Перевод с французского Н. Бунтман
Мишель Турнье
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 2001
Рассказы
Мишель Турнье. Перевод с французского Н. Бунтман
ПИРОТЕХНИКА,
или ПАМЯТНАЯ ДАТАИздатель заявил мне: «Уезжайте из Парижа, иначе вы никогда не закончите книгу. Около Карпантра, в Монтё, у меня есть дивный домик с бассейном и внутренним двориком. Вас там никто не знает. Полный покой обеспечен. Короче, монастырь со всеми удобствами, надеюсь, вы понимаете, что я хочу сказать. И не возвращайтесь, пока «Холодное блюдо» не будет готово к печати». Дело в том, что я изложил ему сюжет своего будущего детектива — мрачную историю мести, растянувшуюся на целую жизнь, где два человека оказываются навеки связаны неким давним происшествием: один движим неодолимой потребностью отомстить, а другой, сознавая неотвратимость удара, покорно ждет мщения, как обычно ждут смерти, с той лишь разницей, что он знает, от кого и почему она придет. Мне представлялось, что действие должно происходить в провинции, в небольшом городке или поселке, среди местных жителей, знающих друг друга как облупленных, и нанесенная обида, а также порожденная ею жажда мести должны быть всем известны. Все знают и ждут. И от этого угроза мести становится еще более тяжелой, роковой.
Такова была хилая сюжетная канва — хилость ее я в меру своих сил постарался скрыть, дабы не разочаровать издателя и не спугнуть аванс, на который мне позволили надеяться. С этим я и сел в поезд, отправлявшийся прекрасным летним утром в Авиньон. Оттуда меньше чем за час я должен был добраться на автобусе до Монтё. Дом полностью оправдал мои ожидания. Как во многих старых провансальских постройках, окна в нем были крохотные, ибо солнце и ветер традиционно считались здесь грозными стихийными бедствиями. Зато вышеупомянутый внутренний дворик, где рос одинокий куст жасмина, напоминал крытые монастырские галереи и располагал к уединенным прогулкам и размышлениям. Два раза в день появлялась Сидони, дородная обитательница здешних краев, на которую была возложена обязанность следить за домом и за моим пропитанием. Но главное, она оказалась незаменимой «посредницей» между незнакомым местом и мной, обнаружившим в первый же вечер, что обещанный мне покой — абсолютнейшая химера.
Путешествие меня утомило, и я вознамерился лечь пораньше. Но лишь только я растянулся на кровати в позе, наиболее подходящей для отхода ко сну, как дом задрожал от оглушительных раскатов и окна осветились будто днем. Естественно, я пулей выскочил на террасу. И увидел самый восхитительный фейерверк в своей жизни. Летающие ракеты и бенгальские огни, искрящиеся фонтаны и сверкающие гирлянды полыхали в ночи почти четверть часа. Тщетно, вернувшись в комнату, я искал в календаре причину этого буйного роскошества. Двадцать пятое июля. Любопытно, чем же святая Анна, чей праздник отмечался в этот день, могла так прельстить жителей Монтё, что они воздают ей столь пышные почести?
На следующее утро Сидони просветила меня. Правда, сначала она заявила, к полному моему замешательству, что вовсе не слышала изумившего меня салюта. Хотя дом ее находился неподалеку, она, судя по всему, ничего не заметила. Я стоял как громом пораженный. Пока наконец не сообразил, что эти небесные феерии для Монтё обычное дело и жители давно не обращают на них внимания. Главным предприятием городка была пиротехническая фабрика Ружьери, а при ней в двухстах метрах имелся пустырь, где по просьбе заезжих клиентов демонстрировалась готовая продукция. Иначе говоря, фейерверки предназначались для посторонних. Ни один местный житель не опустился бы до того, чтобы удостоить их взглядом.
Ладно, с местными все ясно, но парижанину, да к тому же еще романисту вроде меня все это показалось крайне интересным и колоритным, и я не угомонился, пока не добился встречи с директором фабрики. Я представился писателем из Парижа, желающим ознакомиться с пиротехническим производством вообще и с предприятием Ружьери в частности для книги, над которой работаю в настоящее время. Когда я сюда приехал, у меня и в мыслях не было заниматься фейерверками, но рукопись сродни растению, чьи корни тянут из земли все, что она может дать. Я смутно чувствовал, что пиротехнические эффекты должны занять свое место в моем детективе.
Господин Каполини принял меня с энтузиазмом профессионала, явно польщенный тем, что именитый невежда специально прибыл из Парижа, чтобы у него поучиться. К тому же он так пылко говорил о своем деле, что порой сам напоминал фейерверк. Я не раз сталкивался с подобным воздействием ремесла на внешность человека: видел колбасницу, словно вылепленную из сала, крестьянина, замешенного на глине с навозом, банкира, похожего на сейф, конюха, который ржал как лошадь. Руки Каполини поминутно превращались в ракеты, огненные фонтаны, букеты, вертящиеся солнечные диски. В его глазах вспыхивали и сменяли друг друга многоцветные феерии.
— Странное, потрясающее ремесло, в основе которого — взрыв! — восклицал он. — Да, да, мы производим смеси, и все они взрывчатые. Я всегда любил слово «взрывчатый». В нем слышится внезапность и удивление. Мы покоряем взрыв, овладеваем им, чтобы переместить в пространстве и отсрочить во времени. Мы составляем смесь, но, вместо того чтобы рвануть hic et nunc, здесь и сейчас, она взорвется позже, где-то далеко. Например, в Париже в канун 14 июля. И это еще не все. Помимо внешних передвижений во времени и пространстве, существует и движение внутреннее: ракета должна описать в небе заданную траекторию, а посему взрыв необходимо растянуть на несколько секунд. Видите ли, вся пиротехника сводится к борьбе против «hic et nunc». Отсрочить и переместить — вот два основных принципа пиротехнического искусства.
Он вывел меня из кабинета и повел показывать фабрику, где не было ни одного прочного строения, одни времянки.
— Взрыв, случись он hic et nunc, — продолжал он,- был бы аварией, катастрофой. И если, не дай бог, такое произойдет, то на этот случай предусмотрено все, чтобы ограничиться самыми незначительными потерями. Возьмем, к примеру, мастерские. При малейшем толчке они тут же разлетятся на куски. Состав бригады, как вы могли заметить, тоже сведен к минимуму — два человека, не больше. У вас есть с собой спички или зажигалка?
— Нет, я не курю.
— Извините, я спросил на всякий случай, у нас это железное правило. Как обет молчания в монастыре у траппистов.
Он толкнул дверь, и мы вошли в мастерскую. Там громоздились металлические коробки с разными порошками, связки картонных трубок, банки с клеем, рулоны бумаги. Двое мужчин в серых халатах сидели за столом друг напротив друга, поглощенные каким-то совершенно детским занятием: мерками, похожими на чайные ложечки, они в известном им одним порядке насыпали порошки в трубки с закупоренным дном. Ложка серого порошка, картонный кругляш с дырочкой, ложка зеленого, кругляш, ложка черного, кругляш и т. д.
Каполини расхаживал по мастерской с элегантной непринужденностью укротителя хищников. Время от времени он откупоривал какой-нибудь цилиндрик с крышкой, высыпал на ладонь белый порошок и произносил: «Азотнокислый стронций — пурпурное пламя». Потом шел дальше: «Чугунные опилки — искрящиеся цветы». Затем, дотрагиваясь до других запечатанных цилиндров, добавлял: «Цинк — голубое пламя. Селитра — золотые слезы. Измельченная слюда — золотистые отсветы. Бариевая соль — зеленый блеск. Углекислая медь — сине-зеленое пламя. Сульфат мышьяка — белые отсветы. Канифоль — оранжевое пламя». Наконец он уселся рядом со мной, вертя в руке пустую ракету.
