Перевод с польского Дмитрия Веденяпина
Яцек Подсядло
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2001
Яцек ПодсядлоСтихи
От редакции
В Польше существует учрежденная нобелевским лауреатом Чеславом Милошем литературная премия, которая в прошлом году была поделена между двумя молодыми (ни тому, ни другому нет еще и сорока) поэтами: Яцеком Подсядло и Юзефом Марцинкевичем. Обосновывая свой выбор, Милош объявил, что премия присуждается не за отдельные сборники и не за творчество в целом (“рано еще”), а за искренность и самобытность.
Мы знакомим читателя “ИЛ” с одним из награжденных — Яцеком Подсядло. Он — автор чуть ли не двух десятков поэтических сборников; в “Словаре польской литературы, рожденной после 1960 года” назван “культовым поэтом”; в жизни занимался разными вещами: бродил по свету, работал на стройках, на металлургическом заводе, на радио; живет в провинции; в 80-е годы был участником оппозиционного пацифистски-экологического движения “Свобода и мир” и публиковаться начал еще в “самиздате”. В одной из своих статей о поэзии “Отказ в соучастии” (чье название стало лозунгом целого поколения молодых поэтов) Подсядло излагает свое кредо: “Писание стихов — это отчаянная попытка переворота, попытка доказать миру, что он другой, с помощью такого жалкого оружия, как язык”; впрочем, в последние годы бунтарские мотивы в творчестве поэта уступают место прославлению жизни в согласии с природой. Жизнь Яцека Подсядло — неустанный писательский труд, все его стихи — нечто вроде интимного дневника, который он ведет постоянно, изо дня в день и который представляет нам образ не только автора, но и того, что его окружает.
Завтрак
Совместная жизнь явно не клеится.
Этот завтрак может оказаться прощальным.
Дело в том, что я купил мышеловку, и вот
мы едим сыр:
я — с тарелки, она — с проволочки,
детали нехитрого, но потрясающе эффективного механизма.
Стараясь не дышать, дрожащими пальцами
беру стакан с апельсиновым соком.
Мир в любую секунду может взорваться.
Близкие
Опубликовать стихотворение, спасти какой-нибудь народ —
все это прекрасно.
Но по-настоящему ценно другое:
то, что ты хотя бы раз не зашелся от злости
или сохранил ничтожную жизнь паука…
В общем, то, как ты повел себя
с близкими.
Пузырьки воздуха
“Дедушка Метек! Дедушка Метек!” — крик Давида
ввинчивается в меня, как штопор. Мой “папочка”
вздрагивает. Еще вчера, глядя с улицы в его освещенное окно,
я заметил, как здорово он постарел.
Водрузив на нос очки, он что-то сосредоточенно писал,
как настоящий ученый. Оказывается, это были кроссворды.
Его комната не меняется: на столе все та же пепельница; приемничек;
молитвенник; циркуль, насаженный на дешевую авторучку;
ватманский лист (“задумки”, по-прежнему “задумки”);
баночка с чесноком и лимоном от астмы
и ватерпас с двумя пузырьками воздуха, которым он
развлекает Давида. “Мой отец умер в шестьдесят четыре года,
а мне уже шестьдесят шесть, — улыбается он, — но курить
надо бросать, это точно”. В его голосе всегдашняя твердость,
и, судя по жесту, он полагает, что поднял вверх
давно отрезанный указательный палец. И вдруг
до меня доносится чудесное минорное двузвучие,
отзывающееся в каждом уголке захламленной памяти,
затем еще и еще раз — долгих одиннадцать ударов.
“Спешат на час десять, — сообщает отец, —
придется поменять пружину”.
“Ты их починил?” — “Да, вот как-то снял с чердака
и поковырялся от нечего делать”.
Может, я ошибаюсь, но, похоже, он горд.
Починил часы.
Исправил мир.
Vanitas; et omnia vanitas
Покачивая ногой колыбельку Давида, нашариваю авторучку,
чтобы записывать смерть: первой была Мурка,
которую сбила машина; потом Мини, пропавшая так внезапно,
словно ее похитили арабские террористы; несколько дней назад —
жалобно мяукая до последнего — от непрекращающегося поноса
скончался Косьма, не помогли ни капельница, ни поцелуи. И вот
пришла весть, что на мотоцикле в погоне за ветром
разбилась Мэрилу, хотя еще недавно
я наткнулся в ванной на ее беззаконный волос.
