Сергей Юрский
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2000
Сергей Юрский Человек без галстука Памяти Миядзава-сан
Он должен был приехать тридцать первого мая. Каждый раз меня поражала и слегка смешила эта фантастическая распланированность жизни у японцев. Он позвонил мне сразу после Нового года и сказал, что прилетит утром тридцать первого мая, — надо будет обсудить осенний концерт.
Помню, что при первом знакомстве я тоже был огорошен странным для меня отношением к будущему, которое проявил худощавый, очень хорошо, но очень медленно говоривший по-русски японец. Беззвучно пожевав губами и не глядя мне в глаза, он произнес: “Согласны ли вы (пауза) поставить с артисткой Комаки Курихара и (пауза) другими японскими артистами (пауза) пьесу Алешина (пауза) “Тема с вариациями” в Токио (пауза). Премьера состоится в театре “Хаюдза” десятого февраля (пауза) тысяча девятьсот (пауза) восемьдесят шестого года”.
Разговор происходил в Москве осенью восемьдесят ТРЕТЬЕГО года. Я тогда был невыездным, о чем и сообщил господину Миядзаве. Он ответил, что знает об этом и отчасти именно поэтому делает мне предложение.
Я согласился. Я абсолютно не верил в реальность затеи, но устное согласие меня ни к чему не обязывало. Кроме того — через три года! Да что там будет еще через три года!
А через три года десятого февраля в Токио в театре “Хаюдза” состоялась премьера спектакля “Тема с вариациями” с участием Комаки Курихара и других японских актеров. Мы отмечали праздник в маленьком ресторанчике в районе Роппонги вместе с драматургом Алешиным и переводчиком пьесы Шуничи Миядзавой.
Все-таки мы очень разные. Имя произнести — и то проблема. Шуничи — или, скорее, Суничи, нет, Сунити… или даже — Шунитши. Я никогда не звал его по имени. Звал, как звали его все в Москве и в Японии — Миядзава-сан.
Миядзава-сан любил Россию. Русский язык был не только его профессией, но его страстью. Вот слово, которое, кажется, никак не соответствует этой странной натуре. Неподвижность, застылость его худого тела — основная позиция. Лицо без мимики, внезапно резко меняющееся, — как будто другую маску надели, — искривленное и смягченное улыбкой, беззвучным смехом. Повторяю — у этого человека была страсть. И предметом этой страсти была Россия. Когда-то он работал в Москве, в издательстве “Прогресс”. Потом в Токио в компании с друзьями создал издательство “Гундзося”. Издавал и редактировал журнал “Советская литература”. Много переводил сам. Инициировал постановку в Японии пьес Александра Гельмана. Летал в Иркутск — два иркутянина стали его долгим увлечением: Александр Вампилов и Валентин Распутин. Переводил, издавал. Влюбился в искусство Анатолия Эфроса и проникся сочувствием к сложностям его жизни. Преодолел все официальные препоны и организовал его постановку с Комаки в главной роли в Токио. Вот некоторые анкетные факты, все то, что я знаю. Но эти знания не создают живую картинку перед моим внутренним зрением. Вижу я совсем другое.
Он был спрятан. Мы были знакомы более пятнадцати лет. Смею надеяться и потому смею сказать — мы были дружны. Но странной была эта дружба. Он был инициатором и администратором всех моих поездок в Японию. Он был моим антрепренером и переводчиком. Известное устоявшееся парное сочетание — “творец” и “продюсер”. Ну, всем же известно, что “творец” переменчив в настроениях, живет по воле внутреннего ритма, не склонен к дисциплине, потому что зависит от “вдохновения”, капризен и тому подобное. “Продюсер” же обладает железной волей, подает пример точности, в отличие от “творца”, погруженного в процесс созидания, более всего заинтересован в результате и так далее. С Миядзавой получалось наоборот.
