Перевод А. Ливерганта
ЛОРЕНС ДАРРЕЛЛ
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2000
ЛОРЕНС ДАРРЕЛЛ Рассказы из сборника “Sauve qui peut” Перевод с английского А. Ливерганта
SAUVE QUI PEUT В нас, дипломатах (сказал Антробус), воспитывают находчивость, чтобы мы могли сыграть любую роль, были готовы ко всему, — когда имеешь дело исключительно с иностранцами, иначе нельзя. И мы готовы ко всему — кроме одного, старина. Кроме крови.
Крови?!
Крови.
Поймите меня правильно, я имею в виду особые, можно даже сказать, экстраординарные случаи, однако встречаются они не так уж и редко. Старину Гулливера, например, пригласили в Сайгон присутствовать на казни, и он счел, что отказаться неудобно. Увиденное произвело на него такое впечатление, что теперь он совершенно не в состоянии сосредоточиться, голова у него повернута набок и постоянно трясется, уши шевелятся. Бедняга! На мою долю подобных испытаний, по счастью, не выпадало, но одна история, тоже по-своему кровавая, запомнилась надолго. Представьте, в один прекрасный день приходит нам совершенно официальное приглашение, мы вскрываем конверт и расширившимися от ужаса глазами читаем:
“Его превосходительство Хаксмит Бей и мадам Хаксмит Бей рады пригласить вас на радостное событие — обрезание их сына Хаксмита Абдула Хаксмита Бея. Галстук, а также награды и знаки отличия обязательны. Фуршет”.
До сих пор в ушах у меня стоит глухой стон, которым огласилось посольство, когда по нему разнеслась сия скорбная весть. ”Обрезание”! “Радостное событие”! “Фуршет”!
— Пакостная, доложу я вам, история, — вскричал Де Мандевилл — и не ошибся.
Посольство, откуда пришло приглашение, было, само собой разумеется, совсем еще юным, а страна, которую оно представляло, погруженной в доисторические времена. И все же… Проще всего, естественно, было сказаться больными, что мы все как один и сделали. Мы уже собирались отправить этим милейшим курдам вежливый — чуть было не сказал радостный — отказ, но тут Полк-Моубрей созвал общее собрание. Он был задумчив, бледен и суров — ну чем не Гамлет!
— Я полагаю, вы все это получили, — процедил он, брезгливо приподняв двумя пальцами листок картона, на котором только слепой не различил бы серп и минареты курдского герба, а под ним нечто вроде склоненных друг к другу графинчиков.
— Да, — хором ответили мы.
— Надо думать, все вы ответили отказом, — продолжал наш шеф, — и я, пожалуй, даже этому рад. Я не хочу, чтобы у сотрудников посольства возникали кровожадные инстинкты… Такие мероприятия оседают в памяти… В то же время не все так просто, как кажется, ведь курды — народ молодой, жизнерадостный, энергичный, страна у них небольшая, с разваливающейся на наших глазах экономикой, и они чудовищно обидчивы. Вот почему и речи не может быть о том, чтобы кто-то из нас не представлял на этом мероприятии правительство Ее Величества. Кроме того, процедура ведь может оказаться неформальной, в чем-то трогательной, запоминающейся, даже поучительной… Короче говоря, кто-то из нас там быть должен: игнорировать курдский народ, его право на существование в современном мире мы не имеем никакого права. Вы же не хотите, чтобы они голосовали против нас в ООН? Надеюсь, вы меня поняли? Всю ночь я не сомкнул глаз — раздумывал, что делать, и, как человек по природе своей не кровожадный, принял, по-моему, вполне демократическое решение. Убежден, вы его одобрите и, надеюсь, отнесетесь к нему с уважением.
И с этими словами Полк-Моубрей поднял левую руку, в которой держал коробок спичек.
— Тот, кто вытянет самую короткую спичку, и будет нас представлять, — пронзительно выкрикнул он.
Лица собравшихся покрылись мертвенной бледностью, но делать было нечего. Приказ есть приказ. Закрыв глаза и шепча молитву, мы стали тянуть жребий. Ну а жребий, вы угадали, пал… на меня. Самая короткая спичка досталась мне.
— Право же, сэр… — не выдержав, с горечью воскликнул, почти что всхлипнул я.
Но Полк-Моубрей, на лице которого было написано искреннее сострадание, потрепал меня по плечу:
— Антробус, — изрек он, — о более надежном, более осмотрительном, более решительном кандидате я не мог и мечтать. Любой другой, уверен, лишился бы чувств. Я рад, да, рад от всей души, что судьба избрала именно вас. Courage, mon vieux.
Но я ничуть всеми этими похвалами не обольщался. У меня дрожали губы, сел голос.
— Неужели нет другого выхода? — вскричал я с тоской, скользя глазами по непроницаемым лицам коллег. Другого выхода, судя по всему, не было. Полк-Моубрей покачал головой с какой-то нежной грустью, точно настоятельница, изгоняющая послушницу из монастыря.
— Это kismet, Антробус, — сказал он, и я испытал такое чувство, будто надо мной захлопнулась крышка гроба. У меня опустились плечи и подбородок с глухим стуком упал на грудь. Конченый я человек! Мне почему-то вспомнилась моя старушка-мать, одиноко жившая в Сент-Абдомен-ин-зе-Уолд. Что бы она сказала? Мне вспомнилось многое.
— Что ж, — изрек я наконец, взяв себя в руки. — Будь что будет.
Все как-то сразу повеселели, оживились. В последующие несколько дней сотрудники проявляли ко мне удивительное участие, обращались приглушенными, сочувственными голосами, словно к тяжелобольному, ходили вокруг на цыпочках, будто боясь отвлечь от печальных мыслей. Какие только способы избегнуть своей участи я не обдумывал — но все они были абсолютно неосуществимы. Дошло до того, что я часами просиживал на сквозняке в надежде подхватить воспаление легких. Я недвусмысленно давал понять, что уступлю свои места в ложе Большого театра всякому, кто по доброте душевной пойдет к курдам вместо меня. Бесполезно.
