Перевод с английского Дмитрия Веденяпина
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2001
Зеркало
Казалось бы, сколько можно — всему на свете приходит конец,—
но я до сих пор испытываю нечто вроде шока,
натыкаясь на свое отражение в зеркале, и отвожу глаза.
После смерти отца — а мне сейчас уже почти столько же,
сколько было ему, когда он умер, — я иногда сначала вижу его
и лишь потом, приглядевшись, различаю собственные черты.
Я привык считать, что дело тут в потере чувства своей неповторимости,
но, вероятно, все eщe грустнее: в юности
я полагал, что внешность чрезвычайно значима;
рассматривая в зеркале свою бедную физиономию, я думал:
«Нет, не то». Я и сегодня думаю то же самое. Но чего, собственно,
я ищу? Красоты? Едва ли. Мудрости? Вряд ли.
В какой степени счастливая внешность связана с тем, как мы живем или пытаемся жить?
Я вижу лишь то, что уцелело от моих прежних, неудавшихся лиц.
Но, может быть, стоит проявить снисхождение
и вместо вечно недовольного «нет» сказать себе «да»?
Архетипы
Часто во сне или в полусне я находил твою руку, наши пальцы сплетались,
и от этих легких касаний-пожатий становилось замечательно легко и спокойно,
но сегодня утром твоя рука, как-то неловко лежащая на моей,
показалась мне странно-чужой — я словно впервые
увидел ее тугую кожу, проступающие
мышцы и вены, идеально ровный ряд косточек,
похожих на маленькие храмовые колонны.
Вдруг твои пальцы начали быстро-быстро сжиматься и разжиматься,
словно пытались поймать какое-то юркое пушистое существо.
А потом ты отдернула руку, рывком поднялась на четвереньки —
пальцы растопырены, лицо закрыто спутанными волосами, —
постояла так и с хриплым стоном-рычанием
упала на живот, отвернула от меня голову, плотно прижала
руки к груди и застыла, послушная некой неведомой силе.
Я надеялся, что ты проснешься, придвинешься, обнимешь меня,
но ты не шевелилась, и я вновь ощутил весь ужас человеческой разъединенности,
превращающий в ничто даже такое совершенное средство, как неподвластная времени страсть,
ужас, перед лицом которого рушатся любые союзы. Но вот
твое дыхание стало ровнее; набравшись храбрости, я дотронулся до тебя, и ты,
как ни в чем не бывало открыла глаза, улыбнулась и своим обычным —
в этом было что-то невероятное,— самым обычным голосом пробормотала: «Спи, родной».
Поэт
Все, включая меня, звали его Бобби-поэт, хотя, возможно, это и
не соответствовало действительности,
и он вовсе не был тем, кто творит миры
из музыки слов.
В те странные времена хиппизма и «торжества демократии» зваться поэтом
и значило быть им.
Тем более что Бобби держался именно так, как по расхожим представлениям
и надлежит держаться поэту.
Он одевался просто, но со вкусом, говорил мало, а слушал
внимательно,
был неизменно собран и как-то по-особому
трепетно-серьезен.
К тому же он был красив и загадочен, никогда не рассказывал,
откуда он родом
и чем зарабатывает на жизнь, а спрашивать о таких вещах
не полагалось.
Внезапно он исчез и где-то пропадал несколько месяцев,
пока
Однажды вечером не возник передо мной в нашей книжной лавке;
выглядел он неважно:
осунувшийся, без своего любимого берета, одна рука
на перевязи;
а когда я шагнул к нему, он отшатнулся, словно испугавшись,
что его могут ударить.
Правда, он сразу же усмехнулся, но как-то невесело; его веки
были полуприкрыты,
и мне даже показалось, что он под кайфом, хотя затем
я решил, что ошибся.
И все-таки, чтобы удержать меня в поле зрения, ему пришлось
слегка откинуть голову назад,
казалось, он наблюдает за мной из какой-то
неведомой точки внутри себя.
«Где ты пропадал, Бобби?» — спросил я. Сначала он вообще ничего не ответил,
но когда я
повторил вопрос, прошептал: «В больнице, старик; меня забрали…
у меня был нервный срыв», —
и снова провалился в улыбку и тишину. «Что у тебя
с рукой?»
Он опустил плечо, повязка приоткрылась, и я увидел, что в ней
спрятан длинный нож.
«Выглядит страшновато,» — сказал я. «Так надо». Он выпрямился,
и повязка закрылась.
Я был потрясен. Значит, ему кажется, что за ним кто-то охотится.
Уж не подозревает ли он меня?
Он уставился на меня неподвижным взглядом, от которого мне стало
не по себе; мы были приятелями,
но, в сущности, я его почти не знал. «Где твоя книга, Бобби?» —
спросил я наконец.
Раньше он всюду таскал с собой толстенную амбарную тетрадь,
сплошь исписанную
столбиками его стихов, «книгу», которую, по слухам, никто,
кроме него, не читал.
