть те, что признали себя побежденными и, мысля достаточно трезво, отказались от жалкой игры в правительственную легитимность и участия в пустой болтовне Фернана де Бринона и его окружения. Тут следует прежде всего назвать самого молодого министра в правительстве Лаваля Жана Бишелона. Он был выпускником Высшей политехнической школы, обладал поразительной памятью и огромной работоспособностью и еще несколько месяцев назад отвечал за промышленное производство. Существуй тогда такое слово, его можно бы назвать технократом. В 1943 году он попал в автомобильную катастрофу и страдал от незалеченного тройного перелома колена. Между ним и Селином начала завязываться дружба, но через несколько дней после приезда писателя Бишелона отправили в клинику в Восточную Пруссию, в Хохенлихен. Операцию делал известный хирург, генерал танковой дивизии на русском фронте доктор Гебхардт. Бишелон умер на операционном столе. Несчастный случай? <…>
В другом крыле размещались “активные” министры, они входили в состав правительственной комиссии и заседали, размахивая последними погремушками власти. Их возглавлял бывший генеральный представитель французского правительства на оккупированных территориях пятидесятисемилетний де Бринон. Селин хорошо знал как его самого, так и верную секретаршу и сердечную подругу де Бринона Симону Митр, и в годы оккупации не раз обращался к ней с разными просьбами.
Итак, в замке нашла приют привилегированная публика. По городу же были разбросаны тысяча двести или тысяча пятьсот французских беженцев. Они жили в палатках, в школах, теснились в малочисленных местных гостиницах. Назовем “Медведей” — дом с островерхой крышей и живописным фасадом на Бургштрассе недалеко от Дуная или “Львов”, расположенных менее чем в ста метрах от станции и замка, неказистое кубическое здание, где стены комнат украшали охотничьи трофеи, а в ресторанном зале стояли ряды неизбежных пивных кружек из грубого фаянса. Еда была отвратительной, и стоит упомянуть, например, Stammgericht — тошнотворную местную похлебку из красной капусты, репы и брюквы. Ею кормили рядовых коллаборационистов…
Жизнь Селина в Зигмарингене была незамысловатой.
Правительственная комиссия официально назначила его врачом французской общины, и он занялся лечением соотечественников, правда, обитатели замка и a fortiori Петен в число его клиентов не входили, как иногда пишут. Селин работал на пару с бывшим колониальным врачом Андре Жако, который в период оккупации был членом Национального революционного фронта Марселя Деа.
Селин, Люсетт и Бебер были поселены в гостиницу “Львы” (второй этаж, номер 11), а Ле Виган разместился в “Медведях”, рядом с Люсьенн Дельфорж, а также Вероникой и Люсьеном Ребате. Ле Вигану не удалось отвоевать должность фельдшера. А найти работу было необходимо — чтобы оправдать и свое пребывание в Зигмарингене, и конуру в гостинице, и продовольственные карточки. Так что Ле Вигану вскоре помимо воли пришлось согласиться на должность диктора местного радио, возглавляемого Жаном Люшером.
В своем по сей день не опубликованном личном дневнике доктор Менетрель, наблюдавший Петена, 21 декабря 1944 года написал:
Встретил киноактера Ле Вигана, с которым раньше не был знаком; он играл в “Краснолапой лисице”. Симпатичный, с седеющими волосами, выглядит честным человеком, вежливый и приличный. Он удручен, грустен, расстроен, спрашивает себя, что он здесь делает… его заставили выступать по радио, а это ему претит… Он вызвал у меня жалость. Он сказал, что заглянет ко мне, чтобы я и его “подкрепил”.
В Зигмарингене отношения Ле Вигана и Селина начали охладевать. Ле Виган сердился, что друг его забыл. Тем не менее, когда в начале 1945 года Ле Виган заболел гриппом и в ухе у него появился нарыв, Селин преданно и заботливо ухаживал за ним.
В комнате номер 11, крошечном закутке с двумя узкими кроватями, у Люсетт и Селина, само собой разумеется, не было ни малейших удобств. Они жили неподалеку от туалетов, часто засорявшихся. А в нескольких метрах от четы Детуш разместились доктор Мюллер, который отвечал за французскую колонию в Зигмарингене, и бывший начальник парижского гестапо, а ныне ответственный за порядок в Зигмарингене зловещий эсэсовец Бёмельбург.
Работы Селину с Жако в Зигмарингене хватало. Зимние холода, скудное питание и в особенности такое чудесное слабительное, как славный Stammgericht, а также скверные жилищные условия, теснота и антисанитария… Гриппы, чахотка, отиты, вши и другие насекомые, а также чесотка и всевозможнейшие венерические болезни… Селин посещал и родильный дом, устроенный в бывшем монастыре Святого Фиделиса и никогда не пустовавший. После обеда он принимал больных в кабинете местного дантиста, ныне мобилизованного. Селин направо и налево раздавал освобождения от военной службы молодым рекрутам дивизии “Карл Великий”, которые обрекались почти на верную смерть… А по вечерам больные приходили к нему в гостиничный номер.
Французское правительство, — вспоминает Люсьен Ребате, — назначило Селина врачом общины, а он и не желал другой работы. На этом месте он оказался полезен. Абель Боннар на всю жизнь запомнил, как самоотверженно, с какой добротой ухаживал Селин за его девяностолетней матерью во время ее долгой агонии. Он был также прекрасным детским врачом. А в последнее время в своем душном и похожем на конуру гостиничном номере в “Львах” (а ведь Селин был специалистом по гигиене!) он лечил и болезни сугубо селиновского типа — от чесотки до эпидемии гонореи. Рассказы его приводили нас в ужас.
А вот свидетельство Люсетт:
У нас была комната с двумя постелями, но даже без стола, с одной табуреткой. Именно там Селин принимал своих больных, в том числе и с чесоткой. Я служила ему медсестрой, помогала делать уколы, перевязки. Но как обойтись без лекарств? Селин пытался купить их на собственные деньги, добывал повсюду, искал в городских аптеках. Он также покупал контрабандный морфий, который привозили из Швейцарии. За лечение он никогда не брал ни сантима. По утрам занимался беременными женщинами. Вставали мы рано. Я уходила в замок. Мне наконец-то удалось найти там помещение для занятий — зал с мраморным полом, украшенный мифологическими фигурами, неподалеку от музыкального салона, где играла Люсьенн Дельфорж.
Все разговоры крутились вокруг еды и пресловутого Stammgericht’а, который подавали в гостинице “Львы”. Она строилась в расчете на тридцать пять постояльцев, а поселили в нее в пять раз больше. Как улучшить повседневный рацион? Пользоваться услугами черного рынка? Но немцы не желали принимать деньги. В крайнем случае соглашались на обмен. Процветал бартер. Лаваль отдавал блоки сигарет за ветчину и сливочное масло. Но вообще-то лишения коснулись и немцев.
По воспоминаниям Ребате, Селин был просто одержим проблемой продовольствия, хотя сам ел мало:
Он старался закупить на черном рынке побольше ветчины, колбасы, копченых гусиных грудок. А чтобы не привлекать внимания к своим запасам, к своим сокровищам, прибегал к наивным хитростям. В частности, время от времени он посещал наши харчевни — как если бы у него не было других возможностей, приходил в “Алтем Фриц” или в “Медведей”, разделял с остальными официальный рацион, ел все тот же гнусный Stammgericht из красной капусты и брюквы. И пока он сосредоточенно поглощал еду, Бебер высовывал мордочку из корзины и недоверчиво обнюхивал тарелку, затем с чувством оскорбленного достоинства отворачивался и скрывался в своем убежище.
“Бебер не ошибается! — говорил Фердинанд. — Он скорее сдохнет, чем прикоснется к этой мерзости… Насколько же он разборчивее, аристократичнее, чем мы, грубые мешки с дерьмом! Мы-то ведь только нахваливаем эти помои! Еще бы!”
Затем, довольный своей хитростью и нашим смехом, он начинал монолог — неслыханный! — о смерти, войне, вооружении, народах, континентах, тиранах, катарах, неграх, азиатах, внутренностях, влагалищах, мозгах, о Плинии Старшем, Иисусе Христе. Трагические события выжимали весь сок из его гения, словно из винограда. Селиновский сок брызгал во все стороны. Мы находились у родников его искусства.
