(Роман. Перевод с французского Натальи Мавлевич)
Дидье ван Ковелер
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 2, 2000
Дидье ван Ковелер Запредельная жизнь Роман Перевод с французского НАТАЛЬИ МАВЛЕВИЧ
Я умер в семь часов утра. Сейчас в окошке радиобудильника светится 8.28, а никто еще не знает об этом событии. Книга, над которой я заснул вчера вечером, захлопнулась, и мой палец остался в ней закладкой.
В первую минуту я решил, что мне просто снится дурной сон, который кончится ровно в девять, когда, как каждое утро, включится “Радио Савойя” и вернет меня к повседневной реальности. Однако необычность этого сна — изображение не менялось, я постоянно видел со стороны, извне , собственное бездыханное тело крупным планом и с наплывом — несколько смущала. Все еще не решаясь поверить до конца, но уже готовый смириться, я стал рыться в памяти, пытаясь вспомнить, что случилось ночью, но не находил ни следа боли, дурноты, разрыва — одно только ничего не говорящее ощущение ровной протяженности.
Помню, в половине седьмого Фабьена, как всегда, подняла стальную шторку на витрине лавки, готовясь принять ранних клиентов — строителей. И уже через минуту кричала, высунувшись в сад через заднюю дверь:
— Жак! Месье Рюмийо интересуется газовыми горелками для городских условий, что ты ему посоветуешь?
Я зарылся в подушку и подумал — и это была последняя мысль, которая сформулировалась у меня изнутри: “Нет меня, я умер!” Похоже, так и случилось. Представляется невероятным, чтобы простые слова, в которые я не вкладывал ни воли, ни приказа, вдруг возымели столь действенную силу, но другого объяснения своей внезапной кончины я не вижу. Чувствую (прошу прощения — чувствовал ) я себя прекрасно. И даже имел шанс дожить чуть не до ста лет — так, по крайней мере, посулил мне электронный астролог, сервер “Минителя” “36-15 Оракул”, — я услышал по “Радио Савойя” рекламу и из любопытства подключился. Вы вводите свой возраст, вес, пульс, знак зодиака, профессию и любимое занятие — и получаете предполагаемую продолжительности жизни. На мои данные — тридцать четыре с половиной, семьдесят три, пятьдесят девять, Близнецы, торговец скобяными товарами, акварель — выскочило девяносто восемь лет и поздравление с лучшим результатом. И вот вам!
— Слышишь, Жак! Что ты скажешь по поводу газовой горелки для месье Рюмийо?
Моя вдова повторила вопрос исключительно для того, чтобы месье Рюмийо, один из наших лучших клиентов, подумал, что я с утра пораньше в делах, копаюсь на складе. Она прекрасно знает, что на самом деле я сплю до девяти, но, поскольку владельцем скобяной лавки числюсь я, считает нужным создавать видимость, будто я активно занимаюсь торговлей.
— Спасибо, Жак! — Выслушав ответ, которого не было, Фабьена, видимо, передала месье Рюмийо полученные от меня сведения.
Рядом с моим телом, тихонько постанывая, спит Наила. Первые лучи солнца гладят ее разметавшиеся на голубой подушке волосы. Нежность, тоска и безутешность охватили меня при виде наших обнаженных тел, тесно прижавшихся друг к другу на узком диване. Я лежу на животе, впритык к стенке, и правой рукой обнимаю Наилу за плечи. Мой трейлер — домик-прицеп — чуть раскачивается от ветра, и можно подумать, что я дышу.
Судя по ракурсу, я нахожусь где-то над холодильником — надо бы сказать, “находится моя душа”, но я никак не выговорю, мне все кажется, что это было бы преувеличением. Ничего не изменилось в моем мышлении, я не получил никакого откровения, у меня не открылось никакого особого дара, никакой сверхчувствительности. Просто я отделился от тела и смотрю на него, как будто я — висящее на стене зеркало. Но, за исключением этого, я как был, так и остаюсь собой. Единственная серьезная перемена касается зубов: у меня уже три дня ныл нижний коренной, а сегодня боли как не бывало. И вот интересно: то, что прекратилась зубная боль, произвело на мое сознание большее впечатление, чем то, что я скончался. Остановка же сердца и дыхания не вызвала у меня никаких эмоций — я ее попросту не заметил. Спал себе и спал. Можно сказать, проспал свою смерть. И сам не знаю, хорошо это или плохо.
