Штрихи к портрету Фридриха Ницше. Перевод с немецкого А. Егоршева
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2001
“Самая ранняя пора моей юности овевала меня ласково, словно сладкий сон”
Человек обнимает лошадь, дрожит и плачет. Выглядит он элегантно: пышные усы, очки в золотой оправе, пальто на шелковой подкладке. Лошадь, запряженная в пролетку, стоит на городской площади у биржи легковых извозчиков.
Человек обхватил животное за шею, рыдает. Прохожие останавливаются, подталкивают друг друга, таращатся, дети хихикают. Что случилось? — Ну, кучер стегал клячу. — Стегал? Да он бил ее ногами! — Ах, бросьте, не было этого… Наконец два карабинера высвобождают лошадь из объятий заливающегося слезами иностранца.
А синьор Давиде Фино, владелец газетного киоска при почте, наблюдавший за происшествием издалека, узнает теперь в дрожащем незнакомце своего квартиранта — профессора Фридриха Ницше.
Синьор Фино забирает его у стражей порядка. Взяв под руку, приводит домой. Укладывает в постель. Потом посылает за врачом и присаживается к находящемуся в полузабытьи постояльцу.
Так опускался сам когда-то я / из истин моего безумья… Эти слова пришли к нему здесь, в Турине, в этой комнате, совсем недавно, я опускался вниз, все вниз, к вечерним сумеркам и теням… — и в хаос. Да, в хаос, ибо в этот декабрьский день, один из последних в 1888 году, Фридрих Ницше в возрасте сорока четырех лет сошел с ума.
Через несколько дней из Базеля приезжает его друг Франц Овербек. Он получил странное письмо. Сигнал помешательства. Одно из последних посланий Ницше: Велю сейчас расстрелять всех антисемитов… Подписано: Дионис.
Встревожившись, Овербек посоветовался с невропатологом и тем же вечером сел в туринский поезд, чтобы увезти Ницше. Восемнадцать часов пути. В Италию приехал совершенно разбитым. С трудом расспрашивал встречных. Ницше? Ах, il professore. Si. Dalla famiglia Fino. Al quarto piano. На четвертом этаже он застает ужасную картину.
Ницше съежился в углу дивана. Землисто-серое лицо, запавшие щеки. Читает. Узнав Овербека, бросается к нему, обнимает, задыхается от рыданий — и с жалобным стоном, содрогаясь всем телом, опускается на пол. Семейству Фино это знакомо, ведь они ухаживают за ним уже около недели. Ему дают бромную воду — бром действует моментально.
И Ницше смеется. Подбегает к роялю, начинает, как пьяный, колотить по клавишам. Поет сам себе песню. Торжественный гимн тому, кто дерзнул развенчать и низвергнуть Бога. Бог, говорится в его сочинениях, мертв. А Ницше — жив. И вот он раздевается, срывает с себя добродетель, скачет нагим по комнате, танцует безо всякого стеснения — а ведь когда-то был так застенчив! — голый сатир, новый Бог, античный Дионис, безумный философ.
Как Овербеку, ученому и человеку не от мира сего, ехать с этим ненормальным в Базель целых восемнадцать часов? Нужен провожатый. Один немецкий дантист готов взять на себя эту обязанность. Он находит правильный тон — принимает манию величия Ницше как данность. Да, вы цезарь, говорит он ему перед отъездом. Вы въедете в Швейцарию с триумфом. Так что проходите мимо толпы, не отвечая на приветствия. И — сразу в вагон.
На перроне его ждет семейство Фино. Синьор Давиде, синьора, дочери Ирена и Джулия, сын Эрнесто. Немое прощание со слезами на глазах. Ах, добрый господин профессор… Всегда был так любезен и приветлив, всегда аккуратно платил за квартиру, вот только по ночам, пожалуй, слишком громко играл на рояле. Ницше идет прямо к вагону, никого не приветствуя, ни на кого не глядя. И вдруг останавливается перед синьором Фино. Забыл головной убор. И потому просит у хозяина дома, где жил, шляпу. Она нужна для триумфального въезда в другую страну. Как корона.
Корона осеняет начало его жизни. Ницше появился на свет в день рождения Фридриха Вильгельма IV, прусского короля. 15 октября 1844 года. Поэтому его нарекают теми же именами. Так пожелал отец, Карл Людвиг Ницше, пламенный поклонник венценосного романтика, который пишет новеллы, любит изящные искусства, грезит о единой Германии и предпочитает скорее созерцать, нежели действовать.
Однажды господин Ницше был даже представлен королю. Произошло это при дворе в Альтенбурге, где молодой пастор воспитывал дочерей герцога, трех принцесс — Элизабет, Терезу и Александру. Эти имена он даст своей дочери, которая в конце столетия, захваченная шовинистическим угаром, примется фальсифицировать сочинения брата, в то время как он будет доживать свои дни с меркнущим рассудком.
Отец перенял при дворе аристократические манеры и рано привил их сыну. Как и пристрастие к дорогому нарядному платью. И приход здесь, в Рёккене, близ Лютцена, где Густав Адольф разгромил когда-то войска Валленштейна, он получил по высочайшему повелению — согласно указу короля, явно ему благоволившего.
И вот выпало счастье — августейшая дата — старшему из троих детей, его сыну, его королевичу.
Для которого отныне каждый день рождения — воскресный. В этот день занятий в школе не будет. Еще бы — родился король! По всей стране звонят в колокола. А пастор с супругой поднимают бокалы и пьют за здоровье их милостивого короля и за здоровье Фрица, их маленького принца.
Добросердечный король через тринадцать лет тронется умом. Отец Ницше тоже лишится рассудка. Только пораньше. Мальчику не будет еще и четырех. Это пора мартовской революции, время верующих в свободу и прогресс, вдохновенно, с песнями сражающихся за право иметь конституцию.
В Берлине гремят выстрелы. Пули летят прямо в толпу. Сотни людей гибнут весной 1848 года на баррикадах. Трупы стаскивают во двор замка. И пастор Ницше с ужасом читает в газете, что его король обнажил голову перед убитыми, а потом с черно-красно-золотой кокардой на шляпе — цвета бунтовщиков! — показался народу.
Какой позор! Пастор Ницше не может сдержать слез. Королями становятся по милости Божией, а никак не по воле простонародья. Сбитый с толку, в душевном смятении, он надолго запирается в кабинете.
Маленький Фриц тоже неколебимо хранит верность своему королю. Его оловянные солдатики под барабанный бой маршируют в детской по улицам из кубиков. Бунтовщики горланят песни, угрожают поджогом, грабят… Побуйствовав и покуролесив, народ, однако, опять становится послушным. Как ему и подобает. В крайнем случае маленький Ницше может очень сурово наказать: кто убивает, будет сам убит. Кто хочет взойти на чужой трон, лишится головы. А революционерам грозит тюрьма — за решетку на десять лет. Делать революции никому не дозволено.
Через несколько месяцев после мартовских событий отец заболевает. Наша жизнь текла безмятежно, напишет четырнадцатилетний Фриц, пока не надвинулись громадные черные тучи, не засверкали молнии и не посыпались с неба губительные удары. В сентябре 1848 года у моего любимого отца вдруг помрачился рассудок.
Признаки болезни появились раньше. Случались не особенно сильные эпилептические припадки. У него опять это состояние, говорила жена; она была моложе мужа на тринадцать лет. Недуг прогрессировал. Из груди пастора вырываются стоны и хрипы, речь становится бессвязной, понять его невозможно. Фрица бросает в дрожь, когда он слышит невнятицу из уст отца, лежащего в постели и похожего на призрак. Под конец он лишился даже зрения и был вынужден испытывать последние страдания в непреходящей тьме, напишет мальчик, у которого еще долго будут нелады с дательным падежом. Карл Людвиг Ницше умер 30 июля 1849 года от размягчения мозга. Ему было 36 лет.
Фрицу снится сон. Будто из церкви слышен орган. И вдруг одна из могил разверзлась, из нее встает мой отец в саване, заходит в церковь, выходит оттуда с ребенком на руках, опять ложится в могилу, и надгробная плита опускается. На следующий день, пишет Фриц, брат заболел и спустя несколько часов умер.
Этот сон — первый в длинной веренице кошмарных видений. Призраки и фантомы будут преследовать Ницше до того возраста, в котором умер его отец.
Лишь пережив родителя, по истечении тридцати шести лет своего земного бытия, он начинает верить, что спасен, что возродился в отце или отец — в нем. Переселение душ. В своих трудах он назовет это явление вечным возвращением, а сама идея станет в его философии центральной. И Александр Македонский вернется, и Цезарь, и Наполеон. Воплотившись на сей раз в Ницше. Таинством соединения была музыка, пишет Вернер Росс в своем повествовании о жизни Ницше под заглавием “Пугливый орел”, музыка дальних горизонтов, не сочиненная людьми, — отзвуки космических сопряжений.
Пасторский дом надо освободить для другого священника. В последнюю ночь Фрицу не спится, в половине первого я снова вышел во двор, пишет он. При свете фонаря на повозку грузят мебель, и мальчик наблюдает за этим с болью в сердце. Прощай, любимый отчий дом!! Своим могучим стилосом ты оставил в моей душе неизгладимый след.
Семья Ницше переезжает в Наумбург. Семья — это молодая вдова Франциска с двумя детьми — пятилетним Фрицем и трехлетней Элизабет, бабушкой, двумя тетками и служанкой Миной.
Юный Ницше окружен женщинами, богобоязненными дамами: все они сами выросли в домах пасторов. Куда бы ни ступил мальчик — он в лоне Бога. Фриц тоже, разумеется, должен стать священником, близкие уже называют его маленьким пастором.
Маленькому пастору живется хорошо. Все его балуют и нежат, сестра обожает, дедушка любит. Внук нередко гостит у деда, благо тот живет неподалеку, в Поблесе. Сидит там с книгой в саду под деревьями и чувствует себя счастливым. Престарелая бабушка Эрдмута рассказывает мальчику о его предке польских кровей и о Наполеоне. Ей ведь довелось видеть, как пруссаки сражались за свою независимость, и хотя она всегда оставалась патриоткой, но Наполеон… Отчаянный был человек!
Нет, Фриц играет не на улице — он играет на рояле. И друзья у него кроткие как овечки. Из праздников ему всех милее собственный день рождения и Рождество Христово. Любимое слово — уют. Однако Фриц отнюдь не домосед. Ходит гулять, бегает на коньках, катается на санках и плавает. Плавание полезно, оно закаляет организм. Юношам его можно только рекомендовать, пишет рассудительный не по годам мальчик.
Железное здоровье матери — от воды. С детства обливалась ею — холодной. Маленькому Фрицу тоже не повредит. Водой лечат любую хворь, от головной боли до резей в животе. Мать ставит клизму, делает промывания и компрессы. У нее был звериный инстинкт материнства, пишет Курт Пауль Янц в трехтомной биографии “Фридрих Ницше”. Внутренний мир, напротив, был неглубок, правда, не лишен сентиментальности, но по сути своей холоден.
Пай-мальчик Фриц ходит в мужскую школу, давно выучился читать и писать, памятлив на библейские изречения и цитирует Книгу книг так красиво, что можно прослезиться. Вот только орфография хромает. Пишет paken и schiken, Charackter и Direcktor, zu Haube и grusen. Не мешало бы ему иметь под рукой и копилочку с запятыми.
В остальном он — высокоодаренный ребенок со склонностью к чудачествам. Когда однажды, сразу после уроков, внезапно хлынул дождь, все ученики с визгом помчались домой. Кроме послушного Ницше. Он невозмутимо шагал под ливнем, прикрыв картузик грифельной доской, а грифельную доску — носовым платком. Беги же, беги! — издали кричала ему мать. Но мальчуган продолжал шествовать, нисколько не ускоряя шаг. Видишь ли, мама, сказал вымокший до нитки сын растерянной родительнице, в школьных правилах записано, что мальчики, покидая школу, не должны резвиться, а должны спокойно, как подобает воспитанным детям, разойтись по домам. — Я действительно держал себя с достоинством маленького закоренелого филистера, напишет он в девятнадцать лет.
Однако филистера, безрассудно отважного в своих фантазиях. Я еще найду тот ключ, который поможет мне проникнуть в землю. Это написано десятилетним. Он любит пожары, огонь, бури, град. Распаляет свое воображение “Эддой”. Грезит о вселенском пожаре и сумерках богов, когда солнце чернеет… и небо лижут языки яркого пламени.
Прекраснее всего для Фрица грозы. Однажды его с матерью застает где-то такая непогода, что кажется, началось светопреставление, а они стоят озаренные ослепительными молниями. Конечно, было небезопасно, сообщает он своей сестре, но это-то и привело его в восторг.
В грозу он садится за рояль и предается драматическим фантазиям. Сочиняет гимн грозе: Шквал и ливень! Молний блеск и гром! Сквозь них — вперед! И чей-то голос звал: Обновись! Под вспышками молний и раскатами грома сложится спустя годы и его “Заратустра”. Ибо молния и гром для Ницше — свободные, неподвластные этическим нормам стихии, чистая, не замутненная интеллектом воля.
Жизнь в Наумбурге, мятежная, прекрасная, неторопливая, заканчивается в октябре 1858 года. Фрицу четырнадцать, он только что закончил автобиографию “Из моей жизни”, когда мать получает письмо от ректора Королевской школы Пфорта: Вашему высокоодаренному сыну выделяется бесплатное место.
Какое облегчение для госпожи Ницше! Ей, живущей с семьей на вдовью пенсию и детское пособие, целых шесть лет не придется платить за обучение. И какая удача для сына! Ведь в Пфорте готовят превосходных специалистов, это трамплин, с которого молодые люди попадают на самые престижные должности в ученом мире.
Но держат там учеников в строгости. Альма-матер имеет собственные законы. Прусский кадетский корпус, где изучают античную культуру. Политика — вне его пределов. Естественные науки — не в чести. Дискутировать на злобу дня нежелательно. Юные избранники живут за монастырскими стенами, в Элладе и Риме.
Так начинается та пора в жизни Ницше, о гнетущем однообразии которой он всегда будет вспоминать с содроганием. В четыре утра открывают общую спальню. В пять — резко дребезжит звонок. Вставай! Живее! Выходи! — орут надзиратели. Полусонные подростки, пошатываясь, бредут в умывальную.
Одевшись, направляются в молельную. Разговаривать запрещено. Все на месте? Гудит орган. Воспитанники хором читают “Отче наш”. И обратно в спальню, где расставлено молоко и разложены булочки.
Ровно в шесть заливается визгом школьный звонок. Уроки до двенадцати. С зажатой в руке салфеткой — на обходную галерею. Кого нет? Сложили руки. Господи Боже, отец небесный, благослови нас и ниспосланное тобой… Обед. Снова молитва. По команде прогулка в школьном саду. Лекции. Час на самостоятельное чтение. Работа в классах, небольшой перерыв до пяти, повторение пройденного до семи, ужин, кегли, молитва — и в кровать. Ora et labora. И так до девятого, выпускного класса.
И постоянная муштра. Становись! Смирно! Головные уборы снять! Я все время боюсь осрамиться, записывает Фриц в дневник. Показательные гимнастические упражнения на официальных праздниках он воспринимает как жестокое обращение с животными. А без очков близорукому на брусьях вообще делать нечего.
Страх перед первым серьезным испытанием: хватит ли духу переплыть Заале? Весь класс построился на берегу — в плавках и красных шапочках. В воду — по свистку. Ах, как прекрасно искупаться в Заале одному, дома, во время каникул, утром, в половине девятого! Река журчит, кругом тишина, мы с туманом покоимся на воде.
Это годы, когда его начинают терзать головные боли, когда глаза часами не могут прочесть ни строчки, когда бунтует желудок и выпитое утром молоко подкатывает к горлу, когда дыхание требует усилий, а рубашка за ночь промокает от пота. Подобно эриниям, роятся над внешне молодцеватым учеником-гуманитарием все те болезни, что присосутся потом к нему, как пиявки.
Когда пилит, сверлит и точит мигрень, он думает об отце. И приходит страх перед сумасшествием и ранней смертью. Среди многочисленных родственников матери тоже есть несколько с душевными расстройствами, одна тетя покончила с собой, а какой-то дядя даже попал в желтый дом. Но разве мать не говорила ему, и не раз, как жизнестойки Ницше, как они плодовиты и неутомимы? Прекрасно, если так. Ведь ему нужно очень много времени, чтобы осуществить планы, которые пока таятся в голове.
Математика — не его интерес. По-английски он может только кое-как объясниться. История ему скучна. Зато он идет первым по лингвистическим дисциплинам — латыни, древнегреческому, немецкому. Нет ему равных в знании Закона Божьего и языка иудеев. А тоска по родным пенатам все не проходит и не проходит.
Впрочем, до Наумбурга всего лишь час хорошего ходу. Так что по праздникам он дома. В будни же пишет письма, отсылает картонки с грязным бельем, к примеру, 2 рубашки, 4 носовых платка, 1 манишку и 1 салфетку. Благодарит за карамель от кашля, спортивные трусы и груши, просит прислать денег, чернила, губную помаду, стальные перья, любимый шоколадный порошок к тому ужасному молоку, которым их потчуют спозаранку, спички, третий том “Тристрама Шенди”, а также сообщить последние политические новости. Ведь газет в Пфорте нет.
И вечно мальчик должен нижайше, в письменном виде, просить дирекцию школы снабдить его тетрадями, шаблонами, мылом, зубной щеткой, разрешить пользоваться роялем, выделить десять-двадцать пфеннигов на почтовые расходы, а то и две порции сахара к лекарству.
Мои черные брюки так износились, жалуется он своим домашним, что на днях я их вконец порвал при игре в кегли. А за несколько месяцев до этого он не смог отправиться вместе со всеми на экскурсию, потому что его штаны были испорчены на коленях пятнами крови… Со штанами одно несчастье! сетует он в письме мамме.
Ах, скорей бы сочельник! Тосковать по Рождеству Фриц в своих письмах начинает уже с октября. Ведь Рождество — это ощущение безопасности, это подарки и неповторимые запахи, домашний уют и отрада на душе. Фриц томится. Предается мечтам. Составляет список желаемых подарков, что-то зачеркивает, вносит поправки — нет, все-таки не книгу, лучше 10 серебряных грошей. И ликует: Всего 2 недели!!!
И так из года в год. Все страхи рассеиваются с приходом Рождества. О чудный день, о кроткий день, / Услады полон и прекрасен… / Весь в блеске солнца, свеж и ясен! пишет он в сочельник 1860 года. В тоскливые рождественские дни, в Турине, он тронется рассудком.
В Пфорте у Фрица только один друг — Пауль Дойсен. Еще ближе ему два товарища со школьных времен в Наумбурге — Вильгельм Пиндер и Густав Круг, сыновья юристов, воспитанные, опрятные. Когда заседает триумпуэрат, штаны не рвутся.
Уже в двенадцать лет они читают друг другу свои стихи, сравнивают пробы пера в прозе, изучают партитуры Баха и Бетховена, импровизируют на рояле, философствуют, как древние. И юный Ницше предлагает: Не аранжировать ли какую-нибудь увертюру?
Друзья объединяются в кружок молодых поэтов. Называют его “Германия”. По уставу каждый обязан представить раз в месяц что-нибудь в прозе или стихах. С последующим критическим разбором — по переписке. Беспощаднее всего Фриц бичует ложный пафос, дурной стиль и заимствования у других авторов. Уже тут вспыхивают молнии будущего сарказма.
О чем только не пишет подросток в своих записных книжках! О минувшем, о пережитом, о пройденном жизненном пути: Самая ранняя пора моей юности овевала меня ласково, словно сладкий сон. Новеллу о Капри и Гельголанде — с обилием крутых скал и белых пенистых волн. О Италия, моей юности время златое… Сотни страниц исписывает близорукий юноша, у которого вечно болят глаза. Пишет о земледелии и Гёте, о зависти и Наполеоне, о Шиллере и железных дорогах.
Незадолго до того дня, когда ему исполнится семнадцать, он, первый ученик Пфорты, пишет сочинение о Гёльдерлине. Гёльдерлин был тогда почти неизвестен — чудак, заика, путаник, в тридцать два года помешавшийся рассудком.
Сумасшедших в школе не проходят. И где Ницше только раскопал такого? Да еще советует вдумчивее читать его, называя своим любимым поэтом. Сочинение-то написано в форме дружеского послания.
И как хитроумно! Цитирует сначала друга, которому Гёльдерлин не нравится, приводит его доводы — их он слышал, конечно, от окружающих: пиит производит отталкивающее впечатление, понять его невозможно, рехнувшийся фантазер, хороши лишь его греческие стихотворные размеры.
