Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2001
Помните известные анекдоты о великих людях? Пушкин плоховато сидел на стуле, Тургенев, “почти не одеваясь”, бежал в Баден-Баден, Лев Толстой очень любил детей…
Джером Дэвид Сэлинджер тоже очень любил детей. А взрослых терпеть не мог. В том числе тех, которые вырастали из милых его сердцу детей. Еще Сэлинджер хорошо относился к покойникам — по его собственным словам, все, кого он уважал, давно умерли. Но что же делать тем, кто уже вырос, но еще не умер? Увы, эти несчастные не могут уже (еще?) рассчитывать на любовь Джерома Сэлинджера. Зато в их руках имеется мощное орудие мести — чтобы уязвить непреклонного затворника до глубины души, нужно всего лишь написать о нем мемуары.
История борьбы Сэлинджера с разного рода публичностью и гласностью впечатляет. С середины 50-х годов он живет в уединении в Корнише, с 1965-го не публикует новых произведений. К голливудскому фильму “Мое глупое сердце”, снятому по рассказу “Лапа-растяпа”, писатель отнесся с отвращением и впоследствии не давал согласия на экранизацию своих произведений. Попытки проинтервьюировать его все больше напоминали охоту на редкую и пугливую птицу: ловцам приходится расставлять силки, сутками неподвижно ждать в засаде и, как правило, уходить несолоно хлебавши. Однажды, поддавшись пресловутой любви к детям, Сэлинджер побеседовал-таки со школьницей Ширли Блейни, и в результате та опубликовала отчет об этой беседе в школьной газете. Сэлинджер был в ярости. В 1986— 1987 годах он судился с Иэном Гамильтоном, собиравшимся издать его биографию “Дж. Д. Сэлинджер. Жизнь на бумаге”, где широко цитировались письма писателя. Сэлинджер оформил авторские права на все когда-либо написанные им письма. Гамильтон раскавычил и перефразировал большинство цитат. Сэлинджер подал в суд. Первая инстанция решила дело в пользу Гамильтона, но Верховный суд отменил решение. Возможно, на судью произвели впечатление проникновенные слова писателя: “Попробуйте перечитать свои письма сорокашестилетней давности. Это мучительное чтение”. Книга была изъята из печати и впоследствии переписана — новая версия называлась “В поисках Сэлинджера”, и поиски, по всей видимости, оказались не слишком успешными. Как отмечали многочисленные рецензенты, “самое сердце” биографии было вынуто.
Потом Сэлинджер судился с целой армией книготорговцев, которые опрометчиво приняли для продажи “пиратскую” перепечатку его ранних рассказов, опубликованных в 40-е годы в различных журналах. (Сам Сэлинджер категорически отказывался переиздавать ранние произведения.) Двухтомник его сочинений со скандалом и огромными штрафами был изъят из обращения. В настоящее время агенты Сэлинджера бдительно следят, чтобы на интернетовских сайтах не появлялись слишком обширные цитаты. (То ли дело российский Интернет! Там вы можете найти почти все тексты русских переводов Сэлинджера, а в российских изданиях напечатаны те самые ранние рассказы, за перепечатку которых Сэлинджер столь сурово карал американских “пиратов”. С нами поделать ничего нельзя — к тому времени, как СССР присоединился к конвенции об авторских правах, Сэлинджер уже перестал печататься. Так что пусть пеняет на себя.)
Впервые произведения Сэлинджера стали публиковаться по-русски в 60-е годы, преимущественно в переводах Риты Райт-Ковалевой. Безусловно, интерес к этому писателю в России оказался не менее прочным, чем у него на родине. Это доказывают как многочисленные переиздания, так и сборник новых переводов, принадлежащих перу А. Махова. Переводы неровные — знаменитый роман, озаглавленный Маховым “Обрыв на краю ржаного поля детства”, переведен довольно безвкусно, что видно уже из названия, но некоторые рассказы получились удачно. Очевидна полемическая направленность этого переводческого труда: дабы отличаться от предшественников, Махов именует Сэлинджера Салинджером и неустанно, в каждой строчке, спорит с Райт-Ковалевой, чьи переводы в его предисловии названы “совковыми” и “женскими”. Конечно, такого рода переводческий экстремизм не идет на пользу тексту, и все-таки эта попытка дать читателю “нового Сэлинджера” заслуживает внимания, так как при всем блестящем мастерстве Р. Райт-Ковалевой ее переводы Сэлинджера действительно сглаживают “острые углы”. И я в данном случае имею в виду не только молодежный сленг, на котором говорит Колфилд, но и ту неуловимую, но постоянно присутствующую странность, которая отличает атмосферу сэлинджеровских рассказов.