И вот этот день настал. Можно было заранее накрыться саваном. Что я и сделал. Все сотрудники посольства вышли пожать мне на прощание руку. Полк-Моубрей отдал в мое распоряжение свой “роллс-ройс” с флажком и личным шофером.
— Я велел водителю захватить аптечку, — хриплым от волнения голосом напутствовал меня он. — Мало ли что… — По тому, как шеф говорил, можно было подумать, что я — жертвенный агнец.
Де Мандевилл вложил мне в руку нюхательную соль и упавшим голосом произнес:
— Прошу тебя, передай крошке Абдулу наши соболезнования.
— Попробуй все снять крупным планом, — напутствовал меня Давбаскет, протягивая свою “лейку”. — В “Санди таймс” уже давно просят что-нибудь сенсационное, деньги они платят сумасшедшие — я с тобой поделюсь. Другой возможности обставить Тони у нас не будет.
Вот подлец! Но мне было не до него. Я молча вернул ему фотоаппарат и, сев в лимузин, умирающим голосом выговорил:
— В курдское посольство, Тобиас.
Курды, надо отдать им должное, все устроили на широкую ногу. На задней лужайке, под громадным навесом, где были нарядно накрыты столы, мы, дипломаты, и собрались. Большинство посольств, надо сказать, были представлены и. о. вице-консулов; вид у них был какой-то напряженный, они были бледны, от многих пахло бренди. Что ж, возможно, курды нация и молодая, но пустить пыль в глаза они умеют ничуть не хуже старых. Все работники миссии были одеты в ослепительно синие tenue, в углу же, за приставным столиком, где были разложены устрашающего вида орудия пытки, стояла небольшая группа мрачных верзил, завернутых в попоны разных цветов. У верзил были бритые затылки, алого цвета десны, переговаривались они, как бушмены, сухими, щелкающими звуками, а лица их напоминали разверстые угольные шахты. Насколько я понял, это были сотрудники медицинского отдела курдского посольства, а попросту говоря — палачи. Но где же тот самый безбородый юнец, в чью честь и было организовано все это пышное торжество? Набравшись смелости, я задал этот вопрос послу.
— Мой сын?! — воскликнул посол. — Он будет здесь с минуты на минуту. Едет из аэропорта. Сегодня утром он прилетел из Лондона.
Признаться, меня эта информация несколько озадачила, но… у курдов свои порядки.
— Подумать только! — продолжал глава миссии, потирая руки. — Абдул ведь ни о чем не подозревает. Для него это будет сюрприз, маленький сюрприз. Представляю, как он развеселится, когда увидит… — И он махнул рукой в сторону палачей.
Что ж, пусть радость его будет беспредельной, подумал я и решил покамест подкрепиться весьма аппетитным рахат-лукумом, который обнаружил в конце стола. В конечном счете, сказал я себе, смотреть ведь вовсе не обязательно, можно закрыть глаза или отвернуться…
По счастью, страхи мои оказались напрасными. Представьте наше всеобщее удивление, когда, чтобы обнять мать с отцом, под навес вошел не хныкающий подросток, а двадцатилетний верзила с пышными усами и чистосердечным, открытым лицом. И этому молодому человеку предстояло стать жертвой! Не скрою, чистосердечное, открытое лицо Абдула несколько омрачилось, когда его ввели в курс дела. Разделить радость этого события он отказался наотрез. А как бы, интересно, поступили на его месте вы? Ведь он, ко всему прочему, вернулся из Оксфорда, где не только получил диплом с отличием, но и входил в сборную университета по боксу. Мать с отцом встревожились не на шутку и принялись уговаривать сына по-курдски.
Однако на все их просьбы Абдул отвечал почтительным, но решительным отказом. Он красноречиво мотал головой, в глазах появился злобный блеск. В конце концов отец потерял терпение и сделал знак стоящим в углу головорезам: если Абдул не хочет разделить радость этого торжественного события сам, придется его заставить. Но пребывание в Оксфорде, как видно, не прошло для молодого человека даром: двух палачей он ударом справа и слева немедленно отправил в нокаут, остальные навалились на него сзади. Поднялся невероятный переполох. Вертясь волчком по лужайке и пытаясь сбросить повисших на нем палачей, Абдул уложил на землю добрую половину дипломатического корпуса и перевернул накрытые столы, после чего, развернувшись, выдернул из земли шест, на котором крепился навес, — и вся конструкция рухнула на нас вздымающимся разноцветным облаком. Истошные крики, визг… Цилиндр я потерял, зато сумел выбраться на четвереньках наружу и, жалобно скуля, заковылял к воротам. В результате мне досталась лишь коробка рахат-лукума, которым по возвращении я щедро поделился с коллегами. Рахат-лукум пришелся им по вкусу, и меня единодушно признали героем. На комплименты не скупился никто, вот только Полк-Моубрея мое поведение на приеме вызвало смешанные чувства, однако, обдумав происшедшее на досуге, он сделал весьма здравое умозаключение. “В дипломатии, — заметил он, — довольно часто приходится руководствоваться принципом “спасайся кто может”.