То он исчезал внезапно, и иногда надолго. Его нельзя было найти нигде. Потом вдруг звонил по телефону и сообщал, что плохо себя чувствовал и потому много дней ничего не ел, а только пил водку. Он мог, приехав в Москву, сказать: “Меня нашла такая-то (общая наша знакомая) и просила передать вам письмо… (пауза)… но я его потерял.. (пауза)… это не имеет значения, потому что она и на словах передала мне это сообщение… (пауза)… для вас… (пауза)… но я забыл, про что она говорила”.
При этом — я повторяю — все его, фантастические подчас, затеи осуществлялись. Ведь поставил же я, русский режиссер, с японскими актерами ИБСЕНА! Ведь состоялся же в довольно большом токийском зале “АВС” мой пушкинский концерт.
Он мог через знакомых передать, что приедет проводить меня в аэропорт. Я знал, что у него в это время были тяжелейшие домашние обстоятельства и сам он был серьезно болен. Я не мог его разыскать и опять же через знакомых уговаривал его не приезжать, проститься по телефону. Поездка из Токио в аэропорт Нарита — это тяжелое путешествие. Туда и обратно полдня — не меньше. На машине еще дольше — трафик. Ехать надо поездом. Все договорено — нас с Наташей проводят до вокзала и мы доедем сами. А ему до нашего отеля от его дома добираться еще около двух часов. “Умоляю, — говорил я знакомым, — уговорите Миядзаву-сан, провожать нас не надо. Такая жара, и такие ливни… а он болен”. Знакомые пожимали плечами — уговорить Миядзаву-сан нельзя. Захочет — приедет.
Он приехал. В поезде мы почти все время молчали. Он был в своих мыслях и в своих бедах. Я сфотографировал его на фоне окна и проносящегося за окном пейзажа. Простились у пограничного контроля, и это в последний раз я видел его. Он опять исчез. Приезжал в Москву. Назначал свидания, но не приходил. Звонил из Токио.
Последний раз звонил в январе. Сказал, что прилетит тридцать первого мая. Утром. Но больше я его не видел.
Миядзава не носил галстука. Никогда. И весь круг его товарищей, коллег, сотрудников не носил галстуков. Я тоже галстук не ношу. Но по торжественным случаям в жизни и на сцене надеваю “бабочку”. Все официальные люди в Японии обязательно носят галстук. Если попадешь под конец рабочего дня в район Синдзюку возле гигантского вокзала городской надземки, кажется, что движутся миллионы галстуков. Зонты и галстуки делают людей похожими друг на друга. И еще динамика походки. Все активно движутся в разных направлениях, но к одной цели — от работы к “неработе”. Миядзава по ритму, по цвету костюма (скорее, по отсутствию цвета), по отсутствию галстука и зонтика выламывался из несметной толпы. Толпа куда-то рвала и чего-то хотела. Человек без галстука никуда не рвался и, казалось, прислушивался к чему-то внутри себя. Казалось, он еще не решил, куда двигаться. Он оставлял за собой СВОБОДУ избрать любое направление.
Давно (теперь уже давно) — в середине восьмидесятых — он познакомил меня со старым русистом профессором Нодзаки. Мы ужинали в ресторане на вершине одного из токийских небоскребов. Я был абсолютным новичком в мире капитализма. Я восхищался зданием, отделкой интерьера, обслуживанием, петербургским произношением профессора Нодзаки, видом из окна, тем, что виски в заказанной бутылке можно не допить, на ней напишут твою фамилию и сохранят остаток до следующего визита. Мы спустились в скоростном лифте с пятьдесят какого-то этажа, простились с профессором и пошли пешком, вдыхая ароматы близкого парка и близкой весны. Я продолжал восхищаться. Миядзава сказал: “Я ненавижу Японию”, — и замолчал надолго.