Однако если у нас интерес вызывает в первую очередь творчество Сэлинджера, а не он сам (”Как, он еще жив?” — искренне удивляются наши соотечественники), то в Америке загадочная фигура писателя-затворника уже много лет не дает покоя биографам, журналистам и просто читателям. Еще недавно завеса молчания казалась непроницаемо-прочной, и вдруг неожиданно все переменилось. Сначала, в 1998 году, вышли воспоминания Джойс Мейнард, потом, в 2000 году, воспоминания дочери писателя Маргарет Сэлинджер. Обе книги стали сенсацией. Что же узнал читатель о Сэлинджере?
Пожалуй, из книги Джойс Мейнард не так уж много. Зато очень много — о ней самой.
Итак, Джойс Мейнард прославилась в 1973 году, в возрасте восемнадцати лет, когда на страницах “Нью-Йорк таймс” появилось ее пространное эссе “Восемнадцатилетняя девушка оглядывается на прожитую жизнь”. Нарочито взрослое рассуждение о жизни заканчивалось словами: “Мне вдруг захотелось купить землю — немного, не в качестве капиталовложения, а просто маленький участок… Тогда, что бы ни происходило в стране, у меня всегда будет пристанище. Как иные готовятся к старости, я готовлюсь к двадцатилетию. Маленький домик, уютное кресло, мир и тишина — так заманчиво уйти на покой”. Эссе сопровождалось фотографией глазастой большеротой девочки с трогательной челкой и массивными часами на тонком запястье. Наверное, именно такой Сэлинджер представлял себе Эсме. (”Потом, когда мне исполнится тридцать, я все брошу и уеду в Огайо, буду жить на ранчо”.) К тому же эти часы, которые можно “носить вокруг талии”…
И Сэлинджер написал Джойс письмо. Он превозносил ее литературный дар и предостерегал от опасностей, которым подвергаются молодые таланты (разумеется, все письма Сэлинджера Дж. Мейнард дает в пересказе — печальный опыт Гамильтона послужил ей уроком). Джойс, не читавшая Сэлинджера, но польщенная вниманием знаменитости, ответила. Завязалась переписка. Сэлинджер сообщил девочке свой номер телефона, и теперь они часами разговаривали обо всем на свете. Потом он предложил ей приехать в Корниш на выходные. Постепенно переписка становилась любовной, и Джойс, бросив университет, переехала жить в уединенный дом в Корнише. А спустя девять месяцев Сэлинджер отослал ее домой, решительно и без объяснения причин. Такова вкратце история взаимоотношений этих двух людей. Трудно представить, чтобы в жизни Сэлинджера данный эпизод занимал сколько-нибудь значительное место — Джойс была не первой и не последней из его корреспонденток, сближение с которыми неизменно оборачивалось жестоким разочарованием.
Однако в истории жизни Джойс Мейнард, рассказанной ею самой, эпизод этот занимает центральное место. В ее мемуарах отношениям с Сэлинджером отведено приблизительно три четверти текста; на оставшейся четверти уместилось все прочее: сватовство и брак ее родителей, ее собственный брак, рождение троих детей, развод, да мало ли еще что. Надо сказать, что книга композиционно продумана и чрезвычайно последовательна, несмотря на кажущуюся спонтанность изложения. Нам рассказывают историю о том, как хрупкая, эмоциональная женщина (в начале повествования почти ребенок) сумела преодолеть последствия травмы, нанесенной ей в юности властным и жестким человеком, о том, как она восстала из пепла, подобно птице Феникс, и смело встретилась с былым кумиром. Из предисловия мы узнаем, что книга написана, чтобы преподать урок собственной восемнадцатилетней дочери и ее ровесницам:
Я представила, что бы я почувствовала, если бы какая-нибудь легендарная личность, вроде Сэлинджера, на тридцать пять лет старше моей дочери, предъявила Одри те требования, какие были предъявлены мне в ее возрасте. Я представила, как моя дочь переживает опустошенность, какую пережила я в свои девятнадцать лет, и стыд, что последовал за этим.
За все прошедшие годы я ни разу не посмотрела на Джерри Сэлинджера критическим взглядом. Я всегда верила, что он имеет право на мое вечное молчание, лояльность и поддержку. Мысль о том, что девочка, которую он позвал в свою жизнь, написав то первое письмо, тоже имела какие-то права, явилась для меня откровением.
Джойс Мейнард была подготовлена к литературной деятельности. Она выросла в семье, где творческому развитию детей уделялось огромное внимание. И Джойс, и ее сестра Рона с детства учились литературному письму под присмотром и руководством родителей. Родители сами были людьми одаренными. Жизнь их сложилась непросто. Мать, Фредель, происходила из еврейской семьи, противившейся ее браку с Максом Мейнардом, который был на двадцать лет ее старше и к тому же иноверцем. Поэтому романтическое ухаживание — письма, стихи, рисунки — продолжалось шесть лет; неизменная изобретательность яркого, талантливого человека в конце концов победили сопротивление родителей, и Макс и Фредель поженились. Переехав в дом мужа, она обнаружила там залежи пустых водочных бутылок, а он написал другу: “Кажется, я совершил ужасную ошибку — женился на умненькой еврейской девочке”. Фредель, защитившая к тому времени диссертацию по Мильтону, вынуждена была стать домохозяйкой, как и большинство преподавательских жен. Макс, считавший себя художником, страдал от бремени ответственности за семью, ему казалось, что это убивает его творчество. И вот двое даровитых, но неосуществившихся людей направили всю свою неизрасходованную энергию на воспитание двух девочек, на развитие их литературных способностей.
