Перевод Д. Иванова
Лев Гурко
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2000
«Иностранная литература» №7, 2000
Лео Гэрко “Один из нас” Любой приклеенный к Конраду ярлык: реалист-романтик; авантюрист елизаветинской эпохи, по воле случая заброшенный в наше время; puissant reveur , как выразился о нем один критик; честолюбивый рассказчик, которому лучше всего удается описание мужественных сердец и простых натур; английский гений польского происхождения; экзотический автор, питающий особое пристрастие к реалистической детали, — ни в коей мере не исчерпывает его как писателя и лишь свидетельствует о неоднозначности, присущей и его творчеству, и его мировоззрению, и его человеческой судьбе, на которую наложила отпечаток утонченная сложность и противоречивость его натуры. Неслучайно те, с кем ему доводилось близко общаться, воспринимали его совсем по-разному. Жена, несомненно считавшая Конрада гением, одновременно видела в нем трудного, неуравновешенного, хрупкого ребенка, которого надо оберегать от жизни, — странный взгляд на человека, который поднялся на капитанский мостик благодаря привычке к выматывающему морскому труду и всю жизнь гордился своим матросским умением тщательно делать любую ручную работу! Его опекуну — дяде по материнской линии Тадеушу Бобровскому — душа осиротевшего в одиннадцать лет племянника представлялась полем битвы, где инстинктивная тяга к порядку, унаследованная от матери, боролась за господство с разрушительными импульсами, доставшимися от отца. Эдвард Гарнет — первый читатель Конрада, литературный наперсник, критик и товарищ по ремеслу, рекомендовавший к публикации “Каприз Олмейера”, который стал литературным дебютом писателя, — видел в нем мученика пера, который трогательно благодарит друга за добрые слова, никогда не веря им до конца. Неуверенность в собственном таланте, сомнения в своей способности справиться с трудностями писательской техники и стиля, постоянное нервное напряжение, вызванное погружением в непривычный образ жизни и новый язык, — вот главные темы конрадовских посланий к Гарнету. Но за всем этим нетрудно разглядеть недюжинную личность, сознающую свою ответственность, разрабатывающую собственную эстетику и упрямо прокладывающую новые пути в искусстве. Форд Мэдокс Форд, в соавторстве с которым Конрад написал два ранних романа — “Наследники” и “Романтика”, — смотрел на этого поляка и моряка торгового флота, превратившегося в английского писателя, как на редкостный, не поддающийся классификации человеческий экземпляр. Сам Форд в пору их тесного общения был самоуверенным молодым человеком, который с жизнерадостным высокомерием покровительствовал старшему товарищу, недвусмысленно давая понять, что оказывает ему двойную услугу, посвящая и в тонкости английского языка, и в тайны ремесла. Но при всей самовлюбленности Форду достало проницательности оценить Конрада по достоинству: “Если вам удавалось завладеть его вниманием, — писал Форд, — он вставлял в правый глаз монокль и начинал внимательнейшим образом всматриваться в ваше лицо, будто часовщик, изучающий часовой механизм”. Для молодого Ричарда Кёрла, дружившего с Конрадом в последние годы его жизни, тот был просто и безо всяких оговорок великим человеком; склонный к идеализации восторженный ученик, с восхищением взиравший на знаменитого писателя, особенно ценил в нем сердечного человека и заботливого друга. Совсем другого взгляда на Конрада придерживался Э. М. Форстер, лидер литературной группы “Блумсбери”, которому он запомнился строгим, сухим, замкнутым аристократом, никого не допускающим в свой внутренний мир дальше передней, да и то с соблюдением всех положенных в таких случаях формальностей.
Все мы, разумеется, оцениваем других через себя, и вышеприведенные характеристики говорят о людях, состоявших в тесном знакомстве с Конрадом, не меньше, чем о нем самом. Тем не менее все они правы, и перечисленные качества существовали на самом деле. Он был сердечен и открыт и в то же время высокомерен и замкнут; доходившая до самоуничижения скромность часто бывала маской, скрывавшей самоуверенность, а вызванная тяжелой болезнью раздражительность (он с тридцати трех лет страдал подагрой) никогда не прорывалась сквозь броню привитой ему с детства старомодной учтивости и обходительности, в которых он был воспитан. Поляк и англичанин, патриот и противник патриотизма, сторонник империи и враг колониализма и, наконец, человек-амфибия, половину своей взрослой жизни проведший на море, а половину — на суше, считал человеческое существование полигоном, где испытанию на прочность подвергался и сам человек, и его идеи и чувства.
