СРЕДИ КНИГ
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2000
Драматург в кресле президента, или Искусство невозможного Вацлав Гавел. Гостиница в горах. Перевод с чешского И. Безруковой. Составление С. Скорвида. М., МИК, 2000
Это вовсе не роман и не детективная история, а сборник статей и речей, в который включены и три не известные у нас пьесы чешского президента, как бы сопровождающие, дополняющие и поясняющие его публицистику (одна из них и дала имя сборнику). Уверен, однако: книга способна не только многое порассказать нам, жителям новой России, о том, что в течение десяти лет после “бархатной революции” происходило в некогда “братской” стране, но и объяснить кое-какие события происходившие и происходящие вокруг нас самих и с нами самими. Объяснить, если так позволительно выразиться, от противного.
Эрнст Неизвестный в популярной телевизионной программе заметил не так давно, что президентам незачем читать Кафку и, к примеру, первого президента России просто невозможно представить себе над книгой удивительного пражанина, хотя это, само по себе, ни о чем и не говорит. Само по себе, и правда, не говорит.
Но вот в апреле 1990 года глава Чехословацкого государства, драматург и правозащитник Вацлав Гавел целиком посвятил одно свое выступление теме, которую сам охарактеризовал так: “Франц Кафка и мое президентство”. Он полушутливо признался тогда: “Если бы Кафки не было, а я умел писать лучше, чем пишу, все его произведения написал бы я”. И объяснил это тем, что свои взаимоотношения с миром расценивает как кафкианские, поскольку постоянно испытывает “некое глубокое фундаментальное и потому весьма неясное чувство собственной вины”. Более того, по его словам, он и президентом-то решился стать только потому, что “глубоко сокровенной подоплекой” его усилий “служат постоянные сомнения в самом себе и в своем праве занимать этот пост”. И в его словах не было ни капли кокетства, наигрыша, позерства.
Чехия и Словакия — страны, по нашим меркам, очень маленькие: в первой живет людей примерно столько же, сколько в Москве, во второй — сколько в Московской области. Но, наверное, все же не поэтому и само крушение социализма в Чехословакии обошлось без крови, и развод проживших восемьдесят лет вместе Чехии и Словакии прошел мирно, и возвращение Чехии на круги своя, несмотря на все трудности и проблемы, не знает трагических потрясений. Причин тому множество, в том числе и так называемых объективных, но нет никакого сомнения, что среди решающих — личность Вацлава Гавела, который в своих публичных выступлениях неизменно возвращается к размышлениям об особых требованиях, предъявляемых политикой к совести и ответственности.
Возможно, именно поэтому ни одна из “официальных” его речей никак не похожа на “речь президента”, даже самого красноречивого и держащего прекрасных стилистов в помощниках. В каждой Гавел предстает перед слушателями и проповедником, и моралистом, и эссеистом. Поразительно его умение всюду и везде сохранять едва ли не доверительно задушевный тон своих высказываний. Так разговаривают с собственной совестью, так пишут в дневниках. Но при этом — его речи и выступления все же непременно остаются официальными речами и выступлениями главы государства, о чем сам Гавел не забывает никогда и, похоже, намеренно не позволяет забывать своим слушателям. Это — качество человека, не играющего роль интеллигента, а интеллигентом себя ощущающего ежеминутно, в самых разнообразных, в том числе порой и несообразных обстоятельствах.
А обстоятельства Гавелу редко когда благоприятствовали. Он родился до войны, в “буржуазной” Чехословакии, в состоятельной семье, и потому в Чехословакии “народно-демократической” ему не разрешили получить высшее образование. Гавел окончил химический техникум, отслужил в армии, где однажды даже принял участие в самодеятельном спектакле, сыграв отрицательную роль в пьесе молодого драматурга, Павла Когоута, с которым они впоследствии стали друзьями, товарищами по правозащитному движению, главными инициаторами и соавторами знаменитой “Хартии-77”.
Гавел дебютировал в 60-х, на закате советской оттепели, на пороге оттепели чехословацкой. В первых же пьесах он обрушился на ложь, которую коммунисты возвели в ранг государственной политики. Литературная критика того времени, стараясь “выгородить” Гавела, подтянуть его к так называемой социалистической культуре, пыталась противопоставить его Ионеско и Беккету, якобы далеким от реальных интересов общества. Но начинающий чехословацкий драматург, как и они, прекрасно понимал: абсурд в жизни — дело рук человеческих. Понимал и пытался “лечить” реальный абсурд абсурдом театральным.