Воспоминания Джойс о детстве двойственны. С одной стороны, семейное единодушие и забота о детях. Мать, пекущая пироги для кукол в бутылочных крышках. Отец, обучающий детей рисовать и наблюдать природу. С другой стороны, помимо заботливого и изобретательного “дневного папы”, был еще и “ночной папа”, страшно преображавшийся под влиянием алкоголя. Алкоголизм отца в семье не обсуждался, что, по-видимому, оставило глубокий след в душе Джойс. (Сама она всю последующую жизнь обсуждала все — причем преимущественно в печати.)
И вот эта девочка, жаждущая славы и признания, выросшая на телевизионных шоу, мало читающая, но много пишущая, вдруг показалась родной душой Дж. Д. Сэлинджеру, знаменитому писателю пятидесяти трех лет от роду. Он по-своему читает ее эссе и видит в нем то, что хочет видеть. На идиш есть понятие landsman, “земляк” в высоком смысле слова. Именно так Сэлинджер называет Джойс. Она наполовину еврейка, как и он, — этому факту Сэлинджер придает большое значение. Она тоже хочет жить в уединении, вдали от мирской суеты. Она так же чиста и непосредственна, как его юные героини: Фиби, Эсме, Сибилла.
Удивительно описаны приготовления к первому визиту Джойс в Корниш. Ее мать — сознательно? интуитивно? — шьет “костюм”, маскарадный костюм маленькой девочки (может быть, она, в отличие от дочери, читала Сэлинджера?). И Джойс предстает перед Сэлинджером исполненной угловатой подростковой прелести — худая, в нелепом детском платье с узором из букв, все с теми же массивными часами… Первая встреча описана в мемуарах восторженным тоном девического дневника:
В нем есть что-то мальчишеское — длинные руки, длинные ноги <…> Он не красив в обычном смысле слова так, как бывают красивы кинозвезды, но мне нравится, как он выглядит и двигается. Видно, что он хороший танцор <…> Я бы заметила Джерри, даже если бы не знала, кто он. Он совсем не кажется мне старым или странным <…> Если он и удивился при виде моего наряда, то ничем не выдал этого. “На тебе те же часы, что на фотографии”, — сказал он.
Первый идиллический ланч в Корнише: хлеб грубого помола, сыр, яблоки…
Пройдет немного времени, и Джойс, по настоянию Джерри бросив Йейл, переедет сюда насовсем. Она поселится в этом волшебном мире старых фильмов, одиноких прогулок и строгой диеты. Она будет есть сырые фрукты и овощи, полусырое, специально приготовленное мясо. Она попытается отказаться от женских журналов и мороженого в пользу ведических диет и искусства медитации. Съев “вредную” пищу — “яд”, как называет это Джерри, — она будет, по его совету, вызывать у себя рвоту. Теперь ей нельзя никому давать свой телефон, нельзя выступать в ток-шоу и хотеть славы. Она старается (безуспешно!) заслужить одобрение своего кумира. Вся эта жутковатая картинка нарисована и описана с точки зрения восемнадцатилетней Джойс, причем рассказчица стремится показаться еще моложе: перед нами ребенок, безыскусно повествующий о сложном и непонятном взрослом мире. Читатель поначалу подпадает под обаяние этой необычной любовной истории, но лишь затем, чтобы вместе с героиней пережить мучительное отрезвление. Все кареты последовательно превращаются в тыквы, а кучера, как и положено, — в крыс. Забота и внимание остались в прошлом, а теперь на героиню обрушивается лишь презрительное раздражение. За былой мягкостью проступает нетерпимость. Беспомощная Джойс не знает, что ей делать, чтобы сохранить любовь своего божества.
В конце концов наступает развязка — Сэлинджер едет с Джойс и с двумя собственными детьми во Флориду (напрасно все же Джойс не удосужилась почитать книжки своего возлюбленного, а то бы ее, вероятно, насторожил такой выбор декораций). Там происходит внезапный и окончательный разрыв. Сэлинджер просто отсылает ее домой.
Джойс рыдает, умоляет — все напрасно. На гонорар от своей первой книги “Оглядываясь на прошлое” она покупает одиноко стоящий домик и начинает жить “по-сэлинджеровски”, в уединении и чистоте, пытаясь, видимо, что-то доказать соему кумиру. Потом жизнь берет свое, она пишет, публикуется, выходит замуж за красивого парня, художника, — она всегда мечтала о семье, о детях. Далее идет повествование о буднях и катаклизмах. О рождении детей, о ссорах с мужем. О болезненном позднем разводе родителей, о смерти отца. О болезни и смерти матери, о собственном разводе и так далее. Здесь Джойс Мейнард идет накатанной тропой — она всегда кормила семью писательским трудом, рассказывая в подробностях о своей семейной истории миллионам читательниц. И вероятно, не только из меркантильных соображений, но и по зову сердца. Чтобы убедиться в этом, достаточно посетить домашнюю страничку Джойс Мейнард в Интернете, там всегда можно найти свежие новости о ней.