Теперь эти волосы пропадают
во французской земле, разлагается юное тело.
Мой трехмесячный сын строит рожицы
и хитренько-хитренько улыбается.
Он что-то знает. А что, если и он террорист?
Девятое стихотворение против государства
Распутаны все узелки на шнурках,
все лабиринты в детских журналах,
все мои “проблемы”. “Папа, вставай!”,
“Подойди ко мне!”, “Расскажи про Бродяжку!”
В ясном небе твоих приказов нет места сомнениям,
воздух чист до самого горизонта.
Значит, так. Однажды Бродяжка
проснулся не в своей лесной норке, а на большом,
залитом солнцем лугу, в расписной люльке. Потянулся и зевнул.
Что за история! Никто никого не похищает, никто никого
не бомбит. Шварценегерам и вандаммам тут делать нечего.
Молоко, мед, белизна, робкая желтизна, пастельная кровь
мелких царапин. Бабочки и ангелочки. А ночью летучие мыши,
бесшумные штурманы спящих. “Считание слонов” в сто раз лучше
“Молчания ягнят”. Мерный ритм твоего дыхания
собирает разбежавшиеся крупинки мыслей, песок и мак.
Лунный свет проникает сквозь вуаль занавески. Не забывай —
когда я уйду — о ее регулярном узоре.
Ты вправе устроить жизнь как свою комнату. Только помни, что яд
чаще всего прячут в сладостях.
Торо: отрешись от забот, встань на заре и поищи приключений
Языком и губами, такими неловкими, когда требуется что-то сказать,
умело бужу ритмы, скрытые в ней, как музыка в инструменте.
Охотничьим ножом располовиниваю мыло по причине разницы полов —
в здешнем кемпинге раздельные душевые.
Пинаю дверь, за которой притаился некто, швырявший в нас яйцами из окна;
снаряды прошли мимо, но он все равно трепещет теперь —
поскольку в глазке у меня наверняка устрашающий вид.
Перебравшись по дырявому мосту через Пасленку, ставим палатку
на пятачке, приглянувшемся нам еще из окна поезда.
Миновав старый прусский замок, спускаемся по крутому склону Валши, очарованные друг другом, но спокойные и свободные от клятв.
Мы сейчас вместе и чувствуем это даже, стоя перед вольером собаки динго,
в зоопарке, куда зачем-то пробрались без билета и особой охоты.
Прикрученные к вещмешкам солдаты маршируют по главной улице Бранева, косясь на нас с нескрываемой завистью.
Ничего, они еще возьмут свое: насилуя и сжигая.
Повзрослевшие мальчики
Когда в красно-зеленой шеренге я выхожу на футбольное поле,
мне снова пятнадцать. Впрочем, лысины и животики
не оставляют места иллюзиям — это матч старичков.
Судья близорук, игроки злятся, то и дело орут друг на друга.
Ил-лю-зи-и! В раздевалке, навсегда провонявшей потом
нескольких поколений победителей и побежденных,
друзья предаются воспоминаниям. Я разглядываю выбитый палец,
и вдруг вместе с волной боли на меня накатывает волна понимания,
пронзает знакомая судорога. Мне хочется, чтобы ты была рядом
и тоже видела этих “спортсменов”, ковыляющих в душевую,
и чтобы после мы побрели куда глаза глядят,
мимо трав и тысячелетних камней, молча
или болтая о пустяках, самых пустяшных пустяках на свете.
Однажды некто…
Однажды некто, проснувшись от раннего звонка в дверь,
после ночи, проведенной в трудах праведных или не очень —
это не важно, — на ватных ногах потащится открывать
и получит посылку, не уместившуюся в почтовом ящике
(думаю, что почтовые ящики и звонки сохранятся), —
тысячестраничную “Антологию польской поэзии”.
Готовя, в зависимости от материального положения,
pot-pourri из frutti di mare или гороховый суп из пакетика,
он случайно (на что еще остается надеяться
в ненадежной стране будущего?) раскроет книгу
именно на моем стихотворении.
Пять секунд задумчивости и слабость в руке,
машинально выписывающей ложкой круги в посудине…
“Читатель”, неведомый мой,
единственное мое оправдание,
единственный
всей этой писанины,
с позволения сказать,
смысл.