К. Долинин
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 2000
К. ДолининВпервые на французском языке
22 ноября 1999 года в Потсдаме на 82-м году жизни скончался Ефим Григорьевич Эткинд — “филолог от Бога”, по выражению Б. Ф. Егорова, ученый с мировым именем, крупнейший специалист в области стиховедения, стилистики, теории художественного перевода, истории литературы, автор таких книг, как “Семинарий по французской стилистике” (1961 и 1964), “Поэзия и перевод” (1963), “Разговор о стихах” (1970), “Бертольт Брехт” (1971), “Материя стиха” (1978 и 1985), “Кризис одного искусства: опыт поэтики стихотворного перевода” (1982, на французском языке), “Там внутри: о русской поэзии ХХ века” (1996), “Внутренний человек и внешняя речь” (1998), “Божественный глагол: Пушкин, прочитанный в России и во Франции” (1999) и ряда других , оставивший помимо книг не менее пяти сотен статей и заметок, составитель и редактор многих десятков сборников.
О “структурализме с человеческим лицом” Е. Г. Эткинда (по его же собственному определению) написано немало у нас и за рубежом и, надо полагать, будет написано еще больше. Эта статья, задуманная еще до смерти Ефима Григорьевича, посвящена той сфере его деятельности, которая осталась практически неизвестна в России, хотя сам он придавал ей огромное значение и, по его же собственному признанию, “положил [на нее] лучшие, ценнейшие свои годы”.
Название статьи, по замыслу автора, должно напомнить всем, кто в 60-х — начале 70-х бывал в Ленинградском Доме писателей, устный альманах “Впервые на русском языке”, который был задуман Е. Г. Эткиндом и выходил под его руководством примерно раз в два-три месяца с оглушительным успехом. Являться надо было как минимум минут за двадцать до начала — иначе в большом зале рококо особняка на Шпалерной (тогда улице Воинова) вполне можно было остаться без места. Маститые и начинающие переводчики читали свои новые переводы, стихи и прозу, а иногда даже ставились спектакли. Полагаю, хотя и боюсь ручаться, что именно здесь впервые перед широкой публикой выступил Иосиф Бродский: он читал свой перевод стихов польского поэта Константы Ильдефонса Галчинского, перевод поразительный; ну а как он читал, известно. Но, независимо от наличия или отсутствия в программе таких вот ударных номеров, каждый выпуск альманаха был праздником для публики и для участников — праздником широкого и относительно свободного интеллектуального общения, совершавшегося не только в зале, но и в коридорах, на лестнице, в гостиных. А Ефим Григорьевич, неизменно председательствовавший на этих вечерах, был гостеприимным хозяином праздника. Он воспринимал альманах как свое произведение, радовался успеху каждого выпуска и каждого из участников, гордился выступавшими, как руководитель оркестра гордится исполнителями. В альманахе “Впервые на русском языке” в полной мере отразился темперамент Эткинда и его дар просветителя.
По характеру Ефим Григорьевич был в высшей степени экстраверт. Ему недостаточно было открыть, придумать, найти что-то новое и интересное, встретиться с талантливым или необычным человеком — ему непременно хотелось поделиться своей находкой, заставить других разделить его энтузиазм. Ему постоянно была нужна аудитория, не только анонимное множество читателей, но в первую очередь круг живых лиц, здесь и сейчас внимающих слову мэтра. Поэтому, кстати сказать, для него так важно было общение со студентами, которое в течение более пятидесяти лет он не прерывал ни на год. С этой потребностью в аудитории была тесно связана и его организаторская деятельность. Альманах “Впервые на русском языке” — далеко не единственная его инициатива такого рода. И до своего отъезда из России, и во Франции, и снова у нас, когда он получил возможность приезжать на родину, Ефим Григорьевич постоянно организовывал всевозможные вечера, семинары, конференции, коллективные издания, к участию в которых привлекал единомышленников и учеников.