В социалистической Чехословакии — в отличие от реальностей, с которыми на Западе имели дело Беккет и Ионеско, — это было равносильно объявлению войны государству. Так кафкианские взаимоотношения с миром привели Гавела в правозащитное движение и в конце концов — в политику.
В эпоху “нормализации”, которую под защитой советских танков стали проводить чехословацкие власти, десятки тысяч партийных и беспартийных сторонников реформ были выкинуты на обочину жизни, причем в самом буквальном смысле слова: профессора, музыканты, актеры, литераторы, журналисты, партийные чиновники превратились в истопников, сторожей, грузчиков. Пан Вацлав стал разнорабочим на пивоваренном заводе в Трутнове. Работал добросовестно, пражская комиссия даже похвалила интеллигентного пролетария, он оказался на Доске почета. Но его коллеги однажды обнаружили в раздевалке подслушивающее устройство. Гавел написал об этом пьесу, которую назвал “Аудиенция” (1975). Так, по словам Павла Когоута, после вынужденной паузы начался новый акт в истории чешской драматургии. Но, пожалуй, не только драматургии — в истории чехословацкого правозащитного движения тоже.
В 1975-м, спустя два года после солженицынского письма советским вождям, Гавел пишет письмо Густаву Гусаку, тогдашнему партийному вождю Чехословакии, — по тону и содержанию очень сходное. Но делает упор не на политику, а обвиняет власти в “экзистенциальном давлении” на всех и каждого, в насаждении страха “в этическом смысле”, то есть страха абсолютного, который порождает и поддерживает в обществе коллективное чувство “постоянной и всепроникающей угрозы”. И упрекает Гусака прежде всего в том, что тот избрал самый удобный для себя, но самый опасный для всех “путь защиты своей власти ценой углубления духовного и нравственного кризиса общества и систематического унижения человеческого достоинства”.
За десять лет, которые (с небольшим перерывом) живет и работает в Градчанах, пражском Кремле, чешский драматург, Чехия не стала страной молочных рек и кисельных берегов. Но она смогла убедиться, что Вацлав Гавел пришел не во власть, он пришел в политику. Пришел таким, каким был всегда, каким еще в конце 80-х описывал его Павел Когоут: человеком блестящего ума и стойкого духом, доверчивого и не чуждого “первородной наивности”, умеющего быть снисходительным и готового простить обманывающих и предающих его, “дворянином эпохи Возрождения”, товарищем по оружию, на которого всегда можно положиться, мужчиной, “к которому подходило такое неподходящее слово, как “очаровательный”.
В первом же своем новогоднем обращении к согражданам избранный президентом ЧССР в рождественские дни 1989 года Гавел напомнил: “Все мы привыкли к тоталитарному режиму и приняли его как неизменную данность, тем самым по сути его поддерживая”, и нет смысла искать врагов на стороне, в других, ибо “главный наш враг сегодня — это наши собственные пороки”. Он призвал рассматривать “печальное наследие последних сорока лет” как “нечто такое, что мы совершили по отношению к самим себе”. А стало быть, ни одну из проблем страны нельзя решить иначе, “как через преодоление нравственного кризиса, то есть преодоление той дьявольской идеологии эгоистической заботы о самом себе и человеческого и гражданского безразличия, которой так долго насквозь было пронизано наше общество”. Гавел дал тогда только одно обещание, правда, сделал это в довольно-таки парадоксальной форме: “Полагаю, — сказал он, — вы избрали меня на этот пост не затем, чтобы я тоже вам лгал”.
Еще в самиздатовских статьях Гавел предостерегал своих сторонников от иллюзий и переоценки собственных возможностей, поскольку правозащитное движение — собрание совершенно разных людей, которых свела вместе “лишь узколобость властей”. Суть правозащитного движения, у которого нет “прямых, явных и осязаемых политических устоев”, он видел в нравственной плоскости и считал, что его конфликт с “социалистическим государством” носит даже не идеологический характер, это — столкновение бездуховной, “обездвиживающей (“энтропической”) власти с жизнью, с человечеством, с бытием и его тайной”. Соперником режима выступает не альтернативная политическая идея, а “самобытная и свободная человеческая сущность и вместе с тем неизбежно также искусство — именно искусство как одно из важнейших выражений этой самобытной сущности”. А потому тут всякий, даже “самый хороший”, диктат или стандарт губительны. И Гавел настойчиво напоминал своим сторонникам: нельзя претендовать на руководящую роль только на том основании, что они — единственные праведники, говорившие правду, которую теперь говорят все.