Гораздо позже, побывав в Японии еще и еще раз, я понял смысл тогдашнего поразившего меня разговора. Я узнал ближе его друга — режиссера Хаякаву, руководителя театра и актера Ямаду. Дважды я работал с выдающимся актером Мидзуо Судзуки — тоже из людей его круга. И я начал понимать — они социалисты. Они живут в строгой стране, где есть, однако, гарантированные законом свободы. Но они — Миядзава и люди его круга — ищут земную троицу, раз и навсегда сформулированную Великой французской революцией: Свобода, Равенство и Братство. Во имя Равенства и Братства за гроши, а порой и бесплатно работают они в своих театрах и издательствах. Равенство и Братство мерещились им в глубинных пластах устройства советской жизни. Отсюда любовь к нашей драматургии, к нашей прозе, к нашим песням.
Миядзава любил Японию. Любил сильно и трагично. Он любил бедный послевоенный Токио. Любил молодые надежды своего поколения. Путь еще не был выбран. Японское чудо технического взлета еще не началось. Еще не было этой безумной динамики жизни, этих бесконечных галстуков, этажей, электроники, подражания, рекламы, скоростей, очень больших зарплат и запредельной дороговизны жизни. В театре “Дора” (“Гонг”) мы вместе смотрели спектакль “Икэбукуро— Монпарнас” — о том послевоенном времени, когда совершался выбор, чему расти: духу или технике. Выиграла техника.
Еще Миядзава любил свою жену. Ее звали Мичико. Она стала моей переводчицей при первой постановке в Токио. Мы работали так, как работают в Японии, то есть много. Ежедневно и по многу часов. В перерывах ходили в закусочные, в дешевые ресторанчики, разговаривали. Изредка совершали прогулки. Пару раз был в театре. Миядзава обещал присоединиться к нам, вместе смотреть и объяснять мне театр “Но”. Однако… исчезал, не являлся. Мичико говорила, что заменить его не сможет, что Миядзава рассказал бы все лучше. Она была скромной и, как и он, очень закрытой. За ней стояла тайна. Детей у них не было.
Когда она умерла, Миядзава надолго выпал из жизни и из всякого общения. Он всегда был очень худым, но от этой худобы горе отняло еще половину. Он стал почти бестелесен. Тонкие-тонкие смуглые руки. Морщин много прибавилось. Я так и не смог угадать его возраст. Примерно мой ровесник. Или постарше. Или сильно младше? Иногда (редко) он молодел прямо на глазах. Иногда выглядел глубоким стариком. Нет, все-таки постарше — после войны он был уже взрослым.
У Миядзавы живы родители. Оба — отец и мать. Обоим под сто. Живут отдельно от него. Но видятся часто. Весной девяносто восьмого, во время цветения сакуры, он ездил к ним каждое утро на рассвете. Часов в пять. Сажал в машину и вез на открытое место на холме. Вместе встречали солнце. Каждый день. К вечеру его клонило в сон, и он почти не появлялся в театре и в компаниях. Мы виделись мало, хотя я почти два месяца работал в Токио. Однажды он заехал за мной и повез на собрание русского кружка.
Собрание узкое — на квартире одной из переводчиц. Я почти всех знал. Миядзава, как всегда, занимал не председательскую, а “угловую” позицию. Однако его первенство и авторитет были очевидны. Он рассказал среди прочего, что создал “Платоновское японское общество”. Они решили перевести и издать полного Андрея Платонова — пять томов! По-русски такого издания еще нет. Я спросил, надеются ли они на большой читательский интерес. Он сказал: “Не надеемся”. “А на малый?” — спросил я. “Ни на какой”, — сказал он. “А зачем же тогда…” — начал я, но продолжать не стал. Любой, кто знал Миядзаву, поймет меня. Для него понятия ИСТИНА и ВЫГОДА не совпадали ни в одной точке.