ГАРЕМЫ И ПРОБЛЕМЫ Если вы сочтете (сказал Антробус), что все проблемы, с которыми нам пришлось столкнуться в нашем посольстве в Вульгарии, носили сугубо политический характер, вы СОВЕРШИТЕ ГРУБЕЙШУЮ ОШИБКУ. В отличие от войны Алой и Белой Розы, жизнь дипломата сумбурна и непредсказуема; в сущности, как однажды чуть было не заметил Пуанкаре, с ее исключительным разнообразием может сравниться лишь ее бессмысленность. Возможно, поэтому у нас столько тем для разговоров: чего только нам, дипломатам, не пришлось пережить! Вот почему у дипломата не сдадут нервы, если вдруг над его вычищенным цилиндром разверзнутся хляби небесные. Для него тайн в природе не существует. На такие вот размышления, дружок, — куда более мрачные, чем обычно, — навела меня заметка в “Таймс”, где говорилось, что старина Сэмми заканчивает свои мемуары. Бедняга Сэм! Когда-то Эйзенхауэр остроумно прозвал его “самым несостоявшимся трезвенником в истории”. Вероятно, он решил, выпустив книгу, отыграться — читать и писать он, слава богу, умеет: Итон как-никак. Но работа ведь это долгая: свой труд он, надо думать, сочинял многие годы. Жизнь за это время не стояла на месте, в том числе и его собственная. Начинал-то он с самого заурядного виски из карманной фляжки, а кончил жидкой мазью для растираний после ванны. Так, во всяком случае, говорили в отделе диппочты, где о ванне, даже сидячей, до сих пор приходится только мечтать. Никто не удивился поэтому, когда в конце концов Сэм нашел себя в религии. Уже не первый год до нас доходят слухи о том, как он бредет по чавкающей под ногами глине вокруг какой-нибудь саффолкской церквушки, прикрываясь от дождя куском кровельного картона. На Рождество… но к чему продолжать? Человек немало перенес на своем веку и теперь пытается искупить грехи скромной, добросовестной службой. Долгими промозглыми ночами он сидит и пишет. Что же он пишет? Законный вопрос. Нет, “Занимательные истории про выпивку и секс для школьниц старших классов” написал не он. Он — автор МЕМУАРОВ ДИПЛОМАТА. И называются эти мемуары: “Гаремы и проблемы, или Взгляд, который бросил за отделанный стеклярусом дипломатический занавес тот, кто был там и за это поплатился”. Звучит зловеще, не правда ли? Очень надеюсь — мы все надеемся, — что Сэм проявит должную осмотрительность.
Мои худшие опасения подтвердились после того, как Гормли недавно сообщил мне, что разговаривал с Сэмом по телефону и Сэм, если верить Гормли, заявил, что написал книгу про религиозную сторону дипломатии. Единственным верующим сотрудником нашего посольства был капеллан, да и тот довольно скоро куда-то сгинул, словно его и вовсе не было. Хотя… В нашей тогдашней жизни действительно происходили довольно странные вещи, которые, пожалуй, к религии отношения не имеют… Впрочем, это государственная тайна — из тех, что защищаются Актом о хранении документов. Как вы считаете, если, скажем, Моррис танцует на лужайке перед посольством, это можно считать “религиозной стороной дипломатии”? И не один, а с Де Мандевиллом и его шофером — все трое в чулках с подвязками и с цыганскими серьгами в ушах. Правда, когда Полк-Моубрей их увидел, в его поведении ничего религиозного мы не усмотрели…
И тут мне вспомнился Малютка Картер — так, кажется, его звали. Американцам ведь не чужды романтические порывы. Картер уехал в отпуск в Египет с “Александрийским квартетом” под мышкой, и вдруг мы узнаем, что он принял мусульманство — взял да и принял! Стал мусульманином и душой и телом. Возвращается он из отпуска, лицо бледное, зато улыбка во весь рот, и тянет за собой целый выводок темнокожих жен. Самых настоящих.
— Даррелл прав, — заявил он, как мне рассказывали, своему шефу, небрежно махнув рукой. — Там у них почти ничего не возбраняется.
Картер, разумеется, тоже долго у нас не продержался, но, прежде чем уйти, нервы нам потрепал здорово. Ведь в дипломатическом корпусе подобные выходки бывают очень заразительны. Картер подал пример другим. В то же время он, строго говоря, был в своем праве. Ни в Государственном департаменте, ни в Форин офисе запрета на религию не существовало. Для того чтобы его уволить, начальству пришлось как следует попотеть: как и все американцы, Картер был весьма расторопен. В результате его повысили в должности и отправили в ООН, где чернокожих и без его жен хватало. Однажды я встретил Шварца, их советника, на нем лица не было — а все из-за этой проклятой истории, из-за всех этих бесконечных телеграмм.
— Раньше, — всхлипнул Шварц, — работа была — не бей лежачего. И зачем только ему это понадобилось?
Шварц каждый день играл в бридж и ни о чем другом думать не мог. В открытое окно видно было, как Картер вывел своих жен на прогулку в посольский двор; поскольку все они говорили на разных языках и друг друга не понимали, он играл с ними в чехарду. Сотрудники посольства сгрудились у окна и с живейшим изумлением наблюдали за этой сценой. Шварц еле сдерживался, чтобы не выругаться.
— Антробус, — сказал он, — мы ведь с вами прекрасно знаем, что по закону не имеем права уволить царя Соломона, даже если он ввалится в Госдеп, укажет большим пальцем (Шварц сделал знак большим пальцем) на свой выводок и скажет: “К вашему сведению, эти курочки — мои законные жены. Извольте поставить их на довольствие”.
Мне стало его жалко. Да, из-за Картера нам пришлось значительно расширить наше законодательство. Ведь в противном случае в один прекрасный день Госдеп взяли бы приступом мормоны. Итак, воды сомкнулись над Малюткой Картером. А жаль. Говорят, две его жены были прехорошенькие, всё при них — не придерешься. Но — потерянного не воротишь. Мы пережили утрату и зашагали дальше. Вперед, только вперед — и ни шагу назад.
