Перевод с английского и вступление С. Силаковой
ДЖОРДЖ СОНДЕРС
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2001
ДЖОРДЖ СОНДЕРС
Рассказы
Перевод с английского и вступление С. Силаковой
От переводчика
Американский мастер рассказа Джордж Сондерс — это три “С”: сарказм, сюрреализм, сатира. Литературные обозреватели США называют его “безысходно-угрюмым” и “уморительно-смешным”. Сондерса находят оригинальным, но также сопоставляют с известными авторами — Куртом Воннегутом, Джеймсом Тербером. Отмечают, что беспощадный черный юмор в его произведениях неразрывно переплетен с трогательной теплотой. Сондерс не раз был назван среди тех, на кого возлагает надежды американская литература в XXI веке. Но ценнее всего, пожалуй, отзыв прозаика Томаса Пинчона (напомним, что этот знаменитый литературный отшельник не высказывается по пустякам): “Голос Сондерса — как безупречно настроенный инструмент; с изяществом и горечью, правдиво и остроумно он рассказывает именно те истории, которые помогают выжить в наши времена”.
Кроме того, Сондерс злободневен — он живописует зловещие плоды, которые вскоре разовьются из сегодняшних “цветочков” цивилизации (“Будем надеяться, что Сондерс все-таки не пророк!” — восклицают рецензенты хором). Например, благодаря техническому прогрессу, предполагает Сондерс, нищие старики вскоре смогут распродавать свои воспоминания, а родители — покупать своим обожаемым детям электронные маски, превращающие малышей в роботов-вундеркиндов… С научной фантастикой у Сондерса соседствует мистика: в жизнь его незадачливых героев частенько вмешиваются гости с того света — по сути, такие же горемыки. Как отмечают сами его соотечественники, Сондерс живописует “бытовой апокалипсис” и не оставляет камня на камне от “Американской Этики Успеха и Приобретательства”. А для нас будет небезынтересно, что этот заокеанский писатель высоко ценит русских авторов — Гоголя и Бабеля, Чехова и Хармса.
Публикой веселые трагедии Сондерса вполне востребованы: его печатают в солидных изданиях, выдвигают на премии и т. п. Однако в литературу Сондерс пришел довольно извилистым путем. Инженер-геофизик по образованию, он начал писать прозу в 26 лет — и надолго подпал под влияние Хемингуэя и Раймонда Карвера. Его реалистические опусы отвергались всеми редакциями. Но как-то раз Сондерс коротал время на производственном совещании, рисуя картинки к собственным “дурацким детским стишкам”. Показал их соседу — и тот в голос расхохотался. Вдохновленный Сондерс поклялся: “Пусть у меня не напечатают ни строчки — но я буду писать смешно”… и вскоре начал печататься. “Чтобы у тебя что-то вышло, будь пофигистом, — делится он своей жизненной философией. — Мир любит людей, которым по фигу успех, которые трудятся себе в радость и считают искусство спонтанным проявлением восторга”. Кстати, писатель искренне не понимает, почему критики прилепили ему ярлык “мастер безысходной прозы”. Свои произведения он считает не “чернухой”, а описанием подлинной сути вещей, сам себя отождествляя с чеховским “человеком с молоточком”, который напоминает счастливым о чужом несчастье. Вот что кроется за его “пофигизмом”…
Рассказы Джорджа Сондерса впервые публикуются по-русски.
“Приморские дубы”
В десять часов из динамиков звучит вопль мистера Френдта:
— “Штурвал счастья” приветствует вас!
Он отдает первый приказ: “Рубашки долой!” Мы снимаем наши кожаные куртки и аккуратно складываем. Снимаем рубашки и аккуратно складываем. Шарфы не снимаем. Наш король красоты — Томас Кирстер. Бицепсы у него накачанные, а глаза небесно-голубые. Как только он остается без рубашки, к сцене выскакивают, отталкивая друг дружку, две толстухи, суют ему за пояс деньги и просят быть их Пилотом. “Легко”, — говорит он. Подает им салат. Потом подает суп. Звонит мой телефон: мне назначают свидание в макете “спитфайра”. Может, в Пилоты пригласить хотят? Хорошо бы. В “спитфайре” оказывается Марджи. Сообщив, что у нее нашли болезнь — “синдром хронической застенчивости” называется, — она сует мне одноразовый фотоаппарат и десятку: задание — отснять Томасов член крупным планом.
И что, я соглашаюсь? Само собой.
Могло быть и хуже. Возьмем Ллойда Бетса — он стал толстеть и лысеть. Всю смену его телефон молчит, и он обслуживает ноль столиков; в конце концов он пристраивается на крыле “П-51” раскладывать пасьянсы; сидит весь скрючившись, отчего его брюхо выпирает еще пуще.
А я сегодня отпилотировал шесть столиков; тридцать долларов чаевых плюс зарплата — пятерка в час.
После закрытия мы рассаживаемся на полу — грядет “Разбор полетов”.
— В жизни каждого человека наступает пора, — говорит мистер Френдт, — когда он должен высоко держа голову перейти на следующий этап жизни, совсем как те женщины в Африке — или, может, в Бразилии, точно не помню: они после климакса то ли раскрашивают лица, то ли надевают какие-то особые шляпы. Вы понимаете? Один из нас должен покинуть наши ряды. Не спрашивай, по ком звонит колокол, — в смысле, не думай, что вечно будешь считаться красавцем, — и потому сегодня мы вынуждены попрощаться с нашим другом Ллойдом. Ллойд, встаньте, чтобы мы могли с вами попрощаться. Мне очень жаль. Нам всем очень, очень жаль.
— О боже, — шепчет Ллойд. — Пусть это будет шутка.
Но это не шутка. Ллойду кранты. От нас он удостаивается краткой овации, а от мистера Френдта получает Прощальную Подарочную Авторучку и мусорный пакет с содержимым своего ящика в гардеробе. С тем Ллойд и уходит. Бедняга. У него жена, двое детей и унылый крохотный полукоттедж в Складском тупике.
— Нам было здорово вместе! — отчаянно вопит он, обернувшись с порога. Боится ненароком сжечь за собой хоть один мост.
Сплошной стресс, а не работа. Стоит твоему Рейтингу Привлекательности упасть — и все. Посетители оценивают нас по четырехбалльной шкале: “Обалдеть!”, “Душка”, “Ничего” и “Отврат”. Учтите, я ни на что не жалуюсь. В конце концов, на работе меня держат. Я не “Отврат”, в отличие от Ллойда.
Я — стабильный “Душка”/ “Ничего”, и в данный момент я несу домой сорок долларов наличными.
В “Приморских дубах” нет ни дубов, ни моря — только сто субсидируемых городом квартир и вид на задний двор “Федерал экспресс”. Мин и Джейд кормят детей и смотрят “Мой ребенок трагически погиб”. Мин — моя родная сестра, а Джейд — двоюродная. “Моего ребенка” ведет Мэтт Мертон, двухметровый такой блондин; он вечно поглаживает родителей по плечам и говорит им, что через горе проходит дорога к святости. Герой сегодняшней передачи — десятилетний мальчик, который убил пятилетнего, поскольку тот отказался вступить в его банду. Десятилетний задушил пятилетнего прыгалками и набил ему рот наклейками, потом заперся в ванной и согласился выйти лишь после того, как родители пообещали сводить его в “Веселый городок”. Зал честит родителей убийцы в хвост и в гриву, а родители убитого тем временем призывают к спокойствию и всепрощению — да так настойчиво, что зал в конце концов перекидывается на них. Тут начинается реклама. Мин с Джейд спускают детей на пол, закуривают и начинают ходить из угла в угол, гоняя друг дружку по экзаменационным билетам — им обеим надо сдавать экстерном на аттестат зрелости. Похоже, дело труба. Джейд считает инфляцию болезнью. Мин засунула Сомали в космос — это, оказывается, такая планета сразу за Сатурном. Вызываюсь помочь, но они начинают орать, чтобы я не выпендривался.
— Тебе-то хорошо! — говорит моя сестра. — Ты школу закончил. Аттестат свой паршивый получил. А мы — фига! Вот и набиваем теперь себе головы всякой мутью. Да с аттестатами в кармане мы бы сейчас сидели не напрягались, телик бы смотрели!
— Во-во, — говорит Джейд. — Ну ладно, старушка, умолкни! Давай заниматься, а то уже передача начинается.
Они спорят, сколько сторон у треугольника. Соглашаются, что Черчилль играл в операх. На экран возвращается Мэтт Мертон и сообщает, что предыдущая передача о самоубийствах, в которой родителям была показана телеинсценировка самоубийства их сына, стала для них целительным переживанием; затем показывают самих родителей, которые признаются: “Это было целительное переживание”.
Ребенка моей сестры зовут Трой, а ребенка Джейд — Мэк. Они уползают на кухню, и Трой засовывает палец в вентиляционную решетку, а вытащить никак не может. Подскакивает Мин и начинает тянуть Троя на себя.
— И-и-и! — визжит Джейд. — Ты совсем с катушек, да? Перестань его дергать, дура, иди вазелин достань. Ты ему руку на две мили вытянешь!
Трой ревет. Мэк ревет. Я подхожу и в один момент освобождаю Троя. А Мин с Джейд тем временем начинают лупить друг дружку по мордасам и чуть не опрокидывают телевизор.
— Эй, ты! — орет Мин благим матом. — Ты мне по роже дала, скажешь, нет? Телевизор чуть не перевернула, скажешь, нет? Рехнулась?
— Не рехнулась! — вопит в ответ Джейд. — На себя посмотри, проститутка! Кто собственному ребенку чуть палец не оторвал ни за что ни про что?
В этот самый момент возвращается из “Неболейки” тетя Берни в своей шапочке с надписью “Страна Не-Болей-ка!”; переваливаясь, она подходит к Трою и берет его на руки, и сразу воцаряются тишина и спокойствие.
— Не стоит кричать, маленький, — говорит она. — Все у нас чудесно. Полный порядок.
— Вот именно что полный, — бурчит Мин, напоследок ущипнув Джейд за бок.
Тетя Берни — настоящий миротворец. Конфликтов она на дух не переносит. Как-то раз на автостоянке у супермаркета “Король еды” один тип не вовремя дал задний ход — и наехал ей на ногу, а она с десятью переломанными костями пришла домой пешком. Замуж она так и не вышла, потому что была нужна деду — кто бы еще вел дом после бабушкиной смерти? Потом дед умер, оставив все деньги женщине, о которой никто из нас в жизни не слыхал, и тетя Берни устроилась в “Неболейку”. Но она не озлобилась. Ни капельки — и от этой незлобивости иногда выть хочется. Когда я называю “Приморские дубы” трущобой, она отвечает, что счастлива иметь хоть какую-то крышу над головой. Когда я говорю: “До чего же обрыдло сидеть на мели”, она рассказывает, как дедушка однажды подарил ей на Рождество два карандаша и она ужасно обрадовалась — весь день только и делала, что рисовала лошадок на старых конвертах. Однажды я спросил, не жалеет ли она, что у нее нет детей, а она ответила, что нет, совсем не жалеет, и вообще, разве мы ей не дети?
И я сказал, что да, мы ей дети.
Но это, конечно, неправда.
На ужин сегодня сосиски с фасолью. На десерт — просроченное мороженое пополам с инеем из морозильника.
— Как чудесно мы провели день, — говорит тетя Берни, уложив детей.
— Тьфу, ну и оптометристка, — бормочет Джейд.
Сегодня четверг, а значит, придет Эд Андерс, санитарный инспектор. Его обязанность — проверять, чтобы мы ни в коем разе не выставляли на обозрение свои гениталии. И чтобы никого не целовали. Никто из нас и так никогда никого не целует и член никому не показывает — никто, кроме Сонни Вэнса, который мечтает купить лицензию
и открыть свой пункт связи “Полный факс”. На наши “пенисоимитаторы” запрет не распространяется: их можно преспокойно показывать, высовывать из ширинки и так далее; разрешается даже периодически прыскать на лосины водой, чтобы между ног живописнее топырилось. Но наши настоящие пенисы, чтоб чего не вышло, должны болтаться внутри неудобных, слишком длинных и широких обманок.— Извините, ребята, привет, ребята, — говорит Андерс, устало шаркая ногами. — Прошу учесть: мне это нравится ничуть не больше, чем вам. В университете меня учили инспектировать мясо, но я и помыслить не мог, какими сортами мне придется заниматься. Ха-ха!
Он заказывает энчиладу “Линдберг” и опасливо, точно она живая и может проснуться от его чавканья, съедает. Сонни Вэнс подает суп компании подгулявших парикмахерш и за двадцатку на миг демонстрирует им свой штурвал.
И именно в этот миг Андерс поднимает глаза от “Линдберга”.
