Перевод с французского И. Радченко
Селин-интервью2
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2001
Л.-Ф. СелинИнтервью разных лет
Ответ на анкету “Пари-миди” “Переживает ли французская нация упадок?”
Вырождается ли французская нация? С таким вопросом мы обратились к доктору Детушу, который уже многие годы лечит обездоленных в парижском предместье; доктор этот не кто иной, как писатель Луи-Фердинанд Селин.
Селин сидит в глубоком кресле в своей комнатенке на Монмартре. На лице у него многодневная щетина. У ног играет кот Бебер.
Прежде всего Франция — это не нация. Это страна, народ. Собственно французов сейчас меньше, чем при Людовике XIV. Не более четырнадцати миллионов из сорока. Прочие — полукровки. Итальянская кровь, испанская, немецкая… Все так перемешалось, что, может быть, только к северу от Луары и существует какое-нибудь подобие этноса. Да и то еще…
И какими же они должны быть, эти люди? Главное, чтоб были здоровыми. Здоровье приобретается. Для этого нужен определенный уровень жизни и газетная пропаганда крепких бицепсов. Хотите, чтоб они мыли ноги, дайте им хороший лозунг…
Уничтожим сифилис и туберкулез. С повышением уровня жизни эти болезни исчезают сами собой. Основное препятствие — крепкие напитки и вино.
Если бы покончить с пресловутым “Артуром”, мы бы тем самым существенно приостановили деградацию французской нации. Покончить с бесконечными рюмочками кюрасо и прочих напитков “для улучшения пищеварения”. Буржуа, он только и делает, что переваривает пищу. У него все мысли пищеварительные. И постоянная отрыжка.
Итак, стремиться надо в первую очередь к тому, чтобы народ был здоровым. Бедняк некрасив, нескладен. Ему чем незаметнее, тем лучше. Как говорится, “невелик, да крепок”. Люди благородного происхождения, они высокие, статные, белокурые. У Берты Большеногой ножка была на самом деле скорее узкой, чем большой. Недаром во время Французской революции казнили людей за одни только светлые волосы и голубые глаза.
Первыми арийцами на свете были индусы. Сегодня все брахманы смуглые. Туареги, марокканцы, армяне были некогда белыми. Существовали империи светлокожих людей на Нигере.
Совершенно очевидно, что черный цвет постепенно побеждает. С точки зрения расового многообразия — это катастрофа, но черный элемент неизменно одерживает верх. Побеждает всегда более живучий. Юг Франции темнеет все больше. Светлый цвет менее устойчив и оттого обречен.
На Кубе живут почти сплошь метисы. Самые красивые девушки, каких я встречал, — это кубинки. Мне доводилось бывать в кубинских школах. Дети очаровательны, но нация еще не установилась. Они неизбежно почернеют. Смешение рас не вредит здоровью. Происходят порой некоторые психические отклонения, но они не опасны. Смешение кровей дало нам Александра Дюма, Пушкина, Леконта де Лиля, Эредиа, Гогена и великое множество творческих личностей.
Скажу снова и снова: главное — хороший уровень жизни. Вот основная забота на послевоенное время. Есть деньги — появляется кокетство, где кокетство, там и гигиена.
Женщинам хочется быть выше. Они носят высокие каблуки. Ступни себе искривляют. Между прочим, французы выросли. Средневековые доспехи на нас уже не налезут. Все нации растут, когда богатеют. А возьмите скот. Дикая корова давала один литр молока. Если за коровой ухаживать, она становится крупнее и начинает давать уже двенадцать литров.
В Дании, например, с туберкулезом покончено. Ищут — не находят. Да и в Париже в 16-м округе туберкулеза в десять раз меньше, чем в Бельвиле. Париж, кстати сказать, на втором месте после Нью-Йорка по количеству ванн на жителя.
Но алкоголь!.. Франция потребляла 90 миллионов бутылок абсента в год. Две бутылки на человека, включая грудных детей и стариков.
Что ж, коль скоро после войны надо избавить нацию от яда, мне видится народ, шагающий на восток, от холмов Бургундии к горам Урала, где в глубоких шахтах лежит золото и трудятся серьезные люди, воодушевленные лозунгом: “Любители здоровой ходьбы всех стран, соединяйтесь”.
Интервью, в котором Л.-Ф. Селин
не говорит о своем новом романе
Пьер Лот разговаривает с Луи-Фердинандом Селином
Шестой этаж большого дома на Монмартре. Входная дверь без ручки, без звонка. Стучу положенные три раза, как в театре.