В год пушкинского юбилея Миядзава и его коллеги пригласили меня дать концерт в Токио. Был июнь 99-го. Миядзава приехал в аэропорт на своей новой машине. Удивил он меня. Машина была какая-то невиданная. По форме, по цвету и по внутреннему оборудованию. Салон был напичкан электроникой, как головы играющих в “Что? Где? Когда” ненужными знаниями. Я был поражен. Но, кажется, поражен был и сам Миядзава. Он не привык еще к новому своему детищу. Пальцы медленно блуждали между кнопками и клапанами. “Куда мы едем?” — спросил я. Миядзава, как всегда, говорил загадками. На дороге были страшные пробки. Только через пару часов выбрались на боковое шоссе и тронулись в сторону от города. “Куда едем?” — снова спросил я. Мы с Наташей были в дороге уже пятнадцать часов и пересекли пять часовых поясов. Миядзава достал маленькую кассету и сунул ее в минителеаппарат. На экранчике появилась крупномасштабная карта, и женский голос произнес по-японски короткую фразу. “Я сам не знаю, куда мы едем, она сейчас скажет”, — произнес Миядзава. Он вступил в диалог с машиной. Что-то спрашивал и нажимал на кнопку. Машина отвечала приятным девичьим голосом. Миядзава спрашивал одно и то же, а невидимая девушка отвечала одно и то же. Во всяком случае, мне показалось, что они повторяют одни и те же слова. “Что происходит, Мори-сан?” — спросил я сидевшего рядом коллегу Миядзавы. “Это такая программа — говорит, куда ехать. Миядзава-сан хочет отвезти вас в отель, в горы. В другую префектуру”. — “А почему они повторяют одно и то же?” Мори-сан смущенно похихикал и шепнул: “Миядзава-сан спрашивает, где туалет”. — “А она и это должна знать?” — “Она не знает. Она говорит — у вас сейчас левый поворот”. — “А про туалет?” — “Она говорит — сформулируйте точнее вопрос”, — хихикнул Мори-сан.
Мне уже случалось видеть автомобиль с телегидом на экранчике. Но чтобы всеведущая кассета говорила человеческим голосом и вступала в пререкания?! Ну, на то и Япония. Миядзава и девица стали раздражаться и заговорили в повышенных тонах (в японском, разумеется, варианте — то есть оба стали говорить чуть тише и медленнее!). Сошлись на придорожном супермаркете, где должен быть туалет. Мори-сан оставил нас и умчался на такси по своим делам, а мы на чудо-машине тронулись дальше, в горы дальней префектуры.
Периодически припускал дождь. Дворники с трудом справлялись с жирной пленкой воды. Машина блуждала по узким дорожкам какой-то деревни. Девичий голос требовал от нас то “направо”, то “налево”.
“А-а-а! Ничего она не знает!” — сказал Миядзава и выключил телевизор.
Под потоками ливня прямо перед нами вдруг возник человек. В левой руке он держал зонтик, а правой делал ласковые заманивающие движения. Миядзава-сан вздохнул с облегчением. Лицо его скривилось в улыбке, выражающей тайную радость. Чудо-машина втиснулась в узкую щель, которая, казалось, была на полметра уже машины.