— О господи, — восклицает он и выписывает “Акт о закрытии”, и нас всех распускают по домам. Плохо. У меня каждый цент на счету. В последнее время я приловчился таскать домой в кейсе туалетную бумагу. Три рулона влезает. Пока я добираюсь домой, они сплющиваются, так что вставлять их в вертушку — сущее мучение, но кое-какую мелочишку мы выигрываем.
Отметив на карточке время ухода, я направляюсь домой напрямик, через лесок, что позади “Федерал экспресс”. Там очень красиво. Замечаю енота — он пробегает по стволу поваленного дуба и начинает грызть ржавый велосипед. Уже выходя из леса, я слышу выстрел. Кажется, выстрел. Или просто автомобильный выхлоп? Но нет, это все-таки был выстрел, потому что раздается еще один, и какие-то ребята пробегают по двору с криком: “Крутые Собаки-Кусаки круче всех!”
Мчусь домой. Мин, Джейд, тетя Берни и дети сидят за диваном, вжимаясь в стену. Оказывается, когда началась стрельба, дети были на балконе. В ходунки Троя угодила пуля. К счастью, его самого в них не было. Утиная головка на ходунках осталась без клюва.
— Полная херня, — заключает Мин.
— Скажи уж “полная мурня”, — цедит Джейд. — Хочешь, чтобы дети выросли типа нас — что ни слово, то херня? Что ни слово, то мурня, я хочу сказать.
— Я хочу, чтобы они вообще успели вырасти. И точка, — отрезает Мин.
— Во сказанула! — говорит Джейд. — Тебе в театре место.
— А тебе — в бардаке, — шипит в ответ Мин.
— Поберегись, сопля, со мной шутки плохи, — вопит Джейд и бьет Мин по руке.
— Девочки, господь с вами! — вмешивается тетя Берни. — Надо быть благодарным судьбе. По крайней мере, у нас есть дом. И, по крайней мере, ни одна из этих пуль ни в кого не попала.
— Берни, ты только не обижайся, ладно? — говорит Мин. — Но какой это, на фиг, дом?
Жить в “Приморских дубах” небезопасно. В подвалах порядочных домов стоят стиральные машины для жильцов — у нас они тоже есть, да только среди машин прочно окопались наркоманы. А на той неделе Мин нашла в “лягушатнике” медный кастет. Будь у меня выбор, я перевез бы все семейство на север, в Канаду. Там хорошо. Все очень вежливые. Осенью мы ездили туда на выходные, и у нас спустило колесо, и два фермера с ярко-багровыми лицами почти насильно помогли нам его сменить, потом угостили нас обедом, а потом сами вызвались откладывать деньги детям на колледж. Спустя неделю они прислали нам свидетельства акционеров и фотографию, как мы все едим фруктовый салат в закусочной. Но в Канаду без денег не переедешь. Отец умер, оставив нам грош да пуговицу, а мама теперь живет с Фредди, который нас не особо любит, да и сам он — не миллионер. Он зарабатывает телефонными опросами. В этом месяце Фредди опрашивает разведенных женщин, как часто они дают задний ход, в смысле — спят со своими бывшими мужьями. Заполненная анкета — десять долларов.
На этом не озолотишься, так что Канада под большим вопросом.
Нахожу клюв от утки Троя и приклеиваю его “Элмерсом”.
— А знаете что? — говорит тетя Берни. — По-моему, так она даже больше похожа на настоящую. Замечали, у них иногда клювы надтреснутые? Я такую видела в центре.
— Господи, — бурчит Мин. — У ребенка утку расстреляли, а она говорит, нам повезло.
— Но ведь нам и вправду повезло, — не унимается Берни.
— У кого-то клюв треснул, — заявляет Джейд.
— А знаете, что я делаю, если случается что-то плохое? — говорит Берни. — Выкидываю это из головы. Не принимаю близко к сердцу. Не конец ведь света! Вот как я поступаю. Всю жизнь. Вот как я достигла в жизни того, чего достигла.
А у меня уже на кончике языка: Берни, я тебя люблю, но чего ты достигла-то? Вкалываешь в “Неболейке” за минимальную зарплату. В шестьдесят лет — ни кола ни двора. При своем отце ты была, попросту говоря, рабыней. На свидания и то не бегала, ни разу в жизни.
— Конечно, если вам хочется поворчать на судьбу — пожалуйста, — продолжает она. — Но я лично считаю, что для наших обстоятельств мы еще неплохо живем.
— Ага, как сыр в масле катаемся, — бормочет Мин и, вытащив Троя из-за дивана, стряхивает с его пижамы осколки утки.
В пятницу “Штурвал счастья” вновь открывается. Все как сбесились. Техники напускают в зал туман. Тетки из бридж-клуба предлагают мне пятнадцать долларов, если я намажусь маслом и поборюсь с Мелом Тернером. Я мажусь маслом и борюсь с Мелом Тернером. Они предлагают мне еще двадцатку, если я покормлю их куриными крылышками с ладони. Кормлю их куриными крылышками с ладони. Время летит незаметно. В девять бриджистки уходят, и меня выбирает компания студенток. Они поют остроумные похабные песни, хватают меня за имитатор и клянутся, что теперь не смогут взглянуть в глаза жалким гениталиям своих друзей. Тут подходит мистер Френдт и говорит: “Телефон”. Это Мин. Голос у нее, как у психованной. Четыре раза подряд она повторяет: “Иди домой”. Когда я прошу ее успокоиться, она бросает трубку. Перезваниваю. Никто не подходит. Ну, ничего. Мин у нас паникерша. Наверно, кого-то из детей вырвало. К счастью, я работаю по гибкому графику.
— Я вернусь, — говорю я мистеру Френдту.
— Жду с нетерпением, — отвечает он.
Бегом миную болото, срезаю дорогу через территорию “Федерал экспресс”. На холме светятся окна последней уцелевшей фермы. К ней еще автомойка пристроена. Иногда мы возим туда мальчиков — поглядеть на корову. Однако сегодня коровы не видать.
Дома Мин с Джейд скачут вокруг тети Берни, которая сидит на диване истуканом.
— Не впускай детей! — вопит Мин. — Нечего им на жмуриков смотреть!
— Придержи язык! — вопит Джейд. — Она тебе не “жмурик”, поняла?!
Присев на корточки, она щиплет тетю Берни за щеку.
— Тетя Берни? — вопит она. — Ой-ё!
— Мы уже два раза так пробовали, подруга! — вопит Мин. — На фиг ты опять ее щиплешь? Шею ей пощупай, бьется там что или нет!
— Вот те на, вот те на! — причитает Джейд.
Я вызываю “скорую”; приезжают врачи и двадцать минут трудятся над Берни, затем сдаются и говорят, что им очень жаль, но она мертва чуть ли не с обеда. В квартире все вверх дном. Ящик, где тетя держала деньги, пуст, а семейный альбом валяется в ванне.
— На ней ни царапины, — говорит один из полицейских.
— Наверно, умерла от страха, — говорит другой. — Видно, грабитель ее напугал?
— Похоже на то, — отзывается врач.
— О боже, — твердит Джейд. — Боже, боже, боже.
Я сажусь на диван рядом с тетей Берни. “Прости меня, — думаю я. — Прости, что это случилось без меня, прости, что у тебя в жизни не было никаких радостей, прости, что у меня не хватило денег переселить тебя в более безопасное место”. Я помню ее молодой: она носила розовые эластичные брюки и, напевая “Шла лягушка по дорожке”, делала нам бумажные гирлянды из неболейских чеков. Всю жизнь она работала не покладая рук. Ни одной душе ничего плохого не сделала. И так кончить.
Умереть от страха в вонючей квартире.
Мин отнесла детей на кухню, но они все время выползают. Тетя Берни лежит в саване на каталке, а на диване разложены бумаги, которые мы должны подписать.
Звоним маме с Фредди. Попадаем на автоответчик.
— Мама, подойди! — кричит Мин. — Беда стряслась! Ма, пожалуйста, да подойди же к телефону, в самом ты деле!
Но трубку никто не берет.
Оставляем сообщение.
“Похоронное бюро Лобтона” — обычный дом на обычной улице. В салоне — стенд с брошюрами типа “Почему наш дорогой покойник кажется немного выросшим?”. У самого Лобтона вид здоровый. Честно сказать, даже чересчур. Под его желтой водолазкой все время непроизвольно шевелятся мускулы. Время от времени он до них дотрагивается, словно проверяя, по-прежнему ли они не уступают по величине бейсбольным мячам.
— Соболезную, очень соболезную, — говорит он.
— Сколько? — спрашивает Джейд. — Я хочу сказать, по базовому тарифу. Безо всяких там лишних наворотов.
— Но дерьма тоже не надо, — вмешивается Мин. — Тетя у нас была просто чудо.
— На какую цену вы рассчитываете? — спрашивает Лобтон, щелкая пальцами.
Мы называем сумму, и, подняв брови, он ведет нас к какой-то штуке, похожей на картонную упаковку для мебели.
— Непосредственно перед использованием мы напыляем на изделие влагонепроницаемый лак, — говорит он. — Тогда его от деревянного не отличишь.
— Больше ничего предложить не можете? — говорит Джейд. — Один картон?
— Я и так вам немного скинул, — отвечает он, отжимаясь от стены. — В связи с трагическими обстоятельствами. Модель “Горный закат”. Не совсем картон. Ближе к фибре.
— Ой, не знаю, — говорит Мин. — Больно несерьезно выглядит.
— Вы нам дадите время подумать? — спрашивает мама.
— Безусловно, — заявляет Лобтон. — Мы живем в свободной стране, где никто никому ничего не навязывает.
Подхожу к гробу и осматриваю его повнимательнее. Вдоль линии, на которую придется позвоночник тети Берни, блестят проволочные скобы. Внутри видны надписи типа: “Вставить язычок А в отверстие Б”.
— Нет уж! — заявляет Джейд. — Всю жизнь работать, чтобы тебя схоронили в ящике с “Мэйфлауэра”? Не пойдет!
Сбережений у нас ноль долларов ноль центов. Мы усаживаемся за стол, и Лобтон составляет, как он сам выражается, “уравнение кредитования”. В рассрочку на семь лет при условии ежемесячных выплат мы можем позволить себе “Янтарный туман”: бальзовый гроб двойной толщины, лакировка в два слоя плюс часовая панихида.
— Семь лет? Ишь ты, — говорит Джейд.
— Мы должны схоронить ее по-человечески, — говорит Мин. — У нее сроду ни одной приличной вещи не было.
Решено: “Янтарный туман”.
Мы хороним тетю Берни на кладбище Святого Льва: это на холме, у фабрики “Бастко”. Сектор кладбища ей достался страшно неказистый. Ни ангелов, ни маленьких каменных домиков, ни цветов — только ряды гладких, как крыши автомобилей, плит. Вылитая парковка, вид сверху. Всюду разбросаны пластиковые стаканчики. Отец Брайан читает молитву. После него кто-нибудь из нас должен произнести речь. Но что тут скажешь? Она, считай, не жила. Замуж не вышла, детей не родила, а только работала, работала, работала. Была ли она хоть раз в теплоходном круизе? Весь жизненный путь тетя Берни проехала на автобусах. Ох уж эти автобусы. Однажды они с мамой поехали — автобусом, само собой — в Квигли, штат Канзас, чтобы попытать счастья в казино и прибарахлиться в центре оптовой торговли. Пока они были на шоу Роя Кларка, кто-то залез в тетин номер, украл ее одежду и наклал в ее чемодан. Вот так-то. Вот и весь ее туризм. Остальное — сплошная “Неболейка”, днем и ночью. Пятнадцать лет проработав кассиром
, она была разжалована в гиды-информаторы. Покупатели спрашивали, где средства от гриппа, и она указывала на стену, где огромными буквами было написано “Средства от гриппа”.Вперед выходит мамин сожитель Фредди и говорит, что знал Берни не слишком долго, но она была ужасно милая женщина и в наших сердцах всегда останется ее светлый и так далее, и тому подобное, язык у Фредди без костей. Пускай ее жизнь не ознаменовалась великими свершениями, но она была все равно очень дорога всем нам, кто ее знал, она никогда не ныла, но всегда была довольна всем, что бы с ней ни происходило, и так далее, и тому подобное.
На сем программа исчерпана; нам положено уйти.
— Будем сюда ходить типа каждую неделю, — заявляет Джейд.
— Я-то знаю, что буду, — отвечает Мин.
— А то, думаешь, я не буду? — взрывается Джейд. — Тетка у нас была просто охренительная!
— Ага-ага, — говорит Мин. — Давай, матерись на могиле.
— С каких это пор “охренительная” считается матом, сопля? — шипит Джейд.
— Девочки, — вмешивается мама.
— Ну как? Нормальную надгробную речь я сказал? — говорит Фредди своим похабным голоском, воняя на всю округу “Английским флотским”. — Честно вам скажу — я даже сам от себя не ожидал.
— Прощай, тетя Берни, — говорит Мин.
— Прощай, Берн, — говорит Джейд.
— Дорогая моя сестра, — говорит мама.