Наила повернулась и уперлась в мою ногу ягодицами. Я с грустью констатировал, что не чувствую ни уютного тепла ее кожи, ни холода, который должен передаваться ей, — впрочем, я не знаю, успел ли уже остыть. Меня самого раздражает, что приходится говорить “я”, обозначая одновременно семьдесят три килограмма неживой плоти и покинувшую ее личность, но мне пока трудно разделять эти два моих компонента. Наверно, со временем привыкну. А, собственно, сколько времени я буду пребывать в таком состоянии? Мое сознание — оно что, тоже вот-вот должно умереть? Если я продолжаю жить, как утка, которая еще бегает пару минут с отрубленной головой в силу рефлекса, то эта мнимая жизнь продлится до тех пор, пока информация о моей смерти не дойдет до всех нервных узлов… Может, некий контрольный пункт в самых глубинных структурах мозга еще не в курсе события и действует наперекор общему процессу или отказывается сдаться? Этакий центр управления полетом, который срочно катапультировал мой интеллект в виде спутника, чтобы сохранить обозревающее устройство — только зачем?
Откровенно говоря, все это меня очень мало колышет. Единственное, что могло бы представлять для меня интерес в плане посмертной жизни, это возможность воскреснуть. То есть вернуться в свое тело на денек-другой или, пускай хоть на несколько часов. Успеть кое-что привести в порядок, кое-что доделать — самое важное и дорогое. Закончить картину, изменить завещание, написать письмо сыну, перевести на один счет дивиденды по акциям и страховку, сменить аккумулятор в моем “форд-ферлейне”, который стоит и ржавеет под чехлом, да прокатить отца вокруг озера и, наконец, насладиться еще разок телом Наилы и пряным фондю по-савойски с сухим вином. Пребывать в виде чистого духа — это не по мне. Если нельзя активно действовать, участвовать в жизни, общаться, лучше уж совсем исчезнуть. У меня не созерцательная натура.
Кварцевые цифры на часах сменяют друг друга под мерное дыхание Наилы, к которому каждые десять минут присоединяется урчанье холодильника. Кажется, время идет для меня так же, как при жизни, но бег секунд больше ничего не значит, никуда не направлен. Скучно. Я попробовал молиться, препоручить свою душу Кому (с большой буквы) подобает, но почувствовал себя необслуженным клиентом в ресторане, который старается привлечь внимание официанта, и замолк из чувства собственного достоинства. Господи Боже (если Ты существуешь — до настоящего момента у меня нет на этот счет никакой информации…), Господи, какая скука! И, сдается мне, это еще только самое начало.
Несколько раз я делал попытки воссоединиться с плотью. Собрав все силы, о которых решительно ничего не знал: какие они, как действуют и существуют ли вообще, — пытался сконцентрироваться и вернуться в себя, втиснуться в тело, как в тесный ботинок. Черта с два! Тужился, тужился, прилаживался так и этак, искал точку опоры, и все без толку — все равно оставался снаружи. Добился только продолжительного урчания в животе, да и то неизвестно: может, это результат независимой от моей воли химической реакции.
Впрочем, желание вернуться в тело скоро прошло. Какой-то внутренний инстинкт — или стремление оправдать неудачу — говорил мне, что если бы мне и удалось обрести свою оболочку, то я остался бы заточенным в ней, пока она не рассыплется в прах. Нет, лучше уж поскучаю в нематериальном состоянии над холодильником, чем буду медленно разлагаться по законам биологии. Если все равно предстоит воскреснуть из праха — в конце концов, возможно, я нахожусь лишь в преддверии, на стадии первоначальной подготовки к новой, еще не изведанной форме существования, — чего ради тянуть волынку?