Где мы? Зачем мы здесь? Почему? Как всегда с Миядзавой, тайна окружала его намерения и действия. Мы оказались в странном одноэтажном доме с высокой антресолью. Мы сняли обувь и поднялись на возвышение с лакированным деревянным полом. На полу несколько татами. Низкая японская мебель. Все очень аскетично. Много пустого пространства. Похоже на декорацию. В самой середине просторного помещения — очаг. Пара бамбуковых этажерок с книгами. Вглядываюсь с изумлением — “Новый мир” за 76 год… Юрий Трифонов…
Друг Миядзавы построил этот дом недавно, по собственному проекту. Они с женой покинули Токио и поселились тут окончательно год назад. В давние годы он был корреспондентом газеты “Асахи” в Советском Союзе. Долго жил в Москве, мы даже были немного знакомы. Теперь они сельские жители. “А почему уехали из Токио?” — “Там дорого”. — “Но такой дом построить тоже немало денег надо?..” — “Да-а, тоже дорого”. — “Здесь в деревне все дома такие?” — “Нет, но некоторые похожи. Я люблю старые японские ремесла, а здесь хорошие мастера. Все, что в этом доме — ручная работа”. — “Не скучаете?” — “Не-ет, некогда. Много книг надо прочитать, и хозяйство…” — “С “Асахи” связь сохранилась? Пишете для них?” — “Редко. Иногда. Пишу книгу, тоже про ремесла. Но медленно”. — “А с кем общаетесь здесь?” — “О, знакомых много. Сюда уехали художники, учителя, переводчики… они и здесь, и в соседних деревнях”. — “На дачах или постоянно живут?” — “Постоянно, постоянно. Похоже на ваше Переделкино. Только здесь нет Дома творчества. И все занимаются ремеслами”. — “А вы сами?..” — “Я приручил двух диких козлят, сейчас пойдем посмотрим на них. А жена делает валенки”. — “???” — “Покажи Наташе-сан и Юрский-сан валенки”.
Валенки были великолепны. Разных, очень нежных цветов, низенькие — чуть выше щиколотки. Необыкновенные валенки. И козлята необыкновенные.
Дождь все лил. “Спасибо, — сказал хозяин дома, прощаясь с нами у машины. — Мы очень рады, что вы приехали. Мы очень благодарны, что Миядзава-сан придумал эту поездку. Мы любим, когда он приезжает к нам. Мы еще повидаемся. Увидите кое-кого из наших людей”.
Миядзава почти все время молчал. Теперь он вдруг произнес задумчиво:
— Сергей Юрьевич, вы не привезли водки из Москвы?
Я почувствовал резкий укол в области солнечного сплетения. Собирались в дорогу торопливо. Покупали какие-то ненужные приблизительные сувениры. Водку на этот раз я не взял сознательно. После смерти Мичико Миядзава был в многомесячном тяжелом запое. Это была болезнь, из которой только теперь он медленно выходил. Я знал об этом и счел бестактным звенеть традиционными бутылками. И вот теперь этот прямой вопрос.
— Где у вас продают спиртное? — спросил я хозяина дома.
— Это не здесь… в соседней деревне есть магазин…
— Нет, я не хочу виски, — сказал Миядзава. — Я хотел московской водки.
— Я тебе говорила, — сказала Наташа. И правда, она говорила. А я не слушал.
— Будет московская водка, — твердо сказал я.
В Токио я не раз покупал в маленьких магазинчиках и “Московскую”, и “Столичную”, и вполне кондиционного качества.
Хозяин дома сел в свою машину и поехал впереди нас. Дождь не утихал. Мы долго петляли по узким дорожкам среди холмов и редких домиков. Магазин был похож на сарай. Электричество почему-то не горело. Тусклый свет из окна освещал сотни полторы разных бутылок на полках. Проклиная себя, я искал и не находил того, что мне было нужно.
— Есть! — сказал я, подходя к машине.
— Московская? — спросил Миядзава.
— Вы давно в Москве не были, в Москве теперь пьют только смирновскую, — сказал я и протянул ему 0,75 “Смирнофф”.
Миядзава пожевал губами и молча положил бутылку в бардачок.
Полчаса спустя мы подъехали к роскошному отелю “Diamond”. Массивные абстрактные композиции из камня в вестибюле. Много стекла, много света. Бесшумные служащие в униформе.
Мы с Наташей получили просторный номер с балконом, глядящим на лес. Сутки назад в Москве мы вышли из дома и только теперь могли перевести дыхание.
Миядзава исчез. Вместе с бутылкой. И обнаружился только к концу вторых суток. Мы с ним занялись делами будущего концерта. Я окончательно определил программу. Мы решили, что Миядзава будет выходить на сцену в паузах между связками номеров и не переводить меня, а давать самостоятельный комментарий. Внутренний сюжет концерта — вся русская литература за два века, включая самые яркие индивидуальности и самые модернистские изломы, принадлежит эпохе, которую должно назвать Пушкинской.