— Кто там?
Дверь приоткрывается.
— Фердинанд работает. Пойдемте со мной.
Луи-Фердинанд Селин сидит за письменным столом; услышав нас, он поднимает голову.
— Ты хочешь поговорить о новом романе? Что можно сказать о произведении, которое вот-вот выйдет в свет? Оно теперь живет само по себе. Называться будет “Guignol’s band”. Это книга о Лондоне во время войны — прошлой. В двух томах. Первый появится на этой неделе. Второй еще не закончен. Если печатать все целиком, это растянется на очень долгое время. К тому же не окупится…
Что говорить? Книга вышла — надо ее читать. И все тут. Видишь ли, голубчик, некоторые французские писатели вещают по радио и пишут о Франции из Лондона. А я вот пишу о Лондоне. Они рассуждают о политике, а я — нет. Вот и все дела.
Мне не очень-то нравится издавать полкниги. Но французы любят длинные романы, только если они иностранные и совершенно идиотские. Произведения отечественной литературы они предпочитают короткие. Так что извольте им короткие и подавать.
Читатель не смог бы переварить книгу целиком. Да и читать он ее не станет, пока не услышит мнение критиков. Писательством не проживешь. Выкладываешься до последнего, а потом налоги все съедают.
Кот Бебер прыгает на стол. Грызет хлебную корку.
— Он с головой в романе! Но ему ж, мать честная, надо на что-то жить! А с этой работой ноги протянешь.
Селин аккуратно поправляет бельевую прищепку, которой скреплены страницы рукописи.
— В былые времена, чтобы написать книгу, надо было по меньшей мере папашу своего прикончить. Сегодня проблема с бумагой. Куда же она, подлая, девается? Едят ее, что ли?
Десять тысяч, так-то, старик! Вчера за десять тысяч продали с аукциона мою книжонку, которой цена сорок франков! Безумие, сравнимое только с безумием налоговых органов. С двух сторон два минотавра: налоги все поглощают, и издатель все сжирает.
Книга получше золота. Писатель трудится как муравей, и все-таки это прекрасная работенка.
Все нотариусы — казнокрады, банкиры вечно сидят в тюрьме, бакалейщики разоряются. Писатель бьется как рыба об лед…Зато после смерти ему воздастся по заслугам.
А вот издатель выигрывает при любом раскладе. Вроде как сутенер при писателе.
Тут ухватит, там издаст. Орел.
Сутенеру с девками хуже: наряды им подавай, костюмы модные, завтра они тебе рога наставят, послезавтра — за лечение плати. Одними прелестями теперь не заработаешь…
То ли дело издатель! Сначала эксплуатируешь начинающего писателя до кровавого пота. Когда оперится — прибираешь его к рукам. И за счет мертвого еще пятьдесят лет жируешь. Малина…
Селин глубоко вздыхает.
— Но вернемся к нашим баранам… Разболтался я, как старая мельница.
До Безона, где я принимаю больных, добираюсь на мотоцикле, а через два раза на третий тащусь пешком. В ход идет бутылка воды Сен-гальмье. Когда бензин на самом дне, стараюсь выжать все до капли. Сегодня вот ничего не вышло. Пришлось возвращаться на своих двоих, до сих пор отдышаться не могу…
Встреча с Селином
Интервью с Роберу Массену
Наш разговор состоялся в октябре в Копенгагене.
…Поднимаюсь по лестнице на верхний шестой этаж, отыскиваю на двери табличку: “Художник Хеннинг Йенсен”.
— Господина Йенсена нет дома… Селин? Так это вы меня желаете видеть? Тогда проходите.
Комната в мансарде. Чердачное окно, диван, складная кровать, стол, заваленный бумагами, плохонькая печурка, коврик из козьей шерсти, на стенах картины без рамок, другие сложены в углу. Рядом крошечное, плохо освещенное помещение: грязные тарелки, спиртовка, замасленная бумага, пустые бутылки на полу. Типичная картина.