Однако при всей своей скрупулезной правдивости Джойс Мейнард, видимо, так и не изжила семейную склонность к умолчаниям (может быть, стоит сказать “нормальную склонность к умолчаниям”?) Порой нельзя не заподозрить, что за кадром осталась какая-то существенная часть истории. Например, совершенно диким и необъяснимым кажется поведение сестры Джойс, Роны, которая бесчеловечно препятствует естественному желанию Джойс ухаживать за умирающей матерью. Сестра запрещает ей жить у себя в доме, запрещает печь для матери ее любимые лепешки, ограничивает время свиданий… В другой раз Рона отказывается принять Джойс в своем большом, вместительном жилище — потом, правда, передумывает: Джойс останавливается у сестры, но сама Рона с семьей на это время переезжает в гостиницу… Какая-то частичка ускользающей реальности мелькает в ее объяснении столь нелепого поведения: “Тебя всегда так много …”— говорит она Джойс.
“Тебя всегда так много …” Что ж, может быть, именно поэтому в воспоминаниях Джойс Мейнард уместился только один писатель — сама Джойс Мейнард. Джерри Сэлинджер — не более чем герой ее романа, с которым она сводит счеты у нас на глазах. Временами обаятельный, чаще жесткий и по мере развития действия все более жалкий. Перед нами писатель, лишенный защитной силы своего творчества — ибо к творчеству Сэлинджера Джойс Мейнард совершенно поразительно равнодушна. Конечно, фанатичные поклонники Сэлинджера могут почерпнуть из книги множество бытовых деталей: спартанский быт, строгая диета, пленки с фильмами тридцатых годов, пресловутая любовь к детям наконец… Но все это только фон, на котором разыгрывается главная драма — драма героини. Да, он сидит там у себя целый день и что-то пишет. Но об этом упоминается вскользь. Зато мы с изумлением следим за дискуссией по поводу рождения и воспитания гипотетической дочери. Ее будут звать Бинт, имя Сэлинджеру привиделось во сне. Ее никогда не будут наказывать за то, чего она не совершала. Ей построят кукольный дом…
Правда, реальное рождение дочери несколько сомнительно, поскольку, как сообщает нам с привычной откровенностью Джойс, ее таинственное недомогание (спазмы, головная боль) делают невозможным фактическое соединение с возлюбленным. Что, с одной стороны, еще более подчеркивает ее детскую беззащитность (она напугана, подавлена — ей кажется, у нее редкое, небывалое заболевание, что-то вроде уродства); с другой — выявляет почти комическую полноту взаимного непонимания. Пятидесятитрехлетний Сэлинджер глубокомысленно изучает книги по гомеопатии и ищет similium — средство излечения. Для этого он то и дело задает Джойс неожиданные вопросы: раздражает ли ее шерстяная одежда? испытывает ли она отвращение к кошкам? Как ни странно, эти штудии не помогают. Проблема решится гораздо позднее, уже после изгнания Джойс из Корниша. Она просто встретит обыкновенного парня, который в ходе короткого романа избавит ее от “неслыханной болезни” (разумеется, требовалось лишь немного здравого смысла). Детский тон повествования звучит особенно обличительно. Мы как-то забываем, что рассказчица — вовсе не робкий ребенок, а сорокалетняя женщина, с юных дней зарабатывавшая на жизнь откровенными описаниями мельчайших крупиц собственного жизненного опыта в женских журналах…
Джойс Мейнард проводит настоящее журналистское расследование — на эту мысль ее наводит прочитанный наконец рассказ Дж. Д. Сэлинджера “Дорогой Эсме с любовью и всякой мерзостью”. Она вдруг понимает, что образ девочки с массивными часами на тонкой руке жил в воображении Сэлинджера еще до встречи с ней. И тут в голову Джойс закрадывается страшное подозрение, что, быть может, она была не единственной, кого Сэлинджер называл священным словом landsman. И действительно, ей удается выяснить, что попытки Сэлинджера найти родную душу, напоминающую одну из его подростков-героинь, были весьма многочисленны. (Как правило, энтузиазм Дж. Д. сохранялся лишь на стадии переписки). Перед нами смутно проступает гибрид Гумберта Гумберта с Синей Бородой, правда с определенной склонностью к эпистолярному жанру. С особым драматизмом рассказана история некой Колин О. Узнав, что няня, присматривавшая за детьми ее знакомых, одно время переписывалась с Сэлинджером, Джойс начинает разыскивать девушку. Задача оказывается непростой, но Джойс не сдается. Она находит бывшего мужа и приемного сына Колин и выясняет, что та таинственным образом исчезла. Муж безутешен, ребенок хранит фотографию беглянки как доказательство, что у него есть мама.
