СРЕДИ КНИГ
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 1, 2001
О беге времени на его краю
Борис Дубин
В творчестве — невыносимый кунктатор, в редком общении с другими — ревнивый, невротический говорун, в повседневном одиночестве — вечный голодарь и книгожор каких мало, Чоран зачитывался в основном историками и мистиками. Странно, но и в мистике, и в истории он искал одно — свободу от времени, от своего времени, от времени как такового. Переживанием временности этот «наполовину гностик, наполовину буддист» (так он себя аттестовал) глубже всего и мучился каждый день, причем еще с детской поры, когда реальность однажды вдруг улетучилась у него, пятилетнего, прямо на глазах. Так что проклятое сознание времени он всю жизнь приравнивал к грехопадению (одна из его книг, шестьдесят четвертого года, так и называлась «Грехопадение времени»), а метания собственной мысли помещал «между Утопией и Апокалипсисом».
Детство помянуто здесь неслучайно. Первые годы почти растительного существования в восточноевропейском захолустье, в глухой трансильванской деревушке Решинари и безлюдных горах вокруг, навсегда остались для Чорана воплощенным раем («Я одной ногой в раю, как другие — в гробу», — признавался он в пятидесятые годы в «Записных книжках»). И кстати, там осталась не просто его блаженная и неповторимая, как у каждого, начальная пора — там осталась целая страна, лоскутная Австро-Венгрия, доживающая и уже пораженная гибелью империя, многонациональная и многоязыкая Атлантида, которая, точно так же на глазах, через несколько лет исчезла (с карт, но не из умов). Мало того: именно провинциала Чорана, человека окраины и крайности, уроженка Нового Света Сьюзен Сонтаг, и совершенно справедливо, называет «одним из последних печальников по всей уходящей Европе — европейскому страданию, европейской интеллектуальной отваге, европейской энергии, европейской усложненности». Граница, ставшая средоточием, обрыв как центр мира — такова метафора и проблема всей чорановской судьбы («случай-предел» называл такие судьбы Морис Бланшо).
Отсюда, из этого отправного жизненного пункта, главного мысленного узла — всегдашнее и изматывающее стремление Чорана «быть несовременным как камень». Но отсюда же его самозабвенная любовь к биографиям («Как у всякого, кто не «живет»», — самокритично замечал он). Такими неразрешимыми противоречиями подрывалось изнутри и его понимание Истории; вот еще несколько строк из тех же «Записных книжек» (теперь за 1968 год): «Прочел об одном поэте прошлого века такие слова: Возмущенный уродством истории, но обезоруженный интересом к ее механике… В точности мой случай». Однако таков же и сам его невозможный, бешено-бесстрастный, саморазрушительный способ думать и писать. В литературе Чоран, начинавший в тридцатые с позднесимволистской лирической экзальтации (когда переводил на румынский стихи Малларме), в зрелые годы превыше всего ставил «сухую, как скелет, прозу, сведенную судорогой» (в «стилистах» он числится явно по недоразумению). Американский писатель Уильям Гасс сравнивал каждую чорановскую фразу с философскими парадоксами-головоломками Зенона Элейского, в основе которых, напомню, невозможность движения, существования, мысли. А вот как характеризует парализующую силу чорановского письма Сонтаг: «Афористический стиль для Чорана — принцип не столько реальности, сколько познания: любая хоть чего-нибудь стоящая мысль обречена тут же потерпеть поражение от другой, которую сама втайне породила… Обычное чорановское эссе можно описать в нескольких словах: это свод тем для размышления одновременно с подрывом любой приверженности к изложенным мыслям, не говоря уж о «действии» на их основе. Вырабатывая сложнейшие интеллектуальные формулировки для одного интеллектуального тупика за другим, Чоран создает замкнутый мир — мир трудного, главный предмет своей лирики». «Трудность» здесь — как всегда в настоящей лирике и в лирической мысли XIX-XX веков, мысли Новалиса, Кьеркегора, Ницше, Рильке, Кафки и других предшественников Чорана — это градус неотступности тех вопросов, над разрешением которых гипнотически, безысходно бьется неутолимый разум. Автор в подобных случаях не пишет о сложности, он пишет саму сложность, и пишет при этом сложностью — «огнем по огню», сказали бы любимые чорановские мистики-каббалисты.