У Люсетт сохранились несколько другие воспоминания, хотя и она пишет об отвратительном Stammgericht’е, который они несли в свою комнату, по пути извлекая кусочки картошки для Бебера, а также о жалком эрзаце колбасы, которую им выдавали на две их карточки. Но, к счастью, в городе имелся бакалейщик, которому кот полюбился.
Он откладывал для него обрезки, хвостики колбасы. Когда мы уезжали из Зигмарингена, именно он хотел взять кота к себе… Кухарка Боннаров также любила кота. Вытапливая гусиный жир, она откладывала обжаренные кусочки в сторону, и мы берегли их для нашего супа или для Бебера. Марион, который ужинал в замке, иной раз поздно вечером заглядывал к нам и приносил маленькие булочки — он таскал их со стола. Потом министры удивлялись: “Куда же подевались булочки?” Мы все были ужасающе худыми, одни кости! Наверное, я весила меньше сорока килограммов. Ле Вигана я звала огородным пугалом. Руки и ноги у него были похожи на палки. Хотя я бы не сказала, что нас преследовали мысли о еде. Мы ослабели, но думали не только о еде или своем физическом состоянии. Я одевалась как землекоп — вельветовые брюки, толстые башмаки…
Само собой разумеется, Селина ни разу не удалось вовлечь в какую-либо пропагандистскую работу. Он с горькой иронией наблюдал за дворцовыми ссорами, за интригами Бриду и де Бринона (который всегда относился к писателю благожелательно, терпимо, несмотря на то, что тот позволял себе едкие пораженческие высказывания), когда те старались вернуть Петена к активной деятельности; за конфликтами между Дорио, игравшим на берегах озера Констанц роль спасителя, которого ниспослала им всем судьба, и правительственной комиссией Зигмарингена. А еще Селин выслушивал сплетни в кондитерской “Шён”, где Ги Крузе, Альфонс де Шатобриан или Жак Менар комментировали последние новости, военные сводки, сетовали на крах всех своих надежд. Повсюду царили соперничество, дрязги и ложь.
Лаваль и другие “пассивные” трижды приглашали Люсетт и Селина в замок на ужин. Для писателя это было возможностью произносить апокалиптические речи. Однажды вечером, наверное в насмешку, его назначили губернатором островов Сен-Пьер и Микелон. Но для Селина, Ребате и других интеллектуалов замок был привлекателен прежде всего своей библиотекой в восемьдесят тысяч томов.
Селин раскопал там подборку журнала “Ревю де дё монд” за 1875 1880 годы. Он не уставал восхищаться уровнем обнаруженных в журнале статей: “Вот это была серьезная работа… они глубоко копали, нам бы у них поучиться… Хороший стиль, штучная работа… Без трепа”. Это единственное чтение, о котором он говорил со мной.
Всего через несколько дней после приезда Селина в “Немецком доме” по инициативе Карла Эптинга состоялась конференция “День знания французской интеллигенции в Германии”. Выступали де Бринон и Деа. Селин сидел в президиуме. Не прошло и получаса, как он поднял такой шум, что вся затея пошла насмарку.
Это свидетельство Ребате подтверждается письмом, отправленным Селином 23 июня 1946 года своему адвокату Тиксье-Виньянкуру, где он оправдывался в ответ на выдвинутые против него комиссаром республики обвинения.
На состоявшемся в мэрии Зигмарингена в присутствии Деа, Зибурга, Люсьенн Дельфорж, Жаме, Эптинга собрании интеллигенции (интеллигенции Левого берега), затеянном с целью улучшить их настроение (ужасающе подавленное) — оно проходило под гул постоянно пролетающих над нами могучих эскадр, которые неслись уничтожать Дрезден и т. д., под грохот добравшихся до Шварцвальда пушек французской армии! — я сказал, я выкрикнул: “Я считаю все это пропагандистское бормотание отвратительным! Я думаю, что Зигмаринген — это предместье Катыни! И вам всем скоро придется платить по счетам за эту недостойную глупость!”
Было гораздо опаснее высказываться подобным образом в присутствии Баумельбурга, чем перед микрофонами на Оксфорд-стрит, куда как опаснее!
Новый кризис вспыхнул в Зигмарингене 22 ноября в связи с арестом немцами доктора Менетреля. Это было наглядным примером бесплодности любой борьбы за влияние, местнических ссор, прямо-таки флорентийских политических интриг, когда по сути надеяться было уже не на что. Менетрель, которого Фернан де Бринон подозревал если и не в измене, то во враждебности по отношению к правительственной комиссии, был доверенным лицом Петена, его близким другом. И раз Петен отказывался сотрудничать с комиссией, отказывался своим именем и авторитетом прикрывать ее действия, значит, виноват был Менетрель. Отсюда идея устранить его, чтобы ослабить сопротивление маршала. На его место де Бринон и Бриду нашли молодого врача из расположенного неподалеку лагеря для военнопленных, доктора Шиллеманса…
Само собой разумеется, у Шиллеманса было немало случаев встретиться с Селином. Для нас его свидетельство особенно ценно:
Он (Селин. — Ф. В.) был высок ростом, худощав, и его глубоко сидящие в глазницах сверкающие глаза под очень пушистыми бровями тревожно поблескивали. Когда он смотрел на вас, его зрачок странным образом замирал, и казалось, что его взгляд постоянно задает вам какой-то вопрос. Он носил выцветшую, когда-то бывшую коричневой куртку и темно-синие брюки, болтавшиеся на тощих ногах. Через шею на веревочке висели большущие меховые перчатки, а в левой руке он держал дорожную сумку, в которой были прорезаны дыры. Как я узнал позднее, в сумке он носил огромного кота. Вот и все относительно нелепого вида этой любопытной личности. Что касается кота, то это был великолепный зверь, которого я не успел хорошо разглядеть. Пожалуй, он был с ягненка и, право, казалось, испытывал немалое удовольствие от такого средства передвижения. Прелюбопытное животное.
Естественно, Шиллеманс настороженно относился к скандальной репутации автора “Безделиц для погрома”. Отсюда его удивление, когда он услышал, как тот, пренебрегая всякой осторожностью, мечет в немцев громы и молнии.
При немецком консуле он сказал мне, что я должен заниматься французской общиной, и, не замедляя стремительного потока речи даже для того, чтобы выслушивать ответы, осведомился о причинах, приведших меня в Зигмаринген. Похоже, его забавляла возможность таким образом поворошить это осиное гнездо. Образно, используя совершенно неожиданные и невероятно потешные выражения, он набросал картину военного положения, как он его себе представлял: “У меня впечатление, что на этот раз они расслоились и закостенели, — говорил он о немцах. — Конец гибким отводам, резина затвердела”. А дальше все тем же издевательским тоном, с тем же выговором парижского гавроша, который никак не вязался с лихорадочным блеском светлых глаз и огромными зрачками, трагически уставившимися на вас: “Вот я и задаю себе вопрос, что же выйдет из этого хаоса? Что вы, человек с другой стороны, думаете обо всем этом?” Выглядело это так, словно он действительно желал, чтобы война прекратилась побыстрее и — что довольно странно для обитателя Зигмарингена — полным крахом рейха. “Сейчас они должны бы уже сообразить, что пора кончать, — говорил он чуть позже. — Тут нет ничего забавного; чего они растягивают удовольствие; ребята, которых сейчас берут в армию, вообще-то, почти годятся мне во внуки. Если бы еще, как с оспенным больным, можно было обойти это дело стороной!..”
Немного погодя, когда Селин все еще разговаривал с Шиллемансом, он заметил эсэсовца Бёмельбурга с собакой. Понизив голос почти до шепота, Селин сказал:
“Послушайте, вы видите мужчину, беседующего с Мюллером, хозяина того огромного пса, что крутится вокруг них?” Действительно, я заметил высокого мужчину, сверху вниз смотревшего на доктора Мюллера, а также замечательного боксера, бегавшего взад и вперед словно хищный зверь. Селин еще больше понизил голос и комически закатил глаза: “Я затруднился бы вам сказать, кто из них, человек или зверь, свирепее: оба они питаются человеческим мясом. Не шучу, — заверил он меня. — Этот тип — главарь гестапо, и он кормит собаку кусками мяса, которые вырывает у своих жертв”. Он пристально посмотрел на меня, прежде чем добавить: “Остерегайтесь его. Он крайне опасен. У вас нет привычки. Остерегайтесь!”