Кульминация истории наступает, когда Джойс после многолетнего изгнания вновь появляется в Корнише. Первая, кого она видит, подойдя к дому Дж. Д., — молодая женщина с фотографии, Колин О. (третья жена Сэлинджера, почти на полвека его моложе). Необходимость предостеречь молодых женщин от грозящей им опасности становится особенно настоятельной…
Далее следует последний разговор: Сэлинджер спрашивает, зачем она пришла. Джойс отвечает, что пришла задать один вопрос.
- Каково было мое назначение в твоей жизни? — спрашивает она.
— Это вопрос, — говорит он и от гнева почти лишается дара речи, — это вопрос слишком глубокий, ты не заслуживаешь ответа.
- Нет, заслуживаю, — отвечаю я.
Мы можем разделить с Джойс ее триумф, она спокойна и полна самообладания, в то время как ее былой мучитель захлебывается беспомощной яростью.
— Ты ведь пишешь что-то? — спрашивает он.
— Да, я всегда что-то пишу. Я — писатель, — отвечает она.
(А ведь он сам внушил ей эту нелепую мысль! О чем Джойс и не преминула ему напомнить.)
— Ты собираешься эксплуатировать свои отношения со мной, так? — говорит он.
- Может быть, один из стоящих на этом крыльце и эксплуатировал другого. Я оставляю этот вопрос тебе для размышления — кто из нас кого использовал.
Когда я ухожу, он кричит мне вслед последние слова, которые мне, видимо, суждено услышать от первого мужчины, которого я любила:
— Я не эксплуатировал тебя! — кричит он. — Я вообще тебя не знаю!
Как это верно сказано!
На последних страницах перед нами героиня, сбросившая многолетнее иго; на наших глазах она распрямляется — ей больше не нужно угождать родителям, не нужно искать одобрения Джерри Сэлинджера. Джойс обретает собственный свободный голос, звучащий в назидание подросшей дочери. Увы, чудес не бывает — мы по-прежнему слышим голос девочки, чей дневник мать читала без спроса и для которой нет с тех пор чужих дневников и чужих писем; окончательно преодолев все барьеры, Джойс Мейнард в 2000 году продает на аукционе 14 писем Дж. Д. Сэлинджера за 150 тысяч долларов. На этот раз причина весьма проста: образование собственных детей волнует ее гораздо больше, чем чувства былого возлюбленного.
“Если человек хочет жить уединенной жизнью, если он действительно не хочет, чтобы о нем писали, не стоит вступать в переписку с восемнадцатилетними девочками и приглашать их в свою жизнь. Особенно же не стоило иметь дело с девочкой, которая уже в восемнадцать лет начала писать и публиковать истории о самой себе”, — вполне резонно поясняет она в интервью.
Нам же остается лишь поражаться причудливому капризу судьбы, заставившей соединиться такие непримиримые крайности. Право же, на фоне столь оглушающей публичности многолетнее молчание Сэлинджера дорогого стоит.
Впрочем, как справедливо замечает один из рецензентов, возмущение общественности по поводу вторжения в частную жизнь писателя проистекает лишь от того, что Сэлинджер пишет лучше, чем Мейнард. “Представьте себе обратную ситуацию: Мейнард — затворница, а Сэлинджер — мемуарист. Кто, держа в руках книгу воспоминаний одного из величайших американских писателей, проронит хоть слезинку о вторжении в частную жизнь Джойс Мейнард, автора второсортных романов и статеек в женских журналах?”
Ах, какие бы Сэлинджер написал мемуары…
Но Сэлинджер мемуаров по-прежнему не пишет, по крайней мере не публикует, а вот его дочь Маргарет Энн Сэлинджер (которую родители чуть было не назвали Фиби) недавно выпустила книгу. На обложке автор в нежном возрасте сидит на плечах у красивого молодого Дж. Д.
При виде этой идиллической картинки мы невольно спрашиваем себя: что могло побудить взрослую дочь пойти против родительской воли? В рецензиях упоминается, что Маргарет перестала разговаривать с восьмидесятитрехлетним отцом с тех пор, как начала писать книгу. Фраза кажется неточной — логично было бы предположить, что это Сэлинджер не разговаривает с дочерью, совершившей такое явное предательство, и что она, в сущности, легко отделалась (если вспомнить, к примеру, судьбу известного пионера-героя). Однако ошибки нет — именно дочь не разговаривает с отцом. И с тех пор пишет книгу. В общем, по прочтении этой книги приходится признать, что семейная обстановка не способствовала формированию четких понятий о родительском и дочернем долге.
Как и Джойс Мейнард, Маргарет Сэлинджер утверждает, что пишет книгу для своего ребенка. Конечно, как и в случае с Джойс, это не вся правда.