Наутро третьего дня мы уезжали в Токио. Снова лил дождь. И снова на дороге нам помахал рукой человек с зонтиком. Мы завернули в сельский ресторан.
Небольшой зал весь заполнен. Но стол для нас был заказан заранее. Кухня европейская — французская. Хозяин ресторана — бывший директор школы и учитель французского. Уйдя на пенсию, переселился в эти края и лет пять назад занялся ресторанным делом. Теперь его знают в округе. Приручатель козлят и мастерица валенок рассказывают о посетителях. Знают всех, и их все знают. Они оживлены, веселы. Самое удивительное, что почти весел Миядзава. Пожалуй, никогда не видел я его таким открытым, раскрепощенным. Вся мебель в ресторанном зале изготовлена бывшим историком искусств. Теперь он столяр и краснодеревщик. Вон он у окна — обедает с компанией. На стенах большие современные гобелены. Их автор — переселившийся сюда художник, целиком отдавшийся искусству гобелена. В соседнем городе у него сейчас выставка. Вот он, кстати, входит… можем познакомиться.
Миядзава среди своих. Он молчалив, как всегда в обществе, но я вижу — и тело и душа его обретают здесь силы.
Лил дождь. Мы вырулили на основную магистраль и помчались в плотном потоке машин к столице. Знаете ощущение, когда, сидя в машине, проходишь в механической мойке туннель из вертящихся щеток и обвала пенной воды? Ласковая буря, которая, не касаясь тебя, обволакивает. Такое ощущение испытывали мы час за часом на пути из горной префектуры в Токио.
“Хорошие люди, — сказал Миядзава после долгого молчания. И повторил: — Очень хорошие люди”.
Концерт, кажется, получился. Полуторачасовое представление, в котором семьдесят процентов было на русском языке, японцы выдержали. Взявшись за руки, мы кланялись вместе с Миядзавой. За кулисами появились почти все участники поставленного мной год назад ибсеновского спектакля. Потащили в ресторан. Я искал Миядзаву, но его не было.
Тяжело заболела его старая мать. Оказывается, сегодня днем он положил ее в больницу и теперь, ночью, поехал проведать.
Миядзава исчез. Я искал его по телефону и через знакомых. Потом он передал, что приедет провожать нас. Остальное я уже рассказал. Потом он позвонил в январе.
Я ждал встречи с ним тридцать первого мая.
Умер он в конце февраля. Позвонили из Токио.
Я написал псалом и послал его факсом в Японию.
Мне сообщили, что текст перевели на японский язык и прочли над его гробом.
Вот этот текст.
Друзья!
Когда вы будете прощаться с МИЯДЗАВОЙ-сан, хочу, чтобы вы знали: здесь, в России, много людей переживают его кончину как личное горе.
Этот человек никогда не носивший галстука
Этот человек живший преодолевая бесконечную усталость
Но успевший сделать так много что кажется — не под силу это одному человеку
Этот человек смеявшийся над тем над чем не смели смеяться другие
И делавший всерьез то что другим казалось смешным
Этот человек задумывающий невероятное и умевший невероятное сделать реальностью
Этот человек до собственной смерти сохранивший своих родителей
Каждое утро вывозивший их в парк встречать рассвет нового дня
Этот романтик с иронической улыбкой
Страдавший и от одиночества и от обилия знакомств
Этот оригинальный ум
Это отзывчивое сердце —
МИЯДЗАВА
Я шлю ему мою благодарность за нашу дружбу
За неожиданности жизни которые подарил он мне
За мою любовь к Японии которая пришла через него.
В этот траурный день я думаю о нем
Я кланяюсь его светлой памяти пробежавшей по холмам и оврагам моей жизни
Чтобы остаться недосягаемой и незабвенной.
Менделеево, 24— 25 августа 2000 года