Понимаете, к чему я клоню? К тому, что лучше бы Сэм о таком в своей книге не писал. В нашем посольстве история с Картером произвела эффект мощнейшего взрыва. Мы и не подозревали, что сидим на пороховой бочке, хотя запах паленого я уже чувствовал довольно давно, только не мог сообразить, откуда он идет. Помните Дрэджа? Ну конечно, помните. Вот уж кто был настоящим неофитом! Всю зиму его одолевали Видения, Голоса нашептывали в его стоящие торчком, как у фавна, ушки всевозможные крамольные мысли. Вдобавок он находился в состоянии войны с Давбаскетом, что опасно всегда, особенно же теперь, когда это ничтожество защитило диплом по прикладной электротехнике. Дрэдж вызывал у меня тревогу, Давбаскет — отвращение. Ни тот ни другой моим доверием не пользовался. Отношения между ними с каждым днем становились все хуже, что не могло самым пагубным образом не отразиться на нашем питании. Пудинг быстрого приготовления упорно отказывался стоять по стойке “смирно”. Давбаскет настолько удачно установил на кухне бунзеновские газовые горелки, что приготовление моментального теста превратилось для Дрэджа в нечто сродни ядерному испытанию. Де Мандевилл придумал шуточное меню для приема французской делегации, которое в создавшейся ситуации воспринималось отнюдь не как шутка. На закуску предполагалось подать яйца ржанки в эфире и сухарики в маринаде из азотной кислоты, коктейль же должен был состоять из лимонной кислоты, свернувшегося молока с аммиаком, пополам с машинным маслом из кривошипа стоявшего на запасных путях паровоза. Каково! В меню значился даже британский клубный сандвич, представлявший собой мелко нарубленные останки гимнософиста, завернутые в высохшие пальмовые листья. Иными словами, европейской кухней Дрэдж увлекся не на шутку. А между тем Видения продолжали его преследовать, становились все более настойчивыми. В конце концов Дрэджу ничего не оставалось, как обратиться за религиозной помощью к вождю его секты, проповеднику-нонконформисту Блуд-Уилкинсону, долговязому, тщедушному человеку с козлиной бородкой и глазами навыкате. От такого ждать утешения не приходится, подумал я про себя. Но что было делать? Мы все видели: душа у проповедника необъятна и трепетна. Тембр голоса у Блуд-Уилкинсона был низкий, раскатистый; иногда, правда, на слове “грех” он срывался на визгливый крик, и тогда его голос звучал точно полицейский свисток, отчего все вздрагивали и начинали, выражаясь метафорически, рыть копытами землю. Проповедник вошел в коттедж Дрэджа предложить ему слово Божье, и Дрэдж сразу же поинтересовался, не согласится ли тот прочесть нам воскресную проповедь. Дело в том, что наш капеллан в это время отсутствовал — уехал на недельку в Ниццу поиграть в рулетку. В вопросах религии мы ведь исключительно либеральны, и я ему отказать при всем желании не мог.
Свою проповедь Блуд-Уилкинсон построил на библейском изречении: “…и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них”. Шляпки посольских дам, по всей видимости, вызывали у него немалое раздражение. Он ткнул в них указующим перстом и принялся распекать на все лады. Слова его гремели под сводами часовни словно канонада. Де Мандевилл побледнел и тихонько зарыдал, прижимая к глазам батистовый носовой платок. Послушать проповедника, так все наше машинописное бюро погрязло в самом непотребном разврате, а Полк-Моубрей, потеряв всякий стыд, только и делает что распутничает с целой клеткой соловьев. Каково!
И тут мы впервые испытали гордость за Давбаскета, теплое чувство к нему. Оказывается, он спрятал в кафедре микрофоны. Хотел отомстить за нас — пусть даже основной его мишенью и был несчастный Дрэдж. Не все ли равно! Преподобный Блуд-Уилкинсон должен был получить по заслугам. Надо отдать ему должное — держался он молодцом и, несмотря ни на что, продолжал свою проповедь. Из фисгармонии, стоило только миниатюрной ножке мисс Тоджер коснуться педалей, рванулось пламя, которое, как и полагается галантному кавалеру, затушил своим плащом Полк-Моубрей. Уилкинсон же как ни в чем не бывало продолжал свою лекцию. Запрятанные в стене электронные устройства разносили теперь по часовне чудовищную какофонию самых невероятных звуков: казалось, мы находимся не в церкви, а в джунглях. Уилкинсон подтянул брюки и, пытаясь перекричать шум, заговорил еще громче. И тут на задней стене появились две гигантские надписи разноцветными буквами, сначала: ПОКАЙТЕСЬ, СОБАКИ, а затем: ДРЭДЖ, Я ПРИШЕЛ ЗА ТОБОЙ, ПОДОНОК! Под второй нетвердым школьным почерком было выведено: “Иегова”. Сомневаться не приходилось: Блуд-Уилкинсон принял вызов и биться будет до конца; несокрушимый проповедник вещал, несмотря ни на что. Давбаскет побледнел и напрягся — неужели он потерпит поражение? Меры следовало принять неотложные. Он должен выложить свой главный козырь. Дрожа от возбуждения, Давбаскет подался вперед и нажал кнопку “F” под кафедрой. По счастью, осечки не произошло. От стены с легким щелчком отделилась шестифунтовая боксерская перчатка и нанесла преподобному джентльмену сокрушительный удар чуть ниже левого уха. Победа нокаутом. Блуд-Уилкинсон умолк и выпал из вороньего гнезда, приземлившись аккурат в первом ряду среди немало повидавших на своем веку сотрудников посольства. Сложил свою буйную голову прямо на колени к Полк-Моубрею. Мир сразу же просветлел. Слышно было, как в посольском саду запели птицы. Любящие руки готовы были собрать останки героя и совершить торжественный обряд похорон. Но Блуд-Уилкинсон еще дышал. Его тело положили на носилки, погрузили в самолет и доставили на родину за счет Ее королевского величества. Дрэдж же чудесным образом исцелился — во всяком случае, временно. Завтраки и обеды вновь сделались съедобными. Правда, Библию Уилкинсона он сохранил и время от времени читал ее вслух заунывно-загробным голосом. Но худшее осталось позади. Дрэдж опять стал самым обычным дворецким, человеком из плоти и крови — пусть и не первой свежести.
