Неоконченный рассказ. Перевод с немецкого С. Шлапоберской
Ингеборг Бахман
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2000
Ингеборг Бахман Смерть придет (Неоконченный рассказ) Перевод с немецкого С. ШЛАПОБЕРСКОЙ
Наши бабушки Анна и Элизабет уже много лет как умерли, наши дедушки Франц и Леопольд умерли тоже, кузинам и другим родичам это известно. Мы — большая семья и насчитываем немало смертей и рождений, в том числе даже смерть таких людей, как д-р Кильб, наш врач в Штеттине, и убийство д-ра Беренталя в Хаузене. Наши покойники рассеяны по многим кладбищам, и пусть кое-кто забыл о наших днях Всех святых, о наших Днях поминовения, зато о них всегда вспоминают другие: кузина Лиза и кузина Альвина. В наших крестьянских домах и в наших городских квартирах хранятся альбомы с вклеенными в них фотографиями, там есть и покойники, даже покойники, снятые, когда они еще были в пеленках: наш кузен Эрнст, наш кузен Мотль, одному было двадцать, другому тридцать два — (он породнился с нами благодаря женитьбе), вот в такие годы они погибли, то ли на полях сражений, то ли просто у изгороди из боярышника, настигнутые во время прогулки шальной пулей, — в точности мы не знаем. Наша скорбь неодинакова, и о многих смертях мы даже забыли — тете Мицци, например, пришлось однажды напомнить, что тетя Мария, из другой ветви семьи, уже много лет как умерла, она об этом забыла или просто не взяла в толк, хотя вообще она прекрасно осведомлена обо всем, особенно о смертях и рождениях, в своей бухгалтерии не путается. А еще такую забывчивость позволяли себе Вера и Ангела, и прежде всего Ойген, — они живут в отрыве от семьи и уже почти не обмениваются рождественскими открытками с ее членами, часто путешествуют или находятся в других странах и завели новые семьи, о которых наша семья знает лишь понаслышке.
Наша семья, и это ее единственный очевидный закон, собирается ради покойников, ради астр, свадебных сервизов, ликерных рюмок или столовых приборов в дни свадеб и ради поздравлений, которыми она в определенные дни обременяет почту по случаю родов, крестин, дней рождения, Дня матери. Наша семья берет на вооружение смерти, болезни, пусть бы даже они навсегда оставались ей непонятными.
Наша семья взяла на вооружение смерть Эрнста, который повесился из-за того, что подделал страховой полис, и смерть четырехлетней девочки Рикки, которую захватило ремнями электрической корморезки, она была изувечена и погибла. Наша семья — это не все мы вместе или какая-то ветвь или часть семьи, — это гигантская губка, память, что всасывает в себя все истории и делает из них собственную историю. А в самом низу, в ее влажной глубине, в ее разбухшей памяти сидит каждый из нас, безликий и отъевшийся; так и сидит в своей безликости.
Ибо когда смерть является нам в понятном виде, она дает знать о себе тем, что просто уносит кого-то из нашей семьи. Если в почтовом ящике лежит белый конверт, если в почте “до востребования” мелькает траурная каемка, если в конце обычного письма есть сообщение: “Р. S . Знаешь ли ты, что десять дней назад умер дядя Карл от рака желудка, он терпел ужасные муки, это было избавленьем”, то семья вступает в свои права и несколькими волшебными штрихами набрасывает перед нами целую жизнь, жизнь дяди Карла: когда-то он был рабочим в Германии, потом женился на тете Рези, дядя Карл дергал себя за мочку уха, вечерами в трактире играл в карты, запойный пьяница, когда умер дедушка, он на похороны не пошел, без конца ссорился с дядей Хансом — из-за сада, из-за фруктов, у дяди Карла был красивый голос, он играл на лютне, и… и… — и теперь дядя Карл умер, теперь он покоится под астрами, три десятилетия тому назад его почтили набором ликерных рюмок, теперь — минутой молчания, в промежутке между двумя другими делами, двумя письмами откуда-то еще, двумя неподобающими поступками.