— Как видите, основание закупорено. Снизу насыпана взрывчатая смесь, выталкивающая газы под давлением через отверстие в донышке, что и придает ускорение взлетающей ракете. Поверх взрывчатой смеси кладется утрамбованный порох для выталкивания заряда в тот момент, когда ракета окажется в высшей точке полета. Весь смысл ракеты в начинке. Там и звезды, и сияющие слезы, и цветы, и огненные нити. Но должен открыть вам еще один секрет. Если бы устройство ракеты сводилось к тому, что я вам сейчас описал, она никогда бы не расцвела, не раскрылась на небосклоне, даже не взлетела бы. Да, месье, такова ее чудесная тайна. Запомните хорошенько: точно так же, как у женщины и у скрипки, у ракеты есть душа. Душа, без которой нет ни полета, ни света. Где у ракеты душа? Я не смог бы ее показать. Душу не показывают. Душа ракеты — это небольшая конусообразная полость, пустое пространство где-то внутри корпуса. Что там происходит, когда ракета взрывается? Никому не известно. Сколько физиков-пиротехников пытались решить эту задачу, столько и объяснений. Однако факт налицо: без этой пустоты в самой сокровенной ее части ракета остается неподвижной.
Каполини положил корпус на стол и улыбнулся с видом ироничного превосходства.
— Я уже рассказывал вам, — заговорил он снова, — что взрыв наших смесей должен быть отсрочен во времени и перемещен в пространстве. И здесь напрашиваются слова, священные для каждого пиротехника: «памятная дата». Салют обычно устраивают в память чего-либо. У каждой страны есть национальный праздник, знаменующий некое событие, которое считается символичным и эпохальным. Каждый год 14 июля, в день национального праздника Франции, мы вспоминаем о взятии Бастилии, 21 июля приходит очередь Бельгии, отмечающей воцарение Леопольда I в 1831 году. На следующий день поляки справляют годовщину провозглашения независимости люблинским правительством в 1944 году. 1 августа Швейцария празднует создание Конфедерации в 1291-м. 6 сентября Федеративная Германия становится на год старше, поскольку в этот день в 1949 году состоялось первое заседание Бундестага. Я мог бы перечислить вам все национальные праздники, какие есть в календаре. Что вы хотите, это наш хлеб насущный! Вне календарного графика праздники с фейерверком устраиваются все реже и реже. Королевские бракосочетания отмечаются теперь втихую и исключительно скромно, можно даже сказать, стыдливо. Да, сударь мой, нет сейчас таких торжеств, как бывало! Люди боятся блистать, выглядеть богатыми, счастливыми. В воротники глаза прячут.
Меня удивило, что, покуда он передо мной распинался, оба рабочих, словно не видя и не слыша нас, продолжали с полной невозмутимостью проделывать свои загадочные манипуляции. Казалось, они просто играют с картонными трубочками, палочками, разноцветными порошками, будто это для них забава, развлечение. Впрочем, не является ли сам по себе фейерверк символом ненужной роскоши, богатства, которые улетучиваются ради нескольких минут удовольствия?
— А как насчет безопасности? — спросил я у выхода. — Вы не боитесь несчастных случаев?
— Несчастных случаев? Никогда такого не было! За все время существования Ружьери не произошло ни единого случайного взрыва. Приняты все меры предосторожности. Наша система безопасности работает безотказно. Разве что… ну, не знаю… кто-то по злому умыслу или с целью самоубийства… не знаю.
Я шел довольный по улицам городка и размышлял. Почему китайцам, которые изобрели порох, никогда не приходило в голову сделать из него орудие убийства? Понадобилось время, чтобы у европейцев возникла дьявольская идея огнестрельного оружия. Я вспомнил памятник в городе Фрайбург-им-Брайсгау немецкому бенедиктинцу Бертольду Шварцу, разработавшему в ХIV веке производство артиллерийского пороха. Монах… немец… с фамилией, означающей «Черный»… не слишком ли нарочито?
Я покривил бы душой, если б сказал, что в последующие дни много работал. Все мое внимание было поглощено площадкой для игры в шары, где утром и вечером под платанами собиралась крикливая компания, в своих непрерывных перебранках соблюдавшая, однако, некий словесный ритуал. Я заметил, что на эти сборища — как на торжественные переговоры с каким-нибудь вождем африканского племени — не допускались женщины и дети. Может, игра в шары — это все, что осталось от древних народных собраний, выражавших душу общины? Впрочем, жара тоже не вдохновляла меня ни на дальнейшие социокультурные размышления, ни на серьезное отношение к рукописи. Как моему издателю пришло в голову отправить меня работать сюда в разгар лета? Сиеста у меня теперь затягивалась чуть ли не до вечера, и я понимал, что грядет день, когда мне потребуются огромные усилия, чтобы встать к началу первой партии и к первому аперитиву. От этой жалкой участи меня спасло неожиданное и страшное событие.
Почтенный старик с лицом римского императора нацелился на шары, сгруппированные вокруг одного маленького шарика.
— Сейчас врежет, — пробасил мой сосед, важно кивая головой.
Шар подлетел к цели, описав красивую дугу, и в тот момент, когда он ударился о другие шары, воздух сотряс удар грома, спугнувший тучи воробьев, дремавших на ветвях платанов. Потом небо над фабрикой запылало. Начался фейерверк, но хаотичный, безумный. Яркие каскады, романские свечки, мельничные крылья, солнца, гирлянды превратились в пылающую мешанину и потонули в адской неразберихе. Hic et nunc. Я вспомнил слова Каполини. Это был взрыв здесь и сейчас, не отсроченный во времени и не перемещенный в пространстве, та самая катастрофа, которой не должно было случиться никогда.
Люди уже бежали к фабрике. Машины останавливались. Жители выскакивали из домов. Торговцы бросились закрывать лавки. Горожане, настолько привыкшие к фейерверкам Ружьери, что не обращали внимания даже на самые оглушительные, мгновенно сообразили, что на сей раз это отнюдь не безобидная демонстрация пиротехнического искусства, и, поскольку все рабочие Ружьери были из местных, город охватила паника.
Я последовал за толпой. Жандармы пытались удержать людей за территорией фабрики. Уже не было ни грохота, ни огня, а только едкие клубы дыма в бледных отсветах. Туда-сюда сновали пожарники, толпа сгрудилась вокруг носилок, которые еле-еле удалось вынести. Я искал глазами Каполини. Согласится ли он теперь со мной поговорить? Не будет ли считать меня залетной птицей, принесшей несчастье его фабрике? В конце концов я вернулся домой с ощущением, что вмешиваюсь в то, что меня не касается.