Я готов привести еще много примеров того, что можно назвать “религиозным импульсом” в дипломатическом корпусе — импульс этот чрезвычайно многообразен. Сэм, надо надеяться, воспользуется некоторыми наиболее красочными эпизодами, например историей о том, как Полк-Моубрей решил возвести на территории посольства марксистскую часовню, дабы раз и навсегда отучить сотрудников от убогого материализма. Дальше чертежа, слава богу, дело не пошло. По счастью, вмешались политические мотивы. Кто, к примеру, будет освящать такой храм? Часовню предполагалось возвести в стиле методистской церкви на Примроуз-хилл. Обратились, насколько я знаю, к Джону Бетджемену, но из этого ничего не вышло. Повышенную чувствительность проявило и русское посольство. Их поверенный в делах был забавным, совершенно фольклорным типом по фамилии Дамнович. У него была трехмерная марксистская улыбка и диалектическое мышление, от которого он не отступал ни на йоту. В один прекрасный день Дамнович куда-то исчез, и прошел слух, будто он покончил с собой, причем исключительно оригинальным способом. Получив выговор за какую-то несущественную провинность, он воспринял его так близко к сердцу, что решил ситуацию исправить: написал на себе “Совершенно секретно” и сжег себя в мусоросжигателе вместе со своей конфиденциальной перепиской. Неглупо, а? Регги Сабтайтл поступил еще коварнее: чтобы братец после его смерти не получил ни пенса, он распорядился в завещании свое тело забальзамировать и отправить в саркофаге в филиал банка “Кутс энд компани” на Оксфорд-стрит, где оно до сих пор лежит в подвале вместе со всей его обстановкой и вещами. Никто не имеет туда доступа, из-за чего его брат и не может вступить в права наследства, — ведь Регги и по сей день, хотя прошло уже много лет, считается пропавшим без вести.
И последний пример — начинающим дипломатам он может послужить своего рода предостережением. Произошла эта история непосредственно со мной. Вы ведь знаете, в Вульгарии вдовство — это не социальный статус, а профессия. Вдов в этой стране не счесть. В черном шуршащем шелке с ног до головы, брови сходятся над переносицей, густые усы… Впечатление такое, будто девяносто процентов населения Вульгарии — вдовы. Так вот, у нас была одна такая вдова, верней сказать, она нам досталась. Кажется, ее выиграл в лотерею клерк из консульского отдела. Взял ее вместо индейки, а может, принял за индейку? Как бы то ни было, эта вдовушка стала миссис Треднидл. Вскоре, правда, она мистеру Треднидлу надоела, он сложил обувь и одежду на берегу Дуная, набросал ей на клочке бумаги прощальную записку — словом, сделал вид, что утопился, а сам перешел границу и вернулся к гражданской жизни. Сейчас он живет в Банбери, служит земельным агентом и пользуется всеобщим уважением. Но нам-то (да и ей тоже) откуда было все это знать?! Треднидла мы списали и наняли на его место другого. Тем временем миссис Треднидл во всеуслышание заявила о себе и своих правах. Как известно, вдовы — в отличие от жен — права на приобретение беспошлинных алкогольных и табачных изделий не имеют. Жены — да. Но не вдовы. Так вот, она никак не могла взять это в толк, да и английским владела не в той мере, чтобы можно было членораздельно ей объяснить, как обстоит дело. Убедить ее мы были не в состоянии. Вдобавок она почему-то сочла, что, если тебе нужен британский подданный или же если твой британский подданный куда-то подевался, ты можешь запросто прийти в посольство и выбрать себе другого. Поскольку больше всего ее волновали беспошлинные товары, она регулярно являлась в посольство, садилась под дверью канцелярии и умоляла нас войти в ее положение. Наконец, убедившись, что помощи от нас ждать не приходится, она решила выбрать себе нового супруга, чтобы вновь получить беспрепятственный доступ к беспошлинному джину и сигаретам “Бенсон энд Хеджес”. Выбор ее пал на меня. Уж не знаю почему. Может, из-за моего открытого лица, выдававшего, как ей казалось, натуру свободолюбивую и благородную. Всякий раз, когда я проходил мимо, она указывала на меня пальцем и кричала: “Все равно моим будешь!” Эти слова несказанно потешали всех сотрудников посольства. Всех, кроме меня. Я был перепуган до смерти. Скоро она стала хватать меня за руки и пыталась их целовать. Ситуация становилась неуправляемой. К себе в кабинет, а также в кабинеты к своим коллегам я мог пробраться теперь только через окно — все остальные пути были отрезаны. Можете себе представить, как это было утомительно. Я вынужден был топтать посаженные у дома цветы. У меня ныло все тело. Я потерял в весе. Избавиться от этой дамочки не было никакой возможности. Однажды она даже ворвалась ко мне в кабинет вместе со священником, который благословил меня веткой иссопа и окропил ее прошение святой водой. Она платила за то, чтобы меня уговорили сменить гнев на милость. Я был in extremis. В конце концов мне пришлось обратиться за советом к Давбаскету, и благодаря его уму и прозорливости худшего удалось избежать. По совету Давбаскета я вызвал Терстона, здоровенного малого, нашего охранника, и, откашлявшись, посвятил его в суть дела.
— Терстон, — сказал я, — у вас нет выбора. Вы в шестой раз подряд напиваетесь в служебное время, и его превосходительство решил сообщить об этом в Министерство. Вы ведь догадываетесь, чем это чревато?
Терстон почесал в затылке и ковырнул ковер носком гигантского ботинка.
— Принятие окончательного решения, — продолжал я, — его превосходительство предоставил мне. Не скрою, я просил его за вас… Знаете, мне почему-то кажется, что всему виной ваша холостяцкая жизнь. Вы ведете слишком свободный и безалаберный образ жизни. Если б вы женились, я бы пересмотрел санкции против вас; ну а если б вы вдобавок женились на миссис Треднидл, мы могли бы подумать и о вашем продвижении по службе, о том, чтобы увеличить вам жалованье.