Просветитель всегда, хочет он того или не хочет, становится общественным деятелем. Так было и с Эткиндом — достаточно вспомнить “дело” того же Бродского: естественно, что Ефим Григорьевич не мог остаться в стороне. Диссидентом в полном смысле слова Эткинд не был, но часто балансировал на грани дозволенного, и до поры до времени это ему, в общем, сходило с рук. Но бесконечно такое балансирование продолжаться не могло. Как писал в 1975 году сам Ефим Григорьевич (в “Записках незаговорщика”): “Наша ли вина, что всякое честное высказывание приобретает в Советском Союзе — помимо нашей воли и наших намерений — антисоветский смысл?” С учениками и с читателями он всегда говорил честно (некоторое вынужденное лукавство он допускал только в объяснениях с начальством, когда его в очередной раз начинали трепать за “идеологические ошибки” и “политическую близорукость”). Он, естественно, не говорил публично всего, что думал; но и того, что говорил, было достаточно: сказанное звучало громко, к нему прислушивались. И в апреле 1974 года по представлению КГБ Е. Г. Эткинд был лишен всех степеней и званий, уволен из ЛГПИ им. Герцена, где проработал более двадцати лет, и исключен из Союза писателей. Что оставалось делать бывшему профессору, бывшему доктору филологических наук и бывшему члену ССП, лишенному права преподавать и печататься?
Мысль об эмиграции всегда пугала Ефима Григорьевича: “Это горько и страшно. Разъезжаются деятели русской культуры по странам Запада, распадается наша культура. Поэт творит в языке, и когда вокруг него звучит чужая речь, он постепенно немеет, чувство языка притупляется, слова гаснут. Ученый формировался внутри своей школы, у него свои противники и свои союзники. Оказавшись в чужом мире, он — наедине с самим собой — нередко чахнет; утратив учителей и учеников, оппонентов и читателей, он теряет и чувство пути, и чувство цели” .
Это он писал в 1975 году, уже будучи профессором университета “Париж Х”. Сегодня такой взгляд на отъезд в другую страну может показаться странным: чего переживать-то? Наоборот, радоваться надо! Но в те годы эмиграция воспринималась как отъезд навсегда, без надежды на возвращение — недаром провожавшим порой казалось, что аэропорт в такие минуты похож на крематорий. А для Ефима Григорьевича отъезд за границу означал потерю аудитории, которую он так терпеливо, талантливо и темпераментно формировал в течение более двадцати лет: уехав, он действительно оставался “наедине с самим собой”. Но здешнюю аудиторию у него все равно отняли, и не было гарантии, что дело не кончится арестом. Кроме того — и это было очень важно, — оставаясь в СССР, опальный профессор ставил под удар всех тех, кто продолжал поддерживать с ним связь (а их было немало). И 16 октября того же года Ефим Григорьевич с семьей улетел по израильской визе в Вену, а спустя 9 дней оказался в Париже (тогда это делалось именно так — менялся лишь конечный пункт назначения). Так на пятьдесят седьмом году жизни профессору Эткинду, по его же собственному выражению, “пришлось почти начинать с нуля”.
В целом деятельность Ефима Григорьевича на Западе стала в какой-то мере зеркальным отображением того, что он делал здесь. В Ленинграде в институте Герцена он был профессором кафедры французского языка (хотя в последние годы читал и на литфаке русистам); в Париже стал профессором отделения славистики. У нас он писал главным образом о западной литературе (о Золя, Барбье, Брехте, Метерлинке, Бодлере, Верлене, Парни…), там — о Пушкине, Блоке, Лермонтове, Державине, Мандельштаме, Цветаевой, Ахматовой, Заболоцком, Льве Толстом, Достоевском, Гончарове и многих других, вплоть до Аксенова, Галича и даже… Брежнева (статья “Brezhnev the Writer” в журнале “Survey”). В России Эткинд много и плодотворно занимался историей и теорией поэтического перевода, главным образом, естественно, на материале переводов на русский язык. Достаточно назвать его монографию “Русские поэты-переводчики от Тредиаковского до Пушкина” (1973), уже упомянутую книгу “Поэзия и перевод” (1963), его докторскую диссертацию “Стихотворный перевод как проблема сопоставительной стилистики” (1965), а также подготовленные им сборники “Мастера русского стихотворного перевода” (1968) и “Французские стихи в переводе русских поэтов XIX — XX вв.” (1973) с его же предисловиями и комментариями. А во Франции?
И вот тут, после затянувшегося биографического предисловия, автор переходит наконец к основной теме статьи.