Что за любопытная личность этот Селин! В свою очередь я задавал себе вопрос, почему же он принял участие в исходе, почему оказался тут, а поскольку мы были одни, я его об этом спросил. Правда, я мало что знал о нем, как, впрочем, немного знаю и сейчас; в принципе, всегда существует какая-то причина, чтобы на такое решиться. Вместо ответа на заданный вопрос мой собеседник только возвел к небу глаза и сокрушенно покачал головой <…>
Казалось, что теперь Селин о многом сожалеет. Не могу забыть его больших тоскующих глаз, того, как он смотрел на меня; этот словно взывающий о помощи взгляд странным образом контрастировал с шутливым тоном, юмором и умением разглядеть в человеке смешное, со свойственными ему манерами монмартрского певца. И по сей день я испытываю по отношению к этому человеку, которого практически не знал, странное чувство жалости.
Через несколько недель Шиллеманс решил покинуть Зигмаринген и по неосторожности проговорился. В глазах Фернана де Бринона это было предательством, дезертирством. Шиллеманса посадили под арест, поставили у дверей его комнаты часового. Селин тогда вмешался, спасая доктора от “неприятностей”. Он обратился к Бринону. Шиллеманс смог снова вернуться в лагерь для военнопленных, подальше от Зигмарингена.
Война неотвратимо приближалась к небольшому городку в верховьях Дуная. Союзная авиация бомбила Ульм, Штутгарт. 23 декабря генерал Леклер, командовавший 2-й танковой дивизией, освободил Страсбург, где его приветствовала ликующая от счастья толпа. В Зигмарингене веселились много меньше. Люшер по местному радио желчно прокомментировал успех Леклера. Вечером за ужином де Бринон, по словам Шиллеманса, заявил ему: “Люшер, я решительно не оценил ваш текст о генерале де Отклоке. Это великолепный офицер и превосходный француз, хотя он и замешан в сомнительной авантюре. Я не позволю вам бросать тень на его честь, — и он закончил презрительным тоном, чтобы его добить: — В особенности вам, Люшер”. Естественно, от этой неожиданной выходки на всех повеяло холодом…
В ночь с 15 на 16 декабря фон Рундштедт предпринял наступление в Арденнах, задействовав 250 тысяч солдат и офицеров, 2 тысячи артиллерийских орудий и 1 тысяча танков. Последняя судорога, последняя надежда.
Только один человек ничему не удивлялся, не давал обмануть себя и не строил иллюзий. Селин… Он пока еще не знал, что по приказу военного министра от 5 января 1945 года во Франции его памфлеты были изъяты из продажи. Он и без того понял, что на родине жизнь его не стоит ничего. 6 февраля был казнен Бразийяк. Просьбы о помиловании, подписанные Мориаком, Кокто и многими другими деятелями культуры, не принадлежавшими к коммунистической партии, мало что значили в глазах генерала де Голля. Но отнюдь не эта новость подтолкнула Селина к мысли об отъезде. Для него Зигмаринген был лишь этапом. Все более ненадежным убежищем — кольцо сжималось, союзные армии переправились через Рейн, американцы и французы достигли Шварцвальда…
22 января 1945 года он официально обратился к генеральному консулу Швейцарии в Штутгарте:
Имею честь просить въездную визу в Швейцарию для себя и своей жены. В настоящее время — беженец в Зигмарингене, доктор медицины Парижского факультета и инвалид войны (75-процентная потеря трудоспособности) — Литературное имя — Л.-Ф. Селин. Может быть, оно вам известно и объясняет, почему я должен был покинуть Францию, где сейчас почти наверняка был бы приговорен к смерти. Я не намерен продлевать свое пребывание в Швейцарии сверх срока, который потребуется для политического уcпокоения, — к примеру, более одного года. Я имею с собой золотые монеты и драгоценности примерно на 12 тысяч швейцарских франков. Кроме того, после моего приезда в Швейцарию мне было бы нетрудно добиться из Испании втрое большей суммы от друзей, которым я доверил значительные суммы в золоте.
Ответа на свое письмо он не получил. В те военные годы великодушие, чувство гостеприимства и готовность предоставить политическое убежище отнюдь не отличали федеральные власти Гельвеции. Сколько евреев и противников нацистского режима, скрытно проникших в Швейцарию, были выдворены на германскую границу и, следовательно, обречены на смерть? Но и у Селина, принадлежавшего к противоположному лагерю, не было ни малейшего шанса. Хотя он все же попытал счастья. Люсетт рассказывает, как вместе с Селином и Бебером они тренировались, совершая долгие походы по глубокому снегу, чтобы однажды — кто знает? — перейти швейцарскую границу. Гостиница “Львы” находилась менее чем в ста метрах от станции. Иногда они бродили вдоль путей, следя за отправлением поездов в Швейцарию — в надежде на случай, а вдруг удастся вскочить на подножку. Мысль о бегстве стала для Селина наваждением. Однажды им почти что повезло. Поезд трогался. Они успели подняться на ступеньки. Но в последнее мгновение их заметили немецкие часовые и стали грозить. Пришлось спрыгнуть.
В городе атмосфера становилась все более удушающей и гротескно-абсурдной. 20 января Эптинг устроил новое собрание французской интеллигенции. Затем последовал ужин, в котором участвовали многочисленные представители военных и административных властей. В меню одно-единственное рыбное блюдо и достойное количество бутылок с красным вином.
Селин, не выпивший ни капли вина, принялся проводить параллель между участью “бошей”, которые умудрились проиграть войну и которые тем не менее смогут вскоре разойтись по домам как честные граждане и честные солдаты, с чистой совестью — они ни перед кем не должны отчитываться, они выполнили свой патриотический долг, — и судьбой французских “коллабо”, терявших в этой игре в дурака все — и достояние, и честь, и жизнь. Так вот, он, Селин, больше не хочет молчать, он должен сказать, что ему всегда был ненавистен немецкий мундир и что он никогда не был настолько туп, чтобы не понять: под таким знаком коллаборационизм превратится в жуткое проклятие. Высокие военные чины сочли селиновскую выходку превосходной шуткой, она их очень развеселила, и, когда Фердинанд ушел спать, сожалели о том, что он их покинул.
Вот уже неделя, как Дрезден превратился в груду дымящихся развалин. Красная Армия наступала. Американская армия наступала. И Селина по-прежнему мучительным наваждением преследовал вопрос: как бежать? Раз нельзя в Швейцарию, надо добраться до Италии, до аэродрома Мерано и оттуда лететь в Испанию… Почему бы и нет? Но как? Для Дании требовалась виза. Селин просил о содействии Эптинга, но тот ничего не мог сделать. 15 февраля Селину нанес визит лейтенант Геллер. Ранее в Париже он руководил немецкой цензурой. Теперь его обвиняли в пораженчестве, и он тоже ничем не мог посодействовать писателю. Тогда Селин подумал о бывшем начальнике немецкой разведслужбы в Западной Европе Германе Биклере, с которым иногда встречался в Париже в его кабинете на авеню Фош. К тому времени Биклер перебрался в Шварцвальд. В конце февраля Биклер приехал в Зигмаринген повидать писателя. По свидетельству Люсетт Детуш, он сказал следующее: “Уезжайте как можно быстрее, Германия на краю гибели, попробуйте добраться до Дании, не знаю, помогут ли вам ваши бумаги, поезда почти не ходят, границы закрыты. Но хотя бы попытайтесь”.
Биклер сделал все необходимое, чтобы они получили визы, аусвайсы, разрешения и т. д. Он написал дипломатическому представителю Германии в еще оккупированной Дании, чтобы облегчить Селину, Люсетт и Беберу въезд в страну. У Бёмельбурга он добился, чтобы их паспорта, срок действия которых истек еще в декабре, были продлены и чтобы тот достал им документы, необходимые для проезда по Германии… Удостоверение было также выдано бывшему солдату Легиона французских добровольцев Жерминалю Шамуену, которого по состоянию здоровья комиссовали с Восточного фронта; он укрывался в Зигмарингене и помогал Селину в качестве санитара. Вроде бы этот Шамуен слыл удивительно пробивным малым. Ему не было равных в искусстве добывать лекарства, продукты питания и собирать последние городские сплетни в этой, по словам Алена Лобро, “состоящей из кучки болтунов общине”.