Наша семья, живя сама без мерила, без ограничений, мерит жизни людей своим мерилом: кто-то многого добился, кто-то не добился ничего, один — позор для всей семьи, другой — тяжелое бремя, и тайные сообщения, тайные приговоры передаются дальше. Смерть придет, и этому не будет конца. Ведь поскольку людской памяти недостаточно, есть память семьи, косная и ограниченная, но более долгая, более надежная, надежная поневоле в угоду малому бессмертию, длящемуся полвека, позднее и семья забывает про астры для старейших покойников, забывает про куст бука и про уход за ним. В известной мере семья надзирает и за именами, хотя нельзя с определенностью сказать, почему в этой семье допускаются только определенные имена, а другие нет. С этим считаются даже свойственники, их зовут Труда, Петер, Франц, часто Элизабет, часто Штефания, Йозефина, Тереза, причем свое полное имя они вправе произносить только перед властями и во время важных церемоний. Будничное, обиходное имя — это Лизи или Лиза, Штеффи, Фини и Рези, а еще Анни, Рози, Эди. Один-единственный раз семейные имена оказались в опасности, когда дядя Петер в 1925 году обручился с барышней, которая называла себя Мэри, а потом еще раз, когда кузен Эрнст во время своего последнего отпуска перед смертью перепугал семью известием, что хочет жениться на девушке по имени Карин из Юльцена под Ганновером. Но эта Карин, которая в 1957 году приехала навестить родных покойного жениха, к концу своего визита влюбилась в одного немецкого курортника с берегов Рейна и укатила с этим парнем, с Вольфом Дитером, обратно в края, где у ее имени более радужные перспективы.
В нашей семье есть по меньшей мере двое убийц, и два вора, и три шлюхи, хотя никто бы такого о нашей семье не подумал, и наша семья отдала свою дань истории и политике, она без всякого сговора посылала в каждую партию одного из своих членов, а иногда и нескольких. Все идеи были представлены в нашей семье, хоть и не в самой своей чистой и отточенной форме, а в популяризованном виде, — наша семья утаптывала идеи и выпрямляла их для себя, и в один прекрасный день у нее оказались свои монархисты и анархисты, свои социалисты, коммунисты. А потом наступило известное время, и у нее появились свои нацисты и антисемиты, свои помешанные, грабители и убийцы, а одновременно и жертвы, иногда некоторые оказывались сразу и тем, и другим, как дядя Зепп, у которого был партийный билет с одним из самых маленьких номеров в стране, но который разругался с партийными начальниками из-за воза дров и окончил свои дни в концлагере, жертвой чего — никто не знает…
Однако наша семья, и в этом ее прелесть, не имеет понятия об идеях, которые помогала вынашивать, продвижению коих содействовала, какие питала вместе с другими людьми. Наша семья — это большое безголовое туловище, которое влачится сквозь время, ему отсекают члены, но у него отрастают новые. Это безголовое чудище, которым занимаются министерства и религии, нравственные кодексы и своды законов; и в известном смысле наше семейство тоже святое, ибо его без конца поминают, оно кажется чем-то непорочным, божественным, и все это лишь потому, что семья разветвилась, потому, что на берегу Гайля сошлась некая парочка, или потому, что дядя Эди спьяну сделал тете Фини еще одного ребенка. Все это дает нашей семье право предъявлять свои претензии на этот мир, Земля принадлежит нам, и никто не смеет ее у нас оспаривать. Ибо наша нечестиво-святая семья невежественна и невинна, она не то, что каждый в отдельности, а то, что все мы вместе, она с гордостью становится во весь рост и торжествуя, несет наше имя. Да, мы к ней принадлежим, она лучше, чем мы сами, и это не только идея, а нечто, обросшее плотью.
Тетю Лизу придется отправить в дом для престарелых. Кузина Рози родила близнецов, из двух яйцеклеток, двух девочек, их зовут Эрна и Альвина. За все благодарение Господу. Дядя Зепп в больнице, третий раз за этот год. Мы вздыхаем, когда кому-то надо в больницу, вся семья дружно вздыхает. Наша семья поистине обустроилась среди болезней. Болезни: если бы по их поводу так не вздыхали и не сетовали, то могло бы показаться, что все только и ждут, чтобы кто-нибудь опять заболел. Тетя Эрна должна срочно ехать в К., так как Рози заболела и надо присмотреть за детьми. Она пишет об этом всем, ее сменяет тетя Лиза, а Фанни, нашей старшей кузине, приходится под конец забирать всех детей к себе и откармливать их, пока Рози не выздоровеет. Но когда больна Фанни, то приезжает только тетя Майца… О, существуют неписаные законы!
В семье всегда есть несколько женщин, которые присматривают за всеми детьми, переносят все болезни, вынуждены оказывать всяческую помощь, и есть другие, которые проявляют меньше участия, зато заботятся о другом. Например, Майца и Вине заботятся о том, чтобы в семье не иссякала пища для разговоров о предосудительном, о порочном. Вся семья беспрестанно возмущается старыми и новыми похождениями обеих наших кузин. Кузина Майца развелась с мужем, бегала за священником, переспала с половиной деревни, и, по словам тети Лизы, “теперь ее никто не возьмет”; с тех пор она путается с итальянскими строительными рабочими и с туристами, что посещают нашу долину. Вине самая младшая, и у нее уже третья связь с женатым мужчиной. Семья знает, каким версиям возмутительной жизни Вине дозволено просачиваться в сплетни и какова она на самом деле, семья пропускает наружу лишь часть правды, но внутри себя она тем более жестока, склонна осуждать, падка на подробности. Каждого члена семьи семья судит, есть обвинители и защитники, есть публика, но в каждом случае роль каждого слегка меняется, защитник иногда бывает и зрителем, обвинитель — защитником.