На следующий день Сидони принесла первые новости. Погибли двое рабочих из той мастерской, где произошел взрыв. Более десятка человек получили серьезные ожоги. О причинах катастрофы не известно ровным счетом ничего. Как сказал мне Каполини, этого случиться не могло… И тем не менее случилось. Фабрика временно закрылась, хотя больших разрушений не было. Я узнал имена погибших: Жиль Жербуа и Анж Креве. Первому было пятьдесят два года, отец троих детей. Второму — сорок, холостяк. Оба местные. Их фотографии мелькали на первых страницах газет рядом с фотографией Каполини, твердившего, что технические причины аварии исключены, и следовательно… следовательно… Читателю его сумбурных заявлений оставалось только пристально вглядываться в эти лица: одно — тяжелое, упрямое, сонное, уже одутловатое, другое — узкое, тревожное, замкнутое. Знали эти двое, что произошло, или умерли удивленные и растерянные, так ничего и не поняв? Я помнил, хотя и не вполне точно, высказывания Каполини во время моего посещения. Несчастный случай невозможен… Разве что кто-то по злому умыслу или с целью самоубийства… Абсурд! Как в подобных обстоятельствах подозревать преступление или самоубийство? Я снова и снова вопрошал газетные фотографии, нечеткие, плохо пропечатанные. В памяти всплыли двое рабочих, поглощенных смешными манипуляциями, покуда Каполини произносил речь. Странной парочкой были эти Жербуа и Креве! У меня возникло желание пойти в редакцию и попросить разрешения взглянуть на оригиналы фотографий.
Вечером я потягивал аперитив в кафе на площади. Завсегдатаи за стойкой галдели все разом, к тому же из-за провансальского диалекта мой северный слух улавливал далеко не все. Судя по тому, что погибших называли «наш Жербуа» и «наш Креве», многие, видимо, знали их лично. Некоторые даже говорили «малыш Креве». Прозвище удачно дополняло его образ и вполне вязалось с запомнившимся мне тонким замученным личиком.
— Вот уж не везло парню, так не везло. С ним вечно всякие неприятности случались, и рано или поздно это должно было плохо кончиться.
Похоже, что компания, внимавшая категоричному оратору, с ним полностью соглашалась. Но о ком он говорил? О Жербуа или о Креве? Я сгорал от любопытства, но не решался вмешаться в разговор из-за своего столичного вида и «писклявого выговора». Накануне, на месте аварии, я точно так же почувствовал, что совершаю бестактность. Раздосадованный на себя и на остальных, я ретировался.
На следующий день я расспросил Сидони о пострадавших. Ничего особенного я не выведал, кроме того, что Креве был «так себе», где только не работал, жил совсем один в списанном фургоне на выезде из города. Зато она очень уважительно отзывалась о Жербуа, порядочном человеке, отце семейства, и называла его жену «славной девочкой». Больше я ничего не добился.
Некоторое время спустя, проходя по улице, я заметил в скромной витрине развернутые страницы «Дофине либере». Оказалось, это местный филиал газеты. Я вошел и представился писателем из Парижа, приехавшим осветить события в Провансе. В сущности, даже не соврал. Меня интересовала катастрофа на Ружьери и, в частности, ее жертвы. Секретарь редакции вытащил для меня толстое досье. Там имелась фотография фургона, где жил Креве, но, по словам секретаря, фургон уже должны были куда-то увезти. В анкете Креве сообщалось, что, будучи внебрачным ребенком некоей мадемуазель Креве, скончавшейся, когда ему исполнилось всего двенадцать лет, он получил, с позволения сказать, воспитание в приюте города Авиньон, откуда неоднократно убегал и куда затем водворялся под конвоем; так продолжалось вплоть до того дня, когда подошел срок военной службы и его послали в Алжир. Потом занимался чем придется: собирал оливки и лаванду, стриг овец, чинил машины, был каменщиком, землекопом, а то и вовсе сидел без работы или в тюрьме за мелкие провинности. Я в общих чертах записал историю этого горемыки. Что же касается Жербуа, то, помимо адреса, я узнал, что его всюду преследовали несчастья — видимо, именно его имел в виду завсегдатай кафе. В самом деле, этот тихоня словно притягивал к себе производственные аварии. В 1955 году, на стройке многоэтажного дома, кран поднимал груз черепицы, который упал прямо на Жербуа и сломал ему плечо. В 1958-м, во время строительства дорожного туннеля в Перн-ле-Фонтен, он пострадал от взрыва в шахте. В 1963-м на него наехал грузовик, несшийся на страшной скорости по спуску от поселка Горд. Через год, когда в городе подстригали кроны платанов, у пилы оборвалась цепь — она соскочила и изуродовала ему лицо. В 1967 году, при ремонте 542-го шоссе, опрокинулся чан с раскаленным асфальтом и обжег ему ноги. В 1970-м ему в глаза попал медный купорос, которым опрыскивали виноградники. Когда Каполини нанимал Жербуа на фабрику, он наверняка не подозревал об этой цепи несчастий. Я вспомнил знаменитый вопрос, который суеверный Мазарини непременно задавал, когда ему рекомендовали какого-нибудь человека на ответственный пост: «Он счастлив?», что означало » Он удачлив?».
Я выждал недельку, а потом направился по адресу, который мне дали в газете. Адриенна Жербуа почти не удивилась моему визиту и провела меня в дом, где царил уютный беспорядок. После смерти Жиля она жила в атмосфере траура и соболезнований, пьянящей и одновременно тягостной. Увидев меня, она сразу же принялась усиленно расхваливать погибшего, главным образом его деятельность во время оккупации и Освобождения. По ее словам, Жиль был известным героем-партизаном в районе Сорг и организатором Освобождения и чистки в августе 1944-го. В течение нескольких недель он царил в Монтё и окрестностях как властелин-победитель. О, как предатели и коллаборационисты перед ним тряслись! Адриенна знала об этом понаслышке, потому что родилась только в 1940 году, но подвиги Жиля записаны в истории Монтё. А что потом? Какой толк из всего этого? Что он получил за свое геройство? Ничего, даже медали! — жаловалась она.
Я произнес имя Анжа Креве.
— Анж и Жиль? — воскликнула она. — Закадычные друзья, месье. Можно сказать, неразлучные. Для малыша Креве Жиль был старшим братом, отчасти даже отцом, которого тот не знал, вы понимаете, что я хочу сказать. Как только Жиль устраивался куда-нибудь на работу, тут же являлся и Анж. Приходилось его тоже нанимать. И то, что они погибли в одной и той же катастрофе, вполне естественно, ведь они всегда работали вместе.
Ее последние слова, признаться, меня поразили. Значит, они работали вместе не только на Ружьери?
— Ну конечно. Они были и каменщиками на стройке многоэтажки, и землекопами, и дорожными строителями, и ремонтниками, и обрубщиками сучьев, и сезонными рабочими, когда ничего получше не подворачивалось. Когда нет квалификации, приходится все уметь!
Адриенна, похоже, намеренно избегала говорить о ежегодных катастрофах, жертвой которых чуть ли не каждый год оказывался Жиль. И я не стал касаться этой темы.
Вечером я зашел в «Дофине» за дополнительной информацией. К сожалению, секретарь был с головой поглощен статьей о массовом возвращении из отпусков, ожидавшемся в конце августа и сулившем большие сложности. Для него авария на фабрике Ружьери была делом закрытым и сданным в архив. Признаться, я сам толком не понимал, что мне от него нужно. Но меня по-прежнему занимала эта странная парочка, череда несчастий и загадка смертоносного взрыва на фабрике.
Задержавшись еще ненадолго в редакции, я наткнулся на передовицу первого номера «Дофине либере», выставленную в стеклянной витрине: танки Первой армии входят в город, толпа ликует, последние немецкие солдаты захвачены в плен французскими внутренними войсками. Дата: 11 августа 1944 года. Надо же, подумал я, взрыв на Ружьери случился тоже 11 августа. Глядя, как я изучаю передовицу, секретарь пояснил:
— Венсан Бюр, автор этой статьи, давным-давно на пенсии, хотя держится молодцом; он лучше всех знает историю Монтё и все, что здесь происходило во время и после войны. Если хотите с ним поговорить, я ему позвоню.