Она говорит, что хочет разобраться в своей жизни, выволочь на свет божий все то, что годами копилось в темных углах души, избавиться от страхов и кошмаров — словом, произвести своего рода генеральную уборку, чтобы сын жил в чистом и светлом доме. Тем не менее она сама воспринимает свое решение как святотатство, старается справиться с иррациональным страхом — ей кажется, стоит начать писать, и неведомые силы покарают ее. Но все-таки она пишет.
Маргарет (Пегги — так ее называли в семье) озаглавила свою книгу “Dream Сatcher”, что можно перевести и как “ловец мечты”, и как “ловец-мечта” (ловец, о котором мы мечтаем), и как “ловец снов”. Конечно, это отсылка к знаменитому “Catcher in the Rye” — “Ловец во ржи” (в переводе Райт-Ковалевой “Над пропастью во ржи”). Но еще dream-catcher — это совершенно конкретный предмет, изготовляемый американскими индейцами. По виду он немного напоминает пяльцы: деревянный круг из ивового дерева, в центре которого натянуты нити, имитирующие паутину, а в середине — круглое отверстие. Это своеобразный оберег, с которым связано множество индейских легенд. По преданию, dream-catcher пропускает сквозь мелкую ячею лишь добрые сновидения, а дурные сны безнадежно запутываются в паутине (согласно нескольким легендам, dream-catcher — дар паука, спасенного старой мудрой индейской женщиной). Именно этот волшебный фильтр и становится центральной метафорой книги Маргарет Сэлинджер:
Когда родился мой сын, я ощутила потребность найти свой путь в переплетении магии и кошмаров, истории и фантазии, отделить реальное от воображаемого, сохранить главное и передать сыну его драгоценное наследство, подобно тому, как висящий над его кроваткой индейский оберег оставляет в своей паутине кошмары и позволяет лишь прекрасным снам коснуться дуновением его лба.
Фантазия и реальность были болезненно переплетены в жизни Пегги Сэлинджер с самого начала. Можно сказать, ее отец осуществил мечту своего героя Холдена Колфилда — дети росли вдали от мира, в глуши, “в хижине на опушке леса”, и им с раннего детства был знаком горький привкус реализовавшейся утопии:
На самом деле то был мир, который колебался между сном и кошмаром на тонкой паутинке, сплетенной моими родителями, и в котором не было ни намека на твердую почву, ни надежды, что тебя подхватят, если ты упадешь. Мои родители видели прекрасные сны, но они не способны были привнести эти воздушные видения в повседневную жизнь. Когда я родилась, моя мать сама была еще ребенком. Она постоянно грезила и много лет, подобно леди Макбет, страдала мучительным лунатизмом. Отец же писал книги и был мечтателем, из тех, что не могут толком завязать шнурки на собственных ботинках и уж тем более проследить за тем, чтобы ребенок не споткнулся и не упал.
Пытаясь расплести узлы “истории и фантазии”, Пегги тщательно анализирует биографическую подоплеку ранних рассказов Сэлинджера. Она, несомненно, внимательный читатель и критик отцовских творений. К своему изумлению, в ходе “исторических раскопок”, Маргарет обнаруживает свидетельства американского антисемитизма сороковых годов и впервые понимает, почему вопрос о полуеврейском происхождении всегда был таким важным и болезненным для ее отца. Она собирает крупицы сведений о его армейском опыте, узнает странную историю о том, что после войны Сэлинджер был недолго женат на женщине, воевавшей в немецкой армии, — она ненавидела евреев почти так же сильно, как он нацистов. Брак оказался эмоционально насыщенным и очень коротким. Когда через много лет Сэлинджер получил письмо от первой жены, он разорвал его не читая.
Серьезное место в своем биографическом исследовании Маргарет отводит отношению Сэлинджера к разного рода учениям и культам. Он нуждался в них, погружался в них с головой — дзэн-буддизм, йога, ведические диеты, гомеопатия… В то же время Сэлинджер неизменно стремился подчинить окружающих избранному им порядку. Самодисциплина оборачивалась жестокостью и деспотизмом по отношению к близким: “Есть что-то страшное в человеческом существе, которое хочет быть богом”.
История его отношений с Клэр — второй женой, матерью его детей, — удивительно похожа на историю Джойс Мейнард. В момент их встречи Клэр было шестнадцать, Сэлинджеру тридцать один. Сэлинджер абсолютно подчинил Клэр своему влиянию, заставил ее бросить колледж и поселиться в глуши. Клэр так описывала дочери свою жизнь в браке: “Весь мир был в твоем отце — в том, что он говорил, писал, думал. Я читала то, что он велел <…> смотрела на мир его глазами, жила, как будто он все время за мной наблюдает”.