О Боже! негодует Ницше, и это вся твоя похвала? Для величественного одического размаха Гёльдерлина, для торжественно-протяжных, нежных звуков грусти и печали ты не находишь никакого иного слова, кроме пресного, будничного “хороши”? Нет, друг любезный, так нельзя. Даже если в некоторых стихотворениях глубокомыслие уже борется с надвигающимся мраком безумия, они все равно остаются жемчужинами нашей поэзии.
И вот что еще: Гёльдерлин, любивший свое отечество, имел полное право говорить немцам все, что о них думает, ибо ненавидел в немце голого профессионала, филистера.
Это будущий Ницше, который однажды скажет: Арийское влияние испортило весь мир. Ницше, который будет презирать немцев за их национальную истеричность и антиеврейскую глупость. Ницше, который гордится своей польской кровью, ибо только там, где расы смешались, рождаются великие культуры.
Нацистам, сделавшим Ницше идеологом своей расовой политики, это бы не понравилось. То, что Гитлер и его адепты низвели сверхчеловека до типичного супермена, изваянного Арно Брекером, было просто большим недоразумением.
Хотя за сочинение о Гёльдерлине семнадцатилетний юноша получает двойку, учитель советует ему равняться впредь на более здравого и понятного немецкого поэта. Более здравого? Более понятного? Но кто понятнее терзаемого сомнениями Гёльдерлина, который так похож на него, Ницше, когда у воспитанника Пфорты на бумагу ложатся такие слова, как вот эти: Темнота приносит одиночество / Я — под небом, так было, так есть…
Он всегда будет равняться на гениальных, на мятежных духом, на Шелли, который в “Прометее освобожденном” свергает с трона царя богов Зевса и славит нового человека: Равного среди равных, свободного от розни сословий… властителя лишь собственной души. Это — светлый герой. А мрачный идет за ним следом. Это “Манфред” лорда Байрона.
В Байроне ученик седьмого класса находит себе нового кумира. Вдохновленный гётевским “Фаустом” и созерцанием Альп, томимый философической жаждой, лорд написал драматическую поэму о Манфреде, обитающем в замке среди величественных гор. Манфред не трепещет перед духами, как Фауст, — он бросает им вызов. Его удел — гордое одиночество: Я со стадом / Мешаться не хотел, хотя бы мог / Быть вожаком. Лев одинок — я тоже.
Именно такой путь ищет Ницше — путь отрицающего все и вся, путь демона, который проклинает мир и себя вкупе с ним; который просит одарить его безумием; который уничтожает сам себя и будет сам себе потусторонним миром. С в е р х ч е л о в е к, господствующий над духами, пишет Ницше. Ему семнадцать, и он впервые употребляет это слово. Спустя двадцать два года оно станет господствующим в его философии. Обращаясь к народу, Заратустра скажет: Я учу вас о сверхчеловеке.
Фриц Ницше остается отличником вплоть до выпускного класса. При том, что не особенно прилежен, просто учеба дается ему легко, и задания он выполняет спустя рукава, как и положено, по его мнению, существам исключительным.
Он без труда и с наслаждением читает Ливия и Цицерона, Саллюстия, Гомера и Геродота, Платона и Фукидида. А чему учит Эпикур? Мне наплевать на совершенство… если оно не доставляет удовольствия. И просто поспорить умеет Ницше, и дискутировать в прозе и гекзаметрах на древнегреческом и латыни. Выпускник Пфорты, который в 1864 году отправится в Бонн, чтобы продолжить образование, — это по уровню знаний уже маленький ученый, кандидат наук.
А пока поклонник Байрона создает собственное произведение в прозе — яркое, если не сказать чудовищное, свидетельство полового созревания. Героя зовут Эйфорион. Распутник, не ведающий укоров совести. Врач, обрюхативший сухопарую монашку. И давший ее брату, живущему с Христовой невестой в свободном браке, яд. Ибо для изучения анатомии ему нужен очередной труп.
И вот этот дьявол сидит за столом, на котором чернильница, чтоб утопить в ней свое черное сердце, ножницы, дабы привыкнуть к отрезанию голов, рукописи, чтоб ими подтираться, и ночной горшок.
А что, если он, Эйфорион, сам протянет ноги и будет лежать в могиле? И кто-нибудь будет на него испражняться? И какая-нибудь парочка будет заниматься над ним любовью? Мерзко! Мерзко! Это распад!
Эйфорион откидывается назад до хруста в костях. Что за напасть? Сухотка спинного мозга! Что же еще… Божья кара за распутство и за онанизм.
Эротические мечты и сексуальная озабоченность воспитанника Пфорты. Боязнь совершить грех. Этого делать нельзя! Так поступать не подобает! Сотни раз он слышал эти фразы-запреты из уст чопорного общества.
Я больше не люблю, как я любил еще совсем недавно… Унылый молодой человек сидит вечером в шлафроке за столом и описывает свои чувства. За окном накрапывает дождь, а ему кажется, будто в воздухе что-то шелестит, будто мысль или орел летит к Солнцу.
“Я слыву чудаковатым малым”
Голова у Ницше трещит с похмелья. Тебе это блаженное состояние скорее всего неведомо, пишет он тем не менее с веселой иронией в Наумбург дорогой Лизбет. Сидит, стало быть, разбитый в своей уютной боннской каморке с софой и прелестной керосиновой лампой, только что с трудом вылез из-под перины и рассказывает сестре о том, как бурно провел три последних декабрьских дня.
Большой праздник студенческой корпорации начинается с попойки, длящейся часов эдак до 2 ночи. На следующее утро общий завтрак в одиннадцать, прогулка по рыночной площади Бонна, кофепитие в респектабельном отеле Клея и, наконец, вечерний кутеж — сорок человек в сногсшибательно разукрашенном погребке, где пунш льется рекой.
Вместе со всеми пирует и Пауль Дойсен, его однокашник по школе Пфорта. Их влекло друг к другу: оба любили изящные стихотворения Анакреонта. Греческий лирик воспевал мирские наслаждения, воспевал любовь, лесбийскую и к мальчикам, воспевал вино и самого себя. Он будил в отроках желания, смягчал их страдания, они тайком читали его в спальне, читали: Я спал, опьяненный Вакхом, / на пурпурных покрывалах… И Дойсен вытаскивал из-под кровати чемодан, доставал оттуда пакетик нюхательного табака, и, так как пить вино было строжайше запрещено, они нюхали на брудершафт — в час, исполненный торжества.
И вот друзья в Бонне, где сразу же вступили в корпорацию “Франкония”. Пунш, значит, льется рекой, вокруг новые знакомые, и среди них почитатель Шумана, великолепный знаток его творчества. На удивительно красивом боннском кладбище, где покоится прах композитора, Ницше уже успел побывать — с хозяйкой дома, в котором живет, и ее племянницей, фройляйн Марией. На Рейне, пишет он, все зовется Марией.
Ницше не узнать. Оседлав ослика, он вместе с Дойсеном въезжает на Драконову гору, распевает вечерами в Кёнигсвинтере душещипательные серенады под окнами предположительно непорочных дев. Он пьет, поет и гуляет до рассвета.
И месяца не прожив в Бонне, появляется в белом жилете и лайковых перчатках на весьма и весьма шикарном концерте. Сказочная роскошь, пишет он домой, весь прекрасный пол в огненно-красном, публика говорила только по-английски, а я nо speak inglich. Тьфу, пропасть! Опять дают себя знать пробелы в знании живых иностранных языков. На древнегреческом и латинском он с блеском поддержал бы любой small talk.
Студенческая жизнь дорога, с тощим кошельком нечего, разумеется, и думать о том, чтобы встретить Рождество у семейного очага. И потому он сидит в сочельник один в своей каморке и ждет посылку с подарками из Наумбурга. А ее все не несут. Темнеет. Он зажигает лампу. Прислушивается к каждому шороху. Часы бьют семь. Пора ужинать. Почтальона все нет и нет. И Ницше не выдерживает.
Он бродит по пустынным улицам, заглядывает в освещенные окна, с грустью вспоминает мать и сестру, наконец, заходит к друзьям, в пивную франконцев. Те сидят под рождественской елкой, поют, болтают, потягивают пунш, обмениваются недорогими подарками… В одиннадцать Ницше снова дома. А посылки так и нет.
Она приходит на следующий день — адрес указан неправильно. Я ведь живу в доме номер 518 по Боннгассе. Тем не менее он ликует, благодарит письмом за всю эту прекрасную снедь и подставку для часов. И как впору ему пришлись черно-красно-золотые штиблеты, хотя поначалу при виде их он буквально оцепенел.
Прямолинейные патриотические призывы мало привлекали нас, космополитов, напишет Дойсен в своих воспоминаниях. И вечно приходится прогуливать лекции, поскольку бравые франконцы не могут не встречаться в гимнастических залах или пивных, чтобы не покромсать друг другу физиономии.
А вот Ницше смотрит на этот обычай снисходительнее, чем его благочестивый друг. Бывает на фехтовальной площадке довольно часто. И хотя франконцы не обязаны участвовать в дуэлях, он однажды все же вдруг ощущает потребность сразиться с каким-нибудь буршем.
Дойсен не на шутку встревожен, ведь у его друга сильная близорукость. И конечно, отправляется в один из этих залов вместе с ним. Оружие в позиции к бою, блеснули клинки с острыми концами… Не проходит и трех минут, как противнику удается сделать глубокий выпад и нанести Ницше рассекающую нос кварту.
Идет кровь. Рану перевязывают, Дойсен помогает другу забраться в коляску. Дома я уложил его в постель, усердно прикладывал холод, гостей не впускал, не давал спиртного, и через пару дней наш герой был снова здоров. Шрам остался. И нравился ему.
Нравятся и цвета корпорации — белый, красный, золотой. А то, что к числу франконцев принадлежат такие знаменитости, как писатель Шпильхаген и историк Трейчке, и вовсе замечательно. Важно все, что создает реноме.
Да, Ницше устремлен ввысь. Что говорит об этом греческий поэт Феогнид? Только у лучших научишься лучшему; общаясь с плохими, скоро утратишь даже тот разум, коим ты обладал.
Вопрос матери, не написать ли ей как-нибудь письмо его хозяевам, трогательно заботящимся о нем, приводит Ницше в ужас. Люди они почтенные, резко отвечает он матери, но из ремесленного сословия. Писать им, полагаю я, было бы, говоря откровенно, в высшей степени неуместно. Случись такое, я бы немедленно съехал с квартиры.
Ладно! Но занимается ли сынок хоть иногда науками? И что за вздор мелет он о прекрасном, остроумном профессоре Шпрингере, у которого слушает историю искусств? Он ведь должен изучать теологию! Мать испытывает легкий испуг. Смотри не влюбись по уши в твоего прекрасного профессора, предостерегает она. В Наумбурге и без того обеспокоены его намерением стать беллетристом. Такое позволить себе никак нельзя. Увы, Ницше уже давно стал беллетристом. По меньшей мере в письмах. И в записных книжках, которые заполняет несметным количеством эмоций. О новогодней ночи он пишет: В комнате тихо, в печке потрескивают угли, огонь в лампе я убавил.
Да, это он может. Рассказывать и описывать. Сначала внешнее, потом внутреннее. Умеет видеть снаружи и заглядывать вглубь. Анализ как сюжет сказки — заманчивый, интригующий, безжалостный. Всегда понятный, даже если сам смысл непонятен. И всегда с чувством ритма, с изяществом стиля, с игрой слов и с выразительной мощью фраз.
Итак, Новый год он снова встречает один. В комнате полумрак. Мерцающий свет лишь от печки с неплотно прикрытой дверцей. Он наполняет кружку горячим пуншем, садится за пианино, играет реквием, написанный Шуманом к байроновскому “Манфреду”, — и приходит в отличное расположение духа. Устраивается на софе, закрывает глаза и начинает размышлять.
Неожиданно по комнате пролетает дух. И что я вижу на своей кровати? Там кто-то лежит, тихо постанывая и хрипя — умирающий! Отец? Не поднялся ли опять из могилы тот же призрак? Скользят тени. Говорят тени: Злым ты был, год… И славным тоже… И вот состарился… И теперь способен, старый, только похрипывать. Комната вдруг озаряется светом, стены разлетаются, потолок уплывает, Ницше видит — кровать пуста. С улицы доносится бой часов, двенадцать ударов, слышны крики “ура!”.
В новом году он хочет защитить себя от таких видений, хочет вырвать, как занозу, мировую скорбь из своей души. Всю эту печаль и меланхолию несет с собой христианство. Значит, с теологией надо кончать. Сперва рай должен быть на земле, а уж потом — на небе.
Ницше будет изучать классическую филологию — овладеет искусством толковать античные тексты. Матери он сообщает об этом в середине письма — коротко и ясно. Мое решение заняться филологией бесповоротно. Изучать то и другое есть нечто половинчатое… Будь всегда здорова, дорогая мамочка. Привет милым тетушкам!
Ох уж эти милые тетушки! Сильнее всех негодовала, должно быть, Розалия, ведь во всем, что касается Бога и Священного Писания, ей среди родственников принадлежит последнее слово. Неужели ее племянник-протестант, оказавшись в прирейнских землях с их махровым католицизмом, отступил от своей веры?
Ничего подобного! Тетушка может быть спокойна. Крайне религиозное католическое население не вызывает у него ни малейшей симпатии. Слишком много ладана, а также скулящих и охающих старых баб.
Ницше пишет о молодых — маленькую фривольно-забавную историю под названием “Франконцы в раю” для юмористической газетки своей корпорации. Семьдесят семь девственниц в белых платьицах с желтыми передничками тянут к себе в заоблачную высь, как Маргарита Фауста, семьдесят семь франконцев, ухватившихся за бечевку. В конце дамы горюют об утраченной девственности, а семьдесят семь франконцев дремлют и видят золотые сны.
А сам Ницше? Он танцует и поет под окнами местных прелестниц, засматривается на фройляйн Марию, вздыхает по красавице, играющей в городском театре. И все? Да, вспоминает Дойсен, он никогда не замечал у Ницше склонности к поцелуям. Не говоря уже о чем-то большем. Mulierem nunquam attigit, он никогда не касался женщин. Сообщить об этом теолог Дойсен предпочитает, разумеется, на латыни.
Потом рассказывает прелюбопытнейшую историю, услышанную от самого Ницше. В феврале 1865 года друг Фриц едет в Кёльн один. Для студентов в пиковом положении город — истинный рай. Ницше осматривает собор и другие достопримечательности. Потом спрашивает прохожего, где бы поесть, и тот приводит его в бордель. Ницше: Неожиданно я оказался в окружении стайки созданий, облаченных в батист с блестками.
Он смотрит на проституток оцепенелым взглядом, а они демонстрируют ему свои прелести. Он испытывает нестерпимое желание бежать из вертепа. И — видит рояль, единственное одушевленное существо в этом обществе, подходит к нему, берет несколько аккордов — они сняли с меня оцепенение, и я вырвался на свободу.
У Томаса Манна этот эпизод стал ключевой сценой в “Докторе Фаустусе”. Наглый посыльный указал Адриану Леверкюну “хорошую ресторацию”, которая на поверку оказалась публичным домом. Герой романа стоит, скрывая свое волнение, смотрит на дщерей греха и видит раскрытый рояль, идет к нему, точно слепой, и берет два-три аккорда, переходя из си мажор в до мажор. И вот к нему подходит Эсмеральда, большеротая шатеночка с миндалевидными глазами, гладит его по щеке. Отшвырнув ногой табурет, Леверкюн устремляется к выходу из этого блудилища.
От той Hetaera esmeralda с напудренными грудями в испанском болеро гениальный музыкант заразится сифилисом. Подцепит его — то ли в Бонне, то ли в Лейпциге — и Ницше. В Лейпциге, во всяком случае, он будет лечиться. И то, что Томас Манн говорит о Леверкюне, страдающем манией величия и вступающем в сделку с дьяволом, звучит как пророчество в отношении посмертных судеб Ницше: Ты будешь знаменем, ты будешь задавать тон грядущему, твоим именем будут клясться юнцы… Твоя болезнь даст им вкусить здоровье…
Есть у Ницше и еще одна страсть — музыка. Он сочиняет, занося прозвучавшее в душе на нотную бумагу, или просто отдается во власть фантазии. Как это происходит однажды в трактире, где, подбадриваемый другими буршами, он садится за рояль. Франконцы в восторге от игры Ницше, называют его “Глюком”.
В студенческих кругах я слыву, можно сказать, музыкальным авторитетом, сообщает он домашним, и, кроме того, чудаковатым малым. Пишет он и о своем самочувствии, о том, что часто несчастен, что у него много капризов и что он любит помучить не только самого себя, но и других людей.
Столь откровенен он редко. Охотнее возводит вкруг себя крепостные стены или закрывает лицо какой-нибудь маской. То, что происходит в Бонне, будет неумолимо повторяться. Поначалу — эйфория. Люди поражены его умом, восхищены его учтивостью, хотят пользоваться этими достоинствами постоянно и стремятся сблизиться. Порой чересчур усердно. Близость ведет к познанию, а познание к скуке — у Ницше. Он замыкается в себе, становится заносчивым. Кто они и кто он!
В Бонне он учится еще один семестр. Особого прилежания не проявляет. Тщеславен. Отпускает усы, аккуратно подстригает и закручивает их. Радуется, что у корпорантов теперь новый головной убор. Красный штюрмер облагораживает любую физиономию. Заказывает он себе и элегантный костюм. Самого современного покроя. За свое творение портной потребовал 17 талеров. Хотя один талер удалось-таки выторговать.
И вот в таком наряде он опять разгуливает по летнему Бонну, слушает оперы, ходит на концерты, предается в компании с франконцами винопитию и необузданному веселью, совершая поездки по Рейну. Лето уходит, приходит осень и — ревматизм. Ницше встревожен. Итог неутешителен: ничего не сделано для науки, мало — по части жизнеустройства, долгов же накопилось предостаточно. Деньги всегда так легко катятся из рук, сетует он, по свидетельству Пауля Дойсена, должно быть оттого, что они круглые.
Ницше собирается в дорогу, постельные принадлежности и книги отправляет малой скоростью, белье — почтой. Учебу он продолжит в Лейпциге. Я драпанул из Бонна, записывает он, стоя ночью под моросящим дождем у поручней парохода и глядя, как огни на берегу Рейна медленно исчезают во тьме.
Минули два с лишним месяца, на календаре — 20 октября 1865 года. Знаменательный день! Ницше поступает в Лейпцигский университет, ровно через сто лет после того, как в список его студентов был занесен Гёте. Хорошая примета.
Кульминация дня — лекция знаменитого филолога Ричля по случаю вступления в должность. Хлопнув дверью в Бонне, ученый обосновывается в Лейпциге. Большой зал забит до отказа. Все хотят слушать Ричля.
И вот, с довольной улыбкой, шаркая большими войлочными туфлями, профессор входит в переполненную аудиторию. Необычная обувь — из-за подагры, в остальном же праздничный костюм с белым галстуком безупречен. Итак, Ричль неспешно идет к кафедре, окидывает взглядом аудиторию и вдруг восклицает: О, да тут и господин Ницше! И радостно машет ему рукой.
Великий Ричль, пламенный оратор, слишком умный и жизнелюбивый, чтобы быть в науке филистером, чутьем угадывает в Ницше юного гения, становится его покровителем, наставником, можно сказать, духовным отцом.
Ах, как опостылела Фридриху наумбургская родня, все эти бабы, желающие, чтобы его жизнь была сведена к заботам о свежести белья, благочестии сердца и чистоте помыслов. Как не хватало ему истинного мужа, которого он мог бы обожать и даже боготворить, — такого, как Ричль.
Всего лишь за несколько семестров Ричль сделает из расхлябанного студента молодого ученого, который, не окончив университета и не защитив докторской диссертации, получит профессуру. Он, избранник Ричля, уже в начале декабря приглашен на чай и вскоре станет членом клуба тринадцати филологов, которые раз в неделю собираются, чтобы подискутировать на заранее заданные темы, и каждый раз сменяют друг друга в кресле председателя.
В январе 1866 года наступает очередь Ницше. В ресторане “Лев” он делает доклад о нравственном и политическом содержании изречений Феогнида, греческого поэта, который пытался спасти аристократическое общество. Это же полный абсурд, считает Ницше, что аристократ Фердинанд Лассаль года три тому назад здесь, в Лейпциге, вдруг проникся любовью к угнетенным и основал “Всеобщий германский рабочий союз”. Человек-господин снисходит до получеловеков. Так это видит Ницше. Глубокую неприязнь он будет питать и к Карлу Марксу с его вышедшим в 1867 году “Капиталом”. Элита не должна знать сострадания, заявит он в своих философских трудах.