6 марта в Париже скончалась Маргерит Детуш. В Зигмаринген до Селина весть о смерти матери не дошла. Никакие новости из Парижа сюда больше не просачивались.
Дриё Ла Рошель покончил жизнь самоубийством 16 марта. В свое время он ошибся. И проиграл. Теперь он выходил из игры. Без шума. С достоинством интеллигентного человека, пережившего крах иллюзий. Ничего общего с Зигмарингеном, где крысы лихорадочно метались, рвали друг друга, придумывали, как спасти шкуру, убежать с корабля, обо всем забыть, все отрицать… Здесь, на берегах Дуная, где одни готовили себе отступление в Швейцарию, другие в Испанию, а третьи намеревались укрыться в Австрии или даже в Южной Америке, никому и в голову бы не пришло, что Дриё может покончить с собой. Здесь каждый готовился сменить имя, предать собственную память, словно речь шла о том, чтобы скинуть пиджак или взять новый.
Селин стоял в стороне от этой панической лихорадки, он считал, что ему не от чего отрекаться и нечего забывать. 18 марта он получил свою датскую визу. 22 марта в 19 часов 30 минут сел в идущий на север поезд. Накануне он отнес Бебера к бакалейщику, которому тот полюбился. Но кот отверг позолоченную и сытную тюрьму в Баден-Вюртемберге. Утром в день их отъезда он выбил в лавке решетку и явился к своим хозяевам в гостиницу “Львы”. Бессмертный Бебер! Гоп — в сумку и в путь, в Данию, к новым селиновским приключениям или, если угодно, к новым катастрофам.
Люсьен Ребате пришел их проводить.
Когда опустилась ночь, мы сошлись на вокзальном перроне. Там были моя жена, Абель Боннар, Жако, Ла Виг, примирившийся после двенадцатой за зиму ссоры с другом Фердинандом, еще двое или трое близких людей. Семейство Детуш во главе с Люсетт, как всегда безупречной, невозмутимой, опытной, тащило на себе около двухсот килограммов багажа — несомненно, остатки славных селиновских чемоданов, которые теперь обшили парусиной и перевязали ремнями; с таким снаряжением можно было отправляться хоть в джунгли Бамболы-Брамагансы. До границы их сопровождал лихой парень, вроде бы санитар. Он должен был помогать при пересадках. Сама поездка рисовалась им тяжким странствием по разгромленной и полыхающей Германии. Селин прижимал к животу Бебера и буквально сиял. Конец бомбардировкам, покорному ожиданию харчей в глубине мышеловки. В его памяти мы вряд ли займем большое место. К перрону подъехал поезд, один из тех жалких поездов времен немецкой агонии, с паровозом на дровах. Мы крепко обнялись, погрузили скарб. В последний раз Фердинанд раскрывал свой невероятный паспорт, крутил им. Состав тронулся, словно “кукушка” из альбома Дюбу.
А мы оставались в адском горниле. Но никакой зависти не испытывали. Если нам и придется в этом горниле погибнуть, все-таки лучший, величайший среди нас будет спасен.
Итак, вечером 22 марта маленький поезд покинул Зигмаринген, глубокой ночью он добрался до предместий Ульма, который располагался в семидесяти километрах к северу. Вокзала больше не было, вместо него стояли какие-то сараи. Город-призрак лежал в развалинах, и его требовалось ранним утром пройти насквозь, чтобы на востоке найти новый сарай, новый поезд — на Аугсбург. Для Селина и его спутников начиналась безумная одиссея; они двигались на север, к Дании, к этой стране обетованной. Словно тени, отупев от усталости, они спасались от бомбежек, выбирались из сошедшего с рельсов поезда и пересаживались в другой, ехали мимо сумеречных пейзажей, через охваченные паникой города, мимо людей, сидевших по подвалам и ожидавших наихудшего — может, казаков, а может, смерти… Эти люди с ужасом вспоминали гитлеровскую мечту о великом рейхе, который просуществует тысячу лет.
Одиссеи бесконечны. Люсетт признается, что, как ей казалось, это путешествие продолжалось около месяца. В письме к своему другу доктору Камю Селин говорит о примерно трехнедельной экспедиции.
Люсетт посадила его (Бебера) в сумку. Там она держала его в течение восемнадцати дней и восемнадцати ночей, без питья, без еды, не выпуская по его делам. Он не шевелился, ни разу не мяукнул. Он понимал всю трагичность ситуации. Мы двадцать семь раз пересаживались с поезда на поезд. В дороге все сгорело или было потеряно, кроме кота. Тридцать семь километров мы прошагали пешком, от одной армии к другой, под более страшным, чем в 17 году, обстрелом.
По правде говоря, их путешествие продолжалось меньше пяти дней. 27 марта они уже были в Копенгагене. Но и пять дней могут походить на вечность. Пяти дней оказалось достаточно, чтобы из этого получился целый роман (”Ригодон”): столько было приключений, драм, потрясений. Пять дней способны всю жизнь порождать кошмары.
Селин был постоянным клиентом гостиницы “Англетер”. Перед войной он останавливался обычно именно там. Но теперь узнать его было невозможно. Ему пришлось вести длинные переговоры, объясняться по-английски, предъявлять бумаги, перечислять своих датских знакомых… Но в конце концов номер был получен.
Проспали они как убитые много часов, без сновидений, а на другой день прошлись по улицам. Дания еще находилась под немецкой оккупацией, но жизнь показалась им мирной. В лавках Копенгагена шла бойкая торговля.
Это изобилие было как сон, — вспоминает Люсетт, — мы вошли в магазин и увидели сыр, яйца, сливочное масло. Словно в истерике я начала смеяться, говоря себе: это же невозможно! Столько времени мы терпели страшную нужду… А здесь у меня вдруг возникла уверенность, что я могу спросить три килограмма масла, сотню яиц, все, что захочу. Но это же невозможно, так не бывает, это невозможно! Я смеялась от усталости, от перевозбуждения.
Во Франции суды с безукоризненным рвением продолжали свою работу. 19 апреля судебный следователь Зусман выдал ордер на арест Селина, обвиняемого по статьям 75 и 76 Уголовного кодекса в государственной измене. Теперь могло начаться официальное преследование. Все было ясно, перспективы четко обозначены: Селину грозил смертный приговор.
Война в Европе подходила к концу. 21 апреля французские войска вступили в Зигмаринген, в то время как русская армия находилась на подступах к Берлину. Только что от кровоизлияния в мозг скончался Рузвельт. 28 апреля итальянское движение Сопротивления торопливо казнило Муссолини. 30-го Гитлер покончил с собой в своем бункере. А вот Петен уцелел, 26 апреля его посадили под стражу в форт Монруж. 4 мая капитулировали немецкие оккупационные войска в Дании, и английская армия освободила страну. Наконец 8 мая фельдмаршал Кейтель подписал в Берлине заключительный акт о капитуляции Германии.
Итак, конец? Но правда только начинала выходить на свет. Миру открывался безумнейший беспредел холокоста…
Какое это имеет отношение к Селину? Да никакого, если не принимать в расчет влияние, которое писатель, пусть и стоящий в стороне от партий и политической жизни, оказывает на ход событий. Воздействовали или нет сочинения Селина на гитлеровскую политику? Конечно же нет. Но вопрос следует ставить иначе. Сочинения Селина сильно повлияли на французскую идеологию, подпитывали и развивали идеи антисемитизма, а значит, подталкивали к соглашательству с немцами. Это несомненно.