Кто обвиняет Майцу, остается равнодушным к Вине, одни старики строги ко всем, и только покойники в их глазах преображаются в некие идеалы. Так преобразились наши дедушки и наши бабушки, не говоря уж о прадедушках и прабабушках, у тех уже растут крылья…
Время от времени, бывает годами, одна часть семьи стыдится за другую. Наш дядя Эди стыдится за нас перед своей женой, нашей тете Эрне стыдно за свою семью, а наш кузен Эди стыдится за дядю Эди, и за тетю Эрну, и за всех их детей, они стыдятся перед посторонними, перед ландратами, окружными судьями, курортниками, и у каждого есть своя причина. Дядя Эди стыдится того, что тетя Нана воровала тыквы с поля, принадлежащего родичу тети Эрны, и еще того, что Фреди — коммунист и болтает с курортниками о “более порядочном правительстве”, о пенсионерах и “получателях окладов” и при этом имеет в виду дядю Зеппа, который живет на пенсию, а Фреди приходит в ярость всякий раз, когда ему напоминают о существовании Зеппа, который был штурмовиком и в Югославии участвовал в бог весть каких “акциях”; об “акциях” речь заходила часто, и Зепп тоже не перестает говорить об офицерах и о евреях, виновных в том, что война проиграна, и каждый вечер перед сном он говорит своим детям: Австрия — наша родина, но Германия — наше отечество, а еще он посылает детей в какой-то запрещенный союз, и там они снова учатся тому, чему сам он научился поздно: опять учатся петь, разворачивать знамена, разжигать лагерные костры, и тетя Рези качает головой — она тоже об этом знает, и потому, в сущности, знает вся семья, давшая обет молчания: добром ведь это не кончится. Хоть бы он не впутывал в это детей. Детей. Детей. Тетя Эрна говорит, ничего такого уж страшного не будет, и продолжает об этом рассказывать. И все продолжают рассказывать, что Ирг все еще верит, будто Гитлер жив, и что в газетах сегодня — сплошное вранье, ложь и обман, так же говорит Петер, а Ханзи говорит, что с политикой не желает иметь ничего общего. Ирг говорит, если что начнется против русских, он тут как тут, ее русских он знает, был на Кавказе, пятеро из нашей семьи были в России, русских они знают, двое были во Франции, французов они знают, двое были в Норвегии и в Греции, они знают все про норвежцев и греков. У всех у них нет настоящего доверия к странам, которые они знают, и, в конце концов, в России, и в Греции, и в Польше, и во Франции остались наши покойники, но от них мы уже не услышим, что они думают, а Курт и Зеппи были однажды в Италии, на большом кладбище в Априлии, и возложили там цветы на могилу Ханса, они рассказывают, и это передается дальше, что кладбище содержится очень хорошо, оно очень ухожено, а это огромное, гигантское кладбище даже представить себе невозможно, какое большое и очень ухоженное.
У нашей семьи есть вкус к великому, к великим эпохам и ко всему громадному. А что до языка нашей семьи, — ведь как можно понять нашу семью, если не знать ее языка, — язык этот старый, и запущенный, и застоявшийся, с отчеканенными речениями, и как все языки, иногда он уже вовсе не соответствует ни одному предмету, а иногда буквально точен там, где начинается поэзия.
Вот язык нашей семьи:
Фреди медного гроша не стоит.
У Эрны ровным счетом ничего нет.
То, что обещает Ханс, вилами по воде писано.