Итак, он рассказывает и рассуждает о Феогниде, хранителе благородного начала. Это его дебют в мире филологов. Он несколько скован, пока не замечает, с каким восхищением внимают ему коллеги. В свою студенческую каморку с романтическим видом на сад, в дом номер 4 по Блюменгассе, он возвращается поздно ночью. Да, он счастлив и так доволен собой, что решает показать текст доклада Ричлю.
Через несколько дней его зовут к мэтру. Тому никогда еще не доводилось читать доклада, столь искусно написанного студентом третьего семестра. Он хочет его опубликовать. Ницше на седьмом небе. Счастье витало у меня на устах. Он встречается с друзьями в ресторане небольшой гостиницы и за кофе с пончиками рассказывает о случившемся.
В эту пору я был рожден как бы заново, теперь филологом, записывает он, я ощущал дразнящий аромат похвал, каковые можно будет заслужить на этом поприще. Не в филологии он видит свое счастье, а в том, чтобы слышать дифирамбы, иметь успех, стяжать славу.
Зайдя как-то в букинистическую лавку своего хозяина, старого Рона, и роясь там в книжных развалах, Ницше натыкается на произведение Артура Шопенгауэра “Мир как воля и представление”. Никогда ничего ни об авторе, ни об этом его сочинении он не слышал. Не знаю, какой демон шепнул мне: “Возьми эту книгу домой”.
Дома он забивается с приобретенным сокровищем в угол дивана и буквально проглатывает книгу мрачного гения, упиваясь каждой страницей. Человеком владеет не разум, учит пессимист Шопенгауэр, а инстинктивная воля к жизни. Именно ею порождаются все земные беды. Освобождение от всяческого зла может быть достигнуто только отрицанием воли. Как? Путь указали святые, аскеты, йоги: обрати взор внутрь себя и сокруши свою волю.
Ницше будто осенило. Я увидел тут болезнь и исцеление, изгнание и прибежище, ад и рай. Он вдруг чувствует в себе острейшую потребность в самопознании, даже в самоедстве.
Он начинает ненавидеть, презирать, бичевать себя. Четырнадцать дней кряду ложится спать в два часа ночи и встает ровно в шесть утра. Работа теперь неотделима от аскетизма. Стоицизм становится образом жизни. На первых порах, раза три-четыре в неделю, в полдень, Ницше отправляется к обожаемому мэтру домой. Учиться и дискутировать. Ричль обычно сидит обложенный ворохами бумаг, с бокалом красного вина и первым делом обрушивается на своих университетских врагов.
Он веселый реакционер, этот Ричль, сродни Макиавелли, поборник абсолютизма, полагающий, что умные тираны лучше народных представителей. Современный Феогнид, не доверяющий прогрессу и славящий древность. Ученик внимает Ричлю с восторгом.
А учитель успевает рассказать ему и о том, что любит закладывать меж страниц своих книг крупные и мелкие банкноты, всякий раз радуясь, когда находит их при чтении. Папа Ричль, замечает Ницше, единственный человек, чьи порицания я выслушиваю охотно, поскольку все его суждения здравы и непреложны.
Иметь здравые суждения и быть здоровым — настоятельное требование момента. Здоров дух — здорово и тело. Ницше презирает факультетских буквоедов с рыбьей кровью, не усвоивших из науки ничего, кроме ученой пыли. Ему по душе режим работы Эрвина Роде, нового друга, у которого здоровые, крепкие члены и красные щеки. Но здоров ли он сам? Что ж, надо признать, его подчас сотрясают приступы астматического кашля, когда он всю ночь не смыкает глаз: с видом старого ученого, окружив себя крепостными стенами из книг, он штудирует древних греков и римлян, рукописи и первоисточники, штудирует с холодным сердцем и раскаленной до свечения головой.
Кропотливость, эрудиция, методичность — альфа и омега филологии. Эмоциям места нет. Ницше, однако, близок стиль Генриха Гейне, он скорее склонен к фельетону, к иронии и лаконизму, он, по его словам, отдает предпочтение рагу, а не жаркому из говядины.
Снова — пресыщение и скука. Каких усилий стоило мне сделать ученую мину, записывает он, и скверное настроение вновь пристает как репей. Ничто больше не доставляет ни радости, ни удовольствия. Да и сам он не родил до сих пор ничего, кроме смешных мышек.
Вывод его звучит уничтожающе: Филология — это уродина, зачатая богиней Философией с каким-то идиотом. Да, филологи — рабы. А кто ж еще? Трудолюбивые, послушные пчелы, которым какой-нибудь полубог-философ раз в несколько столетий подбрасывает новую работенку.
Эрвин Роде, его умный товарищ по университету, — я люблю его так, как никого не люблю, — мыслит подобным же образом. Сверху вниз. Всегда сверху вниз. Гамбуржец с утонченными манерами и внешностью аристократа становится его закадычным другом. Роде богат деньгами. Ницше богат духом. Остроумен. Они больше не дышат пылью библиотек, а совершают прогулки верхом, на лекции приходят в сапогах со шпорами.
В таком обличье, готовым к поединку с любым соперником, предстанет вскоре у Ницше в “Рождении трагедии из духа музыки” Артур Шопенгауэр. Как на знаменитой гравюре Дюрера “Рыцарь, Смерть и Дьявол”, оттиск которой студент повесил на стену в своей комнате. Со стальным, твердым взглядом закованный в броню рыцарь едет своей дорогой, не обращая внимания на врагов рода человеческого.
Когда-нибудь и они с Роде отправятся в дальний путь, завоюют Париж, изумительный город роскоши. Создадут там немецкую колонию — в честь их любимого философа. Пока же мы познаём еще божественную силу канкана, пишет Ницше другу, дабы со временем достойно шагать во главе цивилизации.
Однако сперва Ницше пошагает в ином месте. На военной службе. Рейхсканцлером стал Бисмарк, всеобщая воинская повинность, действующая в Пруссии, введена во всех землях империи. В сентябре 1867 года Ницше проходит медицинское освидетельствование. Он годен, несмотря на близорукость.
Ницше, пожалуй, нравится быть солдатом. Ему по душе краткость армейских выражений. Спустя годы, в Турине, он занесет себя в список иностранцев как ufficiale tedesco — немецкий офицер.
9 октября он должен явиться в Наумбург для прохождения службы. Судьба внезапно оторвала лейпцигский листок с дерева моей жизни. И вот он служит — конным, пешим, у орудия.
Начинает с конюшни. Вокруг тебя топот, ржание, скрежет, стук, пишет он Роде. Голыми руками приходится выносить невыразимое, неприглядное. И кто сидит средь навоза? Ей-же-ей, я собственной персоной.
Вскоре он уже ефрейтор, а затем, по его словам, и лучший среди тридцати кавалеристов. Может даже отдавать приказы. Роде смеялся бы до упаду, слыша, как он командует! И его философии, сообщает он, представилась наконец возможность быть практически полезной. Ни секунды он не чувствовал себя оскорбленным или униженным. А когда тянуть лямку нет больше мочи, спрячется, бывает, под своим конем и тихо шепчет: Шопенгауэр, помоги.
В общем, дела его идут неплохо. Он фотографируется с саблей наголо и закрученными усами. Опора — на одну ногу, другая расслаблена, левая рука небрежно лежит на бедре. Лицо — очень грозное. Так и должно быть, ибо у воина грубый ореол. А стремительно мчась на своем горячем Балдуине по просторному плацу, он и вовсе доволен своей судьбой.
Пока, вскакивая как-то в начале марта 1868 года в седло, вдруг не срывается и не повреждает грудину с разрывом нескольких мышц. Обмороки, температура, адские боли. Компрессы со льдом. Он лежит в постели, затянутый веревками. Каждый вечер ему дают морфий.
Обо всем этом он пишет своему бесценному другу Роде с надрывом, каракулями, так как плохо работает рука. Теперь, по прошествии десяти дней, ему в нескольких местах вскрыли грудь, внутри сплошь воспаленную. Сказать, что из каждой раны уже вытекло 4—5 чашек гноя, значит почти ничего не сказать. К тому же однажды вечером вместе с желтой жижицей наружу выходит осколок кости. Состояние, стало быть, довольно плачевное: я квел, как осенняя муха, изнурен, как старая дева, тощ, как аист.
Три месяца к службе не привлекается, полгода восстанавливает здоровье, получает диетическое питание, принимает ванны. После отчисления начинает готовиться к продолжению учебы. Читает Гёте и Диогена, Шеллинга, Канта и Демокрита. А перевернув последнюю страницу очередного фолианта, насвистывает и напевает мелодии из “Прекрасной Елены” Оффенбаха, своей любимой оперетты: Культ Венеры, культ веселый, / Весел я, вы будьте тоже!..
Возвращаясь в Лейпциг, Ницше хочет наконец снова быть веселым. Называет себя приват-доцентом, подыскивает удобную гарсоньерку и находит — за двадцать пять талеров у профессора Бидермана в доме номер 22 по Лессингштрассе, на третьем этаже. Не имея ученой степени, прикрепляет к двери табличку с надписью “Д-р Ницше” и решает стать более светским человеком.
В этом ему помогают Бидерманы, хотя, считает Ницше, они вполне достойны своей фамилии. Но они знают весь Лейпциг, знают Генриха Лаубе, директора театра, знают обер-бургомистра, знакомы с профессором Брокгаузом, женатым на сестре Рихарда Вагнера, пылкой поклонницей которого в свою очередь является жена профессора Ричля Софья. Она хорошо знает маэстро и хочет, чтобы и Ницше, любимый ученик ее мужа, проникся почтением к замечательному композитору.
Она заманивает его на концерты. Он слушает увертюру к “Тристану и Изольде”, вступление к “Нюрнбергским майстерзингерам”, он взволнован, отрешен, потрясен. Своему самому близкому другу пишет: У Вагнера мне по душе то, что по душе и у Шопенгауэра — этически чистая стихия, фаустовский дух, готовность к крестным мукам и смерти с мраком склепа.
В ноябре 1868 года Вагнер приезжает инкогнито в Лейпциг к родственникам — один, без Козимы, своей возлюбленной, замужней женщины, у которой от него уже двое детей. Козима находится в Мюнхене и пытается упорядочить отношения в “треугольнике”, терпеть которые больше нет сил. Пойдет ли муж на развод? Вагнер взвинчен до предела, хотя положение его наконец поправилось: вот уже четыре года он в фаворе у мечтательно-восторженного баварского короля Людвига и не испытывает недостатка в деньгах. Итак, композитор тайно приезжает в Лейпциг, и фрау Ричль удается организовать для Ницше приглашение на прием.
Показаться в большом свете должно в отменном туалете, полагает он. Какая удача, что на днях он заказал себе бальный костюм! Спешит к портному, застает его рабов, которые рьяно трудятся над моей парой, объясняет, почему дело срочное, и получает заверение, что костюм будет доставлен ему в ближайшее воскресенье.
Дождь льет как из ведра, когда под вечер с мокрым свертком появляется какой-то старичок. Но фрак сухой и сработан на славу. Правда, посыльный требует, чтобы ему заплатили. Ницше же намерен рассчитаться только с хозяином мастерской. Ситуация обостряется. Человек торопит, и время торопит. Я хватаю костюм и начинаю его надевать. Человек тоже ухватился за костюм и мешает мне. Насилие с моей стороны, насилие с его стороны! Сценка. Я сражаюсь в одной рубашке, ибо хочу натянуть новые брюки.
Это ему не удается. Старичок овладевает бальным костюмом и исчезает под пеленой дождя. Ницше накидывает на себя поношенный сюртук, бросается в ночной мрак и столь же стремительно вбегает в салон Брокгаузов.
И что же? Оказывается, фрак был не нужен. Узкий, можно сказать, семейный круг. Свои люди. Интимная обстановка. Меня представляют Рихарду, я выражаю ему в нескольких словах мое почтение. И Вагнер тут же начинает изливать душу, с театральными жестами, на саксонском: Дорогие мои… Рассказывает, как дурно везде ставят его оперы, торжественно направляется к роялю, играет из “Майстерзингеров”, при этом поет, имитируя все голоса, читает вслух главу из своей биографии, ту, где повествуется о раннем периоде его жизни, когда он еще был революционером и вынужден был бежать из Саксонии. После ужина Ницше, собравшись с духом, заводит разговор о Шопенгауэре.
Шопенгауэр! Ну конечно же! — восклицает Вагнер. Единственный философ, который вообще понял его музыку. И Ницше тает. Удивительно живой и страстный человек, очень быстро говорит, необыкновенно остроумен, весел и на прощанье с большой теплотой жмет ему руку. Заходите как-нибудь в гости, говорит пятидесятипятилетний двадцатичетырехлетнему. Это пропуск в большой свет, в высшее общество. Что за вечер!
А что за предложение получает он три месяца спустя! Стать профессором классической филологии в Базеле. Место было свободно; спросили Ричля, корифея в академическом мире, и Ричль ответил не задумываясь: Фридрих Ницше.
Никогда еще, пишет он, обосновывая, почему рекомендует молодого ученого, который, кроме выпускных в школе, не сдавал ни одного экзамена, — так вот, никогда еще не встречал он студента, который так рано, в такие лета обнаружил бы подобную зрелость. Он силен, бодр, здоров и отважен.
Конечно. Ведь это та пора, когда каждый юноша должен быть молодым Зигфридом, даже если он квел, изможден и тощ — и носит очки, как Ницше. В нем есть что-то от Одиссея, пишет Ричль в Базель; он долго думает, но потом мысль вырывается из него мощно, убедительно и притягательно.
Стало быть, новый Одиссей. Предел мечтаний. Ницше назначают на должность профессора. С годовым окладом в 800 талеров. Мать не может в это поверить. 800 талеров дохода! По наумбургским понятиям — баснословные деньги. Мой старый добрый Фриц — так называет она его в своем полном ликования письме. Ах, как она гордится своим сыном! Написала уже всем родственникам. Перечисляет, кто уже был, поздравлял и рыдал от счастья. Тетушка Рикхен мысленно оповещает всех почивших предков, Венкели уже знают о знаменательном событии, слышали на бульваре от госпожи Пиндер. А дочка Венкелей, Сузхен, при слове Lehrstuhl спросила: Это королевский трон?
“Придется однажды породить кентавров”
Субботнее утро. Ницше — перед виллой Рихарда Вагнера. В нерешительности: звонить или не звонить? Он же пришел, не предупредив хозяев. И вдруг он слышит аккорд. Один и тот же пронизанный болью аккорд.
Вагнер работает над третьим действием “Зигфрида”. Отважный герой пробуждает Брунхильду к жизни, будя в себе желание. Приди! Ты огонь погаси, / Жар палящий уйми… Она вырывается из его объятий с криком: Горе! Горе! и поет: Тот зло принес мне, / Кто разбудил… И вот он, тот, пронизанный болью аккорд. Слушая годы спустя “Кольцо нибелунга”, Ницше вспомнит именно эту сцену.
Наконец он все же решается. Просит передать свою визитную карточку. Ждет. Нет, говорит лакей, маэстро беспокоить нельзя. Приходите послезавтра, на второй день Троицы.
Окрыленный, он бодро шагает лугами вдоль Фирвальдштетского озера: от Трибшена до Люцерна полчаса ходьбы. Группа доцентов пригласила нового базельского профессора побывать на мысу, носящем имя Вильгельма Телля. Там, в пансионе “Имхоф”, Ницше намерен написать в эти праздничные дни — на календаре май 1869 года — вступительную университетскую речь о личности Гомера.
С кем великий Ричль сравнил своего любимого ученика? В Базель прибудет Одиссей. Но от Одиссея-героя в Ницше никогда ничего не было, скорее было что-то от Одиссея-страстотерпца, от Одиссея-изгнанника, бросаемого судьбой на рифы жизни…
Двадцатичетырехлетний молодой человек, который отныне будет учить студентов своего возраста, пишет длинную, умную, научно обоснованную речь. А еще недавно хотел послать филологическую заумь ко всем чертям. Как он написал тогда Дойсену? Филология видится мне уродиной, зачатой богиней Философии с каким-то идиотом.
И вот теперь, заканчивая речь в переполненном актовом зале Базельского музея, он говорит: Филология — не муза, но она посланница богов. Это она нисходит к людям в мрачные, мучительные времена и утешает их, рассказывая о прекрасных, светлых образах богов, обитающих в далекой, лазурной, счастливой, волшебной стране.
Альпийская страна, где теперь обитает Ницше, тоже счастливая и далеко от его родных мест. Но Базель, этот уютный маленький городок, такой чистый и мещанский, — нет, он ему определенно не нравится. Нигде не изнашивают перчаток меньше, чем здесь, сообщает он в Лейпциг супруге профессора Ричля, своего покровителя и благодетеля. А ведь он уже обзавелся и элегантным фраком, и бальным костюмом. Но изящное праздничное платье здесь не в почете. Только Ницше ежедневно появляется на улицах города в цилиндре. Срочно закажи мне у Хаверкампа черную визитку, наказывает он матери.
Приглашения сыплются градом. В первые недели шестьдесят визитов. Все хотят познакомиться с кудесником, который, не имея ученой степени, стал профессором и производит своими лекциями фурор.
Ах, как тягостна ему вся эта суета. И не любит он колкости и прозрачные намеки. Вот и на банкете, устроенном ректоратом, какой-то человек, произнося короткую, затейливую речь, говорит, что быть ученым дано не каждому и потому приходится иной раз довольствоваться филистерами от образования.
Ницше поднимается и уходит. Выражение филистеры от образования принадлежит ему, на днях он употребил его в своем докладе. И потому он уходит. А через некоторое время к нему в меблированную квартиру — Шютценграбен, 45 — заглядывает Пиккар, один из его коллег.
И видит человека, который, дрожа от негодования, лежит на кровати в темной комнате. Пиккар подсаживается к нему, успокаивает: так, мол, в Базеле принято шутить. И тогда Ницше окидывает пришельца жутким взглядом и говорит: Но разве вы, Пиккар, не слышали, как все смеялись надо мной?
Слава богу, что кроме этого базельского общества есть еще Вагнер. Визит в идиллический Трибшен на Духов день прошел хорошо. Ницше знакомится и с Козимой, возлюбленной Вагнера, дочерью Ференца Листа, пока еще состоящей в браке с пианистом и дирижером Хансом фон Бюловом. Когда в 1865 году в Мюнхене в первый раз давали “Тристана и Изольду”, а Бюлов стоял за дирижерским пультом, неверная ему Козима родила от Вагнера дочь, которую и нарекли Изольдой. Спустя два года на свет появилась Ева. Теперь Козима вновь беременна от возлюбленного. И все еще не разведена.
При всем том Козима против эмансипации. И против евреев. Категорически. Как и Вагнер. И против социализма. Но — за аристократизм. Ее взгляды полностью совпадают с мировоззрением Вагнера. А оно сводится к возвеличиванию германской расы. Да, Козима останется со своим Рихардом, хотя супруг нередко снится ей — поседевший, плачущий.
Ницше — он на семь лет моложе — смущен и очарован женщиной, которая вот-вот должна родить. Спокойный, приятный визит, запишет она в дневник, имея в виду появление Ницше на вилле в Трибшене, и добавит, что молодой человек основательно знаком с произведениями Рихарда и даже цитирует его в своих лекциях. Так и должно быть! У Вагнера будет приверженец и ученик.
Поэтому она сразу же приглашает ученого навестить их снова — в субботу, 22 мая. Это день рождения Вагнера. Но Ницше не отваживается, находит отговорку: Злосчастная цепь его профессии не позволяет оторваться от базельской конуры. И поздравляет просто письмом.
Лишь два года спустя Ницше увидит, как празднуют дни рождения маэстро в Трибшене — будто на сцене театра. Бюст виновника торжества украшают венками из живых цветов, дети скачут по дому в костюмах Сенты и Изольды, Козима облачается в одеяние Зиглинды из “Валькирии”, которая, усыпив нелюбимого супруга Хундинга снотворным зельем, в страстном порыве бросается в объятья брата-близнеца из рода Вельзунгов. Вагнер потрясен. И посреди этого помпезного действа — Ницше.