Говорить я старался как можно убедительней. Заметив, что охранник изменился в лице, я тут же добавил, что сотрудники, состоящие в законном браке, получают солидное денежное пособие и вполне приличное жилье.
— Идите и обдумайте то, что я вам сказал. Жду ответа не позднее сегодняшнего вечера.
Мой твердый и в то же время вкрадчивый голос произвел на Терстона неизгладимое впечатление. К вечеру выбор был сделан: миссис Треднидл станет миссис Терстон. Представьте себе мое облегчение. Но вот ведь что удивительно: женитьба и в самом деле оказала на Терстона действие самое благотворное. Он подписал брачный контракт — и начал новую жизнь. Когда я увольнялся, оба они пели в хоре. Нет, можете говорить все что угодно, но в религии что-то есть.
СЛУЧАЙ В ПАРИЖЕ Не рассказывал ли я вам (сказал Антробус) о случае в Париже? Нет? Если честно, предпочитаю эту историю не ворошить — уж больно она неприятная. Но сегодня, когда я заполнял медицинскую страховку, она мне почему-то вспомнилась. Перед моим мысленным взором вновь возник О’Тул. Боже, такое и в страшном сне не приснится!
Началось все с того, что, собираясь в отпуск, я по глупости сказал Полк-Моубрею, что еду через Париж и в случае необходимости он может мной располагать. Как вы сами понимаете, сказано это было из вежливости, подсказанной дипломатическим этикетом, — надо было быть последней свиньей, чтобы воспользоваться моим предложением. Именно такой свиньей Полк-Моубрей и оказался. Устремив на меня взгляд своих водянистых глаз, он произнес приглушенным, извиняющимся голосом:
— Вы оказали бы мне неоценимую услугу, Антробус. Ваши взвешенные суждения, ваша распорядительность, ваша отеческая забота…
Что ж, все это, быть может, и соответствовало действительности.
— …В Париже учится на медицинском факультете мой племянник О’Тул. Признаться, он у меня совершенно отбился от рук — боюсь, как бы с ним чего не приключилось. Хлопот с ним не оберешься: в первом же отзыве говорится, что он “carrement funeste“, что бы там это ни значило.
Французский язык у Моубрея, прямо скажем, не первой свежести. Как, впрочем, и у меня. Мы оба, проходя через таможню, можем изречь: “Cueillez des aujourd’hui les roses de la vie”, что, хоть и создает нужную атмосферу, особой пользы, как правило, не приносит.
Я собрался с духом и устремил взор навстречу судьбе.
— Будьте другом, — сказал Полк-Моубрей, — я ведь прошу только об одном: встретьтесь с ним и отправьте мне конфиденциальное донесение. Очень может быть, вы с ним и поладите. Пообщаетесь денек-другой, зайдете в посольство к Максэмону — глядишь, и поужинаете задарма. Уделите немного времени моей заблудшей овечке, прошу вас.
Когда говорится такое, отказывать жестокосердно. И я дал согласие. О горе мне, я дал согласие. Однако тревожное чувство меня не покидало. Я стоял в купе Восточного экспресса, опрыскивал свежевыбритые щеки отдающим мятой одеколоном и с неизбывной тоской взирал на свое отражение в зеркале. Так хорош собой — и так вероломно обманут.
Все не заладилось с самого начала. В Париж я прибыл во время одного из тех нескончаемых национальных праздников, что длятся иногда по неделе. Город был мертв, посольскую машину за мной не прислали, посольство было закрыто, а сотрудники распущены на каникулы. Даже поверенный в делах и тот отправился на охоту. Опустевшее посольство находилось в руках неграмотной прачки и охранника, от которого несло абсентом. Я-то рассчитывал на душ, сытный ужин и ночлег, который в порыве гордости, что он может оказать мне услугу, предоставит мне какой-нибудь мелкий посольский чин. Еще большую тревогу внушало мое материальное положение. Наличных денег у меня при себе почти не было — ни больших, ни малых. Я, натурально, обзавелся перед отъездом дорожными чеками, которые бы позволили ни в чем себе не отказывать в любой точке земного шара, однако обменять эти чеки в создавшейся ситуации возможным не представлялось, — а ведь мне, судя по всему, предстояло потратиться и на номер в отеле. “Как быть?” — раздумывал я, изучая информационный бюллетень на дверях посольской канцелярии. Среди сотрудников не было ни одного знакомого, ни одного внушающего доверие лица. Боже, сплошные бездари и болваны! Без всякой надежды на успех я еще раз пробежал список глазами. Масгрейв, Хопнер, Прэтт, Браун… Теперь-то все эти имена в Интерполе хорошо известны, но тогда их не знал никто. Неоперившиеся птенцы, все до одного! Да, наше посольство в Париже было, судя по всему, новопомазанным. Тогда я решил попытаться раздобыть деньжат в “Гупиле”, “Крийоне”, “Рице” — но знакомых портье так и не обнаружил. Вдобавок поезд мой отходил только в понедельник. Мне предстояло провести выходные в Париже, где закрыто было абсолютно все, за исключением мест типа Лувра, в котором я мог бы без устали, в поистине лошадиных дозах наслаждаться совершенно бесполезными культурными ценностями. Нет, только не это. Я ходил по городу, с интересом разглядывая многочисленные книжные развалы, где продавалась самая экзотическая продукция; будь у меня деньги, я мог бы приобрести, к примеру, брошюрку под названием “Незапланированное отцовство”, прозрачный намек одиноким матерям от незапланированного отца — плод, надо думать, коллективного творчества Де Мандевилла и Давбаскета, писавших под псевдонимом. Но я располагал лишь несколькими франками и рисковать ими не мог. Я зашел в бистро, заказал порцию “Прун мэджик” и стал искать выход из положения. И тут только я вспомнил про О’Тула. А вдруг он сможет помочь? Я отыскал его адрес — он жил в десяти минутах ходьбы от бистро, где я находился. В конце концов, подумалось мне, чем я рискую? Зайду, пожму ему руку, передам привет от дяди. Дом я нашел без особого труда, но вид у него был чудовищно мрачный, к тому же перед входом в каком-то закутке сидела женщина, которая не спускала с меня глаз. Когда я назвал ей имя жильца, она вскочила и выхватила из-под фартука громадный тесак со следами запекшейся крови. Женщина попросила меня объяснить причину моего визита, однако я, увы, значения ее словам не придал, а ведь в ее голосе звучала неприкрытая угроза. Она провела большим пальцем по лезвию тесака. Я приподнял шляпу и стал взбираться по скрипучим, обветшалым ступеням. Звонок в квартире номер тринадцать не работал, и я постучал в дверь зонтом. Последовала долгая, томительная пауза, после чего все произошло мгновенно, как в кино. Дверь распахнулась, меня схватили за галстук, втащили внутрь и толкнули к стене. Входная дверь с грохотом захлопнулась, и кто-то приставил к моему горлу нож. Передо мной стоял О’Тул.