Я поспешно согласился, и они договорились по телефону, что я зайду на следующий день часов в одиннадцать.
Бюр жил в большом доме, скорее всего, бывшем когда-то мастерской или складом, рядом с вокзалом. Помещение было унылым и невзрачным, но удивительно просторным. Фамилия Бюр хозяину удивительно подходила — он чем-то напоминал брюзгливого бурого медведя. Говорил он не останавливаясь и с таким сильным местным акцентом, что мне то и дело приходилось его переспрашивать. Видно было, что документация у него содержится в идеальном порядке.
— Слава богу, места хватает,- пояснил он, прохаживаясь по комнатам вдоль полок, забитых папками и стопками газет. — Но главный мой архив — вот тут! — и он похлопал себя по лбу. — Когда я умру, представляете, как много потеряет местная хроника! Ха-ха-ха!
И он весело рассмеялся, воображая, как славно подшутит над согражданами, отправившись на тот свет.
— Ведь я, между прочим, родился в 1918-м. И очень этому рад. Естественно, Первую мировую я пропустил. Хотя… Мой отец там по горло навоевался. Я столько раз слышал о Вердене и Шмен-де-Дам , что в конце концов мне стало казаться, будто я сам там побывал. Зато уж Народный фронт, война в Испании, Гитлер, Муссолини, «странная война», оккупация, Освобождение — на это я насмотрелся, как говорится, прямо из партера. Здорово быть журналистом, правда? А потом в газету стали приходить молодые ребята — просто смех и грех! Бедные цуцики! Явились, когда все кончилось. Вы ведь и сами заметили, а? Ведь больше нигде ничего не происходит! После Освобождения — тишь да гладь. Кроме Индокитая и Алжира, какое-то шебаршение, сударь, еле слышное шебаршение. Потом — ничего, совсем ничего. По старой дружбе мне каждый день приносят газету, и сколько раз, пробежав ее за тридцать секунд, я говорил себе: «Бедные цуцики! Если б вы работали по совести, ни одного номера не вышло бы! Так бы и скисли у себя в редакции: со вчерашнего дня ничего нового не произошло, следовательно, сегодня газеты не будет!» А знаете, я рад, что с этим уже все. Могу заново переживать старые события. Они-то хоть настоящие! Иногда сосед заходит. Спрашивает: «Ну? Что новенького?» А я отвечаю: «Шестая армия под командованием фон Паулюса капитулировала под Сталинградом». А он мне говорит: «Старик, а ты случайно не того?» Потому что я уже не раз отвечал ему таким образом: «Японцы потопили американский Тихоокеанский флот у Пёрл-Харбора» или «Итальянцы подвесили труп Муссолини на крюк для мясных туш в Комо». Да, веселое было времечко!
Сдержать поток его речей было нелегко. Наконец я все-таки вставил слово:
— Да, но и сейчас в Монтё много шума. Взять, к примеру, аварию на Ружьери.
Он так и подскочил:
— Ружьери? Тут все наоборот. Я с детства ждал, когда на этой фабрике что-нибудь произойдет. Я знал: что-то назревает — и твердил себе: «Назревает, назревает. Когда же рванет?» Ну вот и рвануло! Только долго пришлось ждать.
— Вчера я видел жену и детишек Жиля Жербуа. Вы его, конечно, знаете?
— Конечно, знаю! Командир внутренних войск в районе Сорг. Достойный парень, поверьте!
Он поднялся, направился к стопке газет и принялся их перебирать.
— Нашел, нашел. Вот он, Жиль, со своими партизанами, народ их приветствует. — Он развернул передо мной пожелтевшие газеты с множеством фотографий и огромными заголовками. — Здесь он толкает в спину немецких пленных. Он первым встретил танки Первой армии де Латра де Тассиньи.
— А это что такое? — Я ткнул пальцем в фотографию, где худую, полуголую, босую, еле стоящую на ногах женщину окружала группа хохочущих мужчин.
— Да это же Креветка, черт побери!
— Креветка?
— Ну да, несчастная девка, жила со своим мальчонкой в лачуге на окраине. Перебивалась чем попало, а на самом деле спала со всеми. Настоящая подстилка для всего Монтё. Все деревенские мужики на ней перележали. Конечно, немцы пришли — тоже туда отправились. Пока очередь американцев не настала. Сами знаете, как это было. Без бритых баб не было бы настоящего Освобождения. А поскольку Креветка спала с немцами, Жиль за ней пошел со своими ребятами, те привязали ее к стулу на рыночной площади и обрили под ноль. Все просто покатывались со смеху.
— А потом?
— Ну, если бы все от меня зависело, дело этим бы и кончилось. Освобождение ведь праздник, замечательный праздник. И не надо было его портить. Но в нашем лесу когда-то убили партизана. И Креветку почти догола раздели, заставили разуться и повели возлагать венок на то место, где он погиб. Клянусь вам, жалкий был кортеж! Затравленная бритая Креветка в розовой комбинации на голое тело, мужики ржут, потому что через белье просвечивает черный лобок. Она ковыляла босиком по булыжникам, то и дело падала, а Жиль пинал ее сапогами и поднимал, чтобы она шла дальше. Мне было противно. Конечно, легче мучить бедную девчонку, чем сражаться с немцами! И многие считали, как я. Но вы же понимаете, никто не осмелился рта раскрыть!
— А что с ней потом стало?
— Вернулась в свою хибару. Больше ее не видели. Нашлись душевные люди, которые ей еду носили. Тут ведь, знаете, после Освобождения ужас как голодали. Она отправляла мальчишку за милостыней и за покупками. А потом, в один прекрасный день, по-моему года через два, мы узнали, что она умерла. Она никогда особым здоровьем не отличалась. Мальчонку, щенка этого несчастного, отправили в сиротский приют в Авиньон.
— Вы его знали?
— Почти нет. Его вроде звали Анж.
— Анж Креве?
— Точно, он же был сыном Креветки.
— Так, выходит, это он взорвался вместе с Жилем Жербуа?
— Вполне возможно. Смотрите-ка, я и не сообразил. Но разве это так интересно?
А разве нет? 11 августа 1944-го Жиль Жербуа стал палачом Креветки. Анжу было тогда десять лет. Они жили с ней вдвоем, и можно легко представить себе животную привязанность, которую испытывали друг к другу эти обездоленные. Ребенок, судя по всему, стоял в первых рядах зрителей, когда Жербуа со своими мужиками брили Креветку, раздевали и гнали на могилу партизана. Через тридцать лет, 11 августа, Жербуа и Креве вместе погибают в катастрофе. Внезапно я вспомнил Каполини: «памятная дата» — слово, священное для каждого пиротехника. Я не заметил, чтобы жители Монтё отмечали 11 августа День освобождения. Разве что один из них. Выходит, редкая птичка — малыш Креве!
Мне понадобилось четыре дня, чтобы отыскать кого-нибудь, кто мог бы о нем рассказать. И наконец нашел — сестру Жиля, Адель Жербуа, старую деву, портниху. Я не сразу обнаружил ее жилище на извилистой улочке, которая карабкалась вверх вдоль горбатых домишек, окруженных крошечными садиками. То, что она поведала об отношениях Жиля и Анжа, совершенно не соответствовало рассказам вдовы Жиля, Адриенны. К тому же портниха, видимо, ни в грош не ставила невестку.