Передо мной человек неопределенного возраста, из тех, что до пятидесяти с лишним лет остаются моложавыми, крепкими и здоровыми, а потом вдруг начинают стремительно стареть. Он жестикулирует, то разводя руки в стороны, то прижимая к груди, складывает их, точно спицы у зонтика. Вид усталый, как у врача, проведшего не одну бессонную ночь у постели больного. Так выглядел Бардамю, герой “Путешествия на край ночи”, когда в поисках заработка бегал по вызовам в кварталах Ла Гаренн и Ранси. Черные неряшливые волосы, юркие голубые глаза на бледном, желтоватом лице. Протирает очки в алюминиевой оправе.
Мне хочется спросить:
— Стало быть, вы Селин?
Он меня опережает:
— Стало быть, вы француз? Что привело вас в Копенгаген?
Селин и говорит так, как пишет свои книги. Беседа с ним превращается в монолог. Нескончаемый, многословный.
— Вообразите, меня отпустили. Точнее, вот уже полгода, как я освобожден под честное слово. Почему я не возвращаюсь во Францию? Я бы с радостью. Но мне не советуют. Что вы думаете по этому поводу? Ну ничего, зато какая слава! Из всех, как у вас говорится, “подлых коллаборационистов” я единственный выбрал Данию. Покопайтесь в истории, я имею в виду историю Франции, другие мне неинтересны, вы немного найдете людей, искавших убежище в Дании. Ну, гугеноты, это понятно. Позднее был еще некий Ришелье дез Антре да разные обедневшие дворяне, бежавшие от гнева короля или исступления республиканцев…
Не знаю, специально ли Селин собирал сведения о политических эмигрантах в Дании или же в самом деле так хорошо изучил историю — французскую. Должен признаться, однако, что осведомлен он основательно. Мне с трудом удалось, прервав его бесконечное лирическое отступление, вернуться к разговору о нем самом, французском писателе, авторе “Путешествия на край ночи”, а также других произведений.
— Вам разве неизвестно, как все получилось? Сколько чуши написали на мой счет! Все наперебой. Селин и предатель, и воплощение зла, и апологет подлости… Едкие, полные ненависти речи, купленные-перекупленные, сто раз повторенные… Кричали, кто громче… Храбрые больно. Смерти моей желали. А что им с того, господи боже мой?..
Одних изгоните, повесите, сгноите в подземельях — другие придут, такие же. Видели бы вы в Зигмарингене. Полная неразбериха! Тут и жлобы всякие, и господа, послы, и какие-то бедолаги, и я в придачу. Многие, между прочим, умудрились перебраться в другой лагерь, тот, что нынче в моде… Возьмем посла. Прежде он был в Виши, а давеча, в прошлом году, поносил меня в Копенгагене. Да здравствует Франция — и представил на меня донос в датский суд. Куда он лезет? А если я на него донос напишу?
Понимаете, по их понятиям, я оказался недостаточно гнусен. Им бы настоящего военного преступника. Образцового. Тогда — порядок. Тогда меня бы надлежащим образом отправили во Францию. А тут не вышло: я всего-навсего “коллаборационист”. Такой мне ярлык прилепили. Только этого мало, чтобы меня отсюда выдворили.
Видите ли, если б у меня была коллекция Мане, как у Гитри, или миллионы господина Русси, или связи Монтерлана, тогда другое дело…
А я беден. Вот что непростительно. Бедность — это преступление. Угодил богатым — значит, ты лакей. Если голытьба тебя славит, значит, ты вор. Мало их убивают!
А обыватели, что они думают обо мне? Раньше они считали меня похабным писателем. И именно поэтому покупали мои книги. Только поэтому, клянусь вам. До них не доходило, что на самом деле я их защищаю. От войны, от общества. От прочего чудовищного похабства. Теперь они налопались кровавых бифштексов! Я стал не просто скабрезным писателем, но еще и коллаборационистом. Ага! А что это вообще значит? Допустим, я “абстенционист”. Я написал в “Путешествии”: “в подобных ситуациях остается только убраться подальше”. Далеко все равно не уйдешь. Или ты мне брат, или я тебя убью. Это свора. Озверевают, как на войне.