В России, как известно, была и есть замечательная школа поэтического перевода, давняя традиция, заложенная еще Жуковским и Пушкиным. Оказавшись во Франции, Эткинд обнаружил, что искусство стихотворного перевода в этой стране находится в явном упадке. Началось с того, что он столкнулся с поразительным невежеством своих студентов по части иноязычной поэзии. В самом начале 80-х он писал об этом так: “Те самые молодые люди, которые имели кое-какое представление о французских поэтах — Гюго, Мюссе, Бодлере, Верлене или Элюаре, — не знали ровно ничего об иностранных. Иногда они располагали какими-то сведениями об их жизни, но о творчестве не знали ровным счетом ничего”. И дальше: “Молодые французы не виноваты: если они не владеют иностранными языками, откуда им знать, что Лермонтов или Рильке — замечательные лирические поэты? Их переводят обычно прозой или настолько изуродованными стихами, что читать их можно только на предмет предстоящего экзамена. Величайшие иностранные поэты <…> просто не существуют по-французски”. И еще чуть ниже: “Французские поэты перестали переводить стихи. В лучшем случае они передоверили эту задачу филологам <…>. Филологи же видят в иностранной поэзии лишь предмет научных изысканий, предлог для демонстрации своей эрудиции, а не художественные произведения. Они не гнушаются переводом; со всей профессиональной добросовестностью они стараются передать рациональное содержание иноязычных стихов <…>. Какая разница, кто написал эти стихи — Мицкевич, Пушкин или Гёте? Французский читатель не ждет от них эстетических переживаний или душевного потрясения; он хочет получить лишь полезные сведения о национальной психологии или истории литературы” .
Думается, что в приведенных отрывках есть некоторое преувеличение: поэтические переводы русских и прочих иноязычных стихов на французский язык все-таки были. В работах того же периода, что и “Кризис одного искусства”, откуда взяты эти строки, сам же Эткинд называет целый ряд поэтов-переводчиков, профессионалов и любителей, оставивших вполне достойные образцы переводов русской поэзии XIX — XX веков. И все же по существу Ефим Григорьевич был, видимо, прав: хорошие переводы русской поэзии существовали, но для того, чтобы их найти, надо было перерыть сотни и тысячи страниц журналов и отдельных, нередко малотиражных, изданий, часть из которых к тому же выходила за границей — в Швейцарии, в Бельгии, в СССР. В целом же не подлежит сомнению, что, по крайней мере в те годы, во Франции общепринятых норм перевода стихов просто не существовало, и принцип, согласно которому перевод иноязычной поэзии должен быть прежде всего поэзией, отнюдь не считался бесспорным.
Ефим Григорьевич решил попытаться перебороть тенденцию к депоэтизации переводов иноязычной поэзии на французский язык. Он вполне отдавал себе отчет в том, что это предприятие может оказаться безнадежным. “Всегда тяжело восставать против тенденции, которой подчиняется действительный ход вещей: в этой тенденции мы склонны усматривать проявление фатальной неизбежности; нам же самим наши усилия кажутся бесполезными конвульсиями, наши протесты — истерическими выкриками, наши доводы — бессвязным бредом. Напрасно кричать и жестикулировать — история развивается по своим законам, движется своим путем, не удостаивая нас взглядом. Бороться с ней — все равно что пытаться остановить голыми руками курьерский поезд” (там же). К этим словам Эткинда надо добавить, что такая открыто заявленная попытка переломить господствующую тенденцию была в то же время актом гражданского мужества. “Да кто он такой, чтобы учить нас, коренных французов, как надо переводить иностранных поэтов?” — такая реакция ведь тоже могла иметь место! Надо полагать — теперь, увы, не спросишь, — что все началось с конкретного предложения, которое он получил от главы издательства L’Age d’Homme Владимира Дмитриевича, серба по происхождению, издававшего по преимуществу произведения восточноевропейских авторов как по-французски, так и на языке оригинала. Здесь лучше всего будет привести рассказ об этом самого Ефима Григорьевича.