— Славная девка, не вредная, но глуповатая и почти неграмотная.
Я тут же заметил, что стены небольшой гостиной, где она меня принимала, были все в книжных полках.
— Брат, конечно, молодец, что женился. Из-за детей. Но если бы не она, он бы добился большего.
Она постоянно чего-то недоговаривала. Однако ее прорвало, когда я рискнул произнести имя Анжа.
— О мертвых плохо не говорят, но малыш Креве меня все время тревожил. Невозможно было понять, что у него на уме, вечно ходил мрачный, и все молчком, неуравновешенный, непредсказуемый. Никогда не видела, чтобы он смеялся. Настоящий дикарь.
— У него были друзья?
— Друзья? Нет, по-моему, никого. Кроме моего брата, увы! Знаете, такое ощущение, что Анж его преследовал. Сколько раз умудрялся наниматься туда, где работал брат! Жиль его, как гирю, за собой волочил. Однажды я его спросила, не боится ли он этого чудака. А он мне как-то странно ответил: «Лучше, чтобы он был рядом. По крайней мере буду знать, что он замышляет». И видите, чем все кончилось.
— А женщины?
— Женщины? Надо было быть полной идиоткой, чтобы жить с ним! Нет, не имелось. Естественно, кроме матери. Тут надо отдать ему должное! Он ее просто боготворил. Я вместе с церковным сторожем слежу на кладбище за заброшенными могилами и скажу вам, что он регулярно приносил туда цветы. У него был свой распорядок. И страсть к датам. Никто точно не знал, к чему они приурочены. День рождения матери, именины, может, день смерти. А остальные — непонятно. Но в определенные дни можно было сказать наверняка, что Креве придет на кладбище.
Памятная дата. Снова слова Каполини вспомнились мне. И тут меня осенило.
— Кстати о датах… Кажется, с Жилем часто происходили несчастные случаи на работе. Вы не знаете точно когда?
— Вы имеете в виду, какие это были числа? Не могу сказать. Спросите у Адриенны. У нее наверняка остались какие-нибудь документы.
Через два часа я пришел к вдове Жиля и получил, что хотел. Она, конечно, слегка удивилась, но все-таки полезла в коробки с беспорядочно сложенными бумагами. Она вытащила оттуда копии заявлений о приеме на работу, протоколы аварий, медицинские справки. Не имело смысла восстанавливать злополучную жизнь Жиля целиком. Но я узнал, что цепь от пилы изуродовала его 11 августа 1964 года. Что наехавший на него грузовик несся по спуску от селения Горд 11 августа 1963-го. Что груз с черепицей свалился ему на голову 11 августа 1955-го. Больше я не обнаружил ничего. Меня обескуражило простодушие вдовы, неспособной разобрать текст этих бумажек и даже не заметившей упрямо повторяющейся даты. Хотя, в сущности, какое мое дело, зачем я в это вмешиваюсь? Я ведь не полицейский и не родственник Жиля. Мной двигало лишь любопытство, и его можно было оправдать разве что моим писательством.
В последней коробке оказались письма, в том числе и к Адриенне, с массой каких-то разрозненных сведений, одно невразумительнее другого. Со смутным отвращением и тяжестью на душе я копался в остатках чужого прошлого. Я уже укладывал все обратно, как вдруг наткнулся на конверт, привлекший мое внимание детским почерком. Внутри лежал листок, вырванный из школьной тетради, а на нем неуклюжими буквами было нацарапано без всяких правил орфографии, просто как слышится:«КАГДА Я ВЫРАСТУ Я ТИБЯ УБЬЙУ»
АНЖ
11 АФГУСТА 1944 ГОДА— Что это? — спросила Адриенна.
Я положил письмо в коробку.
— Ничего. Баловство.
Лично для себя я дело закрыл. Понятно, что остались пробелы, загадки, многоточия. Но мне больше не хотелось ничего разузнавать про всю эту историю любви и ненависти, закончившуюся фейерверком. Пора было наконец приниматься за мой детектив о мести, растянувшейся на целую жизнь, действие которого происходит в маленьком провинциальном городке, где всем все известно.
ТЕОБАЛЬД, ИЛИ ПРЕСТУПЛЕНИЕ БЕЗ УЛИК
Прошло пятнадцать лет, достаточный ли это срок, чтобы теперь со спокойной совестью остаться в стороне? Я пытался убедить себя в этом, но мне нелегко было справиться с чувством вины, когда я узнал из газет о смерти учителя Теобальда Берте. Судя по всему, он стал жертвой убийства, и вина падала на его супругу Терезу и ее любовника Гарри Пинка. Дело в том, что с Терезой Берте я пережил некогда яркое, хотя и печальное приключение, память о котором мне дорога, поскольку связана с моей молодостью.
Я готовился к экзаменам на степень лиценциата по филологии и, чтобы заработать на жизнь, одновременно исполнял скромные функции надзирателя в муниципальной школе Алансона. Теобальд Берте вел два шестых класса и, будучи дипломированным преподавателем грамматики, запросто мог бы смотреть на меня сверху вниз. Но нет, он был на редкость безобиден. Сложно представить себе более безликое и бесцветное существо, более нелепую фигуру. Он радовался, что при распределении нагрузки ему достались дети помладше — шестые классы традиционно считались самыми легкими, — поскольку подростки переходного возраста оставили бы от него рожки да ножки. Может быть, в начале своей деятельности он уже пережил подобный неприятный опыт? Помнится, когда мы заговаривали о нашей работе и об отношениях между учителем и учениками, он сразу же замолкал. То ли мои суждения — суть которых я уже давно забыл — казались ему слишком оптимистичными, не знаю, во всяком случае помню, как однажды он с обиженным видом покачал в ответ головой и несколько раз повторил: «О нет, знаете, дети недобрые, они даже очень жестокие, стоит им только почувствовать себя сильнее». И хотя к Берте я испытывал жалость с примесью брезгливости (я чувствовал, что по возрасту недалеко ушел от жестоких детей), я не презирал его, поскольку в те редкие моменты, когда его удавалось разговорить, он оказывался тонким эрудитом, как свои пять пальцев знавшим латинских и греческих авторов, умевшим со знанием дела побеседовать о романской архитектуре, живописи барокко, атональной музыке и «новом романе». И тогда у вас возникало тягостное чувство, что вы и вам подобные, равно как и вся повседневная жизнь, где правят деньги и сила, — все это относится к сфере грубой и низкой, а он в блаженном одиночестве пребывает в тайном саду, где все утонченно и прекрасно.
У этого неприметного человечка в силу какого-то невероятного парадокса была жена удивительной красоты, пышущая здоровьем, которая жила в свое удовольствие. Контраст между юной валькирией, с высокой, гордо устремленной вперед грудью, и серым, бесцветным коротышкой был разительным. Но такое встречается гораздо чаще, чем кажется. Порой властные женщины охотно довольствуются низеньким, податливым как воск муженьком.