И потом, поскольку я не семит и не филосемит — значит, я продался, значит, предатель. Я уже кому-то говорил и повторю вам: евреи должны были бы мне памятник поставить за то зло, которое я мог бы им причинить и не причинил. Разве я кого-нибудь выдал или убил? Положа руку на сердце, не кажется ли вам, что многие наши сегодняшние писатели должны бы Гитлеру спасибо сказать?.. Кстати, одно издание на днях утверждало, что Гитлер, дескать, укрылся в Дании. Отсюда недолго сделать вывод, что мы с ним друзья-приятели… Вам смешно? А люди думают: “Такой, как Селин, на все способен!..” Хорошо, что я есть — публике на потеху. Ведь это ей развлечение. И газетные хроникеры на мне наживаются. Выдумывают шутки разные, народ посмешить: “Какая-то в державе датской гниль” и тому подобное. До того дошло, что служба разведки попросила меня сообщить адрес Деа. Каково? А я ведь всегда утверждал, что евреи давали Гитлеру денег на войну. Не бедные евреи, разумеется, не оборванцы вроде меня, нет, другие, Хозяева, так сказать, с большой буквы. Короче, в этой истории, похоже, я единственный патриот. Потому и не дают мне житья.
Хотите знать, как я живу? Авторские права, гонорары? Как бы не так! Ах да, я же инвалид войны! 75-процентная нетрудоспособность! Повезло! В Копенгагене я никого не знаю. Кроме вот этого славного художника. Есть еще профессор в Америке, который обо мне иногда вспоминает. Американские издатели делают мне предложения. Не хочу. Хочу издаваться во Франции. Работаю ли я? По счастью, да, что мне еще делать?
Скажите, разве во Франции писатели перевелись? Что, их всех расстреляли? Согласен с вами: при немцах процветали мелкие карьеристы вроде Ребате. Но и сегодняшние ничуть не лучше. Сартр? Вы уверены, что он не семит? Книга о еврейском вопросе? Я о том и говорю! Есть, правда, такие, как, например, Превер, кто не насилует каждую строчку манией цивилизации или идеалом, всеобщим, политическим, экзистенциальным, не знаю, каким еще. В общем, если люди гнусны, так нам и надо. Следовало уделять им больше внимания.
О ноги мне потерся кот Бебер. Я его только теперь заметил.
— Это кот Ле Вигана. Я его сюда в одеяле привез. Повсюду меня сопровождал, как собака.
Пауза. Селин обхватывает голову руками, смотрит потерянно.
— Дурак я, дурак.
А потом продолжает — о Клоделе и Арагоне, Торезе и де Голле, Мориаке и Абеце.
Вскоре их всех накрывает бесконечный поток слов.
Селин озлоблен. Ненавидит весь мир.
Я ушел не дослушав. На прощание все же пожелал ему удачи.
Последнее время я всем ее желаю.
Селин не вернется во Францию
Интервью с Франсуа Надо
— Не могли бы вы сказать несколько слов о вашем пребывании в Дании.
— Я приехал сюда в марте 1945 года, а в декабре датчане посадили меня в тюрьму. Я отсидел год и пять месяцев. Был отпущен по болезни и полгода лечился в больнице от пеллагры. Сейчас освобожден под честное слово, но здоровье мое подорвано, я едва стою на ногах.
— Как и на что вы живете?
— Ходили слухи, что я живу в роскоши. На самом деле у нас с женой две комнатки на чердаке, без удобств, без кухни. Кормлюсь благодаря великодушию моего адвоката, поскольку работать мне запрещено.
— Французское правосудие ставит вам в вину ваше поведение во время войны. Что вы об этом думаете?
Селин оживляется.
— Мое сотрудничество с немцами — полнейшая ложь. Я никогда ни строчки не написал для пронацистской прессы. До войны мои книги были запрещены в Германии, а вот творения Мориака и иже с ним — очень даже популярны. Возьмите хоть того же Гитри, он в некотором роде воспользовался присутствием немцев, но я никогда, никогда с ними не сотрудничал.
— Чем же вы тогда объясните, что во время оккупации издавали книги, близкие нацистам по духу?
— Я не менял своих убеждений. Следовательно, дело не в оппортунизме. Я видел, что Франция собирается ввязаться в войну, которая не принесет ей ничего хорошего, и потому проповедовал пацифизм. Лучшим доказательством того, что мне не в чем себя упрекнуть, служит следующий факт: когда французское правительство потребовало моей экстрадиции, датские власти сочли предъявленные обвинения недостаточными.
— Почему же тогда вы не возвращаетесь во Францию?
— У меня там одни враги. Что бы я ни сказал, я все равно окажусь неправ и неминуемо буду осужден заведомо предвзятым судом.
— Но возьмите, к примеру, суд над Марке…
— У Марке — друзья, связи, деньги. Его поддерживает бордосская буржуазия. Я всегда был одинок, и у меня ничего не осталось — все разграбили.