Без четверти восемь я смирился с неизбежным — окончательно признал свою смерть. И это вовсе не было капитуляцией. Все мои потуги горе-спасателя, целителя-телепата вновь завести сердце, восстановить дыхание и кровообращение казались теперь глупыми и жалкими. Оглянешься — так даже смешно. Я улыбнулся. Как бы это объяснить? Стоило мне успокоиться, принять свое, так сказать, посмертное состояние, как все компактное пространство моего трейлера, с красками, кистями, мольбертами и спящей натурщицей, прояснилось, стало более ко мне расположенным, более приязненным, что ли, — отсюда ощущение улыбки, вот как говорят: “улыбается жизнь”. Перестав бунтовать, я как бы вписался в отлаженный миропорядок, и природа радовалась этому. Конечно, все это очень субъективно, но что я могу поделать, в моем-то положении!
Итак, вот уже сорок пять минут я покорно слежу за скачущими на экранчике зелеными цифрами и жду. Жду, что будет дальше. Жду, чтоб проснулась Наила и увидела меня. Она первой удостоверит мою смерть. Посмотрит, откажется верить, испугается, расстроится — и это будет окончательным закреплением происшедшего. Тем самым мое бытие будет исчерпано. Сначала я стану покойником для нее, потом для моего семейства, и их скорбь вольется в мою память. Если мое мышление и дальше не потухнет, я обрету свою проекцию в другом измерении — в зеркале чувств моих ближних: горя, любви и обиды, — которые вызовет мой внезапный конец. И уже не буду одинок.
Пока же я парю над холодильником под усыпляюще-ровное дыхание Наилы, словно привязанный к своему телу невидимой бечевой. Однако, повторяю для сведения живых, если кто-нибудь из них меня слышит (хотя мои первые попытки установить контакт потерпели неудачу): это единственное изменение, которое я могу отметить. Теперь, когда недоумение, протест и страх перед неизвестностью, бушевавшие во мне поначалу, улеглись, я чувствую себя как обычно. Разве что ощущаю, ввиду прерванной связи между сознанием и мышцами, некоторую расслабленность и неприкаянность, но в этом для меня нет ничего нового. Я и при жизни был весьма легковесным.
Если что и омрачает мой покой, так это мысли о Наиле. Она первый раз согласилась остаться у меня в трейлере, под окнами жены. Я умоляю ее проснуться и уйти, чтобы не оказаться замешанной в моей смерти, избежать скандала. Фабьена все знает или, по крайней мере, догадывается, и, по-моему, ей на это плевать, но родители Наилы — правоверные мусульмане, и они ей не простят. У нас с ней все было безоблачно… И вдруг такой конец! Представляю, что начнется: подозрения, допросы в полиции, пересуды, злорадные расистские россказни, косые взгляды — шум на весь городок. Проснись скорее, радость моя, пожалуйста, проснись и уходи!.. Я так хочу остаться живым в твоей памяти, в нашей любви, которая касается только нас двоих. Беги скорее, и, может, успеешь забрать меня с собой; может, я поселюсь в твоих воспоминаниях, как знать .. . Проснись же!
Не слышит. Коснуться ее я не имею никакой возможности, проникнуть в ее сны тоже не могу. Какое горькое бессилие.
Мне вспомнились все теории и верования, которыми нам прозудили уши на земле. Тридцать с лишним лет я был убежден, что после смерти существует Нечто. А выходит, после смерти нет ничего. Одно только мое “я” — и больше совсем ничего. Единственное любопытное явление, которое я отметил с семи часов двух минут — я принял за точное время своей кончины показания кварцевого будильника в момент, когда увидел его из позиции “над холодильником”, — касается памяти. Она как будто подчинялась теперь некоему ритму, подобному вдоху и выдоху, приливу и отливу: меня по временам захлестывал, помимо моего желания, поток воспоминаний о чем-то давно забытом, незначительном или смутно неприятном, что давно было вытеснено временем. Ничего особенно интересного, и я уже начал жалеть, что не прожил жизнь бурно, экстравагантно, бесшабашно и экзотично… Если я обречен после смерти пересматривать всю цепочку нудных мелочей, из которых она состояла, — ничего себе развлеченьице! Или это, что ли, и есть рай и ад? Ты на целую вечность заперт один, и тебе снова и снова, до бесконечности, прокручивают день за днем все, что ты делал, пока был жив. В таком случае участь какого-нибудь наглого гуляки, нераскаявшегося грабителя или удачливого садиста вполне может оказаться куда завиднее участи обычного порядочного человека, который никогда не делал ничего дурного и жил в мире со своей совестью.