Крепко зажмурившись, я пытаюсь вообразить тетю Берни счастливой, хохочущей, тычущей меня под ребра. Но все, что я вижу, — это закоченевшая от ужаса фигурка на диване. Мерзость. Где-то по улицам ходит тот, кто это сделал. Он вошел в нашу квартиру, напугал Берни до смерти, глядел, как она умирает, перерыл наши вещи, украл ее деньги. Этот человек продолжает жить, и вот в эту самую минуту он, возможно, жует пирог, или платит за свет, или чешет себе задницу; этот человек, если захочет, может сесть в машину и рвануть на запад, и дня через три, скажем, развалиться на солнышке у океана.
Несколько минут мы стоим, преклонив головы и сложив лодочкой ладони.
Потом Фредди угощает нас ланчем у “Трабанти”. В прошлом году Трабанти умер, и ресторан купили в складчину три вьетнамских семьи; спагетти и пицца из меню не исчезли, на стене по-прежнему висит огромный портрет Трабанти, написанный масляными красками, но с кухни теперь доносится страшно красивая вьетнамская музыка, а еда почему-то стала вкуснее.
Фредди произносит тост. Мин говорит: помните, как Берни всегда называла ланч обедом, а обед ужином? Джейд говорит: помните, когда у нее зубы щелкали, она говорила, что челюсть нужно машинным маслом смазать?
— Замечательная была женщина, — говорит Фредди.
—
Мне ее уже сейчас не хватает, — говорит мама.— Я б убила того засранца, который ее убил, — говорит Мин.
— Может, мы все-таки не будем говорить за столом “засранец”? — встревает мама.
— Ма, это просто слово такое, разве нет? — отвечает Мин. — Типа: “ранец” — это тоже просто слово. Тебя ведь не напряжет, если я скажу “ранец”? Ранец, ранец, ранец.
— Ну, “говно” — это ведь тоже просто слово, — вступает Фредди. — Но мы же не произносим его за столом.
— Или “блевать”, например, — подхватывает мама.
— Говно-блевать, говно-блевать, — заводится Мин.
Официант откашливается. Мама испепеляет Мин взглядом.
— Какие у вас, девочки, прекрасные манеры, — шипит мама.
— Особенно на похоронах, — добавляет Фредди.
— Мы не на похоронах, — отвечает Мин.
— Сейчас я задаюсь вопросом насчет вас, ребята. Что вы теперь будете делать? — говорит Фредди. — Как мне представляется, вся эта история — звонок будильника, я хочу сказать, вам пора остепениться, как сделал это я, и встать на ноги, выбраться из этой опасной помойки, где вы живете.
— Сказал мистер Телефонный Опрос, — вставляет Мин.
— И вообще, не так уж у нас опасно, — заявляет Джейд.
— Человека убили, а вы говорите “неопасно”? — отзывается Фредди.
— Нам нужно только засов и глазок поставить, — говорит Мин.
— Что такое “остепениться”? — спрашивает Джейд.
— Жить в степи, дура ты набитая, — отвечает Мин. — Ну ладно, — это уже остальным. — И куда нам, скажите, деваться? К вам можно переехать?
— Я лично был бы в восторге, и вы это знаете, — говорит Фредди. — Но вот наш домовладелец в восторге не будет.
— По-моему, Фредди хочет сказать, что вам, девочки, пора устраиваться на работу, — говорит мама.
— Ага, — говорит Мин. — Разбежались. Помните, чем в последний раз кончилось?
Когда я переехал к ним, Джейд и Мин работали в “Сезам-маркете”, в справочной. Однажды приходим мы в ясли забирать детей и видим: Трой сидит голый на стиральной машине, к Мэку во дворе примеряется пекинес, а хозяйка яслей, пьяная в доску, играет в “Птиц-Убийц” на “Нинтендо”
.Ясное дело, с “Сезам-маркетом” пришлось проститься.
— А если одна будет работать, а другая — сидеть с детьми? — советует мама.
— Не понимаю, чего вдруг я должна работать, чтоб она прохлаждалась дома со своим сыночком, — говорит Мин.
— А я не понимаю, чего вдруг я должна работать, чтобы она прохлаждалась дома со своим сыночком, — говорит Джейд.
— Дилемма — хоть стой, хоть падай, — говорит Мин.
— Дайте-ка мне сказать, — говорит Фредди. — Дайте-ка кое-что вам сказать насчет нашей страны. Тут каждому открыты все дороги. Но надо прилагать усилия. А вы, ребята, их не прилагаете. Две не работают, один догола раздевается? По-моему, это не значит “прилагать усилия”. Вы, ребята, ни гроша не зарабатываете. И потому живете на своей опасной помойке. А что бывает на опасных помойках? Трагедии и прочая муть. Надо ж понимать, как устроена Америка: начинаешь свой путь с опасной помойки и работаешь как вол, чтобы когда-нибудь перебраться на чуть менее опасную помойку. И, в конце концов, если получится, дойдешь до собственного ранчо. Но вам с вашими темпами даже чуть менее опасной помойки не видать.
— А ты, значит, на ранчо живешь, — шипит Джейд.
— Я не утверждаю, что живу на ранчо, — отвечает Фредди. — Но и не в трущобе. А еще я догола не раздеваюсь.
— Вот уж за что спасибо, — вставляет Мин.
— И вообще, совсем догола он никогда не раздевается, — заявляет Джейд.
Верно. Уж лоскуточки на мне всегда есть — это как минимум.
— Неудивительно, что мы никогда не приглашаем этих детей в приличные места, — говорит Фредди.
— Это мы сейчас, что ли, в приличном месте? — интересуется Мин.
На обед Джейд разогревает в микроволновке “Флаги со звездами”. Эта штука как наркотик. В соус добавлен сахар, в мясные шарики — тоже. И, кажется, еще кофеин. Кто-то мне говорил, что коричневые прожилки во “Флагах” — это кофеин. Съедаем тарелок по пять на брата.
После обеда дети начинают капризничать; Мин наливает им в бутылочки смесь мороженого с сиропом “Херши”, и мы садимся смотреть “Хуже не бывает”, тридцатиминутку смоделированных на компьютере трагедий, которых в действительности не было — но теоретически они вполне возможны. Ребенок попадает под поезд и рикошетом отлетает в клетку с волками, которые раздирают его на части. Мужчина, пиля дрова, отхватывает себе руку по локоть; когда, взывая о помощи, он бредет куда глаза глядят, его подхватывает торнадо — и сбрасывает на игровую площадку начальной школы во время перемены, прямо на беременную учительницу.
— Как мне не хватает Берни, мрак, — говорит Мин.
— Да и мне тоже, — отзывается Джейд.
Дети начинают вопить, требуя еще мороженого.
— Умнички, — говорит Джейд. — Прямо хотят сказать: “Заныкали наше мороженое, суки!”
— Не волнуйтесь, зайки, суки ваше мороженое не заныкали, — воркует Мин. — Никто про вас не забыл.
Тут звонит телефон. Это отец Брайан. Голос у него какой-то чудной. Он говорит, что ему очень неудобно беспокоить нас в такой поздний час. Но случилось нечто странное. Нечто ужасное. Нечто, ну понимаете, неудобосказуемое. Вы прежде присядьте, хорошо?
Я не присаживаюсь, но говорю, что присел.
Судя по всему, могилу Берни осквернили.
Первая моя мысль: “Надгробия-то нет! Одна трава. Как можно осквернить траву? Нужду, что ли, на ней справить?” Но священник чуть не плачет.
Итак, я звоню маме с Фредди и говорю, чтобы они приезжали; детей сажаем в машину.
— Осквернили… — бурчит Джейд по дороге. — “Осквернить” — это что?
— Все равно что обосрать, — поясняет Мин.
— Так они обосрали или что? — спрашивает Джейд. — Что они сделали-то?
— Дура! Нам-то откуда знать, — отвечает Мин. — Потому мы туда и едем.
— А зачем? — спрашивает Джейд. — Зачем было так делать?
— Заруби у себя на носу, мисс Шейлок Холмс, — говорит Мин. — Мудаки они — вот и сделали.
— Это каким же мудаком надо быть… — вздыхает Джейд.
У ворот нас встречает отец Брайан с фонариком и моторизованной тележкой, на каких возят клюшки для гольфа.
— Когда я это увидел, — говорит он, — я буквально сел на землю от изумления. Здесь никогда дотоле ничего подобного не бывало. Мне очень жаль. Вы все, похоже, очень славные люди.
Тележка перегружена, а дорога идет в гору, так что я спрыгиваю и бегу рядом.
— Что ж, друзья, приготовьтесь к худшему, — говорит отец Брайан, заглушив мотор.
На месте могилы яма. На дне ямы — “Янтарный туман” без крышки. В “Янтарном тумане” пусто. Берни исчезла.
— Вот черт, — говорит Джейд. — Где Берни?
— Это что же, Берни сперли? — восклицает Мин.
— Вы хоть удержались на ногах, — замечает отец Брайан. — А я, истинно вам говорю, я буквально сел на землю. Сел вот на эту кучу земли. Рухнул как подстреленный. Видите вмятину? Вот здесь я сел.
На куче могильной земли виднеется вмятина в форме задницы.
Приезжает полиция. Один полицейский спрыгивает в яму с рулеткой и фотоаппаратом. Раза три-четыре озарив яму вспышкой, он выбирается назад и отдает маме пару синих “лодочек”.
— Ее туфельки, — шепчет мама. — О господи.
— Те самые? — спрашивает Джейд.
— Те самые, — отвечает Мин.
— Обалдеть, — говорит Джейд.
— Обалдеть — не встать, — говорит Мин.
— Мне нужно сесть, — говорит мама и плюхается в тележку.
— Одного не пойму — кому она понадобилась? — спрашивает Мин.
— Не такая она была женщина, — говорит Джейд.
— Обычно это подростки, так? — говорит полицейский. — Обычно мы находим дорогого покойника или покойницу неподалеку, так? Однажды мы нашли дорогого покойника неподалеку и, знаете, с сигаретой в зубах и в шляпе, так? Смелая нынче молодежь пошла, куда уж нам в свое время. Когда я был мальцом, мне и в голову бы не пришло выкопать труп. Надгробие опрокинуть — за милую душу, краской на двери склепа чего-то там намалевать — запросто, пьяному, понимаете ли, в сапог окурок сунуть…
— Но это — бр-р-р! — говорит Фредди. — Совсем другой коленкор.
— Докатились, — говорит полицейский, и мы все смотрим на туфли в маминых руках.
На следующий день я вновь приступаю к работе. Настроение у меня совсем неподходящее, но настроением сыт не будешь. Трава сырая, перебираться через овраг в моих лакированных туфлях — дело непростое. Подметки-то скользкие. И вообще туфли жмут. Несколько раз поскальзываюсь и падаю на свой кейс. В кейсе у меня плавки и пузырек с гелем для волос.
С корабля на бал — меня тут же вызванивают к столу, за которым полно женщин из “Меди-Серва”. Над их головами плещется транспарант “Удачи, Беатрис, не поминай лихом”. Снимаю рубашку и подаю им салат. Снимаю свои кожаные летные брюки и подаю им суп. Одна роняет на пол долларовую бумажку и говорит:
— Подбери, не стесняйся.
Подбираю.
— Нет, не так, не так, — говорит она. — Вон туда лицом, чтобы, когда нагнешься, мы видели, что там у тебя между ног.
Я делал это с миллион раз, но сегодня почему-то не могу.
Я смотрю на нее. Она смотрит на меня.
— Что-о? — говорит она. — Даже попросить нельзя? Я думала, для того мы сюда и пришли.
— Для того мы сюда и пришли, Филлис, — подзуживает ее другая. — Не отступайся.
— Слушай, — говорит Филлис. — Либо нагнись, как тебя просят, либо отдай доллар. Это будет по справедливости, разве нет?
— Так его, так, — говорит ее подруга.
Я отдаю доллар. Возвращаюсь в гардеробную и какое-то время сижу там. Впервые в жизни меня объявляют “Отвратом”. За столом тринадцать “меди-сервщиц”, и все они записали меня в “Отвраты”. Знают ли эти женщины, что у меня стряслось? А если б знали, стали бы обзывать меня “Отвратом”? И как мне теперь быть — подойти к ним и сказать: умоляю вас, добрые леди, у меня только что тетя умерла, а тело ее куда-то делось?
Мистер Френдт отводит меня в сторонку.
— Может быть, вам лучше пойти домой, — говорит он. — Сочувствую вашей утрате. Но не могу не призвать вас: не уподобляйтесь этим дамам из племени команчей, которые после смерти родных и близких откусывают себе указательные пальцы. Горе — это хорошо, горе — это прекрасно, но чрезмерное горе, как мы все знаем, это чересчур. Если из-за смерти вашей тети у вас, называя вещи своими именами, полон рот откусанных пальцев, возьмите недельку отпуска, но на клиентках срывать зло не надо — не они же убили вашу несчастную родственницу.