Если разобраться, мне ставят в вину прежде всего глупость. Надо было ехать, как все, через Испанию. Видите ли, я сотрудничал! Коли так, мне следовало ликвидировать во время войны тех, кто меня травит, и жил бы теперь в свое удовольствие.
— Каковы ваши литературные планы?
Тут Селин делается более сдержанным.
— Я не стану ничего говорить. Мое положение в Дании весьма щекотливо. Дух Сопротивления жив и в этой стране, я уже подвергался нападкам со стороны датских коммунистов. Да и во Франции закричат: “Как, эта сволочь продолжает писать!”
Я спросил у него, скоро ли он закончит “Феерию для другого раза”. Он ответил:
— Чтоб сделать книжку, нужны годы. Многие ждут, что я еще раз покажу себя, но платить-то мне, а я и так уже дорого заплатил.
Между тем, как утверждают люди осведомленные, книга эта, по форме и по духу напоминающая прежние, близка к завершению. В одном из эпизодов рассказывается о чудовищной бомбежке и разрушении Парижа. Роман, возможно, будет напечатан в Соединенных Штатах или в Швейцарии.
— Ваши ранние книги переиздавались?
— Да. “Смерть в кредит” должна выйти в Америке.
— Как вы представляете себе свое будущее?
— Думаю, я никогда не вернусь во Францию, если только обстановка там не переменится. Ни в какую другую страну я поехать не могу, поскольку я арестован здесь. Видать, тут и умру. История, в которую я оказался втянут, не скоро кончится. Одно дело, было бы мне лет двадцать пять, но мне-то пятьдесят три: сил больше нет.
Селин замолчал. Его лицо хранит отпечаток пережитых горьких лет, выражение лица жесткое. Мы встаем, идем вместе по улице.
— Что вы думаете о недавних событиях во Франции, о девальвации?
— Франк упал вдвое… прежде было лучше… до падения.
Все та же жесткость во взгляде. За все время разговора он не произнес ни одного человеческого, сочувственного слова о своей стране, не задал ни одного вопроса о жизни на недоступной ему родине, которую я представлял. Это человек, замкнувшийся в себе, отгородившийся от мира прочной броней, лелеющий прежние воззрения, вынашивающий старые неприязни. Он никогда ни во что не верил, и испытания не обогатили его. Обуянный гордыней, он словно сам страшится любых перемен в себе.
Он уходит один, ему безразличны прохожие-датчане, неинтересны витрины. Он погружен в свой мир, похожий на кошмарный сон. Чуждый всем и всему в Копенгагене, Селин удаляется навстречу своей судьбе.
Интервью Люсьенн Морне
Нашим специальным корреспондентам удалось побывать у Луи-Фердинанда Селина, живущего в ста километрах от Копенгагена. Здесь он узнал по радио, что его заочно приговорили к году тюремного заключения и конфискации половины имущества.
— Я сейчас еще менее свободен, чем когда сидел в тюрьме. Я в плену у своих ног — они меня больше не слушаются. У истерзанной чудовищными болями головы, у руки, отяжелевшей от опухоли, которую, надо удалять… Да нет же, я не хочу возвращаться в Париж! Где взять силы?.. Я на ногах не стою. Двух шагов пройти не могу… Ты же видишь, я совсем разбит…
Он обращается ко мне на “ты”. Он, наверное, и с архиепископом Парижа заговорил бы на “ты”, если бы тот привез ему новости с Монмартра.
Мы рассказываем ему о процессе.
— Говоришь, они были великодушны? Возможно! Не знаю. Я уже ничего не знаю кроме того, что не в состоянии предстать перед судом, слушать, как будут всё это ворошить, видеть ухмылки на лицах…
Селин не выходит из комнаты. Возле кровати, узкой, убогой, — пузырьки, газеты, бумаги в немыслимом беспорядке. Отопления нет, ни печи, ни камина.
Его осматривали три известных датских врача. Они пришли к заключению, что необходимо срочно удалить опухоль на руке и произвести новую операцию на мозге. Это означает, что Селину предстоит вторая трепанация черепа — результат полученных на войне ранений.
Он ничего не ест. Пьет только молоко. Он отказался от кофе, а еще раньше — от спиртных напитков, вина и сигарет.