“Лозаннское издательство L’Age d’Homme (основатель и руководитель Владимир Дмитриевич) готовило в начале семидесятых годов собрание сочинений Пушкина, составленное известным филологом Андре Менье. Вышли в свет тома, содержавшие художественную и критическую прозу; том поэтических произведений лежал еще в рукописи, когда автор настоящего очерка был призван продолжить дело Менье. Андре Менье когда-то изложил свои принципы перевода стихов Пушкина: он полагал, что ценой успешного перевода должен быть отказ, прежде всего, от рифмы, но также, в случае надобности, и от регулярного ритма. Мне подобная цена казалась немыслимой: утрата рифмы означает отказ от строфической организации стихов; не говоря уже о “Евгение Онегине” и “Домике в Коломне” , которые, теряя строфику, утрачивают форму и, следовательно, всякий смысл существования, безрифменные (и часто лишенные ритма) переводы большинства пушкинских стихотворений оказывались художественно неполноценными. Я воспитан в русской традиции перевода поэзии, в традиции Жуковского, Пушкина, а в мое время — М. Лозинского, Б. Лившица, С. Маршака, Б. Пастернака, Т. Гнедич, В. Левика, Л. Гинзбурга, Э. Линецкой. В начале 60-х годов я написал книгу “Поэзия и перевод”, где излагал свои принципы поэтического перевода, решительно расходившиеся с принципами Андре Менье и укоренившейся во Франции традицией; позднее, уже во Франции (где я живу с 1974 года), вышла другая моя книга на близкую тему: “Кризис одного искусства. Опыт поэтики поэтического перевода”. Принципы, выработанные мною, изложены во вступительной статье к французскому изданию Пушкина 1981 года:
1) передавать русские стихи французскими стихами;
2) воссоздавать строфическую форму пушкинских стихотворных произведений, воссоздавая по-французски строфы, использованные Пушкиным (четверостишия, октавы, терцины, онегинскую строфу и т.п.);
3) находить по-французски ритмические формы, аналогичные тем, которые Пушкин использует по-русски <…>;
4) неизменно уважать историческое и национальное своеобразие стилей и стилизованных форм, с тем чтобы пробуждать ассоциации, аналогичные или близкие тем, которые рождает поэзия Пушкина <…>.
Для совместной работы мы привлекли группу поэтов-переводчиков, которые согласились разделить изложенные выше принципы. В течение более чем трех лет мы работали коллективно, придирчиво рассматривая каждый из представленных переводчиками текстов” .
По возрастному, социальному и профессиональному статусу группа была весьма разнообразной, чтобы не сказать пестрой. В нее входили: университетский профессор, специалист по сопоставительному литературоведению Жан-Луи Бакес; историк и преподаватель русского языка Владимир Берелович; чиновник департамента социального обеспечения, переводчик-любитель Жан Бессон; служащий Интерпола, редактор международного журнала уголовной полиции, полиглот, переводчик юридических и технических текстов Жак Давид; студент-славист Андре Маркович; брат и сестра Вардан и Сато Чимишкян, он в те годы — служащий компании “Эльф”, она — преподаватель русского языка в университете; Клод Эрну, специалист по радиовещанию, самостоятельно изучивший русский язык. Самому младшему, Андре Марковичу, в 1977 году, когда начиналась работа над сборником, было17 лет; самому старшему, Жаку Давиду, — 66. Список не претендует на полноту, тем более что с годами состав группы менялся, главным образом за счет появления новых лиц. В создании сборника принимали участие также, не входя непосредственно в “оркестр” (так называл группу сам Ефим Григорьевич), член Бельгийской академии языка и литературы, поэт, романист и переводчик Робер Вивье, опытная переводчица, поэт, бывший секретарь музея Тюильри Катя Гранофф, университетские профессора Жан-Марк Бордье, Мишель Кадо, Морис Колен, Жорж Нива, а также маститые поэты и переводчики Эжен Гильвик и Леон Робель.
По свидетельству Владимира Береловича, собирались на квартире у Ефима Григорьевича раз в две или в три недели, по субботам или по воскресеньям. Жена хозяина дома, покойная Екатерина Федоровна Зворыкина, угощала чаем с бутербродами, а затем принимались за работу. Работа проходила так, как это обычно делалось и делается у нас на переводческих семинарах в Союзе писателей или в университете: каждый читал тексты, которые он подготовил, а остальные высказывались по поводу услышанного. Позже было принято решение тексты переводов раздавать или рассылать заранее, чтобы люди могли подготовиться к обсуждению. И так за три с лишним года заново или впервые перевели большую часть поэтического наследия Пушкина и отобрали из уже существовавших переводов те, которые соответствовали требованиям, сформулированным “дирижером оркестра”. В одном случае старый перевод был подвергнут редактированию и правке — так поступили с переводом “Евгения Онегина”, выполненным Гастоном Перо и опубликованным в 1902 году: он был пересмотрен и исправлен Андре Марковичем.