Ядро программы президента Гавела — не экономика, не государственное строительство, не отвлеченное “благо народа”, а стремление внести в политику начала христианской, вообще религиозной нравственности, тысячелетиями вырабатывавшиеся всеми народами. Он любит повторять: ответственность бывает только одна, и нельзя допускать, чтобы она разделилась надвое — на человеческую и политическую. В одном публичном выступлении Гавел это свое убеждение выразил очень просто, даже несколько старомодно: “разум, абстрагирующийся от неповторимой человеческой души, если он становится главным фактором политической деятельности, в конце концов приводит лишь к насилию”. Чешский президент всерьез мечтал и продолжает мечтать о республике, как он выразился однажды, “человеческой, которая служит человеку в надежде, что и человек послужит ей”. В этом смысле он твердый последователь основателя Чехословакии, первого ее президента, великого европейского демократа Т. Масарика, кстати, тоже гуманитария, литератора, философа, публициста.
Восемь лет назад, когда Вацлава Гавела избрали членом французской Академии гуманитарных и политических наук, он выступил с речью, которую посвятил, однако, отнюдь не злободневным проблемам мировой политики, разоружения или экологии, даже не правам и свободам человека, нет, он предложил своим слушателям поразмышлять о феномене ожидания. И как драматург, поклонник Кафки и приверженец театра абсурда, разумеется, оттолкнулся от Беккета, от его знаменитой пьесы “В ожидании Годо”. Это, пожалуй, одно из самых блестящих его публичных выступлений, емкое и яркое философское эссе, прозрачно и точно толкующее разницу между тоталитаризмом и свободой.
В коммунистическом мире, говорил тогда, в частности, Гавел, задавленное властями общество ожидает Годо, то есть спасения извне (“вырастет лилия, которую мы не сажали”), — это трагически бессмысленное, бесплодное (“тоскливое”, как еще полтораста лет назад называл его наш историк С. Соловьев) ожидание перемен. Демократическая позиция предполагает совсем иное, активное ожидание, хотя бы уже по тому одному, что повторение правды имеет значение само по себе, поскольку укрепляет людей в мысли: не только можно, но и нужно жить не по лжи. Да, признает Гавел, это горькая жизнь, но это — жизнь в правде, и потому человек ждет терпеливо, “не теряет, а насыщает свое время”. Это ожидание, по его словам, нечто большее, чем ожидание, это и есть жизнь, “жизнь как радостная сопричастность чуду бытия”.
Собственно говоря, в этих словах выражается то, что вернее всего назвать чувством истории, без которого не может состояться настоящий политик. Гавел обладает им в полной мере. И поэтому, вопреки очень распространенному (в интеллигентской среде особенно) мнению, он убежден, что политика “может быть также искусством невозможного, то есть искусством, как сделать лучше себя и мир”. Один из самых действенных “инструментов” такого искусства, по Гавелу, — способность видеть смешные и абсурдные стороны явления, смеяться над другими и над самими собой, иронизировать и пародировать, умение видеть вещи сверху или со стороны. В одной из последних своих публичных речей (в июне 1999 года) он сформулировал это так: “Кто не утратил способности осознавать, сколь он смешон или ничтожен, в том нет гордыни и тот не враг открытого общества. А враг ему — человек с сурово серьезным лицом и пылающим взором”.
Есть книги, о которых очень трудно писать — и не потому, что они чересчур замысловато выстроены или толкуют о каких-то заумных вещах, но, напротив, потому, что они прозрачно ясны и вызывающе искренни, а стало быть, не поддаются ни добросовестному пересказу, ни традиционному критическому разбору. Их лучше читать, над ними лучше размышлять, сопоставляя заключенный в них опыт иной жизни, иных людей, иных конфликтов, поражений и побед со своим собственным: это захватывающее, полезное и поучительное чтение. К подобного рода книгам, безусловно, относится и эта. Выход такой книги у нас, думается, может стать заметным событием в культурной и политической жизни России. По крайней мере, должен был бы стать…
А. Ермонский