Сначала Клэр отказалась оставить колледж, и тогда Джерри исчез из ее жизни:
Чувство брошенности было таким сильным, что она готова была сделать что угодно, лишь бы быть с ним, но не могла найти его. Оказавшись на грани нервного срыва, она попала в больницу, потом кинулась очертя голову в брак с другим мужчиной. Когда мой отец вернулся в ее жизнь, она действительно делала все что могла, чтобы заслужить его одобрение, но чем дальше, тем хуже ей это удавалось. Моя мать говорила, что порой казалась сама себе героиней волшебной сказки: выполнив одно сложное задание, она получала новое, еще более невыполнимое, и так без конца.
Молодая женщина, дошедшая до предела отчаяния и одиночества. Двое детей, заблудившихся в непредсказуемой стихии родительской вражды. И постоянное, бескомпромиссное требование совершенства. Поиск недостижимого. Неожиданно воспоминания Джойс Мейнард вписываются в гораздо более неоднозначный контекст, плоская любовная история обретает недостающее измерение. Мелодрама становится трагедией. Гумберт вместе с Синей Бородой растворяются в тумане. Скорее уж — Питер Пэн в поисках вечного детства…
В общем, оказывается, что история совсем о другом.
Для него единственным возможным другом был landsman, земляк… Этот его поиск земляков неизменно шел в двух направлениях: к выдуманной семье Глассов и к эпистолярным знакомствам. Последние продолжались до личной встречи, и с этого момента присутствие реального человека из плоти и крови с неизбежностью классической трагедии вело к разрушению всяких отношений.
Пегги Сэлинджер поражается тому, как точно соответствовала Клэр описанию фантазий художника из рассказа “Голубой период де Домье-Смита”: Я видел — вот она выходит мне навстречу, к высокой решетчатой ограде, робкая, прелестная девушка лет восемнадцати, еще не принявшая постриг…
Даже жутковато, когда подумаешь, как Клэр, робкая, прелестная девушка, только что из монастырской школы, вошла в жизнь моего отца, словно по заказу материализовавшись из тумана его мечты.
Все они — и Клэр, и Джойс, и все другие женщины, и собственные дети — жили в его воображении еще до встречи, до воплощения. Стоит ли удивляться, что живому, реальному существу трудно тягаться с бесплотным присутствием своего невзрослеющего прототипа?
“Кодекс поведения, диктуемый отцом, гласил: “Все, что ты делаешь, должно быть безупречно, в тебе не должно быть изъяна, ты не должна становиться взрослой». <…> В отличие от меня, его десятилетние герои, мои воображаемые сестры и братья, были совершенны, идеальны, они абсолютно отражали его вкусы”, — с горечью пишет та, кого так и не назвали Фиби.
Творимая Сэлинджером параллельная реальность обладала удивительной силой. Пегги описывает эпизод, когда она, совсем маленькая, заходит в ванную, где бреется отец. Она смотрит на его отражение в зеркале, и отражение кажется ей неправильным.
— Папа, на самом деле ты совсем не такой, — сказала я.
<…> Он оглянулся на меня с улыбкой, громкой, как крик. Я видела по его лицу, что сделала что-то необыкновенно хорошее. Но внутренне я сжалась — так же, как это всегда происходило, когда меня ругала мама. “Скверная девчонка!” — говорила она, и воспоминание о том, что именно я сделала, полностью терялось в урагане ее гнева. Я растворилась в клубах пара.
Годы спустя он рассказывал мне свою версию этой истории и говорил с облегчением, что именно в этот момент он понял, что я буду хорошей девочкой. При втором или третьем повторении истории мне стало ясно, что, по его мнению, я проявила доброту: окольным детским путем дала ему понять, что зеркало лжет, показывая его неказистую наружность, что на самом деле он самый красивый. Я всегда считала и сейчас продолжаю считать, что мой отец действительно очень красив; но тогда я имела в виду совсем не это. У отца очень ассиметричное лицо — его большой нос заметно сдвинут влево, и губы располагаются не в центре лица. Поэтому, когда смотришь на него в зеркало, он кажется непохожим на себя: перевернутое зеркалом ассиметричное изображение выглядит незнакомым. Это было простое наблюдение, а вовсе не утешительная выдумка. И хотя я знала, что он неправильно меня понял, я молчала и чувствовала себя лгуньей.
Вторая реальность требовательна, она не знает снисхождения.
Поскольку я обладала весьма чувствительной антенной, мне почти всегда удавалось сохранять его расположение, быть той девочкой из истории про зеркало… Но это давалось мне дорогой ценой. <…> Для того чтобы войти в его мир, нужно было стать отчасти выдуманной, отделиться от глубины, сложности и несовершенства трехмерного существа из плоти и крови. Моя душа не согнулась, но расщепилась — во мне будто сосуществовали два разных человека.
Удивительным образом Маргарет Сэлинджер повествует одновременно об очень счастливом и очень несчастном детстве. Она вспоминает тепло и радость общения с отцом в те времена, когда она была для него “зеницей ока”. Его заботу, юмор, обаяние. И здесь же, совсем рядом, гнездятся кошмары. Отец обитает в своем, особом мире. Чтобы войти туда, нужно стать персонажем, отделиться от своего “я”. Отцу, в сущности, нет дела до настоящей Пегги. Он ее не знает.