Недельку отпуска — да что там, даже день я себе позволить не могу.
— Нам очень нужны деньги, — говорю я.
— А это моя проблема? — отвечает мистер Френдт. — Значит, я должен позволять, чтобы вы танцевали медленно и вяло только потому, что вам деньги нужны? Или мне объявление в газету дать: “Приглашаю всех скорбящих, которым нужны деньги”? Пусть приходят и показывают стриптиз, содрогаясь от рыданий. До свидания. Вернетесь, когда хотя бы чуть-чуть придете в себя.
Звоню домой по таксофону — узнать, не надо ли купить продукты.
— Приходи, — тупо отвечает Мин. — Иди прямо домой, ясно?
— Что случилось? — спрашиваю я.
— Приходи, — повторяет она.
Может, тело нашли? Воображаю себе Берни раздетой, Берни разрубленной пополам, Берни усаженной на скамью у автобусной остановки. Надеюсь и молю Бога, чтобы над ней поизмывались лишь самую чуточку, иначе — хоть в петлю лезь…
Дверь квартиры нараспашку. Мин и Джейд неподвижно сидят на диване, с детьми на коленях, уставившись на кресло-качалку, а в кресле-качалке — Берни. Тело Берни.
Та же “химия”, те же очки, тот же самый синий костюм, в котором мы ее схоронили.
Как оно сюда попало? У кого хватило жестокости? И что нам теперь с ним делать?
Тут она поворачивает голову и смотрит на меня. И говорит:
— Садись, мудила.
При жизни она никогда не выражалась.
Я сажусь. Мин то стискивает, то выпускает мою руку, стискивает и выпускает, стискивает и выпускает.
— Ты, голубчик, — говорит мне покойница, — начнешь показывать свою женилку. Сколько надо, столько и будешь показывать. Подходишь к даме — если она желает посмотреть и согласна платить, у нее на лбу будет отпечаток моего пальца. Я сделаю. Увидишь отпечаток — валяй. Постараюсь пригонять тебе по пять в день, сеанс — двадцатка. Сотня в день. Семьсот в неделю. Это черными, так что никаких налогов. Никаких вычетов. Понял? В том-то и весь смак.
В волосах у нее земля, между зубами — земля, на голове что-то вроде вороньего гнезда, а язык, беспрерывно облизывающий губы, весь черный.
— Ты, Джейд, — продолжает она. — Завтра выходишь на работу. “Андерсен лейблз”, угол Пятой и Риверы. Когда туда пойдешь, принарядись. Надень что-нибудь приличное. Чуть-чуть посверкай ногами. И не жуй резинку, как верблюд. Спросишь Лена. В конце месяца берем твою зарплату и женилкин заработок и снимаем новую квартиру. В безопасном месте. Это первая ступень “Этапа номер один”. Ты, Мин. Сидишь с детьми. Плюс бросаешь курить. Плюс учишься готовить. Больше никаких консервов. Мы должны хорошо питаться, чтобы выглядеть как надо. Я теперь уйму любовников заведу. Может, вы, ребята, и не знаете, но я умерла целкой. Ни любовников, ни детей. Между ног одна плесень. Ха-ха! Высохла, как пустыня, пропала зазря эта красивая финтифлюшка, которую мне Бог между ног приспособил. Так вот, засранцы: теперь у меня будут любовники! Как в кино, мускулы и вообще, и загородный дом, и круизы на белом теплоходе, а утром в моей комнате полная ваза цветов, и соски у меня встанут от океанского бриза, и буду я есть креветок чашками, поняли, сукины дети? А мой любовник будет смотреть на меня с веранды, и его широкие плечи будут лосниться, и весь он натянется как пружина — так он будет меня хотеть, что-что, а это я вам, оглоеды, гарантирую! Ха-ха! Думаете, я шучу? Хрена вам, не шучу я. У меня в жизни ничего не было! В дерьме по уши сидела! Даже на самолете ни разу не летала, во как. Но та жизнь прошла, теперь пошла эта. Моя новая жизнь. Накройте меня, быстро! Одеялом. Здоровый сон — залог красоты. Если кому вякнете, что я здесь, все помрете. И они помрут. Кому скажете, все помрут. Я их убью мыслью. Во мне теперь силища ого-го, поняли? Сила чар! Так что никаких гостей. Я пока не в форме. Ясно? Кому не ясно?
Мы киваем. Я иду за одеялом. Руки и ноги у нее трясутся, она скрипит зубами — и один зуб выпадает.
— Накрой меня, засранец, накрой целиком, — вопит она, и я накрываю ее одеялом.
Мы на цыпочках смываемся на кухню. Разговариваем шепотом.
— Похожа на нее, — говорит Мин.
— Она и есть, — говорю я.
— Она и не она, — говорит Джейд.
— Придется делать, что она велит, — говорит Мин.
— А то, — говорит Джейд.
Всю ночь она сидит в кресле-качалке под одеялом, матерясь и вздрагивая.
Всю ночь мы сидим на кровати Мин, не раздеваясь, держась за руки.
— Глядите, какая я! — кричит она около полуночи, и раздается грохот; выглядываю: у микроволновки оторвана дверца, но она как сидела в кресле, так и сидит.
Утро. Она никуда не исчезла. Сидит, где сидела, матерясь и вздрагивая.
— Снимите одеяло! — кричит она. — Сейчас вы у меня все запляшете!
Я снимаю одеяло. От нее нехорошо пахнет. На коленях у нее — ее собственное ухо. Раз за разом она рассеянно пытается пристроить его на место.
— Ты, Джейд! — орет она. — Одевайся. Иди, не упусти работу. Когда придешь к Лену, чуточку наклонись к нему. Пусть тебе за пазуху заглянет. Дай ему надежду. Он маньяк, но без него нам никуда. Ты, Мин! Готовь завтрак. Что-нибудь домашнее. Типа оладий.
— А ты что, сама не можешь? Этой своей силой чар? — шипит Мин.
— Замолкни, умная нашлась! — визжит Берни. — Что я с микроволновкой сделала, видала?
— Да не умею я печь эти гребаные оладьи, — ноет Мин.
— А читать умеешь? Ты хоть раз в жизни про рецепты слышала? Ты хоть раз в жизни в могиле лежала? Красота: лежишь, жалеешь обо всем, чего не сумела перепробовать, пока живая была. Вот что я вам скажу, сучонки: в могиле вам ой как погано придется, если не возьметесь за ум! Вырубите отопление! Пусть будет холодно. Мне от холода легчает. Что-то со мной не то. Не по себе как-то.
Я отключаю отопление. Она переводит взгляд на меня. И орет:
— Марш женилку показывать! Это первая ступень “Этапа номер один”. Когда переедем на новую квартиру, начнется первая ступень “Этапа номер два”. Женилку показывать будешь по-прежнему — но только три дня в неделю. Потому что поступишь в колледж. На юриста. Юридическое образование — самое оно. Будешь отличником — ты же не дурак. А Джейд найдет работу на выходные, чтобы женилкин заработок возместить. Ясно? Усекли, как я все продумала? А теперь выметайтесь. Что ты будешь делать?
— Показывать женилку? — переспрашиваю я.
— Именно. Показывать женилку, — говорит она, приглаживая волосы рукой: и тут целый пук вываливается, оголив полголовы.
— О господи, — ноет Мин. — Знаете что? Я с детьми ни за что здесь одна не останусь.
— Ты не одна, — срезает ее Берни. — Я-то здесь.
— Не уходи, пожалуйста, — просит меня Мин.
— Все, хватит, — рычит Берни; дверь распахивается, и какая-то невидимая рука пихает меня в спину.
На улице солнечно. День самый обычный. Какой-то мужик меняет в своей машине масло. Обычные облака, обычное солнце; необычно лишь то, что моя одежда пахнет Берни — смесью сырого погреба с тухлой ветчиной.
На работе все идет гладко. Я удачно рассыпаю улыбочки и прячу дрожащие руки; за первую половину смены мой рейтинг — Душка. После перерыва подходит одна немолодая дама и говорит, что я страшно, ну прямо нестерпимо похож на настоящего Пилота.
На лбу у нее метка — отпечаток пальца. Как в Пепельную среду — только он еще и тускло сияет.
Что делать? Просто спросить напрямик, хочет ли она посмотреть мой член? А если она откажется? А если на меня настучат? А если она, когда посмотрит, решит, что двадцатку за него слишком жирно?
Тут она спрашивает, не могу ли я станцевать на столе — для ее подруги, в качестве сюрприза на день рождения? Указывает на свою подругу. Красивая девушка, без метки. Где-то я ее уже видел.
Мы идем к их столику; подойдя поближе, я понимаю: это Анджела.
Анджела Сильвери.
Мы начали встречаться, когда учились в выпускном классе. Но тут у нас умер отец, и маме пришлось устроиться на кухню в “Жаркую Пэтти”. От жиров у нее началась аллергия — сыпь по всему телу, даже тоненькую блузку надеть больно. Мало того, еще и Мин отбилась от рук. Представьте: заходит ко мне Анджела, а Мин в гараже, накрывшись автомобильным чехлом, нюхает клей, а мама сидит на табуретке в одном лифчике, подставляя живот под вентилятор. А Анджела метила высоко. У нее были планы. В свою записную книжку она наклеила снимок офиса из мебельного каталога “Джей-Си Пенни” и подписала: “Мой (будущий?) кабинет”. Раз мы видели черный “порше”, и она сказала: ничего, нормальная колымага, но сама она купит красный. Последней каплей стал Эд Эдвардс, запойный пьяница, отцов двоюродный брат. Мы так обнищали, что мама была вынуждена сдать ему кладовку. Однажды поздно вечером мы с Анджелой обнимались на кухонном диване. Тут пришел Эд, пьяный в дым, и начал справлять нужду в посудомоечную машину.
Что я мог сказать? Что он мне седьмая вода на киселе? Что он такое себе позволяет лишь в исключительных случаях?
Глаза у Анджелы стали как круглые плюшки.
Я проводил ее домой, не удостоился поцелуя, вернулся, отдраил, как мог, посудомойку. Спустя несколько дней я получил по почте свое школьное кольцо и книгу “Пророк”
.На форзаце она написала: “Ты навсегда останешься моей первой любовью. Но теперь моя тропа начинает подниматься в гору. Благополучия тебе во всем. Да будет радостен твой путь. Очень прошу, не считай меня жестокой — просто у меня очень высокий порог запросов и еще никак в голове не уложится, как тот тип мог обоссать вам все тарелки”.
Нет, не буду я танцевать на столе для Анджелы Сильвери! Не буду спрашивать у подруги Анджелы Сильвери, хочет ли она посмотреть мой член! Ноги моей больше здесь не будет — нечего Анджеле Сильвери видеть меня в кожаной куртке и трусиках на завязочках, нечего ей мысленно удивляться, как я докатился… И так далее. И тому подобное.
До конца смены прячусь на кухне, а потом, еле переставляя ноги, плетусь домой, потому что боюсь Берни — что она со мной сделает, когда я вернусь?
Мне открывает Мин. Блузка у нее вся в муке, а глаза красные от слез.
— Не могу больше, — шепчет Мин. — Она типа как разваливается на части. С нее дерьмо сыплется. И вообще, она меня пирог испечь заставила — веришь, до чего дошло?
На столе кособокий пирог. У Берни только одна рука на месте — вторая в демонтированном виде лежит у нее на коленях.
— О чем ты только думаешь! — орет Берни. — Хоть бы разочек женилку показал! Думаешь, так уж легко метки ставить? Сам бы попробовал, умник! План мой усвоил или нет? Отвечай! Твое дело — нас отсюда вытащить! А чтобы этого добиться, надо использовать все, что есть! А что у тебя есть? Считай, ничего! Морда симпатичная, да снасть еще туда-сюда. Не сказать, чтоб очень большая, но форма приятная.
— О господи, Берни… — вырывается у Мин.
— Чего еще, мисс Ханжа? — вопит Берни, с силой ахнув оторванной рукой себя по коленям. У нее отскакивает и второе ухо.
— Извините, но мне от всего этого блевать хочется, — говорит Мин. — Я пошла на улицу.
— Блевать? — орет Берни. — Намекаешь, что от меня блевать хочется? А вот мне — от тебя. В жизни столько всего чудесного, а ты? Думаешь своей ленивой задницей, так-то. Что бы тебе жизнь ни подсунула, ты на все согласна. Никуда ты не пойдешь. Сиди дома и учись.
— Чего-о?!! — визжит Мин. — Я — учиться?! Хрена! Ишь, воображала-хвост-поджала, приперлась ко мне домой и распоряжается! Так я тебя и послушалась!
— Ты же ни в чем ни бум-бум! — не остается в долгу Берни. — Какая радость от жизни, когда ты — ни бум-бум? Родного города на карте найти не можешь. Ни одного президента не помнишь. Вот мы в Рим поедем, а что ты об его истории знаешь? Ничегошеньки! Изучай “Весь мир”. У нас те книжки еще целы — которые “Весь мир” называются?