— Только пикни, — прошипел он. — Прирежу!
Но я не мог даже и пикнуть — от потрясения я потерял дар речи. О’Тул втащил меня в комнату, напоминавшую мастерскую художника, и швырнул на диван. Я упал навзничь — прямо на шляпу.
— Они послали тебя за мной шпионить, — прохрипел О’Тул. — А я ведь предупредил дядю: следующий получит сполна! А следующий — это ты!
Мои жалкие потуги на чарующую улыбку и вкрадчивый голос действия не возымели. На контакт О’Тул не шел. Он был похож на Дилана Томаса после недельного запоя: пестрый шарф, шляпа с загнутыми полями. Зверское выражение лица. Интеллигентный подход тут не годился. К тому же от него несло сливовым бренди. Он был вне себя.
— У меня и без вас забот хватает, а этот недоумок еще посылает ищеек за мной шпионить!
У него трясся подбородок. Парень явно попал в переделку. Я извлек из-под себя смятую шляпу и прочистил то, что еще оставалось от моего горла.
— Послушайте, О’Тул, — сказал я, — успокойтесь и расскажите, что случилось. Может быть, я сумею вам помочь.
— Хочешь помочь?! — рявкнул он и, двинувшись на меня, занес нож над головой. — Тогда выворачивай карманы!
”Содержимое моего бумажника вряд ли доставит ему большое удовольствие”, — подумал я про себя, устремив на него кристально честный взгляд неимущего, однако О’Тул был не из тех, кто доверяет взглядам: опытной рукой он вывернул все мои карманы, один за другим, и извлек из них сумму более чем скромную. Увы, это все, чем я располагал! Он мерил шагами комнату, в сердцах рассекая ножом воздух.
— Что же все-таки стряслось? — спросил я, и мой нежный, вкрадчивый голос, по-видимому, затронул в нем какую-то струну, ибо О’Тул, едва сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, ответил:
— Я задолжал за квартиру, и у меня хотят отобрать Мириам. Сегодня вечером будет наложен арест на мое имущество.
Итак, французские судебные ищейки с густыми бакенбардами преисполнены решимости разделаться с чадом Полк-Моубрея раз и навсегда. Грустно было лицезреть существо столь юное — и столь несчастное.
— Но она им не достанется, — прошипел О’Тул. — Лучше умереть!
Постепенно мне удалось разобраться в этой запутанной ситуации — разумеется, многое из того, о чем я сейчас рассказываю, прояснилось значительно позже. Тогда же упоминание о его сожительнице (как принято у судебных исполнителей называть наших возлюбленных) привело меня в полное замешательство.
— Кто такая Мириам и где она? — спросил я, окидывая взглядом его конуру.
Своим острым, как бритва, ножом (я до сих пор храню рубашку с отверстием в том месте, где нож ее коснулся) он показал куда-то в угол погруженной во тьму комнаты, и, хотя электричество было отключено, я разглядел в темноте нечто вроде мумии.
— Она стоит двести пятьдесят фунтов, — с гордостью заявил О’Тул. — К тому же — это моя тетя.
При ближайшем рассмотрении Мириам оказалась самым обыкновенным скелетом, из тех, кем медики имеют обыкновение, выпив лишнего, пугать друг дружку. Скелет был в полном комплекте: голова, руки, ноги; подвешенный за шею на крюке, он, если подойти поближе, хитро на вас пялился. Я было содрогнулся, однако, как человек логики и здравого смысла, попросил О’Тула немного успокоиться и ввести меня в курс дела. И вот что он рассказал. Его отец был дублинским хирургом, помешанным на Французской революции. Родители настояли, чтобы сын непременно учился в Париже. Его тетка Мириам, дабы поддержать доброе имя семьи, завещала свое тело науке. Ее останки были единственным семейным достоянием — кроме скелета тетушки, семья не располагала ничем. Однако когда сын уезжал в Париж, родители благородно отдали скелет ему — вероятно, в надежде, чтобы он попытался с помощью Мириам заработать себе на жизнь, а если это не удастся — скелет продать. И вот теперь Мириам забирают у О’Тула за долги. Чем лучше узнаёшь жизнь, тем менее реальной она становится… Возможно, О’Тул и был негодяем, но не сочувствовать ему я не мог. Положение, в котором он оказался, было не из легких. Узнать остальное труда не составляло. Судя по всему, арестовать его самого они права не имели; что же касается личных вещей, то О’Тул сумел заблаговременно вынести из квартиры всю свою одежду: напялив на себя одновременно три-четыре костюма, он спускался по лестнице, заходил в бистро по соседству и, запершись в уборной, прятал там свои костюмы, за которыми присматривал его друг Коко.
— А если я спущусь с чемоданом, консьержка набросится на меня со своим тесаком. Придется поэтому вещи бросить. Но как быть с Мириам?