Сборник вышел в конце 1981 года в двух книгах, которые вместе составляют второй том полного собрания сочинений Пушкина, осуществленного издательством L’Age d’Homme. Первая книга открывается вступительной статьей, озаглавленной “Переводить Пушкина”, в которой Ефим Григорьевич рассказывает об истории переводов Пушкина на французский язык и излагает свои творческие принципы. В первую книгу вошли стихотворения, сказки и поэмы (за исключением “Евгения Онегина” и “Руслана и Людмилы”) в переводах, выполненных главным образом членами группы и переводчиками, непосредственно сотрудничавшими с ней. В ряде случаев одно и то же стихотворение дается в двух или трех разных переводах. Группировка текстов нетрадиционна: том начинается с поэзии 1820—1825 годов, а юношеская поэзия завершает ту часть, которая посвящена собственно стихотворениям. Эпиграммы составляют особый раздел, равно как и разделы “Легенды и баллады” (“Песнь о вещем Олеге”, “Стенька Разин”, “Жених”, “Утопленник”, “Анчар”, “Песни западных славян” и др.), “Сказки” и “Повести в стихах” (от “Кавказского пленника” до “Медного всадника”). Самое большое новшество заключается в том, что лирические стихи, обращенные к женщинам, выделены в особую рубрику, названную “Музы”, и распределены по адресатам. Но можно ли считать, что адресат каждого такого стихотворения четко установлен? Все это сделано, надо думать, для того, чтобы французский читатель не соскучился.
Вторая книга складывается из трех основных частей: драматические произведения в стихах (где почему-то отсутствует “Борис Годунов” — видимо, он вошел в один из томов, подготовленных Андре Менье), “Евгений Онегин” (канонический текст плюс отрывки из “Путешествия Онегина” плюс отрывки из Х главы) и вынесенная в приложение небольшая и не претендующая на полноту историческая антология переводов Пушкина на французский язык. В самом конце — примечания к обеим книгам, библиография переводов, биографические сведения о переводчиках, участвовавших в издании, сопровождающиеся их высказываниями о поэтическом переводе, и алфавитный указатель переводов, вошедших в обе книги. В целом получилось нечто не вполне академическое, в какой-то мере даже провокационное, с точки зрения правоверного пушкиниста, но несомненно интересное.
В те же годы Ефим Григорьевич написал большую монографию о проблемах и принципах поэтического перевода применительно главным образом к французскому языку — “Кризис одного искусства. Опыт поэтики поэтического перевода”, цитаты из которой уже приводились. Книга вышла в том же издательстве по-французски, через полгода после “Пушкина”. Главная мысль ее заключается в том, что иноязычную поэзию можно и нужно переводить на французский язык именно как поэзию, ибо ни в системе французского языка, ни в системе французского стихосложения нет ничего, что препятствовало бы адекватной передаче формы и содержания подлинника. “Кризис одного искусства” был теоретически аргументированной заявкой на реформирование устоявшейся переводческой практики, причем заявкой не голословной, а подкрепленной конкретным делом: ведь что ни говори, а Пушкин-поэт впервые зазвучал на французском языке именно как поэт в исполнении “оркестра” под управлением Е. Г. Эткинда. Недаром в том же 1982 году сборник был удостоен премии Французской академии за лучшую книгу переводов.
После окончания работы над Пушкиным группа не распалась. Перед ней была поставлена новая, едва ли менее почетная задача: руководствуясь теми же творческими принципами, создать достаточно полную антологию русской поэзии с XVIII века по сегодняшний день, от Кантемира до Бродского. “Антология” вышла через полтора года после “Пушкина”. В ней представлено творчество 150 поэтов — всего около шестисот стихотворений, многие из которых даны в двух или трех различных переводах. Впервые на французском языке появился сборник такого объема (700 страниц, включая комментарий и сведения об авторах), содержащий образцы творчества если не всех, то большинства сколько-нибудь значительных поэтов, писавших по-русски как в России, так и за границей.
Последней большой совместной работой “оркестра” стал перевод поэтического творчества Лермонтова. Книга вышла в 1985 году. Она выглядит значительно скромнее, чем “Пушкин” и чем “Антология”: один том в мягкой обложке, без какого-либо библиографического аппарата. Том содержит, кроме текстов Лермонтова, две вступительные статьи и примечания. Одна статья, “Лермонтов как поэт”, написана профессором Иерусалимского университета, бывшим ленинградцем Ильей Захаровичем Серманом, а вторая, “Поэзия Лермонтова во французских переводах”, принадлежит Е . Г. Эткинду.