Гляжу на тело, из которого меня выставили без всякого предупреждения, — вот он я, этот парень с голым белым задом, что валяется впритирку к стенке, долговязый, дрябловатый, нескладный, лежит, засунув палец между двадцать четвертой и двадцать пятой страницами романа Ламартина. Что я оставил после себя на земле? Что толку было от моего существования? Всю жизнь я хранил верность юношеским мечтам, которыми сам пресытился; всю жизнь лелеял образ идеальной женщины, неизменно желал добиться внутренней гармонии в своих картинах, мазал полотно за полотном, чтобы они служили перегородкой между мной и обыденностью; наблюдал, как стареет мой отец и растет мой сын, и старался не показать им свое разочарование; обожал озеро Бурже, книги Александра Дюма, запах мокрых кипарисов, бургундское вино, фондю, оперы Верди и песенки Брассанса, заварные пирожные, тихий снег и первое пятно краски на полотне, которое еще вольно стать чем угодно. Я любил жизнь, но обходился малым; путешествовал по миру на своем неподвижно стоящем прицепе, и если не отъезжал далеко от дома, зато ничего не потерял в пути. Прожил сравнительно благополучно и ушел из жизни, как выходят из-за стола, учтиво поблагодарив шеф-повара. К чему ругать меню, раз сам его выбрал, оспаривать счет, выпрашивать добавку? Будь мне отпущено еще с десяток лет, я с удовольствием прожил бы их, а нет — легко обойдусь. Все равно, сколько бы времени тебе ни было отпущено, гением не станешь, а все остальное мне успело надоесть.
Конечно, все было бы иначе, если бы я был нужен тем, кто мне дорог. Но сын меня не любит, отец ругает, а жена давно не замечает. Люсьен ставит мне в вину, что я не имею достаточного веса в глазах его друзей и учительницы, отец обижается, что я уже не ребенок, Фабьена прекрасно справляется с лавкой — я лишь наследник стен. Ну а Наила… Наила торгует путешествиями в турагентстве “Хавас”, я для нее — лишь эпизод, найдутся другие клиенты, посвободнее, которые забредут полистать каталоги.
Я не хочу сказать, что моя смерть как-то оправдана, но не было и никаких доводов, чего бы ради ее откладывать. Пустота, которая после меня останется, заполнится довольно быстро. Мой уход всем на пользу: Люсьену наконец будет чем похвастаться, папа сможет еще глубже погрузиться в прошлое, обложившись моими детскими фотографиями, а Фабьена поспешит забетонировать заросшую бурьяном площадку, которую занимал трейлер, чтобы расширить место для склада. Все без меня пойдет отлично. Возможно, это единственный отчет, который я смогу представить Кому надлежит, но, как мне кажется, если мои руки пусты, значит, они уж точно чисты.
Ну вот. По-моему, я испытал свою совесть — проверка закончена. Если Ты этого дожидался, чтобы появиться. Я готов. Можешь дать о себе знать. Чем больше минут сменяется на экране часов, тем больше я убеждаюсь — вот-вот произойдет нечто: меня позовут, словно пациента из очереди перед врачебным кабинетом.
Интересно, кто мне откроет дверь, кто вызвался или кому поручено меня встречать? Ангел-хранитель, Судия, мать, которой я так и не узнал, бабушка с дедушкой, которых мне так не хватало, светящееся существо, возникающее в конце туннеля, как рассказывают некоторые из побывавших одной ногой в могиле и вынесших из состояния комы непоколебимо-безмятежный взгляд и тоску по смерти, которая не пожелала взять их? Или, может, перевозчик душ через реку забвения? Или инспектор, который будет проверять мои счета? Или крылатый казенный адвокат, который выделен защищать меня против рогатого прокурора?
Дожидаясь, что же будет, от нечего делать еще раз мысленно проглядываю свою жизнь.
На полу, завернутые в бумажный носовой платок, валяются два презерватива — свидетели моей последней ночи в этом мире; комок у самого мольберта, где сохнет портрет Наилы, которому суждено остаться незавершенным.
(Продолжение — в бумажной версии)