Я был молод, наивен и предприимчив. По воскресеньям я часто ходил тренироваться в школьный спортзал. Пытаясь хоть чем-то компенсировать унизительный образ надзирателя, я затыкал за пояс старшеклассников и по бегу на сто метров, и по прыжкам в высоту. Поскольку все вокруг грезили о прекрасной Терезе Берте, я решил стать ее любовником, отчасти искренне того желая, отчасти ради самоутверждения. Мой план осуществился с легкостью, которую я в своем тщеславии даже не счел странной. Зато меня удивляла привычка Терезы брать с собой мужа, когда мы с ней куда-нибудь отправлялись. «Тогда никто не сможет ничего сказать», — рассуждала она. Наверное. Однако, подобно многим молодым людям, я пребывал в плену предрассудков и страдал оттого, что очутился в классическом бульварном треугольнике — жена, любовник и снисходительный муж. Я без труда мог бы заметить в наших отношениях нечто необычное, тревожное, ни на что не похожее. Но я не желал ничего замечать. Всю сложную подоплеку этого приключения я понял лишь намного позже и после долгих размышлений.
Короче, с точки зрения нравственной до идеала нам было далеко. С точки зрения физической — мы загорались от малейшего прикосновения. Второе могло бы компенсировать первое, если бы не третье обстоятельство, которое все осложняло. Мои новые друзья обходились мне недешево, очень недешево, тем более если учесть скудость возможностей простого надзирателя. Само собой разумелось, что, когда мы шли куда-нибудь втроем, расплачивался за всех я. Тереза быстренько пресекала робкие попытки Берте вынуть из кармана кошелек, когда приносили счет. Кроме того, она заняла у меня большую сумму на покупку машины под тем предлогом, что операции с векселями — чистейший грабеж. Я снял все деньги со счета, решив не скупиться, раз уж мне «привалило такое счастье». Остатки сбережений я предполагал потратить на путешествие в Грецию, намеченное на каникулы.
Наша дивная любовь продолжалась в течение триместра — столь милого преподавателям отрезка времени. С пяти до семи мы резвились с Терезой в моей студенческой комнатушке. До того дня, пока не произошло нечто необъяснимое.
Как раз между пятью и семью — в тот момент, когда я победоносно скакал с моей валькирией, дверь комнаты отворилась. Как, черт возьми, я мог забыть задвинуть щеколду? Но действительно ли я забыл, или все-таки ее отодвинул кто-то другой? В дверном проеме маячил Теобальд. В комнате царил полумрак, и мы увидели только его силуэт. Жалкое, карикатурное зрелище представляла собой эта фигура, которая даже спереди казалась повернутой в профиль: нескладные руки, правое плечо выше левого, огромная голова, словно склонившаяся под собственной тяжестью.
Он простоял так довольно долго, в полной растерянности, а я не мог даже шевельнуться, крепко схваченный мощными бедрами Терезы. Затем он тихо закрыл дверь, и мы услышали, как удаляются его шаркающие шаги.
Одним рывком Тереза вскочила, в две минуты оделась. «Самоубийца, — пробормотала она, — он способен покончить с собой». И умчалась как вихрь.
На следующее утро меня вызвал к себе в кабинет завуч, господин Жюльен. Это был ухоженный, изысканный мужчина с нарочито грубоватыми манерами. Он обратился ко мне с веселой развязностью, намекнул на весну, мою юность и успех у женщин.
— Только, видите ли, — добавил он, — вы зашли слишком далеко. Один из наших коллег жалуется на ваше поведение с его женой, которая, впрочем, и сама подтвердила слова мужа. Есть и другие свидетели. Скандалы подобного рода недопустимы в учебном заведении. Какой пример вы подаете детям! В таком городе, как Алансон… совет преподавателей… родительский комитет…
Короче, он вынужден просить меня испробовать мои таланты надзирателя-обольстителя в другой школе.
Я готов был уехать сразу же, если бы не деньги, одолженные на машину. Потребовать долг от Берте я мог лишь очень вежливо и мягко, так как был перед ним глубоко виноват. Я выразил свою просьбу в тщательно отшлифованном письме и отправил его по почте. Но беда не ходит одна. Видимо, я (в очередной раз) забыл запереть дверь своей комнаты, ибо, укладывая перед отъездом чемоданы, не обнаружил и следа от пачки денег, спрятанной в белье и предназначавшейся для каникул в Греции.
Я был молод, от приключения у меня сохранились потрясающие воспоминания, и, как говорится, за все надо платить. Тем не менее я затаил серьезную обиду на супругов Берте.
Теобальд ответил на мое письмо. Количество страниц, исписанных его неразборчивым почерком, превышало запас моего терпения. Единственное, что меня встревожило, — это отсутствие чека. Я пробежал письмо разгневанным взором и забросил его подальше в ящик стола вместе с какими-то другими бумагами.
Спустя несколько месяцев я встретил бывшего коллегу из алансонской школы.
— Супруги Берте? — переспросил он. — Разве ты не в курсе? Помнишь элегантного завуча, господина Жюльена? Так вот, в конце третьего триместра — столь милого преподавателям отрезка времени — Берте застал свою жену в его объятиях. К несчастью, Берте был не один, а вместе с заместителем директора по дисциплине. Об этом случае стало известно. Берте подал жалобу в департамент образования. Дело усугубилось тем, что скандал произошел в школе. Понимаешь, в таком городе…
— Как Алансон, — подхватил я, — с таким советом преподавателей и родительским комитетом… Знаю, знаю.
— Короче, замухрышку Берте перевели с большой помпой в лицей на окраине Парижа. Хочешь, скажу, что я думаю по этому поводу?
— Я сам скажу. Будет странно, если наши мнения не совпадут. Тереза — та еще кобылка, если она и впредь будет столь же интенсивно заниматься любовью и карьерой своего муженька, ты и глазом не моргнешь, как он очутится в Сорбонне или в Коллеж де Франс. Не говоря уж о денежках, которые она подберет по дороге, ибо, хоть и говорится, кто много бродит — добра не находит, у женщин все наоборот.* * *
Итак, прошло пятнадцать лет. С тех пор я ничего не слышал о чете Берте, пока не наткнулся на заметку о кровавом происшествии. Судя по всему, Берте так и не сделал блестящей карьеры, которую сулили ему таланты Терезы. Смерть настигла его на пороге пенсии в должности директора одного из парижских лицеев. Что же касается сообщника, некоего Гарри Пинка, то это был молодой английский стажер, временно работавший в лицее Берте. Если бы не гибель человека и двое обвиняемых за решеткой, у меня возникло бы полнейшее ощущение «дежа-вю». Впрочем, были и еще кое-какие отличия. Газета поместила фотографии всех действующих лиц. Со времени нашей последней встречи Берте почти совсем не изменился. Правда, он никогда не выглядел молодо. Он принадлежал к тому типу мужчин, которые с годами приближаются к образу старца, жившего в их душе, даже когда им было двадцать. Англичанин показался мне симпатичным, ибо я невольно отождествил его с тем наивным юношей, каким был я сам в те времена, когда общался с этой странной парочкой. Но ему повезло меньше. В какой жуткий переплет он попал из-за романа с Терезой! Портрет Терезы меня потряс. Мускулистая валькирия прежних лет превратилась в мощную благородную львицу. На меня смотрело величественное, спокойное, исполненное уверенности лицо; однако щеки, шея и тень у подбородка возвещали увядание, следующее за расцветом. Больше всего изменился взгляд. В нем уже не было того дразнящего пламени и жажды жизни, которые составляли его очарование. В нем читалось в лучшем случае тревожное ожидание, в худшем — покорная усталость. Но все равно моя валькирия выглядела еще очень эффектно, и было понятно, почему юный англичанин пленился этими полными руками и массивными бедрами.