— В Рим? Ага, уже едем, — бурчит Мин.
— Когда он станет юристом, мы поедем в Рим, — сообщает Берни.
— Мечтать не вредно, — отзывается Мин. — И на Марс мы двинем, когда я брокером стану.
— Не смей надо мной насмехаться! — вопит Берни. Наша единственная ваза срывается с места и, пролетев через всю комнату, едва не ударяет Мин по лбу.
— Она весь день такая, — комментирует Мин.
— Какая еще “такая”? — орет Берни. — День мы провели совершенно прекрасно.
— Она меня заставила, чтоб я ей помогала мои лифчики мерить. И все перемерила, — сообщает Мин.
— У меня в жизни ни одного развратного лифчика не было, — отзывается Берни.
— И все изгадила, — продолжает Мин. — Все какой-то липкой дрянью измазала.
— Сука неблагодарная! — срывается на крик Берни. — Ты хоть понимаешь, чем мне обязана? Я твоего ребенка спасаю! А у тебя хватает наглости сказать, что я твои лифчики измазала! Трой попадет в перестрелку во дворе, поняли?! В сентябре. Восемнадцатого сентября. Троя сбросит с его трехколесного велосипедика! Шквальной очередью, вот! И он будет лежать с неестественно вывернутой ногой, и струйка крови будет вытекать из его уха. Вот вам пророчество, мать вашу. Знаете такое слово — “пророчество”? Думаете, это все пустой треп? Нет, это вам не треп. Это мои чары. Слушайте в оба уха: Джейд весь день сидела за столом у окна и приклеивала этикетки. На ланч начальник всех угостил сандвичами. Что не доели, она принесет домой в зеленом пакете.
— Это все неправда насчет Троя, ну, скажи! — требует Мин. — Или правда? Я не верю…
— Включи телик! — кричит Берни. — И пульт мне дай.
Я включаю телевизор и даю ей пульт. Она останавливает свой выбор на “Фигуре от Филиппа”. Филипп сообщает, что плоский, как стиральная доска, живот — вернейший способ свести с ума всех представительниц прекрасного пола. Камера берет крупным планом стиральную доску его живота.
— Да! — выдыхает Берни. — Да, это по мне! Прямо сейчас пошла бы и облизала. Облизала и пощипала. Ух, как мне на него верхом сесть охота!
Тут в дверях появляется Джейд с большим зеленым пакетом.
— Господи, — шепчет Мин.
— Я ж говорила! — провозглашает Берни, ткнув Мин под ребра. — Ха-ха! Теперь верите в мои чары?!
— Никак не пойму, — в полном смятении говорит Мин. — Что случится? Пожалуйста, Берни. Что с ним случится? Да скажи же ты, не тяни!
— Уже сказала, — отвечает Берни. — Он отлетит примерно на пятнадцать футов и проживет еще примерно три минуты.
— Берни, о господи, — Мин начинает плакать. — Раньше ты была такая хорошая.
— Я и теперь хорошая, — говорит Берни и, кусая сандвич, заодно отхватывает себе кончик пальца. И начинает его жевать.
Едва рассветает, как она громко зовет меня.
— Сними одеяло, — приказывает она. — Что-то мне нездоровится.
Снимаю с нее одеяло. Она превратилась в самую настоящую груду запчастей: обе руки валяются на коленях, на руках — голова, ноги сложены пятка к пятке, и все это как бы завернуто в ее костюм.
— Дай полотенце, — говорит она. — У меня что, жар? Кажется, будто жар. Ох, я и сама знала, что все гладко только в сказках бывает. Ну да ладно. Новый план. Новый план. Пересматриваю первую ступень “Этапа номер один”. Если увидишь две метки, значит, дама готова с тобой трахаться за деньги. Время нас поджимает. Надо увеличить темп. От меня скоро ничего не останется. Где я тогда любовника найду?
В дверь звонят.
— Вот еще сукин сын… — рычит Берни.
Это отец Брайан с пакетом пончиков. Я быстро выхожу на площадку, плотно прикрыв за собой дверь. Он говорит, что просто решил нас проведать. Может быть, нам не с кем поделиться своим горем? Может быть, мы никак не можем затушить в себе гнев из-за судьбы Берни? Разумеется, это было бы вполне объяснимо, вполне. Однажды, когда он был еще совсем молодым священником, кто-то забрался в церковь и пририсовал Пресвятой Деве усы несмываемым фломастером; несколько недель потом его мучили видения, как он выворачивает вандалу пальцы, пока тот — или та — не разражается покаянными рыданиями.
— Я знал, что это недостойно, — говорит отец Брайан. — Я знал, что, утешаясь этой греховной фантазией, преклоняю колена перед насилием. И все равно я получал удовольствие. Еще мне хотелось застичь их с поличным и проломить им головы булыжником. И попрыгать на их спинах, пока не услышу треск позвонков. Строго говоря, мне пришло в голову около миллиона идей. Но знаете, что я сделал вместо этого? Принялся отмывать нашу Пречистую Мать, и вскоре она стала как новенькая. Разумеется, я статую имею в виду. Сама Она, конечно же, всегда как новенькая.
Из-за двери слышится звон разбитого стекла. Сначала звон, потом грохот — падает что-то тяжелое. Вопли Джейд и Мин, рев детей.
— Уронили что-то, наверное? — говорит отец Брайан. — Я не вовремя? Послушайте, я всего лишь хотел убедить вас, если это возможно, простить злоумышленников, как я простил злоумышленников, которые разрисовали Пресвятую Деву. В конце концов, потеряно лишь тело вашей тети, а ее самая главная часть, уверяю вас, отошла в мир иной, где ее окружают любовью и заботой.
Киваю. Улыбаюсь. Бормочу: “Спасибо, что зашли”. Беру пончики и возвращаюсь в квартиру.
Телевизор разбился, холодильник повален набок, а куски Берни разбросаны по всей гостиной, точно ею выстрелили из пушки.
— Пыталась встать, — поясняет Джейд.
— Не знаю уж, куда ее черт понес, — вздыхает Мин.
— Иди сюда, — говорит мне голова, и я присаживаюсь на корточки. — Такое уж мое счастье. Опять облажалась. Как всегда. Не ко двору я на этом празднике жизни. А если подумать, я праздника даже издали не видала. Слушай, показывай женилку, ладно? Это будет самая короткая дорога между двумя точками. Хорошую жизнь за так не дают. Тебе богатое наследство светит? Или ты, может, гений? Показывай женилку. Больше у тебя ничего нету. И помни: Трой в сентябре. На велосипеде. С неестественно вывернутой ногой. Не забывай. И вот еще. Не запоминай меня такой. Запомни меня в тот вечер, когда мы все вместе ходили в “Красного Омара”, когда я со свежей “химией” была. Ой, Господи Иисусе. Хотя бы надгробие мне поставьте.
Я глажу ее по плечу, которое валяется рядом с ее ступней. И говорю:
— Мы тебя любили.
— Почему у одних есть все, а у меня — ничего? — бормочет она. — Почему? Почему со мной так вышло?
— Не знаю, — отвечаю я.
— Показывай женилку, — напутствует она и умирает во второй раз.
Мы стоим, глядя на эту груду частей тела. Мэк начинает к ней ползти; Мин отпихивает его ногой.
— Ну это уже вообще… — говорит Джейд, обливаясь слезами.
— Что теперь? — спрашивает Мин.
— Вызовем полицию, — предлагает Джейд.
— И что скажем? — шипит Мин.
Мы надолго задумываемся.
Я нахожу целлофановый мешок типа “гигант” и свои зимние перчатки.
— Я смотреть не буду, — заявляет Джейд.
— Я тоже смотреть не буду, — вторит ей Мин. Обе уходят с детьми в спальню.
Зажмурившись, я засовываю Берни в мешок, завязываю горловину узлом и кладу мешок в багажник. Туда же кладу лопату. Еду на кладбище Святого Льва. Спускаю мешок в могилу на эластичном шнуре и закидываю землей.
Под холмом — город с хорошими домами и домами так себе, и парочками, которые милуются в темных дворах, и детьми, которые, рыдая, зовут мам; и я гадаю, случалось ли уже с кем-нибудь такое, если не считать Иисуса. Может быть, так происходит сплошь и рядом. Может быть, куда ни кинь, везде сердитые мертвецы — прячутся в комнатах, накрытые одеялами, командуют своими перепуганными, очумелыми родственниками. Как проверишь?
Я лично вовсе не собираюсь афишировать нашу историю.
Примяв землю, я произношу короткую молитву: “Если, вернувшись, она совершила грех, прости ее, у нее никакой жизни не было, и вообще, она пыталась нам помочь”.
Уже в машине мне в голову приходит дополнение к молитве: “Только, пожалуйста, не пускай ее сюда больше”.
Приезжаю домой. Дети уже спят, а Мин с Джейд смотрят рекламу службы “Секс по телефону”: три девицы в кожаных комбинезонах, снятые в замедленном темпе, едят бананы, а внизу экрана движется бегущая строка-предупреждение: “Это не обязательно те девушки, которые обслуживают телефоны! Это не обязательно те девушки, которые обслуживают телефоны!”
— Да, похоже, нравятся этим девкам бананы, — произносит Мин тихим тоненьким голоском.
— А мне их комбинезончики нравятся, — говорит Джейд.
— Да, ничего комбинезоны, нормальные, — вторит Мин.
Тут они поднимают глаза на меня. В жизни не видел их такими грустными, забитыми и усталыми.
— Готово, — сообщаю я.
Мы обнимаемся, плачем, клянемся никогда не забывать Берни — такую, какой она была на самом деле, — и прежде чем лечь, я пробую почистить ковер “Резолвом”, а они прочитывают по кусочку из “Всего мира”.
На следующий день я прихожу на работу заранее. Ни одной метки не вижу. Но они мне и ни к чему. Я спрашиваю совета у Сонни Вэнса, и он мне объясняет, как себя вести. Сначала предлагаешь даме индивидуальную экскурсию. Показываешь ей липовый “П-40”, Галерею величайших асов, душевую, где мы мажемся маслом, и так далее, а потом в холле у туалетов спрашиваешь, не хочет ли она увидеть что-нибудь еще. Чувствуешь себя гнусным козлом. Но, делая это, я думаю о сентябре. О сентябре и о Трое под пулями, о его маленькой, неестественно вывернутой ножке. И так далее…
Большинство говорит “нет”, но довольно часто мне отвечают “да”.
Я уже присмотрел квартиру в комплексе “Лебединая долина”. Там никого еще не застрелили и не зарезали, и школа прекрасная, а по субботам они устраивают для детей вылазку на природу — ходят в рощицу за клубом.
С каждой заработанной сотни долларов я откладываю пять — Берни на надгробие.
Что на нем написать? ЖИЗНЬ ПРОШЛА МИМО НЕЕ? УМЕРЛА В ОТЧАЯНИИ? ВОСКРЕСЛА, НО РАЗВАЛИЛАСЬ НА ЧАСТИ? Все правда, но слишком уж грустно. Так что я закажу совсем другую надпись.
“БЕРНИ КОВАЛЬСКИ, НАШЕЙ ЛЮБИМОЙ ТЕТЕ” — вот что будет высечено на надгробной плите.
Иногда она является мне во сне. И всякий раз в жутком виде: то в наручниках, то в изодранном халате. Однажды привиделось, как она стоит голая и вся в грязи, а по ее груди, цепляясь когтями, взбирается бешеная кошка. И всякий раз она твердит одно и то же.
— У некоторых есть все, а у меня — ничего, — бормочет она. — Почему? Почему со мной так вышло?
Каждый раз я отвечаю:
— Не знаю.
И это правда.
Стопудовый шеф
В полдень поступает очередная партия енотов; Клод отвозит их на задний двор и ликвидирует при помощи монтировки. Затем, натянув защитные перчатки, проверяет у них пульс. Затем, перетащив клетку через 209-е шоссе, приступает к похоронам — то есть сбрасывает енотов в яму, что является нашей маленькой производственной тайной. Похороны завершаются молитвой — такова личная прихоть Клода, неизменно вызывающая раздражение у Тима, нашего жестокосердого шефа. Прежде чем основать ГУРПЕ — “Гуманное решение проблемы енотов”, — Тим как-то раз нарочно дал задний ход и задавил одного сынка богатых родителей… и получил десять лет за непредумышленное убийство. В тюрьме он прошел курс МВА, в качестве дипломного проекта разработал и запатентовал светящиеся значки с хэллоуинской тематикой. Теперь он раздает нам эти значки как премии за деловую смекалку; также он спорадически крушит книжные полки, чтобы напомнить: нрав у него зверский и противоречить ему — безумная опрометчивость.