Но это будет потом, а поначалу он стесняется. Он вообще робок, даже боязлив в общении. Приехав однажды в Лозанну, он не смог найти кафедральный собор и очень сожалеет об этом. Да, но почему же вы не спросили кого-нибудь из прохожих? Коллега Пиккар обескуражен такой непрактичностью. Знаете, надо мной бы посмеялись! — отвечает Ницше чуть ли не сконфуженно.
Вот таков он. Боязлив в общении с людьми, но не в обращении со словами. Тут его отваге пределов нет. Пишет весной 1869 года в уже упомянутом письме Вагнеру, как он счастлив принадлежать к тем немногим, кто его действительно понял, кому суждено видеть свет и греться в его лучах, в то время как толпа стоит еще в холодном тумане и мерзнет.
Да, он, Ницше, намерен бороться за всемирное признание гения. После победы, однако, рассчитывает получить соизволение маэстро сидеть одесную от него. Иметь некое право на завоевание гения, так он это формулирует. Называет воинственный ученик в своем письме, разумеется, и те силы, что явно отвлекают от бога оперного искусства, — убожество политики, безобразие философии и настырность еврейства.
Антисемиту Вагнеру это, понятно, нравится. Как нравится и то, что Ницше ставит его вровень с Шопенгауэром. И он прав. Ведь именно Шопенгауэр сказал, что мировая воля находит абсолютное выражение в музыке.
Но прочее в письме? Вздор! Молодой человек мелет что-то об одиноко и особняком стоящей личности… Вагнер не одинок. Вагнер пользуется всемирной известностью. Как автор “Летучего голландца”, “Тангейзера”, “Лоэнгрина”, “Тристана и Изольды”, “Майстерзингеров”. Ему благоволит и оказывает финансовую поддержку баварский король Людвиг II, строящий в настоящее время замок Нойшванштайн. Так-то.
Нет, он не собирается отвечать на это письмо. Но Козима, рослая женщина с внушительным животом — она на девятом месяце, — считает, что письмо очень милое, и просит Рихарда вновь пригласить Ницше — пусть навестит их в конце недели.
Ладно. Приезжайте-ка в субботу после полудня, оставайтесь на воскресенье и возвращайтесь в понедельник утром: такое по силам любому ремесленнику, тем более профессору. Лучше, пожалуй, не скажешь. Должно пронять. Нерешительность Ницше действует Вагнеру на нервы.
И Ницше приезжает. Чудесная погода. Летний жар, записывает Козима в дневник. Профессор на верху блаженства. Какая идиллия меж озером и вздымающимся к небу Пилатусом! Вот только фауна в вагнеровской обители приводит его в легкий трепет: ньюфаундленд, пинчер, лошади с кличками Фриц — этого еще не хватало! — и Гране. Гране — подарок короля Людвига. По саду шастают куры, таращат глаза овцы, куда-то вечно крадется кошка, а Козима кормит Вотана и Фрикку — павлинью пару.
Вечер с Ницше провел сносно, записывает Вагнер в конце дня. Около одиннадцати пожелал спокойной ночи. Гость пока не замечает царящей в доме нервозности. Козима — в ожидании родов. Около полудня просит Рихарда не поднимать никакого шума. Ницше пусть остается. Ему придется есть с детьми, но ничего не поделаешь. Впрочем, у него своя комната.
Прислуга — в состоянии боевой готовности. Приезжает акушерка. Ночью начинаются схватки. Козима кричит благим матом. Хлопают двери. Всеобщая суматоха. Ранним утром Козима разрешается наконец от бремени. Младенец по имени Зигфрид выглядит настоящим богатырем. Неподвижный взгляд Вагнера, напишет Козима в дневнике, был исполнен значительности и величия.
Ницше становится отныне членом семьи, другом дома, который во главе с Вагнером напоминает зверинец. Профессор может бывать здесь когда пожелает. А такое желание появляется часто. Они тогда гуляют вдоль озера, по Разбойничьей дороге, Козима — в розовом кашемировом платье и соломенной шляпе с широкими полями, Вагнер — в бархатном сюртуке, атласных штанах до колен, шелковых чулках и берете. И Ницше чувствует, что находится вблизи Божественного.
В Базеле он собирает все, что пишут газеты о его кумире. Вырезки посылает Козиме. Сплошь маленькие сенсации: Вагнер-де разучивает перед зеркалом гётевскую жестикуляцию, живет в роскоши, имеет гарем — и при этом на содержании у баварского короля.
Только, ради Бога, не надо ничего рассказывать Рихарду, все должно остаться между нами. У нас будет своя маленькая тайна… Стать сообщником в каком-то деле — это Ницше по душе. Он читает Козиме свои доклады, посвящает их ей, вероятно, даже влюблен в нее — робко и романтически.
Да, он допущен ко двору, в Трибшене он свой и, значит, должен подобающим образом вести себя и хорошо питаться. Однако Ницше — вегетарианец. Обзавестись этой причудой ему посоветовал Карл фон Герсдорф, его лейпцигский друг, аристократ. Растительная пища, говорил он, улучшает самочувствие и избавляет от болей, вызываемых геморроем.
Вагнер возражает. Пренебрегать мясом — нелепость. Но не есть его все же этичнее — не сдается Ницше. Сей грех, говорит композитор, искупается благими деяниями. А попивая молочко, их не совершить. Уж лучше сразу стать аскетом. Ницше с ним соглашается, но от своей привычки не отступает. И тогда, замечает Козима в дневнике, Рихард начинает сердиться.
Лекции в Базеле у Ницше четыре раза в неделю. Уже в семь утра он стоит перед студентами и рассказывает им о греческих поэтах и философах-доплатониках, рассказывает, не испытывая ни малейшего вдохновения, глупым слушателям, которые, сетует он, всегда лишь записывают то, что он говорит.
Живу как на острове, сообщает он матери. Вот если бы рядом был его задушевный друг Роде!
Через год у него появляется еще один близкий друг. Франца Овербека пригласили возглавить в Базеле вновь организованную кафедру истории Церкви. Он на семь лет старше, тоже холостяк и станет самым надежным и самоотверженным товарищем Ницше.
Овербек снимает квартиру в доме, где живет Ницше. Они вместе едят, вместе музицируют, у Ницше есть рояль, у Овербека — превосходные, на четыре руки, опусы Шуберта. Бывает, что к ним присоединяются коллеги и друзья. Тогда на столе печеная картошка и обжаренная ветчина. Ницше любит читать вслух, отдавая предпочтение рассказам Марка Твена. А с Идой Ротплец, по-девичьи прелестной швейцаркой, он даже играет вальс — песню любви Брамса.
Ида Ротплец, которая выйдет замуж за Овербека, умна и наблюдательна. Об игре Ницше на рояле она замечает: Он не обладал виртуозностью, играл жестковато и угловато, подыскивая звуки в памяти и лишь затем на клавишах. А когда они всей компанией гуляют по лесу, Ида видит Ницше крепким и бодрым и тем не менее как бы нащупывающим дорогу, что придавало его походке некоторую неуклюжесть и скованность.
В день начала франко-прусской войны, 19 июля 1870 года, Ницше в Мадеранской долине, устроился в отеле “Альпийский клуб”, на высоте 1300 метров. И в то время как над Европой прокатывались громы сражения при Верте, он, поглядывая на романтически дикий пейзаж и слыша шум водопадов, обдумывает одну “идею”, размышляет над дионисическим мировоззрением — вскоре оно приведет к “Рождению трагедии из духа музыки”.
Еще в феврале он написал Роде, что сомневается в возможности стать когда-нибудь хорошим филологом и что Вагнеру его жизненное предназначение тоже видится в иной области. Наука, искусство и философия столь тесно переплелись во мне, что в любом случае придется однажды породить кентавров.
Брутальные, сладострастные существа, полулюди-полукони, любят вторгаться в изысканное общество. И вот Ницше сидит в альпийском отеле и, обдумывая “Рождение трагедии…”, грубо и с наслаждением ополчается на дух Сократа. Древнегреческий просветитель, рационалист словом убил музыку как миф. На демона, который отнимает у тайн их очарование, должно идти войной и победить его.
Между тем разгорается иная, настоящая война — против Франции. Друг, любезный друг, мы еще раз увиделись на вечерней заре мира, пишет Ницше Эрвину Роде и 8 августа просит освободить его на какое-то время от чтения лекций в университете, дабы он мог послужить солдатом и санитаром. В письмах он говорит о своих обязанностях, о том, что должен бросить лепту в ящик пожертвований для Отечества. Быть может, он хотел бы войти победителем во французскую столицу? Ведь Париж по-прежнему олицетворяет для него искусство и свободу.
Там, наверху, в Мадеранской долине, в “Альпийском клубе”, он познакомился с Адольфом Мосэнгелем, весельчаком, знающим Париж, бегло говорящим по-французски и заводившим, по его рассказам, умопомрачительные амуры с великосветскими дамами. Он пишет пейзажи. И хочет идти на войну. Значит, они могут отправиться воевать вместе. Элизабет Ницше, приехавшая в те дни навестить брата, поет дифирамбы Фрицу, пышущему здоровьем, блещущему умом, переполненному энергией.
Итак, Одиссей собрался в поход. 12 августа он встречается с развеселым художником в Линдау. 13-го они садятся в поезд на Эрланген, болтают, хохочут, предвкушая необыкновенные приключения. И Ницше задорно поет только что сочиненную им патриотическую песню: Прощай, на бой мне отправляться, / Дойду до Рейна, может статься.
Что же он делает?! Повестки не получал, на призывной пункт не идет — нет, оба читали газеты, увидели обращения к добровольцам и вот направляются в “Эрлангенское общество полевой благотворительной деятельности”.
В госпитале из нас готовят военных лекарей и хирургов, пишет Ницше своей матери. Это, конечно, сущая чепуха. Из них на скорую руку делают санитаров.
Первое задание — разыскать в окрестностях Верта тех, кто остался в живых, найти могилу офицера высокого ранга. Заглядывая в лазареты и прошагав два-три десятка километров, они попадают на поле боя и становятся свидетелями страшного опустошения.
Несмотря на сильный запах тления, искатели приключений подбирают возле убитых солдат пули к французским винтовкам системы Шаспо. Сувенир для друзей и знакомых на родине. Прилагаю кое-что, напоминающее о кошмарной мясорубке под Вертом, пишет Ницше своему старому учителю Ричлю, сидя в два часа ночи на полу телячьего вагона. Письмо с пулей в конверте получается коротким, ибо при жалком свете коптилки не распишешься.
Дальнейший маршрут: через Хагенау и Нанси к Мецу. По следу побед и смертей. Вид последних замыкает им уста. Они поворачивают назад. В день битвы при Седане, когда французы капитулируют, а Наполеон III попадает в плен, соратники вновь ступают на родную землю. Ницше — тяжело больным, заразившись холерой и дифтерией зева. Любознательный вояжер лежит пластом. Решает лечить себя сам лошадиными дозами лекарств, ведь он во всем разбирается лучше других! После того как я в течение нескольких дней потерзал свой организм опиумными и танинными клистирами, а также ляписными микстурами, главная опасность миновала. Мосэнгель самоотверженно ухаживает за Ницше, он его ангел-хранитель.
Итак, Ницше лежит в постели и пишет из эрлангенского отеля “Вальфиш” Рихарду Вагнеру. Похваляется своими подвигами, при свершении коих ему сопутствовала удача. Что до побед германского оружия, то лучше уж промолчать: это огненные знаки на стене, понятные всем народам.
В Базель Ницше возвращается в октябре с позывами к рвоте, мигренью, приступами желудочных болей и резью в кишечнике, мучимый бессонницей и геморроем. Чувствует себя скверно. Бюсты прусской королевской четы, подарок за участие в войне, он хоть и поставил в своей меблированной комнате, однако находит, что, в сущности, эти упившиеся кровью господа ужасны.
В Базель приезжает Элизабет. На протяжении ближайших восьми лет, с перерывами, она будет заниматься домашним хозяйством брата. Пиндер и Круг, его старые друзья из Наумбурга, тем временем обручились. Помолвлен и Овербек. Ницше продолжает вести холостую жизнь. Сестру это устраивает. Достаточно того, что Фрица любит, боготворит и балует она. И брат берет Лизхен на все званые вечера, вместе они бывают в Трибшене у Вагнеров. Опрятная девушка, по мнению хозяев виллы, послушна, мила и скромна.
Но вот то, что Ницше не женится, на их взгляд, противоестественно. Как и то, что он постоянно восторгается своим другом Герсдорфом. Это же ненормально. Я бы считал, что Вы должны жениться или сочинить оперу, пишет Вагнер Фридриху Ницше в предрождественские дни 1874 года. И то, и другое Вам может как пойти, так и не пойти впрок. Но все же лучше жениться. Он просто считает Ницше ипохондриком и трусом. И в свойственной грубияну манере добавляет: Ах, господи, женитесь-ка на богатой! И надо же было Герсдорфу родиться мужиком!
За год до этого, когда чуть ли не все товарищи Ницше ринулись обручаться, он писал именно Герсдорфу: Мы останемся верными друзьями, сколько бы представительниц прекрасного пола ни встало между нами, не так ли? Мужчины для него — нектар и амброзия, бальзам, исцеляющий душевные раны. Женщины созданы, чтобы рожать детей. Об этом он тоже думает, судя по строкам из письма к Роде: Время от времени мы должны исполнять и другую нашу обязанность, заботясь о здоровом, духовно и телесно равноценном нам потомстве.
И все-таки ему дороже кентавры, которых он хочет родить сам. Его первый большой труд выходит с наступлением 1872 года. И производит ошеломляющее впечатление. Но только на коллег. Молодой базельский филолог развенчивает философа из Афин. Сократа! Филолог ставит античность с ног на голову, толкуя ее по-новому. Ключевые фигуры — Аполлон и Дионис. Бог солнечного света, гармонии, духовной деятельности и искусств, бог исцеления. И бог виноделия, упоения, экстаза, восторженности, плодородия.
Аполлоническое и дионисическое. Дуэль рассудка с интуицией. И оба бога стремятся к победе. Философия власти, к которой позже придет Ницше, здесь еще только намечена. Сквозь спокойную ясность Аполлона прорывается необузданность Диониса. Она звучит в пении хора. Лирическом, чувственном, пьянящем. Такой она была, греческая трагедия, рожденная духом музыки.
Но потом в это мистически возвышенное действо вторглось слово — диалог, логический ум Сократа. Подлинное искусство превратилось, по глубокому убеждению Ницше, в изощренное, ненатуральное, рафинированное. Время сократического человека миновало: возложите на себя венки из плюща, возьмите тирсы в руки ваши и не удивляйтесь, если тигр и пантера, ласкаясь, прильнут к вашим коленям. Имейте только мужество стать теперь трагическими людьми: ибо вас ждет искупление.
Спасителем выступает, конечно, Вагнер, потому как только музыка, революционная музыка Вагнера — Ницше называет ее философией звука — способна оживить злодейски убитый Сократом миф. Так что первое философское сочинение Ницше по-своему пропагандистское, это — дифирамб его трибшенскому богу.
Вагнер потрясен. Он любит пафос и сакрально-торжественный тон, который уже вскоре покажется Ницше слащавым и вызывающим чувство неловкости. Итак, Вагнер в восторге. Я не читал ничего более прекрасного, чем ваша книга! Она великолепна!.. Козиме я сказал, что после нее Вы самый желанный для меня человек. Вот если бы Ницше соблаговолил заглянуть на часок-другой в Трибшен, то выход в свет его творения можно было бы отметить по-дионисийски.
Но у Ницше не то настроение. Снова приближается Рождество. А ему неможется. Он принимает лекарства. Питается диетическим супом и хлебом из пшеничной муки грубого помола. А главное — ждет реакции, откликов на свое сочинение. Однако их нет. И это при том, что он сперва разрушил, а затем заново создал целый мир. Кроме немногих коллег, его книга никого не волнует. Радуются только Вагнеры, раздают ее всем друзьям.
Милая Козима, как водится, высказывает пожелания. Всегда надо что-нибудь достать. Ницше знаком с этой привычкой не первый год. К Рождеству детям нужны подарки. Куклы-марионетки. То, что рисует ей фантазия, в Люцерне, хоть весь город обойди, не сыскать. Купите, пожалуйста, короля и черта. Говорят, в магазине игрушек, что в Базеле на Айзенгассе, большой выбор.
Кроме того, требуется тюль с золотыми звездами. Девочки хотят одеться ангелами. Если не удастся найти тюль, сгодится тарлатан. И необходимо срочно отдать в переплет издания классиков из библиотеки маэстро. Для греков, пожалуйста, красновато-коричневый цвет, для римлян — желтовато-коричневый. Не окажет ли им милый господин профессор эту услугу? Он же свой человек. А после “Рождения трагедии” — совсем близкий.
Но отчего никто не откликается на книгу — не хвалит, не разносит? Даже его старый добрый учитель Ричль. Потому как не испытывает желания. Ограничивается двумя словами в записной книжке: остроумное похмелье. Ницше сетует в письме: Если Вам, думал я, встретилось бы в Вашей жизни нечто многообещающее, то оным могла бы быть, пожалуй, эта книга. Многообещающее — для науки, многообещающее и для душевного склада немца. Король классической филологии вновь очень немногословен в своей записной книжке: мания величия.
Ницше полагает, что посеял бурю, а пожинает штиль. Что филологам до Диониса? Они верят в Сократа, в человеческий разум, а не в мир как волю к игрищам и потехам.
Неужели у этого человека нет иных забот? Германия восстала ото сна! Прусский король Вильгельм провозглашен в Версале германским императором. Это сделал Бисмарк. Страна охвачена грюндерской горячкой. Страна набирает силу, расправляет плечи. Все бурно идет в рост, становится краше.
А кто окопался в рейхстаге между правыми и левыми, образовав вторую по численности фракцию? Истовые, надменные католики, некие индивиды с негерманской внешностью, космополиты-апатриды. С центром надо бороться. Как и с евреями, которые везде и всюду впереди. В новой, великой Германии первым хочет быть Вагнер. В апреле 1872 года он переезжает в Байройт. Возвращается домой — в рейх. А Трибшен, остров блаженных для Ницше, тает в дымке из скорби и тоски.
Какое ему дело до Байройта? И что за удельное княжество крепнет и ширится вокруг виллы Ванфрид? Идеальное общество, по Вагнеру, состоит из императоров и королей, правых интеллектуалов и ярых антисемитов. Это лощеная элита, деспоты и парвеню, не терпящие иностранных слов, дышащие патриотическим фимиамом и преклоняющиеся перед Зигфридом, германским героем, глядя на которого должен выздороветь хворый мир.
Хочет ли Ницше примкнуть к этому кругу? Ницше, который решил брать словосочетание “Германская империя” в кавычки? Устроит ли его роль придворного философа у Вагнера, чего тот несомненно желал бы? От края пропасти молодого коллегу отводит великий Якоб Буркхардт, читающий в Базеле историю искусств. Это умудренный жизнью, проницательный человек, хорошо знающий, как делается политика, в частности, в области культуры, и потому — пессимист. Любая власть, убежден Буркхардт, порождает зло.
Он любит Ницше. И не любит Вагнера. Распознав в юном друге выдающиеся способности, делится с ним своими мыслями о чрезмерном возвеличивании гениев, о тирании, о том, как незаметно для самого себя можно погрузиться в антидемократическую трясину.
Чтобы прозреть, понадобятся годы. Но уже теперь Ницше начинает понимать, что боготворимый им человек — хвастун и шарлатан, чье искусство несет с собой не благо, а зло: напыщенность, ложный пафос, высокопарный соблазн.
Однако его бог пока не стал истуканом. Ницше, напротив, — конченый человек. Ему нет и тридцати, а как ученый он уже никому не нужен. После “Рождения трагедии” студенты бегут от него.
С огромным трудом, пишет он Роде, удалось найти желающих прослушать в зимнем семестре курс его лекций о риторике греков и римлян. Желающих — двое. Один — германист, другой — юрист. Из филологов не записался никто.
“Я опять изверг немного лавы”
Ницше получает любовное письмо. Ни один человек на свете не понимал меня и не пренебрегал мною так, как Вы, сетует дама. Редко кто меня так радовал и причинял мне такую боль… Впрочем, доводилось ли мне вообще испытывать что-либо подобное? Прощальное послание, крик души. Ницше пошел на окончательный разрыв. Она всегда будет носить с собой подаренного им прекрасного, окаменевшего, оборванного Диониса. Ницше же пусть нет-нет да и взглянет на жизнерадостного непобедимого юношу Диониса, которого преподнесла ему она. Будьте здоровы, желаю, чтобы Вы поскорее вылечили глаза. С глубоким уважением Розалия Нильсен. Написаны эти строки в июне 1873 года, за несколько дней до того, как Ницше уйдет в летний отпуск.