На Копенгаген опускалась осень. Кольцо вокруг Селина сжималось. Французская дипломатическая миссия в Дании получила анонимное письмо с сообщением о том, что писатель находится в городе. 1 октября глава миссии Ги де Жирар де Шарбонньер телеграммой известил об этом министра иностранных дел Жоржа Бидо. Он уже начинал проявлять рвение в преследовании “известного коллаборациониста”. Он запрашивал указания. Следовало ли официально потребовать экстрадиции Селина? От Бидо поступил ответ: еще 1 апреля был выдан ордер на арест Селина, предлагалось известить об этом датское правительство. Папка французской миссии пополнилась копиями обвинительных документов против Селина, в том числе изданием “Guignol’s band” и предисловием к “Безон сквозь годы” (хотя рассматривать два последних сочинения как улики было по меньшей мере смешно). В вину ему ставилось и то, что он являлся почетным членом Европейского клуба, а летом 1944-го бежал в Германию.
Наконец 23 ноября Бидо приказал Шарбонньеру добиться экстрадиции писателя. Дело Селина? По правде сказать, на него мало кто обратил внимание в тот момент, ведь 20 ноября начинался процесс над нацистскими преступниками в Нюрнберге, к которому отныне были прикованы взгляды всего мира…
1 декабря Сартр опубликовал в “Тан модерн” памфлет “Портрет антисемита”. Об авторе “Безделиц для погрома” он писал: “Если Селин смог поддерживать социалистические постулаты нацизма, значит, ему было заплачено”. Обвинение смехотворное, ложное, но оно характерно для той ситуации, когда среди интеллигенции царила огромная растерянность и она со страстью взялась отыскивать корни и движущие силы расистского безумия. Кстати, обвинение Сартра показывает, что Селин в буквальном смысле стал символом антисемитизма, а это явление необходимо было понять, разложить на составляющие, предупредить и наказать.
Была ли гибель Робера Деноэля напрямую связана с царившей во Франции атмосферой разоблачений и сведения счетов в рамках начавшейся чистки? Деноэль издавал антисемитские памфлеты Селина, а во время оккупации публиковал Ребате и многих других…
По окончании войны Деноэль несколько месяцев старался не высовываться. Селин в одном из писем вообще советовал ему уехать из Франции. Но тот готовился к суду — его издательство обвинялось в сотрудничестве с врагом. Конечно, в свое оправдание он мог сослаться на тот факт, что публиковал в годы оккупации Эльзу Триоле и Луи Арагона…
Тем вечером Робер Деноэль и Жанна Ловитон поехали в театр. Примерно около двадцати одного часа их машина “пежо 202” остановилась на углу бульвара Инвалидов и улицы Гренель — лопнула шина. И пока Робер Деноэль менял колесо, Жанна Ловитон направилась к ближайшему полицейскому участку, чтобы вызвать такси. Через несколько минут в ее присутствии в участке зазвонил телефон: убитого выстрелом в спину Робера Деноэля только что обнаружили на тротуаре. В кармане у жертвы осталось 12 тысяч франков. Так что вряд ли преступление было совершено в целях ограбления. Но как участники Сопротивления могли узнать, что автомобиль Деноэля остановится именно в том месте? Может, за ним наблюдали из другой машины? Маловероятно… Несколько судебных расследований не дали результата. Дело осталось нераскрытым.
Смерть Деноэля больно задела Селина. Между ними случались размолвки и трения на профессиональной почве, но издатель был его другом, товарищем, первым, кто в него поверил, кто его поддерживал и подбадривал на протяжении всех этих лет, кто ввел его в литературу. Деноэль был частью прошлого Селина, его памяти, а только ей писатель упорно сохранял верность. Деноэль был также ширмой, посредником между Селином и публикой… И в тот момент Селин решил, что, целясь в Деноэля, стремились поразить и его. Он считал, что следующей жертвой несомненно будет он. Два письма к Марии Канаваджиа того периода позволяют в полной мере понять всю степень его растерянности:
Ну вот, закрылась и эта могила… Одной больше… С этим несчастным погребено столько всего… так много всего… что замирает жизнь… она больше не трепещет… и сердце начинает биться снова уже в ином ритме… Бедняга Деноэль, эта его премия “Ренодо”, как жалко уже тогда мы оба выглядели… а потом у нас ловко увели Гонкуровскую премию <…> Вот так! котомка с бедой пополнилась еще одним очень горьким, очень тяжким грузом. А надо продолжать путь.
И во втором:
Только что получил ваше письмо, написанное после погребения. Голгофа воспоминаний ужасна и непреодолима. Началось с Гонкура. И пятнадцать лет спустя… Такая вот кривая… Такая вот смертельная кругосветка! Бедняга, судьба нагнала его, словно накрыв сачком… На похоронах вы должны были привлечь внимание зевак… И что думают люди? Ведь он был чрезвычайно известен в своем кругу. Не могу не думать об этом ужасе. Мне кажется, что я оставил во Франции двойника, с которого забавы ради сдирают кожу… то здесь, то там… медленное и лютое проклятие терзает меня — тоже забавы ради. Я же совсем беспомощен. Никого…
В Дании Селин доживал на свободе последние дни.
15 декабря газета “Самди-суар” распространила сообщение о том, что Селин находится в Дании, на следующий день информацию перепечатала датская “Политикен” под шапкой “Французский нацист скрывается в Копенгагене — речь идет о писателе Селине, бежавшем из Франции вместе с правительством Виши”. После чего события развивались очень быстро. В тот же день, 16 декабря, некий торговец газетами позвонил в сыскную полицию датской столицы: он опознал Селина в одном из своих постоянных покупателей… 17 декабря датский министр иностранных дел приказал арестовать Селина и его супругу…
20 декабря находившегося в камере Селина на английском языке известили о том, что Франция требует его экстрадиции. Он не согласился с содержавшимися в ноте обвинениями. 25 декабря он написал адвокату Торвальду Миккельсену письмо, больше похожее на призыв о помощи, в котором заявил, что никогда и ни на кого не работал… что он всего лишь писатель, и просил начать хлопоты о предоставлении ему статуса политического беженца. Все выдвинутые против него обвинения продиктованы ненавистью и жаждой мести. Выдать его Франции — значит обречь на пытки и смерть. В конце письма он просил заступиться за Люсетт:
Я так тревожусь за свою бедную жену, она-то в любом случае далека от всего этого. Прошу вас, умоляю побывать у нее и немного поддержать. Передайте ей, что я все время только о ней и думаю и живу одной надеждой вновь ее увидеть. Она не способна причинить зло, она великодушная и порядочная. Мы оба глубоко несчастны, что нас разъединили. <…> Попытайтесь, пожалуйста, рассеять этот ужасный кошмар. Я схожу с ума от страдания. Чувствую себя совершенно невиновным. Но прежде всего позаботьтесь о моей несчастной жене, попытайтесь передать мне известия от нее. Я так беспокоюсь.
Он, конечно, не знал, что Миккельсен находился тогда в Соединенных Штатах. В тот же день Селин обратился примерно в тех же выражениях к начальнику управления полиции Копенгагена с тем, чтобы тот попытался помешать его экстрадиции. 28 декабря этот полицейский чин, который с явной симпатией относился к писателю и его жене, направил в министерство юстиции дело Селина вместе с сопроводительной запиской, в которой обращал внимание на два существенных обстоятельства: во-первых, требование экстрадиции не содержало изложения конкретных действий, вменяемых писателю в вину, и во-вторых, и это самое главное, — подписанный 28 марта 1877 года между двумя странами договор об экстрадиции не распространялся на статьи 75 и 76 французского Уголовного кодекса. Короче говоря, он советовал запросить дополнительную информацию, прежде чем рассматривать вопрос о выдаче Селина.
Это письмо сыграло решающую роль. Оно побудило министра юстиции пересмотреть дело. Не будь письма, писателя могли бы выдать незамедлительно… Миккельсен, со своей стороны, тоже готовился к бою. Пока, правда, он следил за ходом дела издалека. Один из его помощников в Копенгагене обратился в министерство юстиции с просьбой предоставить писателю политическое убежище, подчеркнув при этом, что с экономической точки зрения доктор Детуш не станет обузой для датского государства.
Итак, дело Селина начиналось. Оно будет тянуться бесконечно долго, в нем будет много неясностей и мало конкретных улик. Французские власти будут проявлять ожесточенное упорство, и особенно Ги де Жирар де Шарбонньер, которого Селин просто возненавидит. И не без причины. Глава французской миссии действовал очень настойчиво и даже вызвал недовольство датских властей. К слову сказать, в послании к Леону Блюму, бывшему тогда премьер-министром и министром иностранных дел, он сам признавал, что превысил свои полномочия:
Действительно, в бесчисленных демаршах, предпринятых мною с этой целью (экстрадиция), я слишком давил на датские власти, хотя имевшиеся в моем распоряжении обвинительные документы не давали мне на то оснований.