После похорон я выписываю счета и сочиняю абзац-другой о том, как очумели от восторга еноты, будучи выпущены нами на свободу. Иногда подпускаю кое-какие подробности насчет спонтанных совокуплений в кустах бузины. Сказочки для клиентов я пишу лучше всех. И лучше всех заговариваю им зубы по телефону. Когда клиент звонит спросить, как прошло освобождение его енота, все мои сослуживцы, заранее надрывая животики от смеха, переключают его на меня. Я рассказываю весело и убедительно. Хохочу до слез над историями — сочиненными мною тут же, на ходу — о том, какие сумасшедшие номера отмачивал их енот, оказавшись на воле. Затем, четко выполняя инструкции Тима, я спрашиваю, не затруднит ли их отослать обратно наши рекламные материалы. Буклеты обходятся нам недешево. Они содержат глянцевые фотографии енотов на лоне природы и рядом, для контраста, глянцевые фотографии отравленных енотов, бьющихся в агонии. Подсуньте это домохозяйке, у которой вечно перевернут мусорный бак, — и она облегченно вздохнет. И сделает заказ. И комиссионные, десять процентов от суммы контракта, — ваши.
Комиссионные — единственная радость в моей жизни. Других не осталось. Чтобы привлекать женщин, я слишком дороден. Мой вес — четыреста фунтов. Мне это не нравится, но что я могу? Перепробовано все: бег, гребля на каноэ-тренажере, хатха-йога, ушивание желудка… и даже намордник — в те печальные времена, когда я страдал по Фриде, нашему обработчику документов. Пока я был всего лишь полноват, мне ничто не мешало мнить себя любителем широко пожить, переедающим исключительно из неуемного жизнелюбия. Теперь меня и сослепу за жизнелюба не примешь.
Разделавшись со счетами, я награждаю себя пакетиком орешков. Точнее, двумя. Весь грязный, с похорон возвращается Клод; увидев меня за едой, он не удерживается от замечания, что у меня даже брюхо тройное, под стать тройному подбородку. Он прав, и все же — какая неделикатность! Тим спрашивает, откуда у Клода такие познания — или он всю ночь со мной в койке кувыркался? Это предположение мне тоже не очень-то нравится. Но Тим у нас главный. На его футболке написано: “Моя горячая ручонка держит тебя за бумажник”.
— Ха-ха, Тим! — отзывается Клод. — Я не гомик. Но даже будь я из этих самых, я бы раньше помер, чем подпустил к себе мистера Жиронакопителя.
— Ха-ха, — вторит Тим. — Метко. Что, Джефри, метко ведь сказано?
— Метко сказано, — мрачно бубню я.
Жалкий маленький змеюшник — эта наша контора.
Сослуживцы подкладывают мне на стул магниты в виде бегемотиков. Намекают, будто я — изнуренный воздержанием девственник, и сами не знают, как ошибаются. Они бы по-другому запели, если бы спросили Эллен Бертомли о той восхитительной ночи, которую мы с ней провели в коттедже ее брата Боба. Даже тогда я не отличался стройностью, но, по крайней мере, мог покупать брюки в магазине, а от кабинета до кухни добирался ничуть не запыхавшись. Я запомнил ее нагой у окна; с улицы влетали стаями пушинки одуванчика; обернувшись ко мне, она совершенно сознательно продемонстрировала мне свои пышные формы анфас. Это был самый романтичный момент моей жизни. Теперь же, чтобы увидеть что-либо подобное, я вынужен унижаться до визитов в заведение “У Ларни: видеосалон для совершеннолетних”. Пока мне это вконец не обрыдло, я приходил туда с полным носком мелочи и особой подушечкой для сидения, чтобы часами созерцать забавы скандинавок. Позор и срам. Наконец на прошлое Рождество я сказал себе: воздержание и еще раз воздержание, лучше быть бесполым, чем дерьмом. И отныне воздерживаюсь. Теперь я бесполый и безгрешный — но нервы! Нервы мои на пределе. Отныне я пытаюсь подняться над мирской суетой. Силюсь не зацикливаться на своей физической оболочке и бескорыстно служить добру. Будучи осыпаем насмешками (практически ежедневно, кстати), я мысленно вижу оплеванное лицо Христа. Будучи снедаем похотью, я вспоминаю, как Ганди, испытывая себя, нарочно лег спать рядом с сексапильной юной девицей. С работы я иду домой, немного смотрю телевизор, иногда произношу две-три молитвы.
Еще тридцать лет такой жизни, и я уйду, никому не причинив зла и не оскандалившись сам.
И все же я человек. Капелька симпатии не была бы лишней. Сослуживцы ничего не знают о жизни моей души. Плевать им и растереть, что у меня когда-то был пес Лешачок, которого раздавило канавокопателем. Плевать им и растереть, что мой отец умер смертью алкаша в Форт-Уорте, в районе скотобоен. На закате жизни он прислал мне письмо, полное изумления.
“Сын, — написал он мне, — и ты тоже растолстел? Меня самого разнесло как-то вдруг, и теперь я — что твой сарай. Берегись — может, это ген у нас такой? Топаю по деревянным ковбойским тротуарам, шляпа голову жмет, а совесть грызет за те сотни жизненных дорог, которыми я не пошел. Адью. В моей памяти ты — мосластый недомерок, который никогда не отвечал, когда я задавал тебе прямой вопрос. Но я любил тебя всем сердцем”.
Что знают сослуживцы о моем папе? А обо мне? Какова цена другу, который вешает в столовой карикатуру, где нарисовано, как я целиком заглатываю компьютер? Какова цена тем, кто просто так, ради шутки, пророчит мне смерть от ожирения сердца и похороны в специальном, изготовленном по моим габаритам контейнере?
Простите, но мне кажется, что от жизни резонно было бы ждать большего.
В детстве моей любимой книжкой был “Полицейский Красная Касочка”. Красную Касочку любили все. Он знал, что к чему и что почем. Каждое утро он надевал свою форму: майку, брюки, китель и так далее, следуя раз и навсегда заведенному порядку. Он гонялся за злодеями, не теряя каски. Теперь же я окружен психами. Я и сам уже псих. Я наклоняюсь к клеткам и говорю енотам, чтобы принимали смерть по-мужски. Донимаю незнакомых людей разговорами о моем весе. Похотливо разглядываю продавщиц. Через силу нагибаюсь за грязной мелочью. Когда рядом никого нет, долго и тщательно выскребаю из ушей серу, а потом ее рассматриваю. Я все пухну и пухну и ужасно боюсь озлобиться.
Иногда я чувствую, как подступает к горлу горькая обида, и, сделав над собой усилие, проглатываю ее.
К сожалению, я нахожу, что во мне вновь пробудилось влечение к Фриде. Верный признак мании самоубийства. Ведь я ей отвратителен — ясно по всему. Иногда замечаю боковым зрением, как перекашивается ее лицо, когда она смотрит на мое свисающее складками брюхо. Стоит увидеть, как она облизывает губы, стуча по клавиатуре, — и в голову лезут кое-какие нечистые мыслишки. Подслушиваю, как она ласково разговаривает по телефону со своим маленьким сыном Леном, и неудержимо воображаю себе, будто сижу на специально подогнанных под мой вес качелях, пока она жарит отбивные, а Лен возится в луже.
Сегодня, пока мы раскладываем буклеты по конвертам, она мимоходом признается, что ей ужас как хочется бросить работу и засесть дома с Леном. Вот если бы не было так туго с финансами… Зарплата у нее мизерная — я сам в ведомости видел. Есть и другая острая проблема: она подозревает, что миссис Распутин, няня Лена, — алкоголичка.
— Не знаю, что и делать, — признается Фрида. — Приходишь с работы — а она сидит поддатая в одном лифчике и “Скаковым листком” обмахивается.
— Да-да, знаю по себе, — говорю я. — Жизнь порой бывает нелегка.
— Я не про жизнь вообще, — шипит она. — Я про свою пьяную няньку. Ты что, не слушаешь?
Сам не понимая, что несу, я предлагаю пойти куда-нибудь вместе поужинать: вдруг нам обоим станет чуточку легче. В ответ она плюется таблеткой “Рондо” аж в соседнюю кабинку и заявляет: “Хватит, наслушалась”. Идет за Тимом и Клодом, чтобы вместе с ними покуражиться над моим нахальством. Посылает подруге, которая работает в банке, факс с язвительным описанием моей самонадеянности. Весь день то и дело косится на меня, склонив голову набок.
Не стоит уточнять, что день длится бесконечно.
И вдруг, когда бьет пять часов и остальные уходят, она робко протискивается мимо меня и говорит, что была бы счастлива куда-нибудь со мной сходить. Сообщает, что я всегда поддерживал ее в трудную минуту. Что ей нравится, когда у мужчины есть немного мяса на костях. И что я должен зайти за ней в восемь и принести что-нибудь для Лена. Я поражен. Я вне себя от радости.
Колени у меня так трясутся, что чуть не разносят в щепки мой несоразмерно маленький стол.
Покупаю Лену футбольный шлем, бейсбольную перчатку, аквариум и многотомную энциклопедию. На это уходят практически все мои скромные сбережения. Ну и пусть. Шанс видеть эту красавицу сидящей напротив, не слыша улюлюканья Клода и К╟, дорогого стоит.
Звоню в ее дверь — и кто-то орет, чтобы я входил. Вхожу. Лен прячется за музыкальным центром, а пьяненькая миссис Распутин, держа в руке маркер, просматривает свой альбом “На память о начальной школе”. Подняв глаза, она спрашивает:
— Где этот мальчишка?
Мне хочется ответить: “А я почем знаю”, но я говорю:
— Он за музыкальным центром.
— Его оттуда за уши не вытащишь, — сообщает она. — Обожает комочки пыли жрать. Не думайте, она не вредная. Она как силос.
— Выходи, Лен, — говорю я. — Тебе подарки.
Он выходит. Поднимает свою крохотную бровку при виде моих габаритов. И тут же залезает ко мне на колени, держа за капюшон своего Дилера Смерти. Очень-очень славный мальчуган. У Дилера в руке оторванная человеческая голова. Если дернуть за веревочку, Дилер хрипит: “Конец тебе — я убил тебя, Принц Отброс!” и показывает флуоресцентный язык. Прочитываю Лену мою коронную лекцию о вреде насилия. Говорю, что ненависть можно сокрушить лишь любовью. Провозглашаю, что мы пришли в этот мир, чтобы жить в гармонии и оказывать друг другу эмоциональную поддержку. Тупо взглянув на меня, он швыряет Дилером в кошку.
Из спальни спускается Фрида, красивая как картинка; она кидает испепеляющий взгляд на миссис Распутин, и мы упархиваем прочь. Я веду Фриду в “Вулканический остров Эйса” — это ресторан с интерьерами в гавайском стиле, расположенный в помещении бывшего автосервиса. Они вечно крутят закольцованную пленку со звуками прибоя; еще тут есть гора из папье-маше, на которую карабкаются куклы Барби в травяных юбочках. Меня здесь знают. Каждую пятницу после работы я устраиваю себе праздник: сидя один в кабинке, заказываю “луау” — так называются ребрышки с гарниром из брокколи. Эйс, владелец “Острова” — интеллигентный стареющий битник, страдающий легкой формой копролалии. Нет на свете человека, который замирал бы с более виноватым видом, когда с его языка начинают срываться грязные ругательства. Буквально только что он цитировал “Бхагавад-гиту” — и тут же грубым голосом советует посетителю своего собственного ресторана: “Оближи себе зад!” Мы обсуждали с ним эту проблему. Он говорит, что пробовал таблетки. Пробовал прикусывать зубами ластик. Пробовал воображать себя в пойме Ганга и как небесное существо гладит его по голове. Все без толку. Тогда он заказал в типографии извинительные памятки. Шерлин — так зовут старшую официантку — вручает их клиентам, когда провожает к столику. На листочках нарисован Эйс с вылетающим изо рта полчищем вопросительных знаков и всяких прочих символов.
“Я не властен над моим недугом, — написано внизу. — Но, пожалуйста, знайте, что, с какими бы грубыми словами я ни обратился к вам, я всей душой ценю ваше общество”.
Перед нами Эйс просто стелется: приносит дополнительные порции воды со льдом, прячется на кухне, как только чувствует приближение приступа. Я сознательно морю себя голодом. Мы беседуем о ее жизненной философии. Потом — о ее прическе, ее заветных детских воспоминаниях, экстрасенсорных талантах ее тетушки. Мне не удается ни слова вставить, и это отлично. Мне приятно слушать. Приятно побольше узнавать о Фриде. Мне нравится ставить себя на ее место и смотреть на вещи ее глазами.
Провожаю ее домой. Ребята в подворотнях свистят при виде моих объемов. Я делаю вид, будто нисколько не задет — напротив: гордо виляю задом. Фрида смеется. Поцелуй кажется возможным. Хочется ущипнуть себя — убедиться, что не сплю.
Поднявшись на свое крыльцо, она жмет мне руку и говорит:
— Здорово, теперь мы сможем заплатить за телефон — спасибо Тиму.