Единственная известная эпистола с признанием в любви к Ницше. А Розалия Нильсен — единственная женщина, которая всерьез увлеклась им. Эмансипе, революционерка, приверженная идеям Джузеппе Мадзини. Сражалась в Италии за свободу и была брошена там в тюрьму.
Однако революционерка избирает потом богемный образ жизни, неопрятна и производит крайне отталкивающее впечатление, замечает один из ее знакомых. Обитает в Лейпциге где-то в мансарде, пишет для журналов о цыганской музыке. По ее версии, личное знакомство с Ницше происходит в одном из отелей Фрайбурга. Вид у нее при этом ужасный. Ницше убегает с театральным возгласом: Страшилище, ты меня обманула! И называет ее отныне призраком.
Ничто не пугает его, одержимого инстинктом чистоплотности, так сильно, как безобразие и неряшливость. Спустя десятилетие в “По ту сторону добра и зла” он прямо скажет: Самую глубокую пропасть образует между двумя людьми различное понимание чистоплотности и различная степень ее. И славит затем неописуемую полноту счастья, доставляемого купанием.
И вот жалобное признание в любви, которое пару месяцев спустя получит таинственное и драматичное продолжение. Пока же Ницше отдыхает в Гларнских Альпах. Друг Герсдорф, коллеги, один из студентов Овербека, несколько юных дам — веселая компания!
Каждый день они часами бродят среди гор, пока не спускаются крутыми скалистыми тропами к окаймленному лесами озеру Каума. Разоблачаются под кваканье лягушек, голышом прыгают в студеную воду, плавают, плещутся с радостными воплями. На берег выскакивают огненно-красные.
По преданию, вода в озере обладает целебной силой. Ницше любит такие сюрпризы. Сразу же делает примочки на глаза. Лечится и молоком. Первый стакан — в половине шестого утра. После обеда все устраиваются в лесу, читают под сенью грозных утесов вагнеровских “Валькирию” и “Зигфрида”. А также Гёте и Плутарха. Ужинают в семь, съедая что-нибудь горячее в прохладной столовой, обильно населенной мухами. Глаза у Ницше видят лучше. Зеленые занавески в комнате — бальзам для них. В солнечные дни он прикрывает их козырьком такого же цвета. Отпуск заканчивается в середине августа — одновременно с выходом первого “Несвоевременного размышления”.
А размышляет Ницше над книгой теолога и философа-младогегельянца Давида Штрауса “Старая и новая вера”. Христианство мертво — его главный тезис, настало время по-новому взглянуть на мир — опираясь на мораль, музыку и поэзию. Творения Лессинга, Гёте, Баха, Бетховена и других корифеев. Вагнер к их числу не относится. С точки зрения умудренного жизнью Штрауса он просто шарлатан. Невыносимый человек.
Вагнер и Козима находят, что изданный огромным тиражом опус Штрауса ужасно поверхностен. Делятся своими впечатлениями с другом семьи. Ницше сейчас же покупает книгу и не без подобострастия сообщает Вагнеру, что собирается опубликовать чудную подборку омерзительнейших стилистических перлов, дабы показать, каков он на самом деле, этот мнимый “классик”.
И действительно показывает. Бьет наотмашь, не зная жалости. Штраус — филистер, более того — предводитель филистеров! Ницше цитирует его, раздевает фразы донага и выставляет на всеобщее осмеяние. Нравственное поведение есть самоидентификация индивида сообразно идее рода, утверждает Штраус. Говоря понятнее, пишет Ницше, это всего лишь означает: живи как человек, а не как обезьяна или тюлень.
Да, это настоящий Ницше — ироничный, саркастичный, беспощадный. Я опять изверг немного лавы, сообщает он Эрвину Роде, очерк-возражение Давиду Штраусу. Вот это эссе и появляется в печати к моменту его возвращения в Базель из летнего отпуска.
А Вагнер? Очерк добавляет ему нервотрепки. Он как раз корпит над “Гибелью богов”, жалуясь, что все постоянно хотят получить что-то от “гения”. Ваш “Штраус” мне совсем некстати, пишет он Ницше с нескрываемым раздражением. Это может взбесить кого угодно… Да, конечно, Рихард любит побушевать, но не совсем всерьез, а потому под конец бравому Фридериху полагается и кусочек сахару: Книгу я, разумеется, читал и клянусь Вам Богом, что считаю Вас единственным, кто знает, чего я хочу.
Когда спустя полгода после выхода “Несвоевременного” тяжело болевший Штраус умирает от рака, Ницше пишет своему другу Герсдорфу: Я очень надеюсь, что не отягчил последние месяцы его жизни… Меня это ранило бы.
К полемике со Штраусом он вернется в конце своей сознательной жизни. Заявит в “Ecce homo”, что никогда не нападает на личности и пользуется ими только как сильным увеличительным стеклом, которое может сделать очевидным общее, но ускользающее и трудноуловимое бедствие. Так напал я на Давида Штрауса, вернее, на успех его дряхлой книги у немецкого “образования”, — так поймал я это образование с поличным…
Между тем идея построить в Байройте новый театр для проведения фестивалей, похоже, может обернуться провалом. Деньги поступают по каплям. Стройка на холме фактически заморожена. Впору объявлять о банкротстве. Ницше должен написать “Призыв к немецкому народу”, подвигнуть его на более активную покупку патронатных билетов. И конечно, напишет. Будет сделано.
Но сначала надо раскрыть заговор. Байройту, пишет Ницше Герсдорфу, угрожает совершенно непредвиденная страшная опасность. Строятся козни, на которые он обязан ответить контрподкопом. В происках, естественно, участвует призрак Р. Н., то есть Розалия Нильсен, автор любовного послания. Явно ненормальная особа с мрачным видом говорила намеками, распространяла слухи о каком-то тайном завещании, махинациях с патронатными билетами и некоем международном заговоре. Ницше сообщает обо всем этом в самых туманных выражениях Эрвину Роде и просит письмо н е м е д л е н н о сжечь. Не решается и подписать его своим именем: Будем мыслить сапёрными понятиями, подписываться псевдонимами, носить накладные бороды. У-у-у! Как свищет ветер! По поручению связанных круговой порукой Хуго с глухим загробным голосом.
Призрак по имени Розалия, похоже, привел Ницше в сильное замешательство. Овербек рассказывает о комичной сценке, разыгрывавшейся между весьма странной перезрелой девой и его другом на квартире последнего. Рта они почти не раскрывали, объясняясь более или менее грандиозными жестами. В конце концов Ницше поставил стул, на котором сидела фрау Нильсен, за дверь. Это и стало точкой в их отношениях.
В промежутках между импровизациями на тему “призрака” Ницше набрасывает заказанный ему призыв к соотечественникам. Не скупясь на патетику, в вагнеровском стиле. Гневное, обличительное обращение. Немецкий народ покроет себя позором, если не поддержит денежными средствами возведение союзнической хижины — так Ницше именует байройтский проект.
Теперь, когда империя возрождена, он по-прежнему не стесняет себя в выражениях. Упрекает немцев в погоне за счастьем, наслаждением, роскошью. Еще видит в Вагнере спасителя. Именно в наши дни, когда народ захлестывают политические и национальные страсти и он легко поддается инстинктам, люди нуждаются в очищении и облагораживании возвышенным очарованием подлинного немецкого искусства и трепетным отношением к нему.
Спасать проект он едет в Байройт в воинственном настроении. Но торжественная закладка здания испорчена отвратительной погодой. Ницше приходится пожертвовать новой шляпой. На стройплощадке — грязь, туман и мрак. К тому же собравшиеся в ратуше делегаты не принимают его призыв-предостережение. Слишком громогласно, тон оскорбителен. Тот, кого так поносят, не склонен к филантропии, заявляют господа спонсоры.
Ницше получил отставку, что его вполне устраивает. Байройт — род недуга, и новая Германия — не его государство. В “Утренней заре” он напишет о хищниках грюндерских лет, внушающих ему ужас. Взять хотя бы пищу. Как люди теперь принимают ее — тьфу!.. Всё — с преизбытком. Тяжесть в желудке и мозгу прогоняют возбуждающими напитками… Что только не приснится после этого — тьфу! А какими искусствами и книгами в качестве десерта заканчиваются такие трапезы — тьфу!
В Ницше постепенно пробуждается демон. Какую запись о нем молодой бунтарь духа сделал однажды? Найди он слово, которое, будучи изреченным, уничтожило бы мир, вы думаете, он бы не изрек его?
Но пока Ницше лишь в поисках материала, пока только клянет эту жуткую страсть и любовь к стяжательству. Люди гребут и гребут деньги, при том что живется им совсем недурно. Но лишь тот, у кого их больше, овладевает истиной. А владея ею, можно позволить себе со спокойной совестью быть бесчеловечным и сжигать евреев, еретиков и хорошие книги. Подчас, говорит Ницше, он больше не получает удовольствия даже от немецкого языка и предпочел бы говорить только на латинском.
Хотел бы он и жениться. Да, Ницше вдруг предается мечтам. Романтически взволнован. Пишет матери: Ах, как бы я хотел иметь маленькое поместье. Тогда бы он оставил профессуру и, подобно Герсдорфу, стал бы скакать по жнивью, то бишь управлять имением. Герсдорф — крупный латифундист! Ну и что… Ницше хватило бы и клочка земли, чтобы тихо и храбро прожить там до конца.
И вот в июле 1874 года он едет с другом в Бергюн, городок с несказанно красивыми окрестностями. Нет, в последнее время он не работал много, пишет он сестре, мешал запор, хоть и не особо сильный. Просто перепил доброй вальтеллины. Наконец, сюрприз: Как курьез сообщаю кроме того, что намедни вечером чуть было не решил жениться на фройляйн Рор — так она мне понравилась.
Берта Рор из Базеля за год до этого отдыхала летом вместе с Ницше и компанией. Ревнивая Лизхен не скрывает своей тревоги в ответном письме. Фриц успокаивает ее: Моя реплика о фр. Рор не должна Тебя волновать. Сообщал об этом как о курьезе… Только Ты ведь знаешь, что мгновенный взгляд обычно значит больше, нежели множество взглядов…
Года через два такой момент повторится. Дирижер из Женевы, желающий прочесть “Рождение трагедии” на французском, пригласил Ницше в гости. Отправляясь в путь, господин профессор трусит. Я страшусь нового города, как дикого зверя, замечает он. Но расположенная возле гор Женева нравится ему. А еще больше нравится Матильда Трампедах, ученица дирижера. Девушка, будто сошедшая с картины Боттичелли: двадцать один год, кроткая, стройная, зеленые глаза, золотистые локоны, интеллигентная, к тому же с состоянием.
Ницше встречается с ней трижды. И всякий раз не в одиночку. Как-то, совершая прогулку, спорят о Шелли, Шекспире, Байроне, о праве народов на свободу. Тут в разговор вступает робкая Матильда: не странно ли, что люди, отстаивающие идею ничем не ограниченной свободы, сами нередко скованны и застенчивы? Подняв глаза, напишет она позднее, я встретилась с испытующим, глубоким взглядом Фридриха Ницше.
Вот оно, то мгновенье, которое придает ему смелости. Зайдя, чтобы представиться, прокатившись весенним днем к озеру и нанеся прощальный визит, во время которого Ницше, играя на рояле, открывает Матильде Трампедах свою душу, то есть после общения, длившегося не более четырех-пяти часов, профессор делает девушке предложение. Не устно, нет, на это недостает отваги. Он отправляет девушке письмо.
Здравствуйте, милая барышня, пишет Ницше 11 апреля 1876 года. Соберитесь с духом, дабы не испугаться вопроса, который я засим задаю Вам: хотите Вы стать моей женой? Я люблю Вас, и у меня такое ощущение, будто мы уже вместе. Ни слова о внезапности моего влечения!.. Но хотел бы знать, испытываете ли Вы такие же чувства, как я, — что мы вообще никогда не были чужими друг другу, ни одного мгновенья!
Следующим утром, в одиннадцать, он уезжает скорым в Базель. Адрес — в конверте. “Если Вы найдете в себе достаточно сил, чтобы без промедления сказать да! или нет — то письмо с Вашим ответом застанет меня до 10 часов завтрашнего дня. Hotel garni de la Poste.
Но у письма есть и тайный мотив — Excelsior. Во время прогулки к озеру с Матильдой Трампедах говорили и об американском поэте Лонгфелло, который бывал в этих местах Швейцарии, поблизости от Женевы. И написал тут балладу “Excelsior”. Нет, Ницше ее не знает, зато знает фройляйн Матильда, поэтому к ней просьба: перевести и прислать вместе с оригиналом.
Итак, отважный юноша хочет подняться в метель на Сен-Бернар и воткнуть там в вечный лед стяг со словом “Excelsior”, что значит “Вперед и выше!”. Красивая девушка предупреждает его о грозящих опасностях. Смельчак, пренебрегая ими, пускается в путь, а когда в горах занимается серый рассвет, лежит lifeless, but beautiful, бездыханный, но прекрасный, в снегу, не слыша обращенный к нему с неба призыв — Excelsior!
И Ницше спрашивает в письме, не живется ли человеку, соединившему свою судьбу с другим человеком, вступившему в брак, в конечном счете все же свободнее и лучше, чем в одиночку… то есть устремленным excelsior? Как, увы, станет жить и он, а домом ему будут горы с заснеженными вершинами, ибо Матильда Трампедах не принимает его предложения.
Ницше не так уж и разочарован, получив отказ. Похоже, видит в нем перст судьбы. Спустя три дня он пишет своему другу Роде: Такое впечатление, будто люди прислушиваются ко мне и прямо-таки ожидают, что я поднимусь еще выше и стану свободнее, дабы и они при этом стали свободнее. Знаешь балладу Лонгфелло “Excelsior”?
Значит, быть одному. Работать. Подняться высоко. Преклонение перед гением, почитание и возвеличивание его он делает своей программой. Кредо Ницше гласит: смысл существования человечества в том, чтобы рождать великих людей. Направление ему указал Чарльз Дарвин. Естественный отбор. Любой вид стремится превзойти самого себя. В этом его цель.
Такая же цель и у Ницше. Каждому молодому человеку необходимо разъяснить, что он неудавшееся творение природы и потому должен совершенствоваться. Ухватив себя за волосы, вытащить из болота, называемого человеческой массой. Только в мыслях об этом душа уединится, обретя бесконечность, пишет Ницше. И конечно, он имеет в виду самого себя, говоря: настанет день подняться так высоко, как никогда не поднимался ни один мыслитель, в чистый, студеный альпийский воздух.
Для этого он должен сбросить балласт. Должен расстаться. Сперва с Шопенгауэром, затем с Вагнером. Медленно и мучительно вытесняет он из сознания героев своей молодости. Вытеснить их до конца из сердца ему не удастся. Но он должен быть свободен, должен быть пуст для собственного демона, который вселяется в него, заполняет его целиком, не оставляя места никакому иному влиянию.
В том числе и вагнеровскому. Вагнер — тиран. А тираны по определению верят только в себя. Ни в кого другого. Значит, и Вагнер верит только в себя, а не в Ницше. Ницше для композитора — всего лишь стилистический лавровый венок. Вагнер многим рискует, не признавая Брамса и др., а также евреев, пишет Ницше, подразумевая под др., конечно, и себя.
Начинается борьба титанов. После победы немцев в 1871 году Брамс и Вагнер сочинили произведения, пронизанные ощущением триумфа. Вагнер — короткий “Императорский марш”, надеясь — как выяснилось, напрасно — получить от молодого монарха, и прежде всего от Бисмарка, субсидии для реализации байройтского проекта. Брамс — большую “Триумфальную песню”.
Отправляясь в августе 1874 года к Вагнерам в Байройт, Ницше кладет в чемодан ее клавир. В поклаже у него — “бомба”. Первый вечер проходит мирно и весело. Но уже на второй — “бомба” взрывается. Вагнер играет гостям фрагмент из “Гибели богов” — оперы, которая дается ему очень тяжело. Ницше вскоре напишет, что эта музыка рассчитана не на художественное восприятие, а на то, чтобы действовать на нервы. Музыка хаотичная, сумбурная, как дурной сон.
Протест рвется наружу. И когда Вагнеру аплодируют, а он отвечает легким наклоном головы, Ницше встает, подходит к роялю — и играет Брамса. Его “Триумфальную песню”. Вагнер, который находит творения Брамса ужасными, громко смеется. Разве можно класть на музыку такое громоздкое слово, как “справедливость”! Не звучит. Режет слух даже дилетанту. Вечер испорчен. Третий день тянется медленно, монотонно.
На четвертый Вагнер наносит контрудар. Играет “Триумфальную песню” сам, разымает ее и — разбивает в пух и в прах. Вот так. И довольно! Убогая музыка! Однако Ницше пылко защищает ее. И тогда Вагнер начинает метать громы и молнии. Разгорается яростный спор — о стиле, о политике, о новом рейхе. Говорить надо на чистом немецком языке, гневно требует Вагнер. Иностранные слова ему ненавистны. А Ницше вновь заявляет, что желал бы изъясняться только по латыни: от всего немецкого он заболевает. Вагнер же хочет знать, на кой дьявол Ницше стал педагогом. Дабы проучить строптивца, садится за рояль и прямо-таки вколачивает в клавиши свой “Императорский марш”.
Грюндерская суперактивность сменяется депрессией. Биржу лихорадит, курсы акций летят вниз, многие фирмы и банки объявляют о банкротстве. Экономический кризис — во всей Европе. От стремительности перемен захватывает дух. Поезда грохочут по рельсам со скоростью 70 километров в час. Общая мощность паровых машин в Германии превышает 2,5 миллиона лошадиных сил. Впереди по этому показателю только Америка и Англия. Растут города. Люди теряют работу. Подаются за океан.
А что же Ницше? Философ становится отшельником, ищет уединения в своей пещере, на горных высях, где быть значит больше, чем иметь. Действительность вызывает в нем отвращение. Плохо понимает народ великое, т. е. творящее, скажет его Заратустра. Медленно течет жизнь всех глубоких родников… Беги, мой друг, в свое уединение! Я вижу, ты оглушен шумом великих людей и исколот жалами мелких. Где кончается уединение, там начинается базар. Его он атакует.
Он вообще все атакует. Мишенью становятся прогресс, всеобщее образование, современное государство, национальное, культуркампф. Он нападает на дух времени, который с такой огненной страстью защищают богачи. Но у элегантных есть все основания, пишет Ницше, остерегаться этого немецкого огня, иначе может статься, что пожрет он их вместе со всеми их куклами и восковыми идолами.
Кто захочет это читать? Предсказаниям Кассандры не верят. “Несвоевременные размышления” лежат у издателя мертвым грузом. Первое эссе разошлось тиражом 500 экземпляров, второе — чуть более 200. Это давит на психику, изнуряет. Моя весьма проблематичная склонность денно и нощно размышлять, пишет Ницше, всегда делала меня больным. Пока я действительно был ученым, я был здоров.
Теперь же вся эта скверна дает о себе знать регулярно — головные боли, длящиеся часов тридцать, рези в желудке, колики, запор. И почти неодолимая рвота, при пустом желудке. Короче, машина, казалось, хотела разлететься на куски, пишет он Герсдорфу, добавляя, что не раз желал, чтобы это случилось.
Врач прописывает раствор азотнокислого серебра (ляписа). Принимать в течение двух недель. Не помогает. Тогда хинин большими дозами. Тоже без пользы. Значит, надо вернуться к домашним средствам — обливаниям ледяной водой и диете. Сухарям и хлебу из пшеничной муки грубого помола. И к сливам для лучшего пищеварения.
Он с трудом добирается от постели до кафедры, по-прусски пунктуальный, читает лекции, у него теперь двадцать слушателей, но его письма к матери, к сестре, к друзьям полны жалоб: Завтра снова жду приступа… Со вчерашнего вечера не отступает дикая боль… Мигрень усиливается… В довершение ко всем бедам он, страдающий близорукостью, разбивает очки, поскользнувшись на обледенелой дороге, падает на руку с уже поврежденным пальцем. Вынужден поэтому каждый день ходить к врачу.
С философской точки зрения собственное существование видится Ницше адским падением в неприкаянность. Мое одиночество велико, пишет он, будущее — в густом тумане, теперешняя жизнь ненавистна. И подчас меня охватывает такое чувство опустошенности, что хочется кричать. Ах, он бы так желал, чтобы хоть раз извне пришло что-нибудь радостное и хорошее.