Датские власти, в свою очередь, немыслимо затягивали дело, причем министерство юстиции довольно быстро заняло благоприятную для писателя позицию, тогда как министерство иностранных дел склонялось к его экстрадиции. А писатель между тем сидел в тюрьме, если прибегнуть к официальной терминологии, “оставаясь в распоряжении властей”. Он множество раз перебирался из блока для приговоренных к смерти в больничное отделение и обратно, здоровье его расшатывалось, дух слабел…
Спасла ли Дания Селина? Юрист Хельга Педерсен, бывшая министром юстиции с 1950 по 1953 год, вынесла этот вопрос в заголовок работы, которую она посвятила именно делу Селина. Да, Дания спасла Селина, это бесспорно, но какой ценой! Восемнадцать месяцев он провел в заключении. За что? Просто так. Ради прекрасных глаз Франции, в угоду общественному мнению… А потом понадобилось время на тысячу юридических формальностей. И конечно, на то, чтобы окончательно установить: выдавать Селина Дания не обязана, но при желании могла это сделать, а могла назначать бесчисленные встречи, межминистерские совещания, доказывая, что самое неотложное дело надо рассматривать без спешки; пусть человек подождет, пока решается его судьба, его жизнь, пусть гниет в камере, пусть страдает от дизентерии, пеллагры, головных болей (стоял вопрос о трепанации), пусть у него выпадают зубы и он весит уже меньше шестидесяти килограммов при росте метр восемьдесят…
Только 31 января 1946 года датский МИД наконец запросил у французских властей уточненийяотносительно предъявляемых писателю обвинений. На что французская миссия ответила нотой, настаивая на ускорении процедуры экстрадиции и повторив все те же обвинения общего характера: Селин — член Европейского клуба, автор “Guignol’s band” и “Безон сквозь годы”. Все это вызвало у датчан недоумение и подтвердило некомпетентность тех, кто расследовал дело Селина, — любые выступления писателя в коллаборационистской печати выглядели бы куда более убедительным поводом для обвинений, чем два его последних, совершенно аполитичных произведения.
15 февраля юрист, бывший правой рукой Миккельсена, обратился к властям с настойчивой просьбой подождать возвращения адвоката до 10 марта, доводя до их сведения только что полученное им от того письмо:
Я Вас прошу сделать все, что в Вашей власти, и добиться, чтобы экстрадиция была отложена до моего возвращения. По поводу этого дела у нас с Дедишеном есть очень важная информация. Здесь, в Нью-Йорке, я также получил некоторые уточнения. В глазах всего мира Дания, выдавая Селина на основании имеющихся материалов, создала бы прецедент, который в будущем причинит нам самим немало неудобств. Это дело принципиальное, огромной важности, все последствия которого сейчас невозможно предугадать. Недовольство шефа французской миссии — мелочь по сравнению с тяжелыми последствиями, которые имело бы решение об экстрадиции Селина на основании непроверенных и хрупких доказательств. Министры юстиции и иностранных дел должны в полной мере это осознать. В любом случае не подобает выдавать Селина, зная, что мы с Дедишеном располагаем материалами, которые готовы предъявить не позже чем через месяц.
Больной Селин 28 декабря был переведен в тюремный лазарет, где и оставался в индивидуальной камере до 5 февраля 1946 года. Затем он вернулся в западное крыло тюрьмы, в камеру 84, а позднее перешел в секцию “К” на первом этаже, в отведенную для приговоренных к смерти камеру 603.
Начиная с января Люсетт могла посещать его каждый понедельник. Она приносила ему книги, газеты и продукты — окорок, печенье, лимоны и апельсины, которые получала в посылках от матери, таким образом она вносила некоторое разнообразие в скудный тюремный рацион.
Весна 1951 года… После объявленной во Франции амнистии Торвальд Миккельсен обратился к министру юстиции Дании с просьбой освободить Селина от обязательства не покидать датской территории. Это было сделано всего за несколько дней до отъезда Селина, и, по правде говоря, ни малейших затруднений не вызвало.
Селин желал уехать как можно быстрее. И неудивительно. Только вот куда? В Испанию, где ему предлагал свое гостеприимство его друг Антонио Сулоага? На Корсику к Андре Пюликани? К Полю Марто в Нёйи? В Аргентину, поближе к Ле Вигану? Артист давно уговаривает его присоединиться к нему. Но еще 12 октября 1950 года Селин ответил: “Это аргентинское предприятие по всем признакам кажется мне гибельной авантюрой. <…> Нет, брось, все это несерьезно! Даже если я туда и доберусь, на что жить? на жалкие подаяния?” <…>
Прежде чем покинуть Корсор, он 28 июня написал редактору местной газеты следующее письмо, опубликованное в “Корсор Авис” 4 июля:
Господин редактор!
Мы с женой покидаем очаровательный город Корсор, и я прошу Вас поверить, что мы не без грусти оставляем эти места, где нас встретил самый любезный, самый человеческий, самый деликатный прием.
В весьма тяжелые для нас годы мы были окружены в Koрсоре истинной симпатией, которая очень поддержала нас в течение долгого изгнания.
Я был бы, господин редактор, чрезвычайно Вам признателен, если бы Вы позволили мне через Вашу газету выразить всем жителям Кoрсора мои чувства дружбы и благодарности.
Соблаговолите принять заверения в моем совершенном почтении
Л.-Ф. Селин.
В субботу 30 июня Луи и Люсетт, нагруженные корзинами с собакой Бесс, Бебером-путешественником и четырьмя другими котами — Томиной, Пупиной, Мушеттой и Флютой покинули Кларсковгаард. Поездом они доехали до Копенгагена, где провели ночь у Миккельсена, а в воскресенье после обеда направились в аэропорт c тем, чтобы вылететь в Ниццу. Фотографии показывают нам семью Детуш перед аэровокзалом в сопровождении Миккельсена и двух семейных пар — их друзей Рибьеров и Салей. Селин в светлой, довольно мятой тройке. Трость, через плечо висит сумка, брюки болтаются — облик бродяги, он даже чуточку напоминает Чарли Чаплина. Люсетт в строгом черном костюме, белой блузке, на голове тюрбаном закручен шарф, она выглядит более спокойной.
Их самолет, DC-4 скандинавской компании SAS, вылетел в 18 часов 15 минут прямым рейсом в Ниццу, полет продолжался немногим более пяти часов.
Мы так ждали амнистии, — объясняет Люсетт. — И устали от ожидания. Нет, никаких взрывов радости. Мы приготовились к возвращению. Мы были чуть встревожены. Заказали специальные корзины с отделениями — для кошек. Их нельзя было посадить вместе. Нам пришлось оставить в Клавсковгаарде Сару, любимую кошку Луи, белую с каштановыми пятнами и глазами, словно подведенными карандашом. Она была почти дикой. Бывало, устраивалась у него на плечах, обвившись вокруг шеи, а потом вдруг становилась такой, что не подступишься. Именно она произвела на свет четырех котят: Флюту, Пупину, Мушетту и Томину, которые в отличие от нее смогли приспобиться к цивилизованному существованию. Перед отъездом мы оставили сторожам в поместье немного еды, чтобы они подкармливали шныряющих там полудиких кошек, и прежде всего Сару. Позднее мы узнали, что сразу же после нашего отъезда там устроили облаву, чтобы всех их истребить… Короче говоря, мы подготовились к отъезду, собрали все свое барахло и распихали по сундукам старую одежду, одеяла, кастрюли, упаковали стиральную машину — словно нищие. Луи никогда не летал самолетом. Полет очень его развлек, он вел себя как ребенок. Совсем не боялся. А самолет трясло. Были видны молнии. Беспокойное путешествие. Луи нашел его очень забавным.