И показывает их письменный договор. “При условии, что ты согласишься появиться на людях с Джефри, я, Тим, обязуюсь заплатить тебе, Фрида, сумму в пятьдесят долларов”.
Она скрывается в доме. А я — я беру недельный отпуск и круглосуточно играю в “Кастрол-победитель”. Добираюсь до девятого уровня. Дервиш Угль-ибн-водород у меня по струнке ходит. Пещеру Коррозионной Активности знаю как свои пять пальцев. Мистеру Грязу наношу поражение за поражением, упорно препятствуя ему изнашивать мои Поршни. Есть что-то патологическое в той безудержной радости, которую я испытываю, воображая Фриду на месте Мистера Гряза в миг, когда его аннигилируют мои Призовые Моющие Присадки. На исходе ночи номер три выхожу подышать воздухом. Высоко в небе клубятся фантастические облака, навевающие мысли о Таити и храбрых моряках с огромных
, деревянных, медленно тонущих судов. А тут я, взрослый мужчина с затекшим от джойстика пальцем.Выкидываю картридж на помойку и возвращаюсь в контору. Сношу насмешки. Сношу издевки. Кто-то склеил коллаж: голова моя, вырезанная из нашей групповой фотографии, а туловище от какой-то невесты. Тим говорит, что за такую нелепую картину, как мы вдвоем, полсотни не жалко.
— Ты меня ненавидишь? — спрашивает Фрида.
— Нет, — отвечаю я. — Вечер, который мы провели вместе, доставил мне подлинное удовольствие.
— Боже ж ты мой, а вот мне — никакого, — говорит она. — Все так и пялились. Я сама себя возненавидела за то, что они думали, будто я и вправду с тобой. Понимаешь, о чем я говорю?
Мне ничего не приходит в голову, поэтому я просто киваю. А потом со слезами на глазах удаляюсь в свою кабинку, чтобы утешиться счетами. Я же не злодей. Если бы только я мог отринуть надежду. Если б только я мог сказать сердцу: “Брось. Будь один навеки. У тебя всегда останется опера. Всегда останется суфле, и соседские дети, поющие рождественские гимны, и красота осенних листьев на мокрой от дождя крыше”. Но нет. У меня какой-то дурацкий рыбацкий поплавок, а не сердце.
Счета идут как по маслу. Солнце садится, встает луна, круглая и бледная, как моя глупая рожа.
Сокращаю до минимума время пребывания в офисе, добровольно напросившись обрабатывать Карлайлов. Карлайлы богатые. Если у бедняка проблемы с енотами, он опрыскивает свой мусор отравой и на том успокаивается. Карлайлов такой вариант не устроит. Они контролируют всю хлебную торговлю в городе. Говорят, что хлебным королем Карлайл стал благодаря своей неразборчивости в средствах, но как человек он производит довольно приятное впечатление. Я разрешаю ему посмотреть, как я раскладываю гнилые фрукты. Показываю, что дверца ловушки совершенно безопасна — опускаясь, и мухи не убьет. Он уходит в дом, а я остаюсь терпеливо ждать в машине.
Бьет полночь, и почти сразу же я жму на рычаг. Зову Карлайлов, приглашаю их присесть на корточки и дружески пообщаться с пойманным енотом. Затем произношу наш дежурный панегирик, превознося их передовые взгляды. Описываю девственные дебри, где пленник будет выпущен на свободу, плодородные долины с ручьями и как проворно сорвется с места енот, втянув ноздрями первую порцию чистейшего воздуха.
Мистер Карлайл благодарит меня: теперь, дескать, они смогут лечь спать, не мучаясь от угрызений совести. Я отвечаю, что в том и состоит моя работа. В этот самый момент из леса выскакивает громадная супруга енота и впивается мне в икру. Допрыгав на одной ноге до машины, я начинаю колотить енотихой о бампер, пока она не сдыхает, так и не выпустив из пасти моей икры. Карлайлы столбенеют от ужаса около гаража. Я столбенею от ужаса у своей машины. Мое сердце разрывается от скорби. Я изловил немало енотов и чаще, чем хотел бы, помогал Клоду с похоронами, но сам я в жизни еще никого не убивал.
Швырнув обоих енотов в багажник, еду в больницу, где мне делают первый из положенных в таких случаях чрезвычайно болезненных уколов. Задремав на кушетке в приемном покое, вижу во сне выводок енотиков в белых манишках, жалостно скулящих от голода.
Проснувшись, звоню в контору. Тим спрашивает, уж не поехала ли у меня крыша. Это же надо, забить енота до смерти на глазах клиентов. Разве нельзя было ласково отцепить его от ноги или отвлечь гнилыми фруктами? Горжусь ли я своим талантом путаться в трех соснах? Помню ли я еще Дамьена Флаверти? Или забыл?
Разве Дамьена Флаверти забудешь? Он прикарманил служебные деньги, чтобы финансировать свой бутик — галстуками торговал. С помощью дубинки Тим превратил его в размазанную по полу кучку и сказал: “Думашь, я девять лет отмотал, чтобы на воле меня такие, как ты, накалывали?” И дополнительным “хрясь” сломал Дамьену руку. Я чуть кофе не уронил.
Говорю Тиму, что мне очень-очень стыдно, что я не справился с ситуацией. Он отвечает, что не завидует той енотихе — эх, грустно ей стало в последние минуты, когда она поняла, что променяла жизнь на мою несъедобную жирную ногу. Мне больно это слышать. Сам не понимаю, почему я так упорно жду человеческого отношения от типа, который устроил в подвале офиса камеру пыток. Там внизу у него есть откидная, скрытая за стенной панелью кровать, коллекция плеток и маска палача, укомплектованная плеером. Иногда, засидевшись за счетами, я вижу, как он приводит туда какую-нибудь из своих добровольных жертв. Обычно оба чертовски пьяны. В таких случаях я, насколько позволяют мои габариты, кое-как прячусь под столом. Вы только подумайте, как низко пало человечество. Подумайте, как опечалится в своем далеком далеке какой-нибудь отец, если узнает, чем балуется его дочь. Однажды я глянул в щелочку, когда они уходили, и увидел блондинку с подбитым глазом, которая шага не делала без позволения Тима и подбирала его пальто, которое он раз от разу нарочно ронял.
— Может, хотя бы кофе меня угостишь? — спросила она.
— Тебя голую кофе облить — вот это было бы дело, — рявкнул Тим.
— Ням-м, — протянула она. — Отличная идея.
Как только люди до такого доходят, задумался я. Обратимы ли изменения? Сумеют ли эти несчастные вновь научиться любви и нежности? Как они могут смотреться в зеркало или наряжать елку к Рождеству, не захлебываясь от ненависти к себе?
И тут я сказал себе: пусть у меня ожирение, но
, по крайней мере, сатанинская жестокость мне чужда.На следующий день Тима приняли в клуб “Ротари”, и мы все пошли на торжественный обед. Он говорил о том, как радикально повернуть свою жизнь. Толковал о горьких уроках тюремного заключения. Превозносил до небес Америку, перешучивался с лысеющими милягами-офтальмологами, а приехав в контору, повесил свою ротарианскую табличку на лестнице у камеры пыток и приказал мне ежедневно драить ее “Виндексом” под страхом сурового наказания.
Во вторник, когда мы с Клодом тащим к погребальной яме карлайловских енотов, рядом тормозит машина. Затаскиваем клетку в кусты и, тяжело дыша, приникаем к земле. Клод шепчет, что я воняю. Потом добавляет, что если бы он весил четыреста фунтов, то подумал бы об окружающих и сел на диету. Небо лиловое, как на церковных открытках с Голгофой, когда сделалась тьма по всей земле и померкло солнце. Из машины выходит бледная девушка в сари. Подойдя к краю ямы, она измеряет шагами ее окружность и что-то черкает в блокноте. Потом, присев на корточки, съезжает на дно, а вылезает с полным пакетом енотовых костей.
Когда она уезжает, мы бегом возвращаемся в контору. Тим, багровый от гнева, начинает натирать детским кремом свою любимую дубинку. Никаких енотов в яме до особого распоряжения, приказывает он. Объявляет чрезвычайное положение: станем держать енотов на сухом льду в наших кабинках и противогазы наденем, если понадобится. Говорит, что если девица еще раз покажется, он будет вынужден ее проучить, чтобы не ставила под угрозу наш кусок хлеба. Говорит, что защита животных — дело хорошее, но есть качественная разница между симпатичными зайчатками-котятками и гнусными енотами, которые питаются падалью и отбросами и создают значительные санитарные проблемы.
— Ой, ладно тебе, — говорит Клод, и в его тупых глазках сияет любовь к Тиму. — Ты за десятку родную маму ликвидируешь.
— Бесспорно, — отвечает Тим. — Особенно если она взбесится или перевернет мусорный бак клиента.
И, сунув мне нашу служебную “Визу”, посылает меня в “Сезам-маркет” за сумками-холодильниками. В “Сезам-маркете” можно купить кассету с фильмом “Самые кровавые преступления века в инсценировках”. И кассету с фильмом из серии “Золотые ляпы” — сборником курьезов, произошедших при съемках “Самых кровавых преступлений”. И кормушку для птиц, которая играет мелодию “Эх, как в горле пересохло”, одновременно испуская ультразвуковые колебания, приманивающие и успокаивающие пернатых. И “Молитву от зноя” — дорогущую сумку-холодильник с голографическим изображением какого-нибудьзнаменитого религиозного деятеля на крышке. Выбираю Будду. Так и слышу, как Тим саркастически сравнивает наши животы и вопрошает, что сталось с идеей минимизации производственных расходов. Но других моделей у них нет — одни “Молитвы”. Так и так я окажусь у Тима в списке на обсёр. Список на обсёр — это не метафора, а самый настоящий список. Фрида создала его на компьютере и украсила изображением комочка кала, сердито топающего ногами.
Покупаю холодильники с Буддой, вопреки здравому смыслу надеясь, что Тим похвалит меня за решимость. Возвращаюсь в контору. Все уже разошлись. Вместо сладких мелодий с кассеты “Музыка для офиса” по помещению разносятся — хоть какое-то разнообразие! — громкие звуки ударов и грязная брань, доходящие из подвала по трубам отопления. Вскоре по лестнице с руганью взбегает Тим. Срочно прячусь.
— Спасибо за потерянное время, — кричит он, — кошку с балкона скинуть — и то веселее было бы. Нет никого зануднее секретарши, у которой сексуальной фантазии — как у ромашки.
— Я обработчик документов, — обиженно поправляет Фрида.
— А разница? — бурчит Тим и уносится прочь на своем “порше”.
Ошеломленный, я высовываюсь из своей кабинки. Над ее плечом, за освинцованным стеклом качает головой шокированная осенняя луна. Одна щека у Фриды сильно вспухла, но в остальном она вся светится от любви. У меня отвисает челюсть.
— Что тут сказать? — говорит она. — Не могу без него, просто с ума схожу.
— Доброй ночи, — шепчу я и, забыв о своей машине, как в бреду тащусь пешком до дома все девять миль.
В среду в течение всего дня я готовлюсь сказать Тиму несколько веских слов. Но духу у меня не хватает. Кроме того, он наверняка рявкнет, что она совершеннолетняя, сама себе хозяйка, и будет абсолютно прав. Мне-то какое дело? Зачем защищать тех, кто не хочет, чтобы их защищали? Взамен я швыряю в его кофе несколько козюль из моего носа да, пользуясь своими привилегиями администратора локальной сети, отменяю печатание документов, которые он посылает на принтер. Он спрашивает, не могу ли я сегодня задержаться на работе, и, вопреки всем моим убеждениям, я подхалимским тоном отвечаю: “Без проблем”. Ненавижу его. Ненавижу себя. Все расходятся по домам. Небо затягивают тяжелые тучи. Выписываю счета как заведенный. Стая птиц, опустившись на мусорный бак, начинает клевать присохшие к его крышке субстанции. Как деградировала эта вселенная. Обычная история: началось по-хорошему, а кончилось гадостью.
В семь часов с секундами я слышу его вопль:
— Ты, милая, будешь гореть в аду, когда я собственноручно спихну тебя в могилу!
Вначале я решаю, что он опять воркует о любви с Фридой — наверно, по телефону. Но, выглянув в окно, вижу на краю нашей ямы защитницу животных. С видеокамерой.
Похвальная преданность принципам, думаю я, удивительная ясность ментального зрения.
Из дверей с дубинкой наголо выбегает Тим.
Что делать? Спору нет, он задумал недоброе. Следую за ним, сняв ботинки, чтобы меньше шуметь. Держась в тени, отталкиваюсь необутой ногой и перемахиваю с обочины на обочину. Отвратительно пыхчу. Мой пульс достигает скорости света. Но, к моей чести, я от него не отстаю. Тем временем девушка выбирается из ямы, неся видеокамеру на голове, как жительницы Кении носят свои кувшины; ее прелестно встрепанные волосы подсвечивает медовая луна.