Но радостное и хорошее приходит изнутри. Рождается в нем самом. Счастье переполняет его, когда он бродит по лесам, когда в голове вдруг молнией сверкнет мысль, когда он пишет афоризмы о книгах, которые учат танцевать. Да, он умеет писать, умеет формулировать — дерзко и по-весеннему свежо, мягко и неистово. И мыслить он умеет. Мыслить для Ницше — самое необузданное желание и величайшее наслаждение. Мыслить — значит любить, значит жить в роскоши, предаваться сладострастию, быть на верху блаженства. И при этом расцветает его высокомерие, это духовное молчаливое высокомерие страждущего, эта гордыня избранного.
Домашнее хозяйство у него теперь ведет сестра Элизабет, ведет прилежно и по-обывательски. Привезла из Наумбурга мебель, чехлы для кресел, безвкусно разукрашенные узорами из фиалок и роз, марлевые гардины с голубыми петлями. С лекций Ницше приходит обессиленным и ложится отдохнуть. Элизабет в это время готовит. Длинными зимними вечерами он читает ей греческие трагедии, а когда болен и почти не встает с постели, она берет с полки Вальтера Скотта. Роман за романом, всего шестнадцать. Да, пишет он матери, они с Элизабет бегут в упряжке рядышком, как две добрые лошадки.
А потом появляется человек, родственный ему по духу, — Пауль Ре, философ, занимающийся проблемами этики, на пять лет моложе его. Ницше знакомится с тихим, застенчивым сыном померанского помещика в Базеле. И как он сам одержим гордыней избранного, так и Ре одержим гордыней познающего.
Ре — настоящая находка для Ницше. Равный ему. Партнер. Еврей по национальности, и антисемит Вагнер никогда не простит Ницше дружбы с ним. На свете есть клопы, есть вши. Ладно. В какой-то момент они завелись! Но их выводят, — скажет Вагнер о Ре и евреях. Люди, которые этого не делают, — свиньи!
Ре очищает своего друга от вагнеровской грязи и мерзости. А Ницше, побуждаемый острым аналитическим умом Ре, еще острее затачивает стрелы собственных мыслей. Снимает с предохранителя свое оружие — слово. Пишет: Вера в ценность жизни основана на нечистом мышлении. Пишет: Бог совершенно не нужен. Заменяет Бога пророком Заратустрой. И в конце концов — самим собой, Фридрихом Ницше.
В долине Роны Ре и Ницше проводят медовый месяц своей дружбы. Здесь, в Бе, они готовятся к путешествию, которое продлится, быть может, целый год: именно на такой срок Ницше взял отпуск в Базельском университете, мотивировав просьбу состоянием здоровья.
Они отправятся в одно из красивейших мест мира, на взморье в Сорренто. Сопровождать их будет по-матерински заботливая, остроумная, свободомыслящая Мальвида фон Майзенбуг, страстная поклонница Вагнера, феминистка. Она всем сердцем привязалась к молодому господину Ницше и хотела бы его сосватать.
27 октября 1876 года путешественники прибывают в Сорренто и останавливаются на вилле Рубиначчи. Синее море, рощи оливковых и апельсиновых деревьев, клубящиеся над Везувием облака — чудесный пейзаж. Ах, как хорошо они отдохнут тут!
Но кто живет в пяти минутах ходьбы от них? Вагнеры. Все семейство. А ведь перед самым отъездом Ницше получил от Вагнера телеграмму из Венеции. Тот просил выслать в Болонью две пары теплых шелковых рубашек и кальсон — базельский фабрикат, первоклассный товар… А сам, оказывается, в Сорренто. Случайность? Или Мальвида задумала помирить их, упрямых спорщиков?
Конечно, они все должны ходить в гости к Вагнерам. Ре сразу вызывает у Козимы и Рихарда антипатию — своей холодностью и сарказмом. Что ж, израильтянин иным быть не может! Ницше всецело занят собственным здоровьем. Разговор не клеится. Друзья облегченно вздыхают, когда 7 ноября Вагнеры уезжают. Наконец они одни, можно пораньше лечь спать. Ницше, однако, никогда больше не увидит Вагнера.
Здоровье его между тем не хочет идти на поправку. Даже здесь, в мягком климате итальянского Юга. Значит, причина не в перегрузке работой, а в нем самом. Моей голове, кажется, по-прежнему не хватает крови, пишет он матери в Наумбург, последние десять лет я слишком много размышлял.
Но себя ему не переделать. В размышлениях и думах — его жизнь. Изо дня в день он и Пауль Ре подолгу сидят в саду виллы Рубиначчи под деревом, срывая с него свои мысли. Ежедневно надо все-таки рождать пять мыслей, не меньше, полагает Ницше.
Они живут как в монастыре. Ницше встает в половине седьмого и будит других. Затем из его комнаты слышится шум низвергающейся воды — он обливается. В семь пьет молоко. В восемь все завтракают. Потом пишут, бродят по окрестностям, выходя, случается, к Салернскому заливу, читают, дискутируют. Но все чаще Ницше вынужден оставаться в постели.
Он пробует все. Дышит настоями трав, принимает душ, лечится бромом и натрием, парит ноги с горчицей и золой. Но ничто не помогает. Заключение врача: или болезнь отступит, или перестанет работать мозг.
Никто еще не оценивал состояние его здоровья столь сурово. Ницше вердиктом убит. Ему всего лишь тридцать два, а он, похоже, одной ногой в могиле. Страх овладевает им, когда он вспоминает об отце. Тот умер в тридцать шесть от размягчения мозга. Возможно, пишет Ницше, со мной это случится еще скорее.
“Я учу вас о сверхчеловеке”
Ницше идет в собор Св. Петра. Хотя уже не первый год во всеуслышание заявляет: Бог мертв. Попадает со света в сумрак и должен сперва привыкнуть, ведь он наполовину слеп. Потом видит ее. Лу Саломе. Она стоит в длинном черном, наглухо застегнутом монашеском платьице; так облачаются недотроги. Он подходит к ней улыбаясь и говорит: Какие звезды свели нас здесь вместе? А рядом, в исповедальне, сидит Ре и что-то записывает. Конец апреля 1882 года.
Пауль Ре в Риме уже несколько недель. Примкнул здесь к любителям чтения, группирующимся вокруг Мальвиды фон Майзенбуг: преуспев на писательском поприще, она живет теперь на улице Польверьера, поблизости от Колизея. Ах, в каких только восторженных выражениях не расписывал Пауль Ре своему другу девушку по имени Лу, с которой познакомился у Мальвиды.
Русская, говорит по-немецки, голубые глаза, кроткая, интеллигентная… Чем не невеста для Ницше? Ответ его Паулю Ре гласил: Я охоч до душ такого рода. Скоро выступаю, дабы увести одну из них в полон. В письме к Овербеку Ницше еще откровеннее: О женитьбе разговор особый, я мог бы в крайнем случае согласиться на двухгодичный брак, да и то лишь принимая во внимание мои планы на ближайшие десять лет.
Какой замах! Для начала запросто дает себе десять лет жизни, при том что подолгу чувствовал себя прескверно. Чуть не помер. Глаза видят все хуже. Чтобы подлечить их, новый врач, д-р Эйзер, запретил читать и писать на протяжении двух-трех лет. Но разве он может себе это позволить, если тем лишь и живет, что читает и пишет!
И вечно этот страх перед помешательством, умопомрачением! Врач дружен с Рихардом Вагнером и распространяется в письмах о хворях своего пациента. В студенческие времена тот ведь, говорят, заразился сифилисом. А в Италии, узнает далее Вагнер, Ницше по совету врача не раз совершал коитус.
Байройтский патриарх, привыкший называть вещи наигрубейшими именами, пишет д-ру Эйзеру, что такие случаи ему знакомы. Всему виною онанизм. Да, можно Ницше так и сказать. Он сам ему неоднократно советовал жениться. Как и врач в Неаполе, это он знает. Но Ницше ведь занят только собой и своими мальчиками. Что не может не вредить здоровью.
Вагнер в ту пору для Ницше уже за облаками, превратился в Вотана, он далеко, взошла другая звезда. Генрих Кёзелиц, молодой композитор, робкий, милый, располагающий к себе. Приехал в Базель ради того, чтобы слушать лекции Ницше. Значит, приверженец и ученик. Вот он, новый Моцарт, воскликнет Ницше вскоре с несколько преувеличенным восторгом и добавит: как убого, искусственно и театрально звучит теперь в моих ушах вся вагнерщина.
Ницше дает Кёзелицу новое имя — Петер Гаст. И тот становится его писарем, корректором, чтецом. Для полуслепого — человеком незаменимым.
Потребность в уединении тем не менее усиливается. Ницше отсылает Элизабет к матери в Наумбург. Хочет жить один. Без экономки. Уединенность лечит. Он больше не может слышать болтовню своей сестры. Все-то она знает лучше! Говорит, например, что ему достаточно регулярно пить воду, и тогда он избавится от головных болей.
Ницше поселяется за городом. Дешевле. Составляет план работы, прогулок и питания на ближайшие 200 недель. Обед: бульон Либиха, 1/4 чайной ложки до еды. 2 бутерброда с ветчиной и 1 яйцо. 6 — 8 орехов с хлебом. 2 яблока. 2 имбирных и 2 бисквитных печенья.
Прекращает отношения почти со всеми знакомыми. Скрывается в горах. Сочиняет афоризмы, объединяя их под названием “Человеческое, слишком человеческое”. Когда добродетель выспится, она встает более свежей. Размышляя, он, посадивший себя по части секса на абсолютную диету, приходит в состояние крайнего возбуждения. Говорит об Exstasis сладострастии интеллекта. Его половой акт — мышление. А мыслит он непрерывно. Большинство мыслителей пишут плохо, потому что они рассказывают нам не только о своих мыслях, но и о процессе мышления.
“Человеческое, слишком человеческое” я сотворил на высоте 7200 футов над уровнем моря, пишет он Петеру Гасту. Быть может, это единственная в мире книга, у которой столь высокое происхождение. То, что на благо мыслям, во вред здоровью. Вот уже девять дней непрерывные головные боли и рвота. Организм его не знает иных ощущений, кроме судорог и страха.
Петер Гаст, живущий теперь в Венеции, приглашает глубокоуважаемого профессора приехать. Ницше еще раз уносится мечтами в рай: Сидеть на площади Сан-Марко и слушать военный оркестр, под солнышком… Есть сладкий инжир. И устриц… Великая тишина. Захвачу с собой несколько книг. Теплые ванны у Барбезе (адрес у меня имеется). Но нет сил. Отправиться в дальнюю дорогу он не в состоянии. Не верит больше и в выздоровление. Вы не можете себе представить, до какой степени изнурен мозг, утрачено зрение.
И он срывается в Аид, в царство мертвых. Заканчивается тридцать пятый год моей жизни. А его отец умер в тридцать шесть. Ницше пробует окружить себя иными усопшими. Ведет беседы с Эпикуром, Платоном, Паскалем, Гёте. Голова раскалывается, по телу пробегает дрожь, а я, жалкий пациент, раздумываю, терзаю себя, при таких-то болях, раздумьями над тем, как “получше выразиться”. Да, стиль он доводит до такого совершенства, что сравниться с ним просто некому. Великолепный слог рождается, когда прекрасное одерживает победу над чудовищным. Отец Карл Людвиг в нем умирает. Но мать, цепкая, жизнестойкая мать, из него не ушла. И потому, как гомеровский герой, он снова в конце концов поднимается из Гадеса — Одиссей в облике Ницше.
Только вот преподавать он больше не может. Просит разрешения оставить профессуру. В тридцать четыре года выходит на пенсию. Получает отныне 3000 франков, три четверти оклада. Базельцы не умерят своей щедрости до его смерти — в течение двадцати лет.
Итак, Ницше отправляется в путь. Неуклонно держа курс навстречу климату, благоприятному для больного организма, сам таскает чемоданы, делает пересадки, путая поезда, щурит подслеповатые глаза в поисках пансионов. Так рассеянный профессор перебирается с высокогорья в Ниццу, из Венеции в Геную, оттуда в Милан. Как-то оказался в одном купе с юной балериной. Camilla era molto simpathica, пишет он Мальвиде. О, Вам надо было слышать мой италианский. И будь он пашой, немедля увез бы прелестное создание с собой, дабы оно могло станцевать ему что-нибудь, когда напрягать ум станет невмочь.
Зима в Генуе такая холодная, что Ницше вынужден надевать две пары носков и писать в перчатках. Тем не менее он чувствует себя как Колумб, который родился в этом городе. И тоже выходит вскоре в открытое море — отправляется вместе с другими пассажирами на паруснике к югу, на Сицилию. Однако отважный мореплаватель ступает на берег с позеленевшим от приступов рвоты лицом.
Итак, я добрался до моего “края земли”, где, согласно Гомеру, должно обитать счастье. И в самом деле, он нигде и никогда не был в таком хорошем настроении, как здесь и в эти дни. Люди невероятно любезны, балуют и портят меня. И он весь отдается во власть этой безмятежной жизни. Остались две приличные рубашки — плевать!..
Но вот задул сирокко, его вечный враг и в метафорическом смысле. Знойный ветер заставляет Ницше покинуть райскую Мессину, гонит к северу, в Рим, где под сводами собора Св. Петра он и встречает Лу, свою самую большую любовь.
Фройляйн Саломе производит на него столь сильное впечатление, что он сразу же делает ей предложение — поспешно, как уже бывало в его жизни. Причем самому ему отваги недостает, и сделать это за него он просит Пауля Ре. Но и тот уже влюблен в Лу. Даже просил у ее матери, генеральской вдовы, приехавшей в Италию вместе с дочерью, руки капризной барышни. И получил гневный отказ. Лу не желает выходить замуж. С любовью в своей жизни, говорит девушка, которой едва за двадцать, она покончила. Три года назад в Санкт-Петербурге у нее был роман с одним проповедником — драматическая история… Пришла пора дать волю неукротимому стремлению к свободе. Так что и Ницше она отвечает отказом.
В отношении влюбленных мужчин у нее другие планы. Анемичная девушка, нередко кашляющая кровью и страдающая обмороками, хочет жить и с тем и с другим. В духовном союзе. Хочет, чтобы у нее было два брата: спокойный аналитик Ре и неистовый философ Ницше.
В мае все снова встречаются у озера Орта, в северной Италии. Ницше предлагает совершить прогулку в горы — по этой части он дока. Но у матери Лу нет желания шагать по крутым каменистым тропам. Ре поневоле приходится остаться со старой дамой. Никто наконец не стоит у Ницше на пути…
Они с Лу поднимаются на Монте-Сакро. Лучезарный майский день. Перед ними зеркальная гладь озера. Рука об руку они взбираются выше и выше. Эта девушка привязана теперь ко мне так крепко, как вообще мыслимо на земле, напишет он Мальвиде.
Поцеловал ли он ее на священной горе? Спустя много лет после смерти Ницше Лу с недвусмысленной улыбкой скажет: может быть. И вот еще в чем он ей признался тогда: Монте-Сакро, самой восхитительной мечтой моей жизни, я обязан Вам. А ликующий Ницше сообщит Петеру Гасту в Венецию: Она зоркая, как орел, и бесстрашная, как лев, и при том все же очень кроткое дитя.
Они слишком долго пребывают на их горе — горе любви. Когда наконец возвращаются — мать в негодовании. Где вы так долго пропадали? Ре встревожен. Что они делали там, наверху? А Ницше? Ницше чувствует себя как в своей новой книге, книге откровений, “Веселой науке”: Ни один победитель не верит в случайность.
Потом они в Люцерне. Ницше хочет вновь попытаться завоевать сердце Лу. Кто знает, что сказал ей или о чем умолчал Пауль Ре у подножия Монте-Сакро. 13 мая 1882 года, возле скульптуры умирающего льва, работы Торвальдсена, Ницше делает Лу предложение, которое она опять отклоняет — на сей раз мягко, по-дружески. А значит, у влюбленного остается надежда. Семь лет спустя, находясь в психиатрической лечебнице Базеля, помешавшийся рассудком, он изобразит этого льва в виде мрачного, внушающего ужас призрака.
Пока же пенсионер с профессорским званием влюблен по уши. Лу и он сочинили себе девиз: От полумеры отвыкать, / А только в целое вникать / И жить решительно, прекрасно / С добром, которое всевластно. А ведь еще совсем недавно из-под его пера вышли такие стихи: Редко думает бабенка, / Но в пословице — совет: / Руководствуй, как ребенком, / Чуть размыслит — сладу нет.
И вот он у ног умной женщины, пишет любовные письма, подчас, в романтическом порыве, рисует между строчками соловьев: Ночи напролет заливаются они под моим окном. Сердечная тоска не дает уснуть. Когда я совсем один, признается он, то часто, очень часто повторяю Ваше имя — к величайшему моему удовольствию!
Только бы ничего не испортить… Главное — держать на расстоянии сестру Элизабет, маленькую противную ревнивицу. Я твердо решил, пишет Ницше Овербеку, не подпускать ее к нам, она способна лишь внести смуту.
Лу и Элизабет встречаются в Байройте. Лу хочет непременно послушать “Парсифаля”. Элизабет — тоже. Ей поручено представлять брата, который не приедет, потому что Вагнер для него в прошлом. Мальвида тоже здесь, берет Лу под свое крылышко, вводит в дом, именуемый Ванфрид, в круг близких Вагнеру людей, где Лу беспечно заявляет, что совсем не разбирается в музыке. Тем не менее вовсю развлекается в этом безумном обществе, флиртует, рассказывает, разумеется, о Ницше, кокетливо цитирует его — да, он познакомил ее со своей философией, как же иначе, ведь она его подруга.
Элизабет уязвлена. Ей тридцать шесть лет, и есть все шансы остаться старой девой. Нет, еще никто не просил ее руки. Правда, она прилежно учит языки, успевает посещать различные кружки, но ни ухажер, ни тем более любовник пока не нашелся. А что видит добродетельная дама, как, впрочем, и вся почтенная публика, здесь? Девица, которой всего лишь двадцать один год, безо всякого стеснения соблазняет солидных мужчин. Стыд и срам! К тому же утверждает, что она лучшая подруга Фрица.
Лу, ничего не подозревая, радостно пишет Ницше, который ждет ее в Таутенбурге под Йеной: Ваша сестра, ставшая теперь, можно сказать, и моей, поведает Вам обо всем, что здесь происходит. О, она уже это сделала. Поведала все без утайки. Ницше в ужасе, шлет Лу обидное письмо. Барышня отводит все упреки, вынуждая Ницше тут же снова взяться за перо: Я хотел жить один. — Но тут над дорогой пролетела милая пташка Лу, и я решил, что это орел. И захотел видеть его парящим вкруг меня. Приезжайте же, я слишком страдаю от того, что причинил Вам страдания. Сносить их вдвоем будет легче. Ф. Н.
Он просит Лу приехать в Тюрингию, в Таутенбург. Сестра встретит ее в Йене, у друзей. Но как только Лу там появляется, Элизабет опять принимается за свое: колкости, насмешки… И тогда Лу решает дать отпор. Но не тонкими отравленными стрелами, а пустив в ход тяжелую артиллерию.
Итак, Ницше отнюдь не блюститель нравственности, за коего Элизабет принимает брата. И не аскет. И уж конечно не святой. Ре ведь рассказывал, как в Сорренто молодая селянка приходила к Ницше на виллу. И как он осторожничал, чтобы фройляйн Майзенбуг ни о чем не догадалась. Между прочим, ей, Лу, он предлагал свободный брак. Вот так-то.
Неправда, возражает Элизабет, у брата всегда были чистые помыслы, это сама Лу предложила жить в свободном браке втроем — она, Ницше и Ре. В Риме Лу бегала за братом с одной целью: связать себя с ним — и таким образом прославиться. В Байройте же она потешалась над ним и его философией.
Потешалась? Смешно слышать. Элизабет понятия не имеет — ни о своем брате, ни о его мыслях. Ницше даже два раза делал ей предложение. — Вранье! Элизабет это лучше знает. Брат дал ей от ворот поворот. И Ре ее отшил… В общем, сидели Кримхильда и Брунхильда бок о бок у окна.
Тем не менее они вместе едут в Таутенбург, где останавливаются в доме пастора, Элизабет — как дама, сопровождающая молодую девушку. В тот же вечер она докладывает брату, что о нем намолола эта особа. Ницше сбит с толку, растерян — и объясняется с Лу. Каждые пять дней у нас разыгрывается маленькая трагедия, пишет он Петеру Гасту.