Обстоятельства смерти Берте сначала вроде бы давали повод признать это несчастным случаем, как и утверждала Тереза, но когда выяснились новые факты, она начала путаться в показаниях и попала под подозрение. Тело Берте обнаружили в ванне, и было установлено, что его убило током от электробритвы. Следствие же показало, что он всегда пользовался только опасной бритвой, найденной неподалеку, к тому же бритва, которая явилась причиной его гибели, оказалась дамской и принадлежала Терезе. Но самой важной уликой против Терезы и ее любовника сочли письмо Берте, написанное за несколько дней до смерти и адресованное сестре, которая поспешила передать его следователю. В этом письме Берте обвинял жену и юного англичанина в попытках с ним расправиться. Тереза принудила Берте подписать страховку и в случае его кончины становилась состоятельной вдовой. В том же письме он утверждал, что они уже дважды подстраивали несчастные случаи и оба раза он чудом избежал гибели. Короче, он предупреждал сестру, что если с ним что-то случится, то убийцами надлежит считать Терезу и ее любовника.
Я мысленно перебирал обстоятельства дела исходя из собственных воспоминаний и ставя себя на место англичанина. Могло ли со мной произойти нечто подобное пятнадцать лет назад? Без сомнения. И все-таки в преступнице, которую газеты описывали с мрачным сочувствием, я никак не мог узнать прежнюю Терезу. Та же страстная чувственность — да, пожалуй; та же неутолимая жажда деятельности — бесспорно; но полная безнравственность — маловероятно. Потому что, по-моему, если любишь жизнь, то инстинктивно отступаешь перед некоторыми поступками, в частности перед убийством. Тереза была ненасытной, ни одна, даже самая щекотливая ситуация не могла смутить ее, но перед физическим страданием и кровью она останавливалась как вкопанная, будто лошадь, почуявшая запах живодерни. Я вдруг припомнил, как ей стало противно, когда я упомянул об одной учительнице, которая, забеременев, решила обратиться к врачу, чтобы сделать аборт. «Ни за что!» — фыркнула она, сложив руки на животе, будто охраняя свое чрево от убийц в белых халатах. И еще я вспомнил слово, вырвавшееся у нее в тот день, когда ее муж застал нас вместе и убежал, пока мы продолжали сжимать друг друга в объятьях. «Самоубийца», — пробормотала она, хватая одежду. Самоубийца? В случае насильственной смерти все-таки, наверное, стоило бы рассмотреть и эту третью версию наряду с несчастным случаем и убийством.
Изо дня в день я следил за делом Берте по статьям в печати; над головой Терезы сгущались тучи, дело шло к смертному приговору. А меня по-прежнему преследовало какое-то смутное воспоминание, силясь всплыть на свет из глубин забвения. Письмо! То, которое написал мне Берте после моего отъезда из Алансона. Расстроившись, что в конверте нет чека и мне не собираются возвращать долг, я по диагонали пробежал глазами листки в линейку, испещренные неразборчивым почерком. Да пошел он к черту, этот жулик-графоман! На что сдались мне его излияния! Теперь, стараясь мысленно восстановить содержание письма, я отчетливо вспомнил два слова: самоубийство и месть. Да, об этом там точно шла речь. Остальное покрыто мраком. Слова «самоубийство» и «месть» могли бы пролить на смерть Берте неожиданный свет.
Куда я дел письмо? Вопрос был вполне уместен, ибо у меня страсть все хранить, и в первую очередь письма, даже самые дурацкие. Но увы, эта страсть не сопровождается аккуратностью, и мои архивы накапливаются в виде папок, пропадая невесть куда после очередного переезда.
Я приступил к поискам. Чем дольше я искал, тем меньше оставалось шансов найти письмо и тем прочнее становилась уверенность, что оно может оказаться основной уликой. Несколько дней я провел в лихорадке, тревоге и злости на самого себя. Кстати, ничто так не угнетает психику, как пересматривание старых бумаг и писем, порой настолько ветхих, что прочесть их просто невозможно. Прах, забвение, пустые грезы, угасшая любовь! Я словно выкопал из могилы труп юноши, которым когда-то был, чтобы обыскать его; иногда он был трогательно наивен, но нередко все же с душком. Наконец я испустил победный вопль: письмо Берте обнаружилось в рукописи начатого, но вскоре заброшенного романа, за который я в какой-то момент снова взялся, но потом окончательно про него забыл. Читая исписанные микроскопическим почерком листочки Берте, я думал о том, что это невыдуманное послание само по себе в тысячу раз более захватывающий и серьезный роман, чем я смог бы когда-либо сочинить, хотя такие выводы типичны для человека непишущего. Однако какое это теперь имеет значение?Дорогой юный коллега!
Я пишу Вам исключительно из-за нашей разницы в возрасте. Я не смог бы обратиться к любовнику Терезы, будь он моим ровесником. Мне Вы годитесь в сыновья, однако никак не Терезе. Ваша молодость меня обезоруживает, во всяком случае, смягчает Вашу вину в моих глазах, ибо если говорить о Терезе, о моей матери, отце и о жизни в целом, то тут моим обвинениям не будет конца. Как вы легко могли заметить, я не отличаюсь ни статью, ни удачливостью. Видимо, я родился задом наперед, протестуя против той силы, что толкала меня на свет, и пытаясь ей сопротивляться. Я никогда не радовался жизни и с нетерпением жду возвращения в небытие, с которым, я полагаю, никогда не расставался. «Господи, я пребывал в бесконечно ничтожном и покойном небытии. Меня извлекли из него, чтобы бросить в гущу странного карнавала» — так говорил господин Тест с игривой непринужденностью великого эстета. Для меня же это не странный карнавал, а зловещий балаган. Я не буду рассказывать о страданиях и унижениях, испытанных мною в детстве. Еще в начальной школе переменки были для меня сущим мучением. И курьез заключается в том, что я так и не смог от этого спастись, поскольку стал учителем. И вовсе не по призванию, упаси господи! Скорее из-за отсутствия оного, другими словами, из-за неспособности заняться чем-то еще, попробовать свои силы в другой области. Я несколько раз пересдавал экзамен и в конце концов добился-таки права преподавать грамматику — наименее престижный предмет. Получив назначение в младшие классы, я оказался вне досягаемости старшеклассников, чью дьявольскую агрессивность я испытал на себе однажды, когда мне пришлось заменять больного коллегу. Я с ужасом вспоминаю восьмой класс, который вел в течение триместра. Одурев от их галдежа, я под вечер возвращался домой изможденный, подавленный, испытывая омерзение от одной мысли о том, что назавтра мне нужно будет снова возвращаться в эту клоаку. Все это я пишу для Вашего сведения, если Вы решите продолжать преподавательскую карьеру. Мне кажется, у учителя есть только один шанс выстоять перед двадцатью или тридцатью мальчишками и девчонками, которым по четырнадцать-семнадцать лет, — разделить каким-то образом эротическое опьянение, свойственное их возрасту. Наверное, можно этого достичь за счет некоего демагогического сообщничества. Но можно добиться и большего с помощью легкой провокационной игры с девочками и солидной дозы гомосексуальности в общении с мальчиками. Важно стать для них взрослым сексуальным собеседником, абсолютно незаменимым, ибо замены они не найдут нигде, тем более у родителей. Я для этого совершенно не годился. С восьмыми классами мы чувствовали нескрываемое взаимное отвращение. К счастью, с нового учебного года я вернулся к маленьким невинным шестиклассникам.