— Блудница, — шипит Тим, — потенциальная осквернительница моей мечты, — и замахивается дубинкой. Мешкаю ли я? О, я не мешкаю! Подпрыгнув, я подставляю под дубинку свое запястье. Моя лучевая кость превращается в кашу, голова кружится, но я обнимаю Тима, наваливаюсь на него, огромный, как Талса
.— Бегите, — хрипло советую я девушке и вижу, как сверкают в лунных лучах шикарные белые подметки ее удаляющихся спортивных туфель.
Мои объятия крепки. Приказываю ему бросить дубинку, и, как ни удивительно, он повинуется. Отпускаю ли я его? К стыду своему, нет. Во мне накопилось слишком уж много патологической злобы. Я и сам не знал сколько. И вся она вкладывается в один непомерный порыв, в желание сдавить его, сжать… Что-то ломается, и он обмякает, и я бережно опускаю его в грязь.
Делаю ему искусственное дыхание — изо всех сил. Умоляю его восстать и избить меня в кровь. Исполняю над ним безумный танец скорби. Но все без толку.
Я убил Тима.
Перебежав 209-е, я бессмысленно влачу свои телеса от одного корпуса нашего индустриального парка к другому, рыдая, колотя в запертые двери офисов. В фирме “Ультранаколенник” праздник. Генералы индустрии пьяно подпевают хитам пятидесятых годов, а пехота подхихикивает льстивым идиотским смехом, так что моего отчаянного стука никто не слышит. Я уже собираюсь запустить в зеркальное стекло пластмассовым валуном. Но вовремя останавливаюсь. Тиму уже не помочь. Чего я добьюсь, явившись с повинной? Или я не спас жизнь ни в чем не виновной девушки? Или Тим не был чудовищным садистом? Что сделано, то сделано. Теперь мне уже не знать душевного покоя. Стоит ли проводить остаток дней в тюрьме, если я всего лишь избавил мир от подонка?
Ежась на улице под праздничный шум, я узнаю о себе кое-что жизненно важное: когда доходит до драки, плевать мне на возвышенные идеалы. По-настоящему я люблю лишь себя. Себя любимого я и хочу защитить.
Себя.
Незаметно возвращаюсь в контору за похоронными принадлежностями. Спихиваю Тима в яму. Засыпаю его известью, а потом закидываю землей. Подделываю письмо, в котором он сообщает, что едет в Мексику, дабы разобраться в своих отношениях с Богом путем безмолвной медитации среди суровой пустыни.
“Друзья мои, — пишу я его детскими каракулями, орошая листок слезами, — вы трудитесь, как рабы, за минимальное вознаграждение! Свобода может стать вашей, если вы раскроете свою душу перед вечным! Доброго здоровья и счастья вам всем. Искренне раскаиваюсь во всех обидах, которые я вам, возможно, причинил. Особенно тебе, Фрида
, — ты достойна хорошего человека, а не такой свиньи, как я. Теперь я родился заново, и, милая Фрида, советую тебе обратиться к психотерапевту. И еще кое-что: после долгих и напряженных размышлений я решил передать бразды Джефри, которого я всегда незаслуженно оскорблял. Теперь вижу, что он человек весьма одаренный, и прошу вас всех считаться с ним так, как вы считались со мной”.Оставив письмо на стуле Клода, я выхожу из конторы и укладываюсь спать в машине. Мне снится Тим в белых одеждах, сидящий в мексиканской таверне. У него на коленях — шелудивый пес, который объясняет ему правила поведения на том свете. Плакать и толкать других мертвецов не разрешается. Также не стоит докучать окружающим историями о своем былом величии. Тим с доброй улыбкой чешет пса за ушами. Увидев меня, он говорит: “Не поминай лихом. Спасибо, что помог мне поскорее попасть в эту страну блаженных”.
Я резко просыпаюсь. Над горизонтом встает солнце, гоня перед собой воробьев, зажигая зеркальные стекла офисов безумным оранжевым огнем. Выползаю из машины, чищу зубы пальцем.
Мой первый день в качестве убийцы.
Озаренный лучами нового дня, иду к яме с надеждой, что вчерашнее было сном. Но нет. Вот следы наших ног, рассказывающие историю драки. Вот куча свежей земли, скрывающая под собой Тима. Сажусь на пустую канистру среди дрожащего на ветру бурьяна и смотрю, как приезжают на работу сослуживцы. И плачу. И сожалею о добросердечном недотепе, которым был раньше, о том, как, безгрешный, еле продирая глаза по утрам, предвкушал первый глоток кофе.
Когда наконец я вхожу в контору, все обалдело толпятся у микроволновой печи.
— Эль Президенте, — цедит скривившись Клод.
— Прости? — переспрашиваю я.
Читая и перечитывая написанное мной письмо, я старательно демонстрирую свое ошеломление. Без конца мотаю головой. Спрашиваю, правильно ли я понял, что теперь должен занять кресло начальника. Клод замечает, что с таким сообразительным человеком у руля наша фирма далеко не уедет. Помолчав, спрашивает Фриду, не было ли у нее каких подозрений. Она отвечает, что всегда знала: Тим глубже, чем кажется, но чтоб такое… Клод твердит, что дело нечисто. Говорит, что у Тима ни капли религиозности в душе не было и по-испански он ни бе ни ме. Мои щеки начинают пылать. Слава богу, вмешивается наш подхалим Блэмфин.
— Я вот как считаю: если речь о том, чтобы дать Джефри шанс, давайте дадим Джефри шанс, постольку поскольку Тим был хорошим администратором, но человек он был жестковатый.
— Золотые слова, — цинично произносит Клод. — А я вот как считаю: эта туша что-то знает, да молчит.
Я превозношу Тима до небес и признаюсь, что никогда не смогу полностью его заменить. Преуменьшаю свои организаторские способности и таланты лидера, но клянусь из кожи вон вылезти ради общего блага. Затем смиренно предлагаю устроить голосование: занять мне директорский пост или как? Клод заявляет, что подчинится мнению широких масс; руки поднимаются, и по воле подавляющего большинства я становлюсь директором.
Переношу свои пожитки в кабинет Тима. Он всегда видел во мне безмозглого толстяка, полностью лишенного личных амбиций, а потому доверял безраздельно, так что код служебного сейфа я знаю. Итак, мне ничто не мешает заказать к обеду первосортные ребрышки и трио усатых скрипачей, которые бродят от кабинки к кабинке, надеясь на чаевые. Клод вне себя. Вскочив на стул, он спрашивает, что случилось с идеей извлечения прибыли. Но все игнорируют его, уплетая мои первосортные ребрышки и упиваясь игрой моих музыкантов. Клод сообщает, что на добрых намерениях и младенческой наивности фирма и дня не протянет. Умоляет коллектив меня уволить, а его назначить на мое место. В итоге Блэмфин предлагает, чтобы я его выпер. Предложение поддерживает менеджер по персоналу Торсон. Я пожимаю плечами, мы голосуем, и Клод уволен. Он пинает автомат для воды. Показывает мне средний палец. Но все-таки уходит, и теперь можно спокойно наслаждаться коктейлями и шоколадным муссом.
К ночи мы разгулялись не на шутку. Заказываю жонглеров, комика и море выпивки. Мои сотрудники клянутся в верности до гроба. Мы произносим пьяные тосты за мое и их здоровье. Я говорю им, что убивать мы больше не будем. Сообщаю, что мы покаемся перед всеми соответствующими органами и заплатим все положенные штрафы. Отныне мы будем и вправду делать то, что лишь имитировали, — переселять пойманных енотов в дикую местность. Владельцами фирмы станем мы сами, сотрудники. Приходить и уходить будем когда пожелаем. Напитки и легкие закуски всегда будут в избытке. Страховка станет бесплатной. Одну из комнат отдадим под детский сад.
Фрида, просияв, садится на подлокотник моего кресла.
“Музыку для офиса” заменят личные стереосистемы в каждой кабинке. Мы будем поддерживать честные благотворительные организации, брать под наше коллективное крыло трудных подростков, устраивать себе незапланированные выходные, когда солнце стоит высоко, а воздух сладок от запаха свежескошенной травы, жить одной большой семьей, посылать друг другу ласковые послания по только что инсталлированной новейшей почтовой программе, а когда придет пора и смерть выдернет кого-нибудь из наших рядов, мы утешимся знанием, что благодаря великодушию фирмы наш покойный коллега не был обделен властью, любовью и радостью, и с пением печальных гимнов, шагая локоть к локтю, мы все проводим гроб до могилы.
На этом месте дверь взламывают полицейские. Первым врывается Клод, размахивая ботинком Тима.
— Если бы вы поехали в Мексику, — торжествующе вопит он, — вы бы прихватили свой “порше”, верно? Хватило бы у вас тупости передать дело своей жизни этой тонне сала? Я кое-что смекнул. Потом кое-что раскопал — буквально. И нашел моего друга Тима с раздавленной грудной клеткой — у меня просто сердце кровью облилось — и выражением чрезвычайного изумления на лице.
— Мой Тимми, — шепчет Фрида, вскочив с моего кресла. — Этот мерзкий боров убил моего ненаглядного птенчика!
Меня уводят в наручниках.
На суде я рассказываю правду. Защитница животных по собственному почину является в полицию и подтверждает мои показания. Судья говорит, что ему импонирует моя честность и тот факт, что я спас человеку жизнь. Он задается вопросом, почему, когда жизнь была спасена, я не отпустил Тима и не позволил вознаградить себя за храбрость. Я отвечаю, что утратил контроль над собой. Что переполнилась чаша издевательств, копившихся всю мою жизнь. Он говорит, что отлично меня понимает и что у него самого, когда он был мальчишкой, имелись проблемы с весом.
А затем приговаривает меня к пятидесяти годам, эквивалентным пожизненному заключению без права на амнистию.
И теперь я знаю, что такое настоящее унижение. Я знаю, какой острый дискомфорт доставляет серая тюремная роба, сшитая из двух нормального размера. Я знаю, как пахнет тело Вика, чикагского мафиози, который положил на меня глаз и требует, чтобы во время наших ночных интерлюдий я надевал женскую шляпку с украшениями в виде фруктов. Пишут ли мне бывшие сослуживцы? Нет. Хотя бы Фрида? Ха. Обрел ли я душевный покой? Нет. Поднялся ли я духовно над этой ужасной обстановкой, тем самым завоевав уважение моих суровых товарищей по заключению? Нет. Они с наслаждением гогочут над моим голым телом во время групповых помывок в душе. Воруют мою еду. Есть ли у меня увлекательное хобби, благодаря которому дни мелькают незаметно? Нет. Мне безумно хочется ощутить запах океана. Меня преследует ощущение, что Бог несправедлив, что он склонен наказывать своих слабых детей, своих дурачков, своих толстяков, своих ленивцев. Полагаю, от совершенных созданий Богу радости больше — и он их подзуживает, как безмозглый отец, пока они рвутся вперед по нашим головам. Он дает нам потребность быть любимыми — и никакой надежды. Он дает нам желание нравиться людям — и личные особенности, исключающие малейшую к нам симпатию. Поместив своих ущербных, обделенных детей в мир жестких стандартов, он изымает разницу между тем, что мы имеем, и тем, что нам нужно, из наших сердец, нашей самооценки, нашего душевного покоя.
Вот как я смотрю на жизнь. По-моему, я прав. Но поделать тут ничего нельзя. Остается лишь сохранять достоинство. Поддерживать в камере уют и чистоту. Быть вежливым, но твердым, когда Вик просит, чтобы я, не снимая шляпы, сбацал шимми. При случае говорить добрые слова безногому калеке, отбывающему пожизненное заключение и вечно драящему параши. Подтягивать, не жалея связок, когда склеротик-убийца из Батон-Ружа запевает свой еженощный псалом.
А что, если Бог, которого мы видим, Бог-старшой по обыденной жизни — и не Бог вовсе, а лишь его заместитель? А вдруг над этим заместителем Бога есть другой Бог, отлучившийся на несколько божественных минут по другому делу, и он вот-вот вернется, а вернувшись, возьмет своего заместителя за ухо и скажет:
— Нет, ты погляди. Погляди на этого толстяка. Что он тебе сделал? Или тебе мало его смирения? Разве он не снес столько издевательств, сколько отпущено на тысячу человек? Разве он не был вынужден из кожи вон лезть, чтобы решить какую-нибудь ерундовую проблему? Разве ты не заметил, как он изголодался по любви? Неужели ты не отдавал себе отчета, что его дни слились в один сплошной кошмар?
И вот, пока заместитель незаметно выскальзывает из кабинета, настоящий Бог подхватит меня на руки со словами:
— Примите мои искренние извинения за допущенную ошибку. В знак моего к вам почтения, прошу вас, согласитесь родиться заново.
И я вновь выскочу на свет божий из материнского лона более изящным и симпатичным ребенком, которому суждена иная судьба — судьба стройного, как лань, непобедимого хозяина жизни.