Затем почти три недели Лу и Ницше живут в идиллии. Как бы и не замечая Элизабет. Каждый день бродят по лесу. Ницше — все еще женихом. Предложений Лу он больше не делает, зато искушает ее разговорами.
Они беседуют часов по десять в сутки. В комнатке любимой ученицы Ницше засиживается до глубокой ночи. Чтобы поберечь его глаза, они обвязывают лампу красной материей. Если кто-нибудь подслушал бы наш разговор, пишет Лу, то подумал бы, что ведут его два черта.
И “кто-нибудь” нашелся. Элизабет, живущая с Лу под одной крышей, подслушивала у двери. А может, через стену. Во всяком случае, она пишет об ужасных речах, которые брат и его пассия вели друг с другом. Чем была ложь? Ничем!.. Чем был бесстыднейший разговор о бесстыднейших вещах? Ничем! Чем было исполнение долга? Дурачеством… Чем было сострадание? Чем-то презренным! Собеседники то и дело хохочут в ночи… Уходя от Лу, Ницше дважды целует ей ручку. А однажды начал, по ее словам, говорить то, что осталось невысказанным.
Ревность в груди Ре вскипает с новой силой, когда он, третий в их союзе, узнает от Лу, что Ницше человек настроения, склонный к насилию. И что она знает: если мы будем общаться, чего мы поначалу в бурном порыве чувств избегали, то довольно скоро, невзирая на мелочную болтовню, найдем друг друга в наших глубоко родственных натурах.
У Лу опять начинается лихорадка с приступами кашля — нужен постельный режим. Ницше посылает больной письма и записки, разговаривает с ней через дверь. А потом она опять надевает свою шляпку и бродит с беспредельно счастливым товарищем по тюрингским лесам. В местном трактире все считают их супружеской парой.
Но проходят и томительно-прекрасные дни Таутенбурга. С одним Ницше можно выдержать в лучшем случае три недели, пишет Лу. Ах, он такой сложный, такой страстный и неожиданный, как сам говорит. И вечно эти излияния. Милая Лу, простите за вчерашнее, пишет он каракулями перед отъездом на клочке бумаги. В 12 часов я провожу Вас до Дорнбурга. Но прежде нам надо еще с полчасика поговорить… Согласны? Да! Ф. Н.
Сумрачным видится Лу Саломе потаенно-глубинное в господине Ницше. В характере Н., как в старом замке, есть темницы и подвалы, которые не бросаются в глаза при беглом осмотре, но могут хранить в себе главное, подлинное.
Мыслей Ницше она никогда не боялась, и значит, судя по всему, то был страх перед его чувственностью, его порывами и инстинктами, которые он еще в юные годы запер в такой вот не сразу заметный подвал. Прикованный Ницше. Скованный хорошими манерами. Слабость Ницше — в его утонченности, пишет Лу Паулю Ре. Незадолго до умопомрачения он скажет в “Ecce homo”: Всякое презрение половой жизни, всякое осквернение ее понятием “нечистого” есть преступление перед жизнью — есть истинный грех против святого духа жизни. Волю своим сексуальным влечениям он даст лишь в доме для умалишенных, где будет постоянно требовать, чтобы к нему привели бабу, и назовет Козиму Вагнер своей женой.
Лу Саломе вскоре после разрыва недолгих и неровных отношений напишет роман. “В борьбе за Бога”. Ницшевская тема. И пасторский сын Куно мыслит у нее так же, как пасторский сын Фридрих. И героиня романа Маргарита, студентка на тропе к эмансипации, — ее alter ego.
Старая история о Фаусте и Маргарите, которые здесь, однако, — как Ницше и Лу — хотят всего лишь жить вместе, не стремясь к последнему акту. То есть целомудренно и благопристойно. Но Куно не догадывался, что в нем дремлют животные инстинкты. А они неукротимы, как дикие звери. Он соблазняет будущую эмансипе — Куно, завоеватель, раскованный Ницше. Кончается все скверно…
Как в реальной жизни. Лу уходит. Оставляет Ницше и испытывает Ре. А Элизабет начинает против Лу войну. Распространяет слухи о якобы распутной жизни фройляйн Саломе. Истеричным голосом мелочного синего чулка оповещает свет о своих домыслах. Сплетничает. Фальсифицирует и шельмует. Русская девка испортила ее брата! Теперь она на содержании у некоего господина. И живет в незаконном браке. Убийственные обвинения в глухие времена. Рухнет самая добрая репутация. К тому же эта русская — наглая. И нечистоплотная. Чего только не рассказывали о ней таутенбургские прачки!
Ну а Ницше? Ах, Ницше так слаб… И верит сестре, и не верит… И под конец так взбудоражен, что лишь какой-то дюйм пока еще отделяет от кровопролития. От самоубийства. От дуэли. В итоге — нервная лихорадка, меланхолия и отчаянная надежда на возвращение Лу. Поистине, это начало начала.
Этим началом стал Заратустра. Идея главного произведения Ницше возникла еще в августе 1881 года. О том, как она родилась, он расскажет в “Ecce homo”, своей последней книге. Я шел в тот день вдоль озера Сильваплана через леса; у мощной, пирамидально нагроможденной груды камней, неподалеку от Сурлея, я остановился. Там пришла мне эта мысль. Мысль о вечном возвращении… Концепция… набросана на листе бумаги с надписью: 6000 футов по ту сторону человека и времени.
Очарованный и вдохновленный переживанием любви, покинутый и одинокий, ступает он теперь на путь, ведущий его к самым высоким озарениям. На прощание Лу подарила ему свою “Молитву жизни”. Последний стих он делает своим кредо:
Существовать и мыслить сквозь эпохи!
В твоих объятьях свыкнуться ль с разлукой?
Но коль не дашь мне счастия ни крохи,
Ну что ж! Останься со своею мукой.
Спасителем Ницше в дни его тягчайших мучений становится Заратустра. И Заратустра говорил так к народу: Я учу вас о сверхчеловеке. Ибо человек — это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, — канат над пропастью. Стало быть, человек есть нечто, что должно превзойти.
О чем учит ницшевский Заратустра? Об обществе, ведомом элитой. О героических личностях, обладающих волей к власти. О высших людях, о масштабно мыслящих завоевателях. Таких, как Колумб или Наполеон.
А слабые? Чернь? То есть масса? Ее можно эксплуатировать. Грубо и бесцеремонно. Ницше и в голову не приходит, что масса может организоваться, более того, взбунтоваться против сильных мира сего. Ход мыслей Карла Маркса, его коллеги, ему совершенно чужд. Стремление к социализму не присуще человеку. Ему присуще стремление к эксплуатации. Стало быть, никакого сострадания к массам!
Сострадание, учит Заратустра, множит земные тяготы. Сострадание делает человека слабым. Новый человек должен жить, а не страдать. Слабые и неудачники должны погибнуть: первая заповедь нашей любви к человеку.
И тут Ницше более чем уязвим. Через полвека нацисты присвоят лучшие фрагменты его произведений, все вызывающие острую реакцию формулы — воля к власти, белокурая бестия, сверхчеловек, то есть человек, рожденный повелевать и править, тысячелетний рейх. Философа, который хотел разрушить рабскую мораль и наделить свободомыслие крыльями, они сделают рабом, прикованным к их человеконенавистнической идеологии.
Но философия Ницше — это философия жизнелюбия и веселья. Убитого Бога заменил Заратустра. Я заклинаю вас, братья мои, оставайтесь верны земле и не верьте тем, кто говорит вам о горних надеждах! Они отравители, все равно, знают ли они это или нет. Так говорил Заратустра.
Подобно Прометею, близорукий поэт и мечтатель отправляется в странствие, чтобы подарить людям сначала забвение, а затем — огонь познания.
Свет — вот все, что расточаю!
Прах — вот все, что оставляю!
Пламя я! Наверняка!
Таким он хочет построить тысячелетнее царство Заратустры. Царство земное, а не небесное.
Когда Заратустре исполнилось тридцать лет, пошел он в горы. В сорок он возвращается со своим учением о великом полдне. Ницше под сорок, когда он выступает со своим учением о вечном возвращении. А символом его является волна. Как часто стоял профессор у кромки суши в Ницце, задумчиво глядя на волны, которые мощно набегают и лениво откатываются, приходят и уходят — как война и мир, как страсть и покой, изобилие и нищета, ныне и во веки веков. Воля и волна.
Значит, жить вечно. А не жить ради вечности. Жить как волна. Жить в желаниях и делах. Быть всем. И стать всем, что было. В письмах, которые Ницше напишет незадолго до душевной болезни, он, наконец, всё — Александр Великий и Цезарь, Вольтер и Наполеон, даже, пожалуй, Рихард Вагнер и уж конечно Дионис и Распятый.
Никто не показал разницу между Ницше и немецкими философами так впечатляюще, как Стефан Цвейг. Кант и его интеллектуальные сыновья — Шеллинг, Фихте, Гегель и Шопенгауэр — живут с познанием, как с законной женой. Сорок лет спят с ней в той же духовной постели и производят на свет целую династию немецких философских систем. Рождают их аккуратно, дисциплинированно, честно, храня супружескую верность. Даже с любовью. Только без эротики. У Ницше все иначе. Пристраивайте ваши жилища к Везувию, призывает он философов. У Ницше нет системы. У него — чувство, любопытство, страсть, одержимость. Он неверен даже познанному им. Его влечет и волнует все. Он лишает невинности любую мысль. И — бросает. Готовый к новому акту познания. Гонится за идеями до боли, до изнеможения, берет их штурмом. И всегда мыслит на острие мысли. Откуда у меня эти сильные аффекты! Сегодня вечером приму столько опиума, что потеряю рассудок. Ведь у меня странным образом слишком много рассудка.
Рецепты он выписывает себе сам. Находит аптекарей, которые продают ему то, что он хочет. Готовит для себя дьявольские снадобья, смешивая гашиш, пилюли, соки, опиум. Все болит: желудок, мочевой пузырь, зубы, кишечник, глаза. А когда очередная идея молнией ударяет в здание еще не поколебленного в нем убеждения, превращая его в руины, он — в упоении, плачет слезами ликования, поет и заговаривается, озаренный новым видением, недоступным для других людей. Так он обрисовывает добродетели сверхчеловека. Цель жизни — власть. Где находил я живое, там находил я волю к власти.
Сам Ницше при этом всегда избегал встречи с властью. Уступает сестре, пасует перед Лу, не на высоте положения во время франко-прусской войны. Хотя Заратустра и говорит у него: Мужчина должен быть воспитан для войны, а женщина — для отдохновения воина. А кому говорит он: Ты идешь к женщинам? Не забудь плетку! Сам же никогда не отваживался на нечто подобное. Ни при размолвках с Лу, ни по отношению к Лизхен, а ведь та доводила его до мысли о самоубийстве.
И тем не менее! Среди философов Ницше — нарушитель спокойствия и благородный пират. Он вспугивает спящих, таранит крепости обывателей, сметает моральные постулаты, убивает Бога, рушит церковные устои. Ницше, говорит Цвейг, стремится на своем паруснике ко всему неизведанному, весело и дерзко, с мечом в руке и бочкой пороха под ногами.
“Так говорил Заратустра” — его завещание. Ницше пишет эту “Книгу для всех и ни для кого” в меблированных комнатах без печки. Печки дымят. А дым ест глаза. Лучше уж писать посиневшими пальцами. Рукописи он таскает с собой в чемоданах. На железную дорогу покупает билет подешевле. Едет из Рапалло в Ниццу, оттуда в Ментону и далее в Сильс-Мария, к горным высям.
И вот он сидит под низким потолком в тесной пастушеской хижине с видом на черную отвесную скалу. Постель не заправлена. На столе груды бумаг, склянки с лекарствами, бритвенные принадлежности. Он разговаривает с собой. Пишет для себя. Ведь никто же не хочет его читать. Все лежит мертвым грузом. Последняя часть “Заратустры” будет напечатана за его счет. Пусть так! Он знает:
Настанет день, когда и орлы будут робко взирать на меня снизу вверх.
“К тебе я, буря, прыгну прямо в пасть”
Все-таки странный он человек — господин Ницше. Бродит в Сильс-Мария по горам, прикрываясь от солнца зонтиком. Учится на озере грести у фройляйн Меты, офицерской дочки благородных кровей, остановившейся в том же пансионе. Он наслаждался мерцанием риска, когда ветер крепчал и лодка накренялась. Утром следующего дня он приветствует ее возгласом: А вы ведь настоящая авантюристка!
Ему уже сорок два, он спит мало, встает в пять часов, выпивает чашку горького какао и принимается за работу. Столуется в туристском ресторанчике, так как не выносит детского крика в пансионе. Громкие голоса вообще пугают его. Имея зычный голос, почти невозможно думать о тонких материях...
Получая из Наумбурга свежий сотовый мед, он съедает его за пару дней. Ликует, если мамочка не забыла положить в пакет лимонадный порошок. Это воспоминания о детстве — сладкие, как мороженое и шоколад. Нет, в данный момент ему живется неплохо. Вечером вместо снотворного он нередко выпивает даже кружку мюнхенского киндля. Вина, однако, не пьет.
Впрочем… Рождество 1885 года в Ницце. Праздник удался на славу. Чудесная, вовсе не северная погода. И толстое письмо из дома. Он вскрыл и прочитал его прямо на улице. К сожалению, из конверта при этом выпадают вложенные туда матерью деньги. Простите Вашего подслеповатого растеряху, пишет он ей, но, может быть, их нашла… какая-нибудь бедная старушка.
Потом, в первый рождественский день, он играл с солдатами в кегли, выпил за компанию три очень больших бокала сладкого местного вина и был слегка в подпитии. Во всяком случае, после этого он вышел на берег, присел на камень и кричал набегавшим волнам цып! цып! цып! — как созывают кур.
В Венеции он каждый день ходит в коротких белых холщовых штанах к черному сюртуку и с мощно разросшимися “тюленьими” усами в остерию, здоровается с весело смеющимся семейством, которое там тоже ежедневно обедает, заказывает еду и погружается в молчание. Заметив, что над ним смеются, тоже начинает смеяться и представляется.
И ходит в оперетту. Больше всего любит “Прекрасную Елену”, упивается музыкой Оффенбаха. Все французское ему вообще по душе. В Ницце читает только французские газеты и книги. Даже немецких авторов — только в переводе. Пополняет родной язык французскими словами. Пишет la force, а не die Kraft; le dego ut, а не der Ekel.
Его отличает нервическая брезгливость. Он не выносит безобразных людей. Не в силах смотреть на них. Если постель в пансионе не чистая, ему становится дурно и он съезжает. Порой ему даже хочется плюнуть человеку в лицо. Но тогда он говорит себе: Сударь, не теряйте самообладания!
По-матерински заботливая Мальвида посылает к нему в Ниццу молоденькую девушку, только что защитившую кандидатскую диссертацию. Резу фон Ширнхофер. Ницше чувствует в ней потенциальную поборницу своих идей и тут же составляет десятидневную программу: коррида, Монте-Карло, казино, подъем на Монборон, иногда рюмка вермута…
Кульминационный момент — чтение “Заратустры”. Реза описывает, как Ницше вдруг меняется: С каменным выражением лица, пугливо озираясь, будто ему грозила ужасная опасность или если бы кто-нибудь подслушивал, приложив ладонь ко рту, понижая голос, он шепотом сообщил мне “тайну”, которую Заратустра доверил жизни, склонившись к ее уху.
Они гуляют по берегу моря. И он смотрит в сторону Корсики, где жил тот, кто стал для него олицетворением воли к власти. Он предлагает Резе отправиться вместе с ним на завоевание острова. И говорит ей, что пульс у него такой же медленный, как у Наполеона.
Нет, он не забыл, о какой женщине когда-то мечтал. Еще целесообразнее была бы для меня, пожалуй, по-настоящему хозяйственная супруга. У боязливого мачо свои представления по этой части: Она должна быть молодой, очень веселой, очень здоровой и мало или вовсе необразованной… Voila! Прислуживающая глупышка. Заперев плотские желания в глубокий подвал, он любит, однако, совсем других женщин. Властную Козиму. Менад, спутниц Диониса, легко приходящих в экстаз, поющих и танцующих. Как Кармен у Бизе. Как гордая цыганка, которая не колеблясь срывает с пальца кольцо, бросает его к ногам Хосе и умирает, пронзенная кинжалом еще недавно любимого… Именно эта опера в нынешнем вкусе Ницше. С кипением неподдельных страстей, эротичная, зажигающая кровь — антинемецкая. Слово подчеркнуто дважды. Вагнер, напротив, est une nevrose, то есть невроз. Вынес на сцену сплошь проблемы истеричных. Его герои и героини — галерея больных!
Бизе — это грация, веселость, утонченность, смуглая чувствительность. Двадцать раз он слушал “Кармен”, погружаясь в сладострастную меланхолию мавританского танца, испытывая страсть, острую и внезапную, как кинжал.
Он устраивает себе в Ницце обиталище в мавританском стиле. Сообразно моему дурному вкусу, с красно-бурыми обоями, черно-голубым покрывалом на кровати, ярко-красной занавеской перед умывальником и вешалкой — теплый и темный сумбур. А вообще, ему холодно. Как в жизни, так и в меблированных комнатах, chambers garnis, обычно убогих, обшарпанных, неуютных, обставленных остатками гарнитуров, без картин, без цветов, но всегда с громоздким сундуком в углу.
Ницше проводит у себя инвентаризацию. Переписывает свои пожитки: 4 верхних рубашки, 4 ночных рубашки, 3 фуфайки, 8 пар носков, приличный сюртук… Двое черных брюк, одни теплые штаны, 2 черных жилета с высокой застежкой… теплые утренние туфли. Вот и все. Его жизнь умещается в чемодане. Остальное — в голове.
Ницше ослеп уже почти на три четверти, часто видит все как в клочковатом тумане, в городах мучим страхом попасть под колеса. Как-то в горле застревает рыбья кость. Задыхаясь, он всю ночь тщетно пытается отрыгнуть ее, а утром, все еще с костью в горле, записывает: Странно, но я ощущаю избыток символики и смысла в этой физиологической мерзости.
Только когда он пишет, когда в голове разверзаются хляби, когда начинается оргия мыслей, когда он с кажущейся легкостью и веселостью совершает свои прыжки и скачки — часами, сутками, годами; когда мозг звенит и грозит расколоться, поскольку он знает: даже свои мысли нельзя полностью передать словами, и тем не менее передает, на сотнях и сотнях страниц; когда он смеется над волнами, над их убегающими вдаль белыми пенистыми космами, потому что знает тайну волн и познает все тайны, презирая их, — тогда Ницше живет.
В остальное время он лежит в постели под шрапнелью своих недугов. С распиливающей череп мигренью, кровавой рвотой, температурой и ознобом, обильным потоотделением по ночам, геморроем. Нервы — в постоянном напряжении. А сна все нет и нет: мышление отключить невозможно. За два месяца Ницше выпивает 50 граммов хлоралгидрата, чтобы урвать для сна всего пару часов.
В то время как Ницше страдает в тесном мирке меж столом и кроватью, его сестра оживает — впервые за все годы своей жизни. Элизабет познакомилась с д-ром Бернгардом Фёрстером, которого попросили с учительской должности за антисемитские высказывания. Теперь он собирается в Парагвай, чтобы вместе с другими немцами, продавшими на родине свое имущество, создать средь девственного леса новую Германию. С традиционными понятиями о преданности и долге, свободную от евреев.
Увы, Фёрстер не делает ей предложения. Сердце мое, говорит он, мертво, убито женщиной, обманувшей его. Ничего, думает фройляйн Ницше… И пишет Фёрстеру в колонию, которая никак не организуется, письма с пылкими признаниями в любви. Пишет, что скопила 23 тысячи марок и готова вложить их в дело. И сердце Ферстера вновь начинает биться. Да, он приедет в Германию, женится на щедрой Элизабет и увезет ее в новый рейх.
В марте 1885 года Фёрстер прибывает в Наумбург. А Элизабет уже развила бурную деятельность, зовет сограждан жить и трудиться в “Новой Германии”, произносит речи об исконно немецких добродетелях и здоровом юдофобстве, выманивает у людей деньги, расхваливая Парагвай как место крайне выгодного помещения капитала. Жених только диву дается. Бракосочетание они отмечают в узком семейном кругу. Из близких родственников нет только одного — Фридриха Ницше. Он пишет сестре: Ты стала спутницей моего антипода! Уберечь Тебя от этого шага должен был инстинкт Твоей любви. Теории Фёрстера о чистой германской расе он считает вздором. “Германство” вызывает, разумеется, мало энтузиазма, но еще меньше у меня желания печься о чистоте этой “великолепной расы”. Наоборот, наоборот.