Было около одиннадцати часов вечера, когда самолет приземлился в Ницце. Их встретила тяжкая, удушливая влажная жара, которую была бессильна смягчить даже ночь. Такси довезло их до Ментоны. Уставшие, замученные Люсетт и Луи думали только о сне. Увы! Пираццоли с большой помпой встречали их на первом этаже своего просторного дома “Бельвю”, расположенного на холмах к востоку от города…
Большие столы были расставлены в холле, — вспоминает Люсетт. — Сервизы, хрусталь. Нас ожидали гости, журналисты. Шампанское охлаждалось. Мать была пьяна. Отчим, надевший еще довоенные итальянские награды, был молчалив и великолепен. Луи сразу же спросил: “Где моя комната?” Он там закрылся и никого не желал видеть. Все разъехались в ярости. Луи не взял даже стакана воды.
Прием задумала моя мать. Я была потрясена. Мне тотчас стало ясно, что долго мы тут не протянем.
27 января 1959 года Селин писал Нимье: “Мой следующий медведь продвигается… он закончен (2600 страниц)… Несколько месяцев я буду его вылизывать”. 23 декабря все было готово, и рукопись поступила к Гастону Галлимару. Теперь Селину хотелось, чтобы роман побыстрее издали. В январе 1960 года Нимье получил от него еще одно письмо: “Я боюсь будущего, Роже… печатать, быстрее!” Смерть бродила вокруг писателя настойчивее, чем когда-либо. Селин ее чувствовал. Он боялся. Он еще не завершил своего дела.
В начале 1960 года двое молодых людей, Жак Даррибеод и Жан Гено, направились в Медон. Дабы увидеть Учителя, записать его речения, а может быть, они даже мечтали снять о нем фильм. Селин сразу выставил их вон: “Я не даю интервью!” Но затем назначил встречи на 6 и 20 февраля. Жан Гено очень тщательно записал все, что сказал писатель… Молодым людям особенно хотелось знать мнение Селина о крупных авторах, которые оставили след в его творчестве. Селин говорил им о Лафонтене и Вийоне, Расине и Шекспире, Прусте и Сен-Симоне, Стендале и г-же де Сталь. Слегка гнусавым, одышливым голосом он рассказывал о детстве, о годах ученичества, воскрешал пассаж Шуазель, погружался в бесконечные воспоминания.
В мае 1960 года ему написал кинорежиссер Клод Отан-Лара, который подумывал об экранизации “Путешествия на край ночи”. Новое возвращение к прошлому, к давней мечте, которой не суждено было осуществиться. “Путешествие” на киноэкране? Нет, это решительно невозможно. Через несколько месяцев Отан-Лара сам откажется от своего проекта.
А 20 мая вышел “Север” — у Галлимара тиражом 8 тысяч экземпляров, цена — 17. 50 франков (отныне уже новых франков!). Сопроводительный текст сочинил Нимье…
Публикация “Севера” не вызвала особых споров. До лета Селин вообще отказывался давать интервью. Единственное исключение составила его беседа с Клодом Сарротом, опубликованная в “Монд” 1 июня, и ее нельзя не отметить. На этот раз вопросы ни в коем случае не касались того, что уже давно было известно (или должно быть известно): антисемитизма, предвоенных безумств, Зигмарингена и так далее. Была книга “Север” — шедевр, пройти мимо которого невозможно. Селин объяснял Клоду Сарроту, почему после окончания войны, которая стала для него и предвестием конца Европы, он превратился в “трагического летописца”. Он объяснял свой стиль, свою знаменитую тихую музыку, говорил, какую колоссальную работу проделывает со словом — чтобы удивить читателей, взволновать их. <…>
Критика оказала “Северу” исключительный прием. Трудно перечислить все издания, откликнувшиеся на появление романа… После завершения книги Селин мог позволить себе передышку. Но нет! Он тотчас взялся за новый роман — продолжение предыдущего, где рассказывал о двукратном путешествии через Германию, сначала с севера на юг, до Зигмарингена, а затем с юга на север, до Фленсбурга, и о многомесячном пути до Дании. Еще одна замечательная эпопея, еще одно путешествие под бомбами и среди развалин, от поезда к поезду; “блуждания на фоне пейзажа” — такое определение нашел для книги сам Селин. В конце концов он назовет ее “Ригодон”, хотя сначала намеревался назвать “Жмурки”.
Этот заголовок, “Ригодон”, типичен для селиновского гения, умеющего в одном слове или в одной короткой фразе резюмировать основную мысль, подсказать окраску, тему, заставить роман петь, озарив его единственно необходимым и неожиданным светом. Согласно словарю, “ригодон” имеет два значения. Первое — очень живой и веселый танец, модный в XVII и XVIII веках. Второе — во время упражнения в стрельбе барабанный бой, фанфара или отмашка флажком, указывающие, что пуля попала в яблочко; так же называлась и пуля, попавшая в цель.
Так вот, все обозначено: благодать и сила, легкость и насилие, изящество и неизбежность. “Ригодон” будет походить на другие романы своей усмешкой, притаившейся в глубине самых мрачных эпизодов: это своего рода Апокалипсис в кружевах. Конечно, мы оказываемся в самом центре комедийного действа, когда в Гамбурге Бебер обнаруживает под развалинами бакалейную лавку, или в тот момент, когда несколько раньше, в Ульме, актер Ле Виган останавливает автомобиль с фельдмаршалом фон Рундштедтом. Селин пишет живо, изящно, он улыбается среди самых страшных социальных потрясений, это человек XVIII века, сочиняющий так, словно он танцует — с чувством ритма, изящества, непосредственно. Но нельзя забывать, что легкая усмешка — только фасад, а веселый и живой танец ригодон — обман. Извивающиеся в такт музыке тела на самом деле корчатся в предсмертных судорогах, они не могут остановить пляску смерти… Эти спускающиеся в ад и мчащиеся неизвестно куда поезда — они-то и есть “ригодоны”, селиновские пули, летящие точно в цель…
Несколько месяцев назад у Селина случился слабый инсульт. Об этом знали только самые близкие друзья. Однажды он резко поднялся из-за письменного стола и сбросил на пол все бумаги. Люсетт обнаружила его простертым на кровати, в углу рта скопилась слюна. Он с трудом узнал ее. “Так продолжалось много недель, — вспоминает она, — а потом однажды он встал и спросил: “Что ты сделала с моими бумагами?” Он ничего не помнил и вернулся к нормальной жизни”.
Летом 1960 года он не только работал над “Ригодоном”, но и совместно с Жаном А. Дюкурно готовил к публикации в собрании “Плеяды” “Путешествие на край ночи” и “Смерть в кредит” (с предисловием профессора Анри Мондора). В первом издании “Смерти”, напомню, были оставлены пробелы на месте сочтенных скандальными пассажей — Селин отказался их переписывать приличествующим образом. Сейчас он сочинял их заново. Тем же летом он впервые принял у себя Клода Бонфуа, который хотел, чтобы Селин подробнее рассказал о своем детстве, о годах, проведенных в казарме Рамбуйе, о поездках по линии фонда Рокфеллера.
В качестве аванса за “Ригодон” Галлимар ежемесячно выплачивал писателю 1 тысячу франков. Совсем немного. Но сумма выплат росла, и издателя снедали тревоги. Он настаивал, чтобы Селин поторапливался, чтобы он работал без остановок. Дело в том, что, несмотря на головокружительный успех у критики, “Север” продавался не слишком успешно. За первым тиражом в 8 тысяч экземпляров в июне последовало второе издание — 5 500 экземпляров. И последний тираж разошелся не весь…
Люсетт чувствовала, что Луи на пределе сил, загнан и измучен как никогда. Головные боли усилились. Он отказывался от любых развлечений. Несколько лет назад она решила, что ему было бы полезно отдохнуть на берегу моря. От родителей Селин унаследовал два небольших домика в Дьепе. Люсетт несколько раз побывала там и в одиночку привела один из них в относительный порядок. Как-то раз в воскресенье ей наконец удалось отвезти Луи в Дьеп. Он был разочарован. Он счел домик на углу двух улиц слишком жалким и тесным. И отказался даже переночевать там. Первым же поездом они вернулись в Париж. С тех пор он не позволил себе ни дня отдыха.