— Не будь я в таком состоянии, я все равно не смог бы вернуться… У меня, голубушка, слишком много врагов. Они не успокоятся, даже если меня признают невиновным и амнистируют… И потом, на что я буду жить? У меня все отняли. За переиздание “Путешествия” я не получил ни гроша. Так на что же? Подаяния мне не нужны. Деньги за будущую книгу?
Да, разумеется… Но где найти силы, чтоб ее закончить?..
На столе возле постели лежат в беспорядке первые двести страниц “Феерии для другого раза“. Первоначально он планировал написать шестьсот.
На что он живет в Дании?
Ему помогает адвокат Миккельсен, немного денег присылают из Америки, как ни странно, издатели-евреи.
— Самый большой расход у меня — это почтовые марки. Я совсем ничего не ем, жена — крайне мало!.. Никакого мяса. А вот животных кормить приходится…
Быть может, больше, чем болезнь и страх, всей силой своей любви и ласки его удерживают в Корсоре животные.
У него есть Бебер, кот, которого ему отдал актер Ле Виган и которого он таскал за собой в чемодане от Парижа до Дании через всю Германию.
Бебер еще жив, хотя тоже стар и болен. И к тому же, по праву первенства претендуя на хозяйскую любовь, отчаянно ревнует к новичкам.
Новички — это приблудные коты со всей округи, нашедшие двери этого дома открытыми: Нана, Фасоль, Сара, близнецы Протон и Нейтрон, Поллукс и другие… И еще множество безымянных, которые охотятся днем, а к вечеру притаскиваются измученные туда, где можно получить кров и корм. Их штук двадцать.
Уехать — это обречь их на смерть.
Еще есть красавица собака Бесси, которую они подобрали когда-то крошечной и едва живой.
Она спит у ног хозяина.
Собака не шевелится. Хозяин тоже. Их совместное путешествие на край ночи продолжается во мраке холодной комнатенки с сочащимися влагой стенами.
Как написано в “Путешествии”:
“Я больше ни о чем не думаю. Думаю только, как бы не сдохнуть. Этого хватает. Говорю себе: еще день прожит, еще днем больше стало…”
Селин — мизантроп
Интервью Альберто Арбасино
Напичканные мифами о своей исключительности, французы асоциальны, неумны в политике, склонны все абсолютизировать, стремятся произвести впечатление любой ценой — отсюда всяческие условности, зависть (я не про себя говорю, я никогда ни во что не вмешивался); отсюда, если вспомнить события недавнего прошлого, создание некоего “сообщества мучеников”, тоже исключительного: все по одну сторону, остается только удивляться, как это в такой нескромной и болтливой стране умудряются, более или менее официально, полностью замалчивать некоторые факты и соблюдать запрет на некоторые имена; ведь все готовы проливать слезы над несчастными венграми и сочувствовать героическим полякам, а вот французам — никогда, потому что француз по-прежнему кормится иллюзиями, мнит себя Людовиком XIV, которому достаточно рукой махнуть, чтобы мир затрепетал, хотя в действительности его страна давно по значению не превышает департамента и он вполне заслуживает все неприятности, которые на него обрушиваются… а в остальном, какая разница, что скажут так называемые новые поколения… которые будут якобы отличаться от старых… вряд ли это так важно… интересны только литература и кухня… кухня — это то, о чем говорят… но литература…
Видите ли, французский язык очень стар, он сух, высушен, засушен академиками и иезуитами; все наследие классической литературы было дистиллировано и доведено до совершенства юридического документа; только я не понимаю, зачем стремиться с такой ясностью формулировать суждения, когда суть остается непонятой. Уже Гёте заметил, говоря с мадам де Сталь о французском духе, что пресловутая ясность все нам испортила, испортила непоправимо: достаточно почитать мистиков, немецких романтиков, чтобы проникнуться ощущением тайны, которое французы уже не в состоянии передать. А ведь это ощущение и есть самое главное, и оно, конечно же, существует, но тех рациональных инструментов, которые нам остались, не хватает, чтобы его воспроизвести и донести до читателя.