После “Лермонтова” было еще несколько публикаций переводов русской поэзии под редакцией Эткинда, в частности, две книжки стихов Марины Цветаевой в переводе Эв Мальре. Последняя публикация из этой серии — подготовленная Ефимом Григорьевичем к пушкинскому юбилею книга “Избранная поэзия А. С. Пушкина в переводах на французский язык” (с параллельными русскими текстами). В нее вошли главным образом переводы из двухтомника 1981 года, а также некоторые работы членов группы, опубликованные позднее.
В двух вступительных статьях (на русском и французском языках) Ефим Григорьевич кратко излагает историю переводов Пушкина на французский язык и подводит итог сделанному им самим и его “оркестром”: “Французские переводы Пушкина после 1981 года изменились. Едва ли кто-нибудь станет переводить стихи Пушкина прозой или подделкой под верлибр. Переводы, составившие двухтомник, остались своего рода эталоном”.
В рамках этой статьи нет возможности детально оценить качество переводов, вошедших в названные четыре книги. В целом уровень переводческой работы “оркестра” несомненно выше, чем это бывало раньше. Отдельные неудачи — это почти исключительно переводы старые, не прошедшие редактуру Е. Г. Эткинда и включенные в сборники, надо думать, из-за физической невозможности охватить силами группы весь требуемый объем текстов.
Все три (или четыре) книги можно рассматривать как широкомасштабный эксперимент, призванный ответить на вопрос, возможен ли полноценный, подлинно поэтический перевод русской поэзии на французский язык. Ефим Григорьевич, убежденный сторонник тезиса о переводимости поэзии вообще, считал, как уже говорилось, что ни в системе французского языка, ни в системе французского стихосложения нет ничего, что препятствовало бы адекватному переводу русских стихов. Что касается французской системы версификации, эксперимент как будто дал положительный результат: все разнообразие русских метров и ритмов, по-видимому, и в самом деле может полноценно отразиться во французском стихе. Что же касается языкового барьера, то тут дело обстоит несколько сложнее.
Ефим Григорьевич посвятил этой проблеме целую большую главу в “Кризисе одного искусства”, названную “Защита и прославление французского языка” — так же, как известный трактат Ж. Дю Белле, поэта и филолога XVI века. Основная мысль этой главы заключается в том, что все сетования на бедность, сухость, рассудочность, ограниченность ресурсов французского языка, может быть и оправданные в начале XIX века, сегодня уже абсолютно безосновательны. Под пером сначала поэтов-романтиков, затем знаменитых мастеров прозы этого и следующего столетий и, наконец, таких поэтов, как Бодлер, Верлен, Эредиа, Малларме, Валери, Клодель, Пеги, Аполлинер, французский язык обрел и легкость, и гибкость, и лексическое богатство, позволяющие передавать все разнообразие смысловых и стилистических оттенков любой иноязычной поэзии. Французскому языку, по мнению Ефима Григорьевича, не хватает лишь торжественно-архаического словаря, представленного в русском славянизмами (перси, очи, ланиты и т.п.), да еще, может быть, свободы словосложения.
Так ли это? Читая переводы, вошедшие в книги, созданные заботами Е. Г. Эткинда, и сравнивая их с оригиналами, приходишь к несколько иному выводу. Языковой барьер ощутимо дает о себе знать, как только в тексте подлинника обнаруживаются сколько-нибудь необычные, отклоняющиеся от нейтрально-литературного регистра слова. В большинстве подобных случаев переводчик вынужден либо передавать соответствующее понятие обычным словом, либо вообще не называть его. Так “лобзать”, “лобзанье” будут переданы нейтральными французскими словами, означающими “целовать” и “поцелуй”, “почить” — “уснуть”, “бредь” — “кошмар”, “шляться” — “ходить”, “тальянка” — “гармоника” (она же “аккордеон”) и т.д. В некоторых случаях исходный текст за счет этого становится неузнаваемым.