Воображаемый мир, диктовавший свои законы, не всегда был порожден собственным творчеством Сэлинджера. По свидетельству Маргарет, многие представления ее отца были сформированы его любимыми голливудскими фильмами 20, 30, 40-х годов. Когда дочь, еще будучи школьницей, объявила дома о своей помолвке с чернокожим тренером по карате, обеспокоенный отец воспользовался довольно неожиданной аргументацией:
…Он не привел ни одного из реальных доводов, которых было множество: он не сказал, что мы знакомы всего несколько месяцев, что я еще не окончила школу, что у жениха нет постоянной работы и пр. Вместо этого он предостерег меня, поведав, что однажды видел фильм под названием “Джазмен” или что-то в этом роде, где белая женщина вышла замуж за черного певца и “это очень плохо кончилось«
Одна из его собак носила имя “Хорошая Собачка”, поскольку Сэлинджеру нравилось представлять, как какой-нибудь ребенок погладит пса и скажет: “Хоро-ошая собачка”, и тогда можно будет ответить: “Да, это ее имя. А как ты угадал?” Вероятно, и этот нехитрый сюжет воплотился в жизнь, и воплощение, как всегда, оказалось лишь бледной тенью замысла.
Маргарет Сэлинджер написала сумбурную, путаную книгу. Книгу, перегруженную литературными эпиграфами, цитатами из произведений отца. Собственными школьными бедами и радостями, ненужными деталями, случайными людьми… Книгу, задевающую за живое. И вопросы, которые она ставит, — не для женских журналов. Так все-таки — совместимы гений и злодейство? И искупается ли злодейство гением?..
Как поверить, что человек, написавший “Над пропастью во ржи”, отправил двенадцатилетнюю дочь в школу-интернат и не забрал ее оттуда, несмотря на отчаянные письма? Личность читателя в какой-то момент тоже раздваивается, следуя все той же неумолимой логике. Читатель Пегги сочувствует и негодует. Читатель Сэлинджера цинично выделяет из четырехсот с лишним страниц один заветный абзац: в нем Маргарет описывает, как отец показывал ей сейф с рукописями. Файлы, помеченные красным, можно печатать как есть. Синим — редактировать… Значит, он пишет. Писал все эти годы.
”Я больше не играю по его правилам,” — сказала Маргарет в одном из интервью. Но это неправда. От его правил никуда не деться — Пегги по-прежнему не может разделить реальное и воображаемое. Она совершенно всерьез предъявляет претензии Симору, любимому герою Сэлинджера. По ее мнению, повествование о Симоре под его пером все более приобретало черты агиографии (некоторые критики считают “Шестнадцатый день Хэпворта 1924 года” самопародией, но я думаю, Пегги виднее).
Мы должны верить, вслед за автором, что эти персонажи — святые страдальцы, фигуры, подобные Христу. <…> Я смотрю на это иначе; по-моему, воспеты должны быть героини этих рассказов, это их истории необходимо поведать грядущим поколениям. <…> Это они, Марии и Магдалины, выстрадали до конца все последствия святой жертвы. Это непросветленная сестра Тедди всю жизнь будет расплачиваться за то, что послужила орудием его праведного самоубийства, это жена Симора проснется, чтобы увидеть разлетевшиеся по комнате мозги и стать вдовой. Это Мэтти и Фиби навеки останутся десятилетними…
Как видите, счет предъявлен не только Сэлинджеру, но и Симору, и Тедди. Все они равно реальны для Маргарет. И Сэлинджер в ответе за мечты Колфилда. Она не может отделить отца от его творений. И оттого особенно остро ощущается разрыв между благородной миссией Ловца и ее собственной жизнью, лишенной опоры. Кто пустил этих детей на край пропасти? Где их родители? — гневно вопрошает она. — И где был мой отец, когда надо мной измывалась в школе садистка-директриса? Когда я болела, умирала, бедствовала?
Нет, Пегги не удается выйти из зачарованного круга — искусство и жизнь перемешаны навеки, безнадежно, неразделимо.
”Кем бы он ни был, он никогда не будет вашим Ловцом, — предостерегает она нас с вами. — Берите что можете из его творчества, из его историй, но не ждите, что сам автор вдруг появится в нужный момент, чтобы спасти детей, подбежавших слишком близко к обрыву…”
Это так. Дж. Д. Сэлинджер никогда не спасет вас от падения в пропасть, не поймает на краю ржаного поля. Потому что Сэлинджер — не Ловец. Он всего лишь писатель.
И вот, пропустив сквозь ячею индейского оберега горечь вечного несовершенства, мы остаемся все с тем же странным волшебством бесполезных слов, с парой тонких, просто оформленных книжек: шесть повестей, девять рассказов. И это по-прежнему все, что мы знаем о Сэлинджере.