В феврале 1886 года Элизабет Фёрстер-Ницше эмигрирует с мужем в Парагвай. И становится в Nueva Germania королевой. Таковой по крайней мере она ощущает себя в письмах. И ничего не говорит о бедных лачугах, о том, как печет хлеб, ведет тяжкие переговоры, пытается раздобыть деньги — об изнурительной и удручающей борьбе за существование. До тех пор, пока в кошельке не остается ни гроша. Пока Фёрстер, запутавшись в финансовых махинациях, не решает покончить с собой.
Ницше тем временем обрел последнее и самое милое в его сознательной жизни пристанище. Турин. Первое место, где я приемлем. Бывшая столица герцогства и двух королевств: маленькая и старомодная, изящная и уютная. Вечером на мосту через По: Чудесно. По ту сторону добра и зла!!
И жить здесь дешево. За комнату у любезного семейства Фино он платит 25 франков в месяц. Все в двух шагах — рыночная площадь, почта, кофейни… А в театре дают “Кармен”. Весь город carmenizzato.
Здесь, в Турине, Ницше — совершенно новый человек. Заказывает у портного такой элегантный костюм, какого у него никогда не было, и пальто на шелковой подкладке. И здесь же, в Турине, он устремляется, чуть ли не тая от блаженства, навстречу своему безумию.
Не для меня речей ленивых власть —
К тебе я, буря, прыгну прямо в пасть!
Он пишет “Дионисовы дифирамбы”, “Сумерки идолов”, “Антихриста”, он философствует молотом, и глаза и голова готовы к услугам.
А затем приходит потрясающее известие. Д-р Георг Брандес, датчанин, читает в Копенгагенском университете лекции om den tyske filosof — о немецком философе Фридрихе Ницше. В Германии, плоскомании духа, на это никто еще не отваживался. Брандес, ликует Ницше, из тех евреев-интернационалистов, коим сам черт не брат.
Брандес просит прислать автобиографию. Она нужна для введения в материал. Понятное дело. Сразу же высылаю, сообщает Ницше. Но высылает не описание своей жизни, а миф о ней. Место рождения? Поля сражений под Лютценом. Предки? Польские дворяне. Бабушка? Принадлежала к шиллеровско-гётевскому кругу в Веймаре. В двадцать четыре года он уже профессор в Базеле. Кроме того, офицер, знает толк в двух видах оружия: в сабле и пушках — и, возможно, еще и в третьем. В динамите? В “Ecce homo” он скажет: Я не человек, я динамит.
Нет, он ничем не болел. Что же до слухов, будто он умер в лечебнице для душевнобольных, то на это можно сказать только одно: Нет большего заблуждения.
А как складываются его дела в реальной жизни? В богатой Германии не находится издателя, желающего его печатать. Ницше просто не замечают. Прежний издатель его обманывает. Не платит гонораров. Последнюю часть “Заратустры” автор издает за свой счет в количестве 40 экземпляров. Большую часть раздаривает. Из общего тиража первых трех частей продано всего 70 экземпляров. Столь чужд он семидесяти миллионам имперских немцев.
Раз никто не хочет его понять, он должен объясниться. И делает это в “Ecce homo”, самой оригинальной среди всех когда-либо написанных автобиографий. Из содержания: Почему я так мудр. Почему я так умен. Почему я пишу такие хорошие книги… Он рассказывает об отце, которого так любил, о матери и сестре — канальях, самом веском аргументе против его философии вечного возвращения. Сам он — польский дворянин, без капли немецкой крови. Он никогда не задумывался над вопросами, которые таковыми не являются.
Думал о немецкой кухне. …Чего только нет у нее на совести! Суп перед обедом… вареное мясо, жирно и мучнисто приготовленные овощи; превращение мучных блюд в пресс-папье! Ах, к тому же сидячая жизнь — я уже говорил однажды — есть истинный грех против духа святого.
Не умеют в Германии и переваривать. Самой малой вялости кишечника, ставшей привычной, вполне достаточно, чтобы из гения сделать нечто посредственное, нечто “немецкое”. Париж, Флоренция, Иерусалим, Афины — города, где гений чувствует себя дома. Такое ощущение у него, конечно, и в Турине. Перевариваю, как полубог, радостно пишет он. И немножко завидует Стендалю, который опередил его лучшей остротой атеиста: Единственное оправдание для Бога в том, что он не существует. И понимает Гамлета: Не сомнение, а несомненность есть то, что сводит с ума…
И бросается в объятья безумия. Возвращается с одного из концертов в таком упоении, что не может сдержать смеха. Но затем десять минут его лицо искажено гримасой горя. Ему кажется, что туринки оглядываются на него. Посмотрев дома в зеркало, он находит, что у них есть к тому основания. А потом снова случается, что я… полчаса стою посреди улицы и ухмыляюсь, иначе не скажешь.
И вот однажды, в конце декабря 1888 года, за четыре месяца до рождения Адольфа Гитлера, он бросается на рыночной площади Турина к лошади, чтобы обнять ее, ибо уверен, что ее били. Повис у извозчичьей клячи на шее и плачет, пока синьор Фино не уводит его домой. К тебе я, буря, прыгну прямо в пасть! Никогда больше он не напишет таких дивных стихов:
Как в стремительной погоне,
По небу несутся кони,
Колесница мчится вдаль,
И нахлестывает ярых —
Ярость чудится в ударах –
Ослепительный мистраль.
В начале января он пишет последние письма. Козиме Вагнер, называя ее принцессой Ариадной и своей возлюбленной. Другу Овербеку: Велю сейчас расстрелять всех антисемитов. Выдающемуся историку Якобу Буркхардту: В конце концов меня в гораздо большей степени устраивало бы быть славным базельским профессором, нежели Богом…
Верный Овербек привозит Ницше из Турина в Базель. В доме для умалишенных холодно и неуютно. Завтра я сделаю вам, добрые люди, великолепную погоду, говорит Ницше. Он чувствует себя настолько хорошо, что мог бы выразить свое состояние только музыкой. Издает радостные крики и поет. Через восемь дней за ним приезжает мать.
Франциска Ницше помещает сына в йенскую психиатрическую лечебницу. В отделение больной проходит, вежливо раскланиваясь направо и налево. Говорит уверенно, с чувством собственного достоинства и большим воодушевлением. То по-итальянски, то по-французски. Стремится пожать руку каждому врачу. И снова и снова требует, чтобы к нему привели бабу.
С утра до вечера на нем больничная шапочка. Никто не имеет права отобрать ее у него. Санитару, разыскивающему его, достаточно заглянуть в ванную. Когда Ницше купается, он на верху блаженства. Улыбаясь, он просит врача: Дайте мне немного здоровья.
Он спит без снотворного, у него волчий аппетит. Буйствует редко. Из записей санитаров: Мочится в башмаки и пьет мочу. Ест кал. По ночам ему видятся полоумные бабенки, а однажды… у меня были 24 шлюхи. Речь его прерывается рычанием, он прыгает по-козлиному, корчит рожи, принимает старшего санитара за Бисмарка.
Карл Ясперс — ему тогда шесть лет, он будет изучать медицину и заложит в Германии основы экзистенциализма — пишет в своей книге о Ницше, что начавшееся в 1888 году умопомрачение возникло из внешних обстоятельств, а не из внутренней предрасположенности. И коли уж ставить диагноз, то душевная болезнь есть, по всей вероятности, паралич.
В мае 1890 года Франциске Ницше разрешают взять сына домой, в Наумбург. Он добродушный больной, а она ласковая сиделка — ставит ему вечером к изголовью воду с глюкозой и наглухо закрывает окна. Ее зятя, Бернгарда Ферстера, к этому времени уже нет в живых: он покончил с собой, приняв яд. Дочь, королеву Новой Германии, обманутые колонисты заставили отречься от престола.
Вдова человека, который, по ее версии, надорвался на работе, прибывает перед Рождеством в Наумбург. С победоносным видом выходит из вагона, а на перроне, поддерживаемый под руку матерью, с неподвижным взглядом, стоит ее душка Фриц, стоит прямо, как гвардейский офицер, и, радостно улыбаясь, рассказывает о своей армейской жизни.
С какой стати Овербек поместил ее брата в психлечебницу? Это вредит репутации выдающегося философа. Но она же всегда знала: Овербек — не истинный друг, он всего лишь тайный завистник. Говорят, что Овербек еврей, этим все сказано, и я верю, что так оно и есть. Если бы она была здесь, в Европе… Все сложилось бы иначе. Она знает, что случилось с братом в Турине: отравился хлоралгидратом. Однозначно. Принял слишком много снотворного. Тут уж ничего не поделать…
Зато можно стать доверенным лицом, литературным агентом и стражем брата, вплотную заняться изданием его сочинений. Здесь, в старой Германии, можно, пожалуй, поймать ту жар-птицу, что не далась ей в руки в “новой”. Вот уже год, как Ницше читают. Ветер переменился. Усилиями Петера Гаста труды его выходят в свет. С чего же начать? Собрать… Сперва собрать все написанное Фрицем. Создать собственный архив из его рукописей, писем, записных книжек. На чердаке стоит чемодан с текстами. Каждая фраза будет приносить доход. Так что, не мешкая, за дело!
А этого Петера Гаста, настоящее имя которого Генрих Кёзелиц, нужно остановить! Письмом. Говорят, Гаст собирается написать биографию брата? Ах, научную работу… Пожалуйста, но его жизнь, дорогой мой господин Кёзелиц, опишу я.
Она просит мать подписать документ, дающий ей единоличное право распоряжаться духовным наследием брата. Мать отказывается. Дочь грозит обращением в суд. Старая дама сознает свое бессилие и 18 декабря 1895 года подписывает.
Никто и ничто не помешает теперь Элизабет публиковать работы Ницше, кладя выручку в карман. Но делать это в Наумбурге? Место брата — в историческом центре немецкой культуры. Там, где творили Гёте и Шиллер! В августе 1896 года со всеми пожитками и с больным Ницше она переезжает в Веймар. Мать оставляет одну. Та умирает на Страстной неделе 1897 года от рака.
Новой обителью Лизхен становится возвышающаяся на холме вилла Зильберблик. Сюда приходят поклонники творчества Ницше, ученые и его старые друзья, бывает здесь и граф Гарри Кеслер, молодой интеллектуал, который находит сочинения душевнобольного философа восхитительно провокационными и жертвует в пользу архива шесть тысяч марок. Элизабет польщена и растрогана.
Случается, что Кеслер проводит уик-энд на странно-жутковатой вилле: внизу, на первом этаже, вечно царит безудержное веселье. Там празднуют и пируют. Внизу проживает и правит Элизабет. Командует ливрейным лакеем, кухаркой, горничной, личным секретарем, садовником и кучером, который каждый день доставляет фрау Ферстер-Ницше экипажем в город. Да, труды брата — настоящее золотое дно.
А этажом выше, на кушетке, лежит Ницше, закутанный в белое одеяние брамина, не произнося ни слова, тупо уставившись в потолок. Взглянуть на него Элизабет позволяет лишь своим лучшим друзьям. Среди них, разумеется, граф Кеслер. Однажды, ночуя в комнате для гостей, он слышит больного — дикий вопль, а потом жалобные стоны, которые тот исторгал во тьму со всею силой; потом опять наступила тишина. Кеслер долго не может снова заснуть.
Элизабет же спит как сурок. И берет уроки философии. У Рудольфа Штайнера, отца антропософии. Позднее он скажет о своей ученице: У нее полностью отсутствует способность логически распознавать не только тонкие, но даже и грубые материи. У Элизабет на этот счет другое мнение. Она работает над главным сочинением брата, над “Волей к власти”, произведением, никогда не публиковавшимся и существующим в виде набросков на многих сотнях страниц трудно читаемых записных книжек. Но какой заголовок! Какие слова и понятия: раса господ, дисциплина и порядок!
В то время как Лизхен Ферстер — внизу — упивается мыслями Ницше, решительно низводя их к возвеличиванию всего немецкого, впавший в полузабытье философ — наверху — час за часом приближается к вратам вечности.
В 1911—1913 годах Элизабет Ферстер напишет двухтомную биографию своего брата. Это тривиальный роман о Ницше-титане. В детстве он чуть не утонул в реке Заале, но вытащил себя из воды за собственный вихор. Он бродит в одиночестве по лесам, восхваляя и славя Бога. Он почти поддается чарам злой ведьмы по имени Лу и незадолго до своей смерти вновь радостно зовет Элизабет. Душещипательный опус идет нарасхват, пользуется таким успехом, что его создательница выставляет свою кандидатуру на получение Нобелевской премии.
Когда начинается Первая мировая война, она пишет: Наши войска движутся по Бельгии и Франции, точно девятый вал. Эта война показывает, сколь глубокое воздействие оказал призыв моего брата “быть твердыми!”. Источник германских побед — “Воля к власти”. Ах, ничего она не поняла. Возвещая о том, что Бог мертв, Ницше предсказывает последствия, рисует апокалиптическую картину будущего — картину разрушений, катастроф, переворотов, слышит грозное потрескивание в остове европейского здания, предвидит сумерки и солнечное затмение, подобных которым на Земле, вероятно, еще не было.
Видя, что поражения Германии не избежать, в паническом страхе перед социал-демократами, Элизабет готовит к изданию сборник афоризмов Ницше. Выискивает все о войне и воинах. Вырывает мысли из контекста, создавая чудовищную мешанину. А когда после поражения начинается революция, она каждый день желает себе смерти.
Но ее звездный час еще настанет. А пока она продолжает эксплуатировать Заратустру. Выбрасывает на рынок дешевое издание. И — пожалуйста: за месяц раскуплено 25 тысяч экземпляров.
В 1921 году, к 75-летию, на философском факультете Йенского университета ей присваивают звание почетного доктора. Спустя год немецкие профессора предлагают присудить Элизабет Ферстер-Ницше Нобелевскую премию. Через год выступают с такой инициативой еще раз. Безуспешно. К ее 85-летию Муссолини присылает Архиву чек на 20 тысяч лир. Еще один чек — на 20 тысяч марок — приходит лично ей. От Филиппа Реемтсмы, крупного табачного фабриканта. Лизхен — снова венценосная особа, правительница страны с судьбоносным названием — Ницше. Когда Карл Шлехта, молодой ученый, готовящий историко-критическое издание полного собрания сочинений, обнаруживает в текстах подлог и просит предоставить ему подлинники, дама, которой без малого девяносто, с криком замахивается на него тростью.
Трость со шпагой внутри, принадлежавшую ее брату, престарелая матрона вручает 2 ноября 1933 года Адольфу Гитлеру. В нем для нее воплотился сверхчеловек. Рейхсканцлер навещал ее уже трижды, преподнес букет алых роз, скоро даже пришлет Альберта Шпеера. Чтобы тот построил монументальный музей. Посредством лекционной пропаганды нужно донести мысли Ницше о сверхчеловеке и расе господ до народа. Для Элизабет это — победа: сооружение, которое тысячелетия простоит в тысячелетнем рейхе, храня нетленные мысли брата.
А поскольку она очень хорошо знает эти мысли, то говорит Адольфу Гитлеру в тот день, 2 ноября 1933 года, когда рейхсканцлер навещает ее в Архиве, что брат мыслил так же, как он. Читает глубоко чтимому ею фюреру антисемитский текст, вышедший некогда из-под пера ее мужа, Бернгарда Ферстера. Потом преподносит трость. Помахивая тростью Ницше, пишет “Le Temps”, господин Гитлер под громкие аплодисменты прошел сквозь толпу и сел в автомобиль.
Когда-то, в 1887 году, Ницше сделал набросок следующего письма к своей сестре: Ты абсолютно ничего не поняла?.. После того как я встретил в антисемитской переписке даже имя Заратустра, терпение мое иссякло — я теперь в состоянии необходимой обороны против партии Твоего супруга. Проклятые антисемитские рожи не должны прикасаться к моему идеалу!!
И вот Ницше — нацист. При том, что так гордился своим польским происхождением. Считал, что арийское влияние… испортило весь мир, желал смешения рас. Куда бы ни простиралась Германия, она портит культуру. И не только культуру. Все немецкое столь чуждо Ницше, что уже близость немца замедляет мое пищеварение.
После крушения третьего рейха Ницше под запретом. Заклеймен. Объявлен дьявольским мифом. Исчадием зла. Превратно истолкованные понятия: раса, дисциплина и порядок, белокурая бестия — прилипли к его имени, как смола. Ницше, поборник творческого начала, — теперь алиби для тех, кто выкорчевывал все живое. Его сверхчеловек мутировал в изверга.
В ГДР Ницше — идейный враг. Отто Гротеволь, будущий премьер-министр, заявляет осенью 1948 года: идея расового превосходства и мечта о порабощении России родились в мозгу Ницше, а не Гитлера. Грехопадение Ницше доказывается нацистской пропагандой. А что писал Ницше, всегда выступавший за сильную Европу, на самом деле? Мыслитель, на совести которого лежит будущее Европы… будет считаться с евреями и с русскими как с наиболее надежными и вероятными факторами в великой игре и борьбе сил. Чтобы построить такую Европу, было бы, пожалуй, полезно и справедливо удалить из страны антисемитических крикунов.
Эрнст Блох, философ надежды и несгибаемости духа, — единственный, кто в конце 1956 года в 40-й аудитории Лейпцигского университета еще говорит о Ницше. Когда его страна застывает под гнетом сталинизма, он называет мыслителя-изгоя благородным рыцарем из Сильс-Мария.
Французы всегда читали Ницше так, как было бы ему по сердцу. За честь философа, чье учение было извращено терпящим крах нацистским режимом, вступается сюрреалист Жорж Батай: Будь то антисемитизм, фашизм или социализм, — все всегда сводится к использованию. Ницше обращался к свободным умам, не способным дать себя использовать.
Для французских экзистенциалистов Ницше — прямой предтеча. Философия абсурда Альбера Камю тоже сражается с Богом. Как Ницше. Никакого обнадеживания потусторонним миром! Человек живет здесь, на земле. И значит — к барьеру тех, кто презирает чувственность. Ницше отважно бросал им перчатку, отвергая попытки насаждать пуританскую мораль. И Камю зовет к восстанию против насилия в любой форме. И как Ницше верит в вечное возвращение, так и человек, приговоренный к смерти в повести Камю “Посторонний”, испытывает безмерное блаженство, когда приходит уверенность: всё снова повторится — с самого начала.
А Сартр? В юном возрасте опьянен романтическими судьбами Гёте, Байрона, Шелли, Ницше. Глотает их мысли, как устриц. Примеряет на себя все их идеи. Подходят. Прежде всего вот эта: быть абсолютно свободным. Кредо Фридриха Ницше. Отныне и первая заповедь Сартра. Он знает: свободные умы, которые он любит, примут его в свое закрытое сообщество. В элиту мыслящих писателей.
Август 1900 года. Уже одиннадцать лет Ницше живет с помраченным рассудком. Вот и теперь лежит на кушетке в одной из комнат второго этажа виллы Зильберблик, к тому же с воспалением легких. Правая сторона лица парализована, речь пропала. Его моют и кормят, пишут маслом и фотографируют. В ночь на 25-е — апоплексический удар. Утром врач находит его без сознания, хрипящим, с легкой дрожью в руках и ногах. Ницше больше не приходит в себя. В полдень он умирает.
Петер Гаст, который уже давно работает под началом Элизабет Ферстер в Архиве, прикрывает покойнику глаза. Но правый все время открывается. И из установленного на возвышении гроба Ницше будет одним оком смотреть на своего ученика…
К торжественной церемонии прощания на открытый гроб кладут легкое покрывало. И без того тесное помещение библиотеки переполнено. Воздух сперт, приходится открыть окно. Гости — ни одного приметного умом и характером, — пишет граф Кеслер, чуть ли не висят со стыдливым благоговением над покойником.
В довершение всего приглашенный сестрой оратор! Искусствовед той категории, какую ненавидел Ницше. Вытаскивает из кармана огромный свиток и не знает, куда его положить. Пока фрау Ферстер не приносит свою шкатулку с принадлежностями для шитья. Обретя кафедру, человек начинает говорить, расчленяет жизнь и творчество Ницше на периоды, и кажется, его речи не будет конца… Если бы покойник в те минуты встал из гроба, напишет один из присутствовавших, то выбросил бы оратора… в окно, а нас изгнал из храма.
Но покойник не шелохнется. Лежит недвижно, с восковым лицом. Лишь смотрит одним глазом. А вкруг виллы Зильберблик хлещет дождь.