За несколько дней до его смерти я ему сказала: “Давай все продадим, продадим дом и отправимся к морю, отложи работу, брось эту книгу, и мы уедем”. Но он хотел завершить книгу, чтобы после его смерти у меня что-то осталось. Он мне все очень внятно объяснил. На “Ригодон” он потратил меньше двух лет и загнал себя, вчерне все было завершено, за день до смерти он написал последнюю страницу. Я думаю, он понимал, отдавал себе отчет, что надорвался, что после этого силы ему уже не восстановить, голова больше его не слушалась. Никто даже представить не может, как он работал. Над каждым словом или каждой фразой он иногда думал часами, переписывал заново, стирал, возвращался ко всему отрывку.
Издание в “Плеяде” задерживалось. А Селин так радовался, что еще при жизни, после Мальро и Монтерлана, вступит в этот Пантеон. Задержка его огорчала. “Если я правильно понял, в ваших планах меня опять отодвинули по меньшей мере на полгода! Но для меня полгода — это полная дряхлость и желание навсегда исчезнуть с этой сцены”.
30 июня 1961-го он завершил вторую редакцию “Ригодона”. Считал ли он книгу законченной? Тут мнения разделились. Еще в мае сам автор говорил одному журналисту, что вряд ли сумеет закончить роман раньше чем через два года. В самом “Ригодоне” он писал: “Когда появится это произведение, мне будет семьдесят лет”. Иначе говоря, он не надеялся опубликовать роман до 1964 года. К тому же текст носит следы явной незавершенности. Некоторые пассажи неоднократно повторяются. Повествование грешит очевидной непоследовательностью, непонятными скачками, сбоями. Скажем, по дороге в Аугсбург Селину сообщают, что ему еще предстоит сделать пересадку, чтобы попасть в Ульм. И сразу же поезд останавливается… в Ульме! Столь же фантастичен календарь развивающегося действия. От ноября с поразительной быстротой мы переходим к маю, затем к июню и дальше — к сентябрю. Но это не так важно. Главное — неровность стиля. Очевидно, что Селину-стилисту не хватило времени перечитать роман, отшлифовать его. Порой селиновский текст едва заметно пробуксовывает, появляются натяжки, наигрыш, отдельным фрагментам недостает естественности. В общем, “Ригодон” доказывает силу селиновского таланта методом от противного — роман далек от совершенства, но многие отрывки по уровню не уступают лучшим селиновским страницам.
Иначе говоря, Селин прекрасно сознавал, что все кончено, что дальше он уже не пойдет, он у последней черты, путешествие завершается. В “Ригодоне” уже не будет размаха предшествующих романов. Селин не расскажет там о своем пребывании на балтийском побережье, хотя раньше у него и было такое намерение, и тому есть многочисленные свидетельства на страницах книги: “Koрсор… но всему свое время, я вас сюда еще приведу…” Смерть была рядом, она подстерегала его, теряла терпение. А он не хотел заставлять ее ждать. К чему? В итоге он сократил свой роман. И смерть постоянно угадывается между строк…
Я сбиваюсь, скоро я вас потеряю, и предчувствие смущает меня, не знаю, смогу ли когда-нибудь закончить эту книгу… очень красивую, летопись деяний и подвигов, бывших важными двадцать… тридцать лет назад… ну, а сегодняшние дела?.. все мои сверстники ушли, за исключением нескольких слабаков, которые ничего не понимают, грызутся из-за ерунды, почесываются, перепрыгивают из газетенки в газетенку <…> у каждого из нас только одна жизнь, и это совсем немного, особенно для меня, в моем случае, ведь я ощущаю, как Парки подергивают нить, словно забавляясь… да! игрушка!
30 июня он написал еще два письма. Одно — Гастону Галлимару:
Мой дорогой Издатель и друг!
Думаю, скоро нам пора будет заключить другой договор о моем будущем романе “Ригодон”… с прежними условиями за исключением одного — суммы! 1500 новых франков вместо 1000 — иначе я арендую трактор и разнесу “НРФ”, а затем совершу диверсионную акцию — сорву выпускные экзамены в лицеях.
Пусть об этом не забывают!
Дружески Ваш
Детуш.
Другое письмо — Роже Нимье:
Я с трудом нашел возможность принять ту даму-писательницу. У меня не осталось ни одной свободной минуты, я хочу проскочить эту веху, 70-й километр, в трудовом порыве, вихрем, и к черту публику!
Ах, какой замечательный совет! я сразу же пишу Гастону, и да здравствуют 1500 новых франков! Я понял! Все мое просто обязано хорошо продаваться, потому что остальные застряли на Бурже, Мейзруа… я тут ни при чем, эти ожесточенные старые новые волны придают мне постоянную новизну!
Сердечно
Луи.
Следующее не “Жмурки”, а “Ригодон”.
Вы знаете, как медленно я все обмозговываю, но всегда за годы вперед — уже на ленте: “Сюда — быстрей! Туда!”
На другой день, это была суббота 1 июля, стояла удушающая жара. Поднявшись с постели, Люсетт обнаружила Луи в погребе, где он спасался от зноя. Оттуда проводила его до комнаты. Свет резал ему глаза. Она закрыла ставни.
В тот день он больше обычного жаловался на головные боли. Я поставила ему компрессы. Ему было так жарко, что он лежал в постели голый. А правая рука у него стала ледяной, что было удивительно при такой погоде. Кровь перестала там циркулировать. Думаю, что кровоизлияние в левое полушарие мозга тогда уже начиналось. Я сразу же поняла, что приступ сильнее обычного. Хотела вызвать врача. Я подумала о Вильмене. Луи мне сказал: “Запрещаю тебе его вызывать, не хочу, я хочу, чтобы мне дали сдохнуть спокойно, без уколов, без врачей, я больше не хочу ничего”. Я знаю, если бы я вызвала врача, он отказался бы его принять. Он сознавал, что вскоре умрет. И повторил мне: “Я не хочу никого видеть, оставайся рядом, я не хочу никого видеть!” В тот день у меня, как обычно, были уроки. Серж Перро пришел со своей маленькой дочкой. Она занималась у меня и собиралась поступить в Оперу; она надеялась получить от Селина рекомендательное письмо. Я сказала: “Только не сегодня. Он слишком болен, сегодня нельзя”. Думаю, он на пару минут все-таки их принял, а потом отослал малышку. И Сержу велел идти домой. Серж поднялся ко мне. Луи пролежал целый день. Наконец мои ученики ушли. Я вернулась к Луи. Он икнул, потом — еще раз, и наступил конец. Так что я не вызвала врача, потому что не хотела ему перечить, а если бы и вызвала, это ничего бы не дало. Разрыв аневризмы. Он прекрасно сознавал, что с ним.
Было шесть часов вечера. “Правда этого мира — смерть”, писал Селин в “Путешествии на край ночи”. Путешествие завершилось.
Наконец-то он обрел правду. В вечном безмолвии, подальше от людских бед, лжи и иллюзий.
У изголовья Селина чередовались Мари Канаваджиа, Роже Нимье, Арлетти, чета Брами, Робер Пуле, Макс Револь, Пьер Дюверже, Люсьен Ребате, Марсель Эме, Гастон Галлимар. Доктор Вильмен предложил, чтобы сделали слепок с правой руки Селина и маску с лица.
Прессу не известили. Селин не хотел. И я ничего не говорила. Трое суток я бодрствовала рядом с ним. Но это было очень тяжело. Вокруг дома бродили журналисты, они что-то заподозрили. Забравшись на деревья, они следили за теми, кто приходил и уходил, наблюдали за домом, где были закрыты все ставни. Привезенный Галлимаром священник совершил обряд.
В понедельник 3 июля Люсетт все-таки согласилась дать следующее сообщение в газеты: “Состояние здоровья Луи-Фердинанда Селина, уже много месяцев страдавшего от сердечного заболевания, внезапно резко ухудшилось”.
Утром 4 июля Селин был погребен на кладбище Медона. Моросил мелкий, теплый и неприятный дождь. Проводить его пришло не больше пятидесяти человек. Старые друзья. Верные друзья. “Несравненные похороны, такие, каких был достоин Селин”, — скажет Люсьен Ребате.
В ноябре 1961 года Люсетт заказала плиту с двойной надписью:
Луи-Фердинанд
Селин
доктор Л.-Ф. Детуш
1894 1961
Люси Детуш
в девичестве Альмансор
1912
и над ней велела вырезать крест и изображение трехмачтового парусника…