Отношения с Терезой развивались единственным возможным путем. Муж ей нужен был как средство для достижения собственной цели. Чтобы отвоевать место под солнцем. Ее родители пришли в восторг, когда она стала женой не просто государственного служащего, а еще и ученого. Дочь разделяла их наивное восхищение представителем общественного класса, который она почитала высшим. Этим объяснялась одна странность, постоянно меня смущавшая, которая так и осталась для меня загадкой. Как Вы могли заметить, я, естественно, обращался к ней на «ты». Но несмотря на все мои увещевания, она продолжала говорить мне «вы». Этим она одновременно подчеркивала (намеренно или нет) разницу в общественном положении и в возрасте. Хотя одиннадцать лет не так уж и много. Но я никогда не был по-настоящему молод, а в ней все — тело, жесты, рот и особенно глаза — излучало молодость. Тереза! Как же я ее любил! Страстно, болезненно. Как я был неловок, смешон, уязвим рядом с ее непоколебимой уверенностью, особенно когда мы бывали на людях! Сама того не желая, незначительным жестом или непроизвольно вырвавшимся словом она меня задевала, увечила, ранила. Однажды она меня смертельно обидела — да, да, смертельно, хотя речь и идет о смерти отсроченной, не знаю, надолго ли. Тогда мы были молодоженами, если, разумеется, подобное определение применимо к нашей странной паре. Не помню, как мы подошли к этой теме, но я заговорил о ребенке, который мог бы у нас родиться. Она внезапно застыла и взглянула на меня словно впервые: «Ребенок? От вас?» Она оценивающе осмотрела меня, и в ее взгляде было столько презрения, что я, не выдержав, вскочил и убежал.
Ребенок и жизнь, продолжение жизни и даже выживание — понятия сходные. Мне казалось, что, если родится ребенок, он, подобно моей любви к Терезе, привяжет меня к жизни, спасет от навязчивых мыслей о самоубийстве. И эти спасительные врата вдруг захлопнулись. Первое «приключение» Терезы отбросило меня еще дальше в потемки. Я бы, вероятно, не выплыл, если бы не ощутил в себе вдруг странную и мрачную энергию, новый вкус к жизни. Он был горьким, терпким, но сильным, он открыл для меня будущее: я узнал чувство ревности и жажду мести, неотделимые друг от друга, как биение и страсть одного сердца. Я был обманут, осмеян, оскорблен, но мечтал отомстить, а для этого надо было жить дальше.
Но за что мстить и кому? Тереза нанесла мне неисцелимую рану, отказавшись иметь от меня детей. И мои мысли о мести сосредоточились на ребенке. Согласен, не очень оригинальная идея. В обществе, основанном на традициях, измена женщины жестоко наказывается именно потому, что этим ставится под сомнение происхождение ребенка. Я, наверное, старомодно чувствителен. Я никогда не смирюсь, слышите, никогда, с тем, чтобы у Терезы был ребенок от кого-то другого. Вас я простил, поскольку Ваша эпизодическая связь закончилась без последствий. Но если бы сложилось иначе, то и Вам, и Терезе следовало бы опасаться моего отчаяния. Она знает об этом. И принимает все меры предосторожности. Тем не менее у нее сильнее, чем у обычной женщины, развито материнское чувство и она не может его подавить. В тот день, когда она подчинится этому зову, я наложу на себя руки. Но, поверьте, я пойду ко дну не один. Мой труп, как камень на шее, утащит за собой Терезу, ее любовника и отвратительный плод их распутства.Вполне ли проясняют дело эти строки? Достаточно ли убедительно это доказательство самоубийства Берте, который позаботился о том, чтобы его смерть выглядела как умышленное убийство? Дабы отмести все сомнения, оставалось выяснить еще одно, последнее обстоятельство.
Я встретился с адвокатом тех, кого газеты называли дьявольскими любовниками, и отдал ему письмо Берте. Он тут же отправил Терезу на медицинский осмотр, где оказалось, что она действительно беременна. Она наверняка сказала об этом Берте, не подозревая, что таким образом запустила механизм спланированной катастрофы. Берте погиб, но отомстил. Он думал убить сразу нескольких зайцев, но забыл о красноречивом послании, отправленном пятнадцать лет назад одному юному коллеге. Таковы интеллектуалы. Неуемная страсть к речам и письму сплошь и рядом сводит на нет их самые хитроумные планы.Терезу оправдали за отсутствием состава преступления. Выйдя на свободу вместе с Гарри Пинком, она первым делом позвонила и поблагодарила меня. И правда, было за что! Со свойственным ей легкомыслием она пригласила меня выпить шампанского, чтобы отпраздновать счастливый исход дела, но я отказался. Может быть, если через несколько месяцев она вспомнит обо мне, я мог бы стать крестным отцом? Я высказал это предложение, и оно было встречено с воодушевлением. Больше ни о ком из них я никогда не слышал.
МАШИНА-ПРИЗРАК
Возвращаясь из Гаскони, я поехал после Орлеана по Десятой автостраде. Вскоре я увидел площадку для отдыха с рестораном и бензоколонкой. Ресторан находился внутри крытого моста через дорогу. Я подъехал к лестнице, ведущей на мост, и нашел место для парковки возле нарядной желтой палатки, где молодая женщина, тоже вся в желтом, включая шапочку, жарила пахучие колбаски и подавала их на картонных тарелках. Я вышел из машины и задумался. Есть или не есть? Резкий запах отвратил меня окончательно, и я поднялся на мост. Там оказался ресторан с системой самообслуживания, газетный киоск, туалет — в общем, все, что нужно для полного счастья. Я поел, попил, побродил вокруг. Наконец спускаюсь по лестнице, чтобы ехать дальше. Желтая палатка на месте, и вызывающе желтая официантка, и колбаски… а машины нет. Моя шикарная машина исчезла, испарилась! Я оторопел, потом засомневался. Может, я ее не здесь поставил? Я отправился на поиски вдоль вереницы стоящих машин. Нету! Катастрофа! Там остались сумки, документы, все-все. Что делать? Возвращаюсь к желтой палатке, позвякивая ненужной теперь связкой ключей, с выражением вселенской скорби на лице. Женщина с колбасками обращается ко мне:
— Вы ищете машину?
— Да. Ее украли? Вы видели?
— Нет. Но я знаю, где она.
— Знаете где?
— Да. С противоположной стороны дороги. Вы едете в Париж?
— Да.
— А с этой стороны машины идут из Парижа. Вам надо снова подняться на мост и перейти шоссе.
Я благодарю ее так, будто она спасла мне жизнь, и бросаюсь наверх. С другой стороны, внизу, я вижу точно такую же желтую палатку, где одетая в желтое молодая женщина в желтой шапочке жарит колбаски. Моя машина тут, моя верная, притихшая машина.
Вы смотритесь в зеркало. Вы спокойны, все в порядке: галстук, пробор, улыбка. Но вдруг улыбка пропадает. Вы заметили нечто странное, необычное, тревожное, чудовищное: часы, которые вы носите на левом запястье… они-то на месте, ходят. Только не в зеркале. Человек, что в нем отражается, — бесспорно, вы. Но у него на руке нет часов.
И еще я вспомнил одну легенду. Вампиры — такие же люди, как мы с вами. Только если вы встанете с одним из них перед зеркалом, то себя вы увидите, а вампира нет.
Моя машина — вампир. По ту сторону зеркала есть лестница, сарай с колбасками, одетая в желтое молодая женщина. А машины нет.