Как утверждает биолог Сави, неправда, что “в начале было слово”. Нет, в основе всего лежит эмоция, у всех существ, начиная с одноклеточных. Слова приходят позже, когда надо эмоцию описать. А разве можно ее выразить бездушным языком засушенных фраз? Между тем этой манией в той или иной степени охвачены все, все стараются писать, как Вольтер (возьмите Анатоля Франса, возьмите Бурже), все мнят себя Вольтерами. Посмотрите, что делается в учебных заведениях, на конкурсных экзаменах, откройте, наконец, любую газету: всюду лубок. В медицинских изданиях, которые я продолжаю получать, встречаются репродукции картин, они-то и проясняют ситуацию лучше всего: француз ищет узнаваемости и всегда рад заметить сходство. Ему нужно, чтобы модель была “как на фотографии”, а фотография — как живая. Так мы и движемся, весь путь известен наперед, в университетах и на работе, будто школьный урок отвечаем, даже когда рассказываем детям в вечерней газете про изнасилование бабушки.
Сегодня Бальзак не смог бы описать жизнь сельского врача, а Флобер рассказать о провинциальных адюльтерах. Роман как свидетельство эпохи утратил смысл, потому что свидетельств всяких — пруд пруди в газетах, в журналах, потому что маленькие девочки уже интересуются безболезненными родами, а подростки к четырнадцати годам благодаря Жиду знают все о применении кнута и гомосексуализме.
В результате все сделалось банальным, не осталось ничего оригинального — кроме красок.
1941 год, человек приговорен к смертной казни при весьма необычных обстоятельствах, приговорен, можно сказать, всеми и вся удивительный результат искаженного видения мира… слова в этом случае приобретают трагическое звучание… это и есть искомая краска, только она меня и интересует… надо уметь видеть! Я не говорю: “пришел, увидел, победил”, уместнее сказать: “я проиграл”, потому что я ведь потерпел поражение, но я был там! Пруст описал мир, в котором жил. Я не педераст и в светском обществе не вращаюсь, я описал, что видел, ничего не преувеличивая и даже сдерживая себя.
… потому что я стилист и ничего более… меня интересуют только краски. Чего теперь ждать от романа? Чему он может научить? Человеческие контакты осуществляются сегодня столь многообразными способами, что образование и воспитание вовсе не нуждаются в литературе (а она в них). События интересуют меня исключительно с точки зрения эмоций. Только эмоции отразятся в книге.
Ну и довольно: автор — поставщик, а не потребитель, не ему судить. Пассажир плывет на пароходе, потому что ему так захотелось; я же нахожусь внизу, в машинном отделении, вожусь с мазутом и углем. Пассажиру, заплатившему деньги за путешествие, нет до меня дела, он себе отдыхает. Психология пассажира отличается от психологии машиниста, так что пусть каждый из них остается на своем месте, не то худо будет обоим. Клиент должен быть доволен, не мне судить, какой пароход лучше, а ему. Если мой не нравится, пусть путешествует на другом. Это вопрос конкуренции между компаниями. Некоторые вообще предпочитают поезд или самолет, тогда и конкуренция смешна.
Чтобы писать, надо быть молодым и иметь деньги. А я старик, пишу уже безо всякого энтузиазма, вот не плетут же теперь кружев (а моя мать плела), они были в ходу в ту пору, когда жизнь не имела цены, когда же цену ей определили, все кончилось. Романы? Нет, знаете ли, слишком много людей ездят на автомобилях и очень торопятся; на сегодня это непосильная задача, духу не хватает, упорства; существуют готовые образцы, заранее заданные планы произведений, а вот романа нет: велико, видать, искушение пользоваться штампами, выученными в школе. У меня впечатление, что напряженно работают только люди технических специальностей, а в искусстве — нет; существует, разумеется, кино… “Суровость доблести минувших поколений…”.
Впрочем, я прекрасно понимаю, что мир наш стоит перед выбором между коммунизмом и торговым кредитом… при том, что коммунизм становится все более конформистским, буржуазным… нет нужды, как в древности, метить рабов каленым железом, чтоб они не сбежали… продавая в кредит, вы получите рабов куда более преданных. Коммунистические страны тоже быстро к этому придут. Посмотрите хотя бы на рабочих завода “Рено”, вот тут, напротив: спят на полу, живут впроголодь, зато у каждого есть автомобиль.
И папа римский к этому придет, владел же он галерами в эпоху Возрождения (я читал об этом в “Мемуарах” капитана Пандера). Кто помешает ему теперь производить автомобили и стиральные машины? Исповедался — получи талон на кредит, а причастия можно совмещать с лотереями. Папа хитрый, он так и будет делать; собственно, он никогда не признавал идеологий, если только они употребляли слова “нация” и “покорение земель”… вот пусть и поклоняется цивилизации машин…
Перевод с французского И. Радченко