Он ничего не ответил; я помню, что, хотя магазин был ярко освещен, сам Бобби
все время оставался в тени,
словно свет не мог пробиться сквозь толщу
его несчастности.
Несмотря на всю нашу ревность, мы, поэты, при случае стараемся
помочь друг другу,
жизнь слишком непредсказуема, а нам так не хватает
тепла и заботы.
Принц ты или нищий, где гарантия, что ты поэт?
Как знать,
чего стоят и стоят ли чего-то вообще твои писания?
Неуверенность в себе — наша вторая натура.
И вот, глядя на Бобби, я почувствовал, что он устал, смертельно устал
от всего этого —
оттого, наверное, и его нервный срыв;
но чего он ждал от меня?
Я был, мягко говоря, не самым заметным поэтом в округе;
публиковался редко, не участвовал в вечерах,
не преподавал, хотя, если вдуматься, может быть, Бобби
это и было нужно.
Кто-то сказал: чтобы создать стихотворение, нужно сначала
создать поэта, способного его написать.
Возможно, Бобби решил, что я догадываюсь: тот, кого создал он,
его предал.
Бобби без прошлого, Бобби невежда, а может быть, и Бобби бездарность —
не я ли это?
Мне было известно не хуже его, как нелепо считать свою заурядную личность
чем-то особенным.
Но если Бобби отрекся от поэзии, что надлежало делать мне?
Одобрить его шаг? Осудить?
Начать расхваливать его стихи? Возможно, я бы так и сделал,
если бы хоть немного их знал.
А потом я понял, что наша встреча — это прежде всего
поединок,
что Бобби хотелось бросить вызов мне и всему тому, что я
в тот миг представлял.
Признаюсь, мне даже польстило, что он выбрал
именно меня,
если бы не этот нож… тонкий, с зазубринами, для резки хлеба,
а не костей и сухожилий,
и все-таки… я невольно покосился
на его жалкие ножны,
и Бобби, перехватив мой взгляд, подобрался,
стал жестче, злее.
Нет, впрямую он мне не угрожал, но я испугался, и Бобби,
почувствовав мой страх,
пришел в восторг от того, что ему удалось вызвать во мне
такие сильные эмоции.
Его охватила дрожь удовлетворения или предчувствия.
Вот мое стихотворение,
словно бы говорил он, думаешь, твои
стоят большего?
А потом это мгновение ушло, и Бобби отступил, хотя и
не сдвинулся с места,
и отвел взгляд, хотя и продолжал смотреть на меня. Однако
мы оба знали, что теперь уже
ничего не произойдет, а его угроза — не более чем игра,
неловкая попытка скрыть
врожденную мягкость и чуткость, которые бы так ему пригодились,
продолжай он писать.
Потом, не говоря ни слова, он повернулся и вышел,
обремененный
своей и моей неспособностью к схватке, бросив меня
вместе со всеми моими книгами.
Что бы ни приключилось с ним в дальнейшем, я и сегодня мысленно
называю его Бобби-поэт,
надеюсь, что судьба была к нему чуть менее сурова, а Муза никогда
не забывала о своем неверном избраннике.
Сон
Не удивительно ли, что мы так не похожи на себя
в темных зеркалах сна, в этих банальных и неотвратимых
провалах ночного беспамятства?
Я давно уже бьюсь над этой загадкой,
но так и не смог привыкнуть к лавине несчастий,
обрушивающихся на меня во время так называемого отдыха.
Отдыха? Сегодня мне приснилось, что моя любимая
объявила мне и прочим насельникам моего сна, что желала бы
расширить спектр своих сексуальных впечатлений.
Мои мольбы не возымели на нее никакого действия.
Почему герои наших снов ведут себя именно так?
Откуда берутся эти кошмары?
Считается, что сны помогают реализовать тайные вожделения,
выявляют наши скрытые низменные наклонности.
Такая точка зрения всегда представлялась мне неубедительной.
Мне снится боль, горе, бесславие;
Я просыпаюсь с криком ужаса.
Неужели какая-то часть меня нуждается в этой пытке?
Когда-то в ходу были специальные сонники.
Каждому сновидению соответствовало свое символическое значение.
Древние китайцы полагали,
что сны следует толковать наоборот:
если вам приснилась дорога, — значит, вы останетесь дома,
смерть означает долгую жизнь.
Ну конечно! В действительности моя любимая
хотела сказать, что любит только меня.
Холод в твоих глазах, бесценная моя, символизировал тепло,
твое стремление к непостоянству свидетельствовало о верности,
многочисленными любопытными являлись мы сами — ты и я,
восхищенно созерцающие взаимную преданность и жар обоюдного влечения.
Безумные сны! Безумная любовь!
ї 1999 by C. K. Williams
ї Д. Веденяпин. Перевод, 2001