Вскоре после смерти Конрада интерес к его романам и со стороны критиков, и со стороны простых читателей резко пошел на убыль. Потребовалось совсем немного времени, чтобы его забыли на несколько десятилетий — до второй половины ХХ века он исчез из виду. Причины столь внезапного поворота судьбы следует искать в воззрениях писателя, столь же неоднозначных, как и он сам. В эпоху процветания эгалитаризма он с нескрываемым подозрением относился к демократии — сам он был воспитан в традициях земельной аристократии в те времена, когда этот класс стал исчезать под напором политических преобразований и начинавшегося на Западе технологического переворота. Он скептически смотрел на революции и радикальные движения, которым вот-вот предстояло распространиться по всему миру и обрести респектабельность. Не верил в общественные реформы, полагая, что они бесполезны, пока неизменным остается человеческое сердце, а это открыто противоречило государственным теориям всеобщего благосостояния. И хотя он всю жизнь критически отзывался об империализме и колониализме — российском, голландском, французском, бельгийском, американском и даже британском, — угнетенному туземному населению он сочувствовал не больше, чем живший за два века до него Джонатан Свифт — ирландцам, которых тем не менее защищал от англичан.
Равным образом не доверял Конрад и незыблемым традиционным ценностям. Родительская любовь, обычно окруженная ореолом, порою, как он знал, несет с собою катастрофы. Патриотизм считается возвышенным чувством, но подчас толкает людей на гибельные поступки. Преданность, смелость, трудолюбие, ответственность, составляющие высшие добродетели человека, далеко не всегда помогают ему устоять перед лицом разрушения и гибели. Даже самая верная любовь между мужчиной и женщиной может не выдержать соприкосновения с другими ценностями, такими, как идеализм, или естественными проявлениями натуры — как инстинкт самосохранения. Стремление помочь ближнему, которое у Тома Лингарда, главного героя трех малайских романов Конрада, превращается в наивную благотворительность, приносит лишь вред. Иначе говоря, добро способно порождать зло. Впрочем, Конрад допускает и противоположное — признает, что порою зло столь же неизбежно порождает добро. Встреча с Курцем в самом “сердце тьмы” выводит Марлоу к свету, и намеренная ложь, к которой он прибегает, чтобы поставить точку в этой истории, есть одновременно и очень непростая правда. Молодой капитан из повести “Тайный сообщник” укрывает убийцу, но это пробуждает в нем творческие силы. Фальк ест человеческую плоть, испытывая к самому себе величайшее омерзение, которое в конечном счете приводит его к любви и искуплению.
Вера в изначальное добро человеческой природы, вдохновлявшая романтиков и их последователей-викторианцев, у Конрада уступает место устрашающему взгляду на человека, который сдался на милость слепым силам собственной души, слишком разрушительным, чтобы удержать их в узде. Западному человеку XIX века, особенно англичанину, подобная система взглядов должна была казаться ненадежной, отталкивающей, да и просто несостоятельной. Э. М. Форстер как сын своей страны и своего времени верил в объективное существование нравственного начала в мире, и неудивительно, что Конрад настораживал его своей амбивалентностью, внушал подозрение, что под изысканным словесным орнаментом его сочинений ничего не кроется: “Он так же расплывчат в центре, как и на поверхности… в тайной шкатулке своего гения он укрывает не жемчужину, а сплошной туман, и не стоит пытаться рассуждать о нем философски, потому что… здесь не о чем рассуждать. По сути, у него нет мировоззрения. Есть только мнения и право их отбрасывать, когда факты свидетельствуют об их абсурдности”. В этой раздраженной реплике слышится недоумение. Форстер выносит этот нелицеприятный вердикт от лица своей эпохи и своей Англии, куда Конрад вторгся извне и где, несмотря на длительное пребывание, так и остался чужаком.
Со своей стороны, Конраду наименее убедительной из всех человеческих иллюзий казалась идея прогресса. Среди современников он особенно не любил, пожалуй, даже ненавидел одного человека — Джорджа Бернарда Шоу, в котором видел крайнее воплощение либерализованного, порожденного XIX веком западного сознания. Страстная озабоченность Шоу политическими и общественными реформами, энергичные попытки убедить людей в необходимости достичь состояния сверхчеловека, рационалистические обоснования его безграничной веры в логику, его непростительная жизнерадостность — все коробило Конрада. Мысль о том, что жизнь — это арена для спора, который может быть разрешен и улажен разумными доводами, действовала на Конрада, как красная тряпка на быка. Обретенный им в Восточной Европе и в далеких странах Азии, Африки, Австралии жизненный опыт не позволял ему усвоить оптимистический взгляд на общество и веру в тысячелетнее царство, столь характерные для Запада. Наше нынешнее разочарование в идеологических доктринах было ему уже знакомо. Три политических романа, написанных им подряд, один за другим в период с 1903 по 1910 год, стали зловещим и сбывшимся пророчеством. Как показал критик Ирвинг Хоу, первый из них, “Ностромо”, в общих чертах воспроизвел будущие события на Кубе и в Аргентине, вплоть до точной типизации персонажей, мотивов и методов их поступков. То, что происходит в выдуманной Конрадом Костагуане, довольно точно отражает ход революций в слаборазвитых странах всего мира. В “Тайном агенте”, втором из политических романов, исследуются анархистские учения XIX века и до тонкостей разбираются побудительные мотивы анархистов — не идеологических лидеров, а скромных исполнителей, незаметных агентов, сомнительных маргиналов, которые непременно участвуют в любом радикальном движении. В третьем романе, “Глазами Запада”, пророчески анализируется Россия и “русская душа”, какими они были почти за десять лет до большевистской революции и за двадцать — до прихода к власти Сталина. Нарисованная им картина лучше отражает характер грядущих событий XX века, чем тех лет, когда она впервые была предложена читателю.