Другое, многократно описанное, свойство французского языка — это так называемая абстрактность лексики. В русском языке, например, существуют близкие, но вовсе не тождественные по значению слова “разлука” и “расставание”; во французском же тому и другому соответствует слово separation , которое, кроме того, еще означает “отделение”, “разделение”. Семи (!) русским словам: “посторонний”, “чужой”, “чужак”, “пришелец”, “иностранец”, “иноземец”, “чужеземец”, различающимся по предметно-логическому значению и по стилистической окраске, соответствует одно французское слово etranger.
Еще одна лакуна, свойственная французскому языку, — это существенно меньшая, чем в русском, употребительность суффиксов субъективной оценки. Спрашивается, как в таких условиях перевести следующий отрывок из Марины Цветаевой: “Молоденький!/ Да родненький!/ Да плохонький какой!/ В серебряном нагрудничке, /и кольчики занятные,/ и ничего, что худенький, — / На личико приятненький.”?
И еще одно свойство французского словаря способно попортить кровь переводчикам. Это свойство — статичность. В одном из писем к Рильке Марина Цветаева писала: “Немецкий продолжает создаваться читателем — вновь и вновь — бесконечно. Французский — уже создан. Немецкий становится, французский — существует. Язык <…> неблагодарный для поэтов <…>. Почти невозможный язык <…>”. Статичность наглядно проявляется в отсутствии потенциальных слов — таких, которые не фигурируют в словаре, но без труда воспринимаются читателем (например, “криветь”, “бездревесность”, “недоразвиток”). Спрашивается, как на язык, не способный производить потенциальные слова, перевести “Бабочку” Мандельштама, где бабочка именуется “жизняночка и умиранка” и “с большими усами кусава”? А как передать “Он один и бабачит и тычет”?
И наконец, последнее замечание такого рода. Для русского языка очень характерны безличные конструкции, в которых субъект состояния либо обозначается дательным падежом, либо вовсе отсутствует: “(Мне) стыдно, грустно, весело, жалко” и т.п., при том что вполне допустимо сказать “Я стыжусь, грущу, радуюсь, жалею”; сравним еще: “Мне не спится, не читается, (не) хочется, (не) верится…” и “Не могу спать, читать, (не) хочу, (не) верю…”. Такие безличные конструкции отличаются от личных тем, что состояние мыслится как нечто стихийное, не зависящее от воли субъекта, что-то такое, с чем субъект не может справиться и за что он не несет ответственности (в пристрастии к таким оборотам нередко усматривают проявление характерной черты русского национального характера) .
В современном французском подобные конструкции есть, но их очень мало. Из широко употребительных — “(Мне) нужно”, “(Мне) кажется”, “(Мне) трудно/легко” (что-то сделать), и, пожалуй, все. Как же перевести Лермонтова — “И скучно, и грустно, и некому руку подать…” или “И верится, и плачется, / И так легко, легко…”?
Конечно, опыт и талант помогают порой восполнить такие вынужденные потери. Но в целом, видимо, нельзя не признать — опираясь и на лингвистическую теорию, и на переводческую практику, — что французский язык нередко задает переводчику неразрешимые задачи, что приводит в конечном счете к стилистическому, а иногда и смысловому обеднению текста. Как ни грустно, но это, по-видимому, общий закон: либо обеднение, либо отход от оригинала. А чаще всего — то и другое одновременно. Сказанное ни в коей мере не может служить аргументом в пользу перевода стихов прозой хотя бы потому, что прозаический перевод стихотворного текста, лишь минимально облегчая переводчику борьбу с указанными трудностями, заведомо влечет за собой еще большие утраты, поскольку, как многократно писал Эткинд и многие до него, поэтическое содержание немыслимо вне поэтической формы.
Подведем некоторые итоги. Не все переводы, выполненные под руководством Е. Г. Эткинда, и далеко не все из ранее выполненных работ, которые он отобрал, могут считаться образцовыми. Виноваты в этом не только переводчики, но и… французский язык. Однако вряд ли будет преувеличением сказать, что стараниями Е. Г. Эткинда Пушкин, Лермонтов и еще 148 русских поэтов впервые прозвучали так громко и так внятно на французском языке, впервые французский читатель получил возможность более или менее обоснованно судить о русской поэзии. И еще один вопрос, на который отсюда, из Петербурга, ответить трудно: привела ли деятельность Ефима Григорьевича к реформе стихотворного перевода во Франции? Знаю только, что в 1996 году Жан-Луи Бакес опубликовал свой перевод “Евгения Онегина” — без рифмы.