Мы видим на три аршина под землей, и меня зло берет, и Иисус-Мария-и-Иосиф, и он увел ее, как девчонку с танцев, и потаскуха останется потаскухой, да воздаст вам Бог, на безрыбье и рак рыба. Наша семья повторяет услышанное как попугай, она разговаривает, день-деньской все разговаривает и разговаривает — на кухнях, в погребах, в садах, на полях; невозможно понять, откуда берется у них столько тем для разговоров, но они заполняют мир… Тетя Эрна опять уже стоит у забора с соседкой, дядя Зепп пьет свою рюмашку шнапса в трактире у дяди Эди, они говорят про сено, про горячие компрессы, про погоду, про забой свиней, про общину, про аренду, про товарищество. Наша семья заботится о том, чтобы ничто на свете не осталось необговоренным, у нее есть собственное мнение обо всем, и его не так-то легко из нее вытянуть, только недолгое время, в течение семи лет, часть мнений была ей запрещена, потом ей их вернули; наша семья создала все на свете предрассудки, если их не существовало раньше, она придумала все жестокости, в нашей семье говорится: ту или того надо повесить, или надо донести, или лучшего он не заслуживает, и все-таки нашей семье ведома некоторая мягкость, ведомы слезы, ей приходилось уже плакать и рыдать о скверности мира, о подохшей корове, о тете Марии, о несчастье Майцы, наша семья охотнее всего плачет о себе самой, о том, что случается с нею, и редко о том, что случается с другими, — тогда ее пробирает озноб, которым она наслаждается: вы уже слышали, в Обертале нашли Таллера с тремя колотыми ранами в животе. Наша семья наслаждается дурными вестями, бомбежки городов она всегда находила недостаточно тяжелыми, число погибших — отнюдь не чрезмерным, и даже его преувеличивала, сотню мертвецов она превращает почти что в тысячу, дабы дрожь пробирала сильнее, она уютно потягивается и копается в несчастье, но надо отдать ей справедливость, она преувеличивает и собственное несчастье, страдания, какие кто-то претерпел…
В нашей семье каждый должен быть на кого-нибудь похож, уже про самых малых детей говорят, на кого они похожи — на Нону или на дядю Ханса, похороненного в Априлии, или на тетю Анну. Величайшая честь оказывается тому, кто дерзает походить на Нону, одну из наших бабушек, хотя разговоры о ней всегда вызывают страх, ибо ее считают хранительницей большей части семейных тайн. То здесь, то там кто-нибудь да и намекнет, какой жесткой она была, кусочка сахару, бывало, внучатам не даст, какой была одинокой и насколько умнее других, как зачитывалась книгами и все-все знала по истории, про Рудольфа фон Габсбурга, и про императора Максимилиана, и про принца Евгения, и как она часами громко и отчетливо читала у себя в спальне книжку по истории, никто не смел к ней входить, никто не смел говорить ей “ты”, под конец она стала думать, будто все хотят ее отравить и будто бы против нее плетется заговор, в то время тетя Эрна всегда плакала, — она почти поверила, что другие тоже поверили, будто бы она хочет отравить Нону, а дядя Петер перестал бывать в доме, так как не желал терпеть, чтобы его называли убийцей собственной матери…
Разве я была бы достойна принадлежать к какой-либо семье, если бы выдала затаившихся в ней убийц, донесла бы на воров. Наверно, можно обличать преступления и пороки чужих семей, но выдать собственную, с ее нарывающими гнойниками, — этого я никогда не сделаю. И все же в своей семье мне дозволено видеть больше, нежели в любой другой. В том, что касается нашей семьи, у меня развилась необычайная зоркость, необычайно чуткий слух к ее языкам, меня сковало великое молчание о столь многом, о чем следует умалчивать в такой непосредственной близости.
Будем молчать. Наша семья, которая расплодилась на Земле, как человечество среди чуждых ему существ, наша семья, от которой миру уже не излечиться.
Я и Мы. Разве иногда я не думаю просто “мы”? Мы женщины и мы мужчины, мы души, мы проклятые, мы шкиперы, мы слепые, мы слепые шкиперы, мы ученые. Мы с нашими слезами, тщеславными помыслами, желаниями, надеждами и отчаянием.
Мы неделимые, разделенные каждым в отдельности, и все-таки Мы.
Разве не подразумеваю я, что это Мы идем против смерти, Мы, сопровождаемые покойниками, Мы, клонящиеся к упадку, Мы бесполезные?
В столькие моменты жизни это бываем Мы. Во всех мыслях, какие я больше не в состоянии продумывать одна. В слезах, которые могут быть выплаканы не только обо мне.
Мы желаем Нам к Новому году. Мы Нам желаем, чтобы Рози почувствовала себя лучше, желаем тете Эрне легкой смерти. Боимся дяди Эди. Думаем часто о Нане.
Нана, которая бесшумно шмыгала из двери в дверь и смешивала напитки, которая гнала скот на водопой. Нана, которая говорила: о Боже, о Боже. Так начиналась каждая ее фраза. Нана, которая сошла с ума, и ее пришлось привязать к кровати. Которая была в психлечебнице и боялась умереть с голоду, которой никто не давал хлеба, которая украла тыкву с соседского поля. Так мало про Нану, и все-все про Нану — кто она была, кто она есть, наша покойница?
Не наказывайте ее. Не наказывайте нас — ни за кого. Змеиное племя, избранники, вот мы кто, и один хочет нас растоптать, а другой — возвеличить. Всегда — мы, и я хочу, чтобы меня любили ради всех.