Свой первый шедевр Конрад опубликовал в начале нового столетия, знамения и предвестия которого так пророчески расшифровал. Но за рамки взрастившего его XIX века он вышел не только как пророк, но и как художник, заговоривший с нами на удивительно современном языке. Вне всякого сомнения, он мастер современной прозы, во многом предопределивший эстетику XX века. К экспериментам с художественным временем и множественностью повествовательных слоев он приступил задолго до того, как Пруст, Жид и Джойс ввели их в обиход современной литературы. Как психолог, Конрад погружался в глубины раздвоенного сознания в поисках скрытого “я”, изучал механизмы вины и искупления, а бездеятельную мечтательность, моральную беспомощность и паралич воли превратил в свою главную область исследования. Родившиеся на тридцать лет позже Конрада Т. С. Элиот и Юджин О ’ Нил сформировались под его влиянием. Персонажи ранней поэзии Элиота, от Пруфрока до бессильных космополитов из “Бесплодной земли” и “Полых людей”, страдают той же атрофией воли, которая сковывала Олмейера, Уилемса и Джима. Без одиноких душ на борту “Нарцисса”, бороздящего волны неведомого моря, не было бы созданных О ’ Нилом моряков с парохода “Гленкэрн”; присущая его поздним пьесам глубина психологического анализа, полное отсутствие социальных мотивировок, тщательное воссоздание иррациональности душевных движений — все это продолжение конрадовской эстетики и конрадовского скептицизма. Эрнст Хемингуэй, который появился на свет на сорок лет позже Конрада, позаимствовал у него холодные краски для изображения окружающего мира — места испытания его героев, которые, как и у Конрада, лишь в экстремальных условиях раскрываются до конца. Художественной формой своих романов Конрад проложил дорогу современному мировосприятию. С точки зрения психологии, он был одним из первых исследователей современного сознания. Задолго до того, как мы появились на исторической сцене, Конрад уже был “одним из нас”.
“Он один из нас” — эти слова Марлоу, звучащие настойчивым рефреном в романе “Лорд Джим”, в самом буквальном смысле слова приложимы к самому Конраду. Картина, предстающая перед взором Марлоу, когда он в последний раз видит Джима, символизирует положение человека в мире, как его понимал Конрад. По мере того как лодка, уносящая Марлоу от Патюзана, удаляется от берега, Джим все больше растворяется в быстро темнеющем пространстве: “Сумерки быстро спускались с неба, полоска песка уже исчезла у его ног, он сам выглядел не больше ребенка, потом стал только пятнышком — крохотным белым пятнышком, словно притягивающим весь свет, какой остался в потемневшем небе… ”. “Белая капля в сгущающихся сумерках” — центральный образ художественного мира Конрада. В отличие от Д. Г. Лоуренса, считавшего, что темнота священна, Конрад был за расширение области света — он был уверен в человеческом стремлении извлекать из жизни смысл, хотя и не верил, что эта область может простираться сколько-нибудь далеко, ибо знал, что любые, самые смелые прорывы за границы тьмы носят частный характер. “Забавная штука — жизнь… — замечает Марлоу в повести “Сердце тьмы”. — Самое большее, что может получить от нее человек, это познание себя самого” .
Парадоксальная логика категорического императива, заставляющая человека штурмовать неподатливую, непроницаемую и, в конечном итоге, безразличную ко всему вселенную, сообщает романам Конрада большую философскую напряженность. Туман, непроницаемым облаком окутывающий горизонты его мира, стоит и перед нашим взором. Скептицизм, через призму которого он изучал людей и свойственные им сложные системы самообмана, стал тем необходимым лекарственным средством, которое возвращает нас к жизни.
Форстер был не прав: в шкатулке у Конрада есть жемчужина — его художественный мир. Очевидно, когда Форстер выносил свой вердикт, время Конрада еще не пришло .
Переводы с английского Д. Иванова