Мне в голову ничего не приходило. И тут О’Тул, прищурившись, взглянул на меня. Со значением.
— Что это вы на меня так смотрите? — воскликнул я, чувствуя, что ему пришла в голову какая-то страшная мысль. И я не ошибся.
— Эврика! — вскричал О’Тул, с удвоенной энергией рассекая воздух ножом. — Ты говоришь, что пришел оказать мне помощь. Вот ты ее и окажешь! — И с этими словами он открыл окно и показал на улицу. — Станешь под окном, а я спущу тебе Мириам. И учти, если у нее окажется хоть одна царапина, тебе конец.
Я попытался возражать. Ведь я как-никак британский подданный, кавалер ордена Святого Михаила и Святого Георгия третьей степени, член клуба “Ротари”, к тому же неплохо играю на дверных колокольчиках. Неужели он всерьез считает, что я буду стоять на парижском перекрестке, держа в объятиях чью-то тетку, к тому же совершенно обнаженную?! Да, считает, и совершенно всерьез.
— И не вздумай дать дёру, — добавил О’Тул, вновь приставив нож к моей груди. — С чем-чем, а с холодным оружием я обращаться умею. — Тут он метнул нож в кухонный шкаф — и не промахнулся.
Через несколько минут по скрипучей лестнице сбежал преисполненный служебного рвения государственный служащий. Проходя мимо сидевшей в закутке мрачной грымзы, которая по-прежнему терпеливо ждала полицейского наряда, чтобы можно было обрушить всю силу закона на квартиру под тринадцатым номером, он вежливо приветствовал ее и, приподняв шляпу и ежась от холода, вышел на улицу. Мне казалось, что у меня нарушилась связь с реальностью; не мог же я по собственной воле стоять и, задрав голову, ждать, пока на меня, слегка покачиваясь на легком ветерке, опустятся останки почтенной ирландской тетушки. По счастью, Мириам, которая оказалась несколько тяжелее, чем можно было ожидать, плавно опустилась прямо ко мне в руки.
— Что теперь?! — с тревогой крикнул я, высоко задрав голову.
На углу возник полицейский. Потрясенный увиденным, он замер на месте. Мне стало не по себе: я вдруг сообразил, что держу в объятьях “обнаженную натуру”, сбросил светло-зеленый прорезиненный макинтош и накинул его Мириам на плечи. Бледный от ужаса, полицейский некоторое время молча смотрел на нас, а затем, пробормотав что-то вроде “О вкусах не спорят”, повернулся и побежал по мостовой, оглашая улицу заливистой трелью свистка и призывая прохожих в свидетели. “Такое бывает только в Лурде”, — сказал, должно быть, блюститель закона самому себе. Не успел я раскрыть рот, чтобы прокричать что-то в свое оправдание, как в дверях возник в последних своих трех костюмах и четырех пуловерах О’Тул, очень напоминавший в этот момент мишленовскую рекламу.
— Беги! — крикнул он, и, охваченный паникой, я мелкой рысью бросился наутек. Держа Мириам с двух сторон, мы ворвались в бистро.
— Мы в безопасности! — воскликнул О’Тул.
Не знаю, старина, приходилось ли вам когда-нибудь бежать по улице в обнимку с завернутым в зеленый прорезиненный плащ скелетом. Не представляю, как передать это ощущение… Есть в этом что-то завораживающее. Лица сидевших в бистро покрылись мертвенной бледностью, некоторые вынули изо рта трубки, раскрыли рты, чтобы что-то сказать, — и так с раскрытыми ртами и застыли. О’Тул пристроил Мириам на высокий табурет у стойки и заказал три бокала вина. Коко же, его друг, ничуть происшедшему не удивился. Думаю, он решил, что О’Тул сначала расчленил Мириам, а потом, на досуге, собрал ее по кусочкам, чтобы было с кем перекинуться словом в дождливый субботний вечер. Не знаю. Как бы то ни было, состоялся оживленный обмен мнениями на тему: можно ли получить за Мириам приличную цену. Диспут вызвал у посетителей бистро неподдельный интерес; судя по кривым улыбкам, у многих имелись наготове не вполне пристойные замечания на этот счет. Коко предложил продать ее в Clinique des pieds sensibles, но в наши планы и тут вмешался затянувшийся праздник — клиника была закрыта. Я так переволновался, что вслед за своим бокалом осушил и бокал Мириам. А на улице между тем поднялся шум. По счастью, полиция, окружив дом, чьи жильцы имели обыкновение расчленять своих тетушек, обнаружила там судебных исполнителей, приставов и посыльных в складных цилиндрах и длинных черных плащах. Судебных исполнителей, несмотря на отчаянное сопротивление, арестовали и увезли, нас же, слава богу, никто не тронул. Наблюдая из окна бистро за тем, как расправляются с судебными исполнителями, я не испытывал ни малейшей радости — меня не покидало дурное предчувствие, ведь рядом со мной, загадочно улыбаясь, сидела за стойкой эта треклятая Мириам. В бистро мы отсиживались несколько часов; Коко исправно обслуживал нас, не забывая при этом аккуратно помечать в блокноте, сколько мы останемся ему должны. Он рассказывал про свою политическую жизнь; как выяснилось, в свое время Коко был ярым революционером, по ночам он бродил по Парижу и писал на стене мелом: “Coco est traitre” и “Francais a moi”. У его партии было громкое имя, но, если верить О’Тулу, член только один — он сам. Забавный тип. Между тем время шло, мне пора было уходить, о чем я О’Тулу и сообщил.
— Ты останешься со мной до конца, черт возьми, — вскричал О’Тул, — или, клянусь костями Полк-Моубрея, я перережу твою дипломатическую глотку!
Полк-Моубрей! В эти минуты он вызывал у меня непреодолимое отвращение. Ведь это из-за него я сидел сейчас в этой дыре без гроша в кармане, это по его вине я попал в лапы помешанного на своей тетушке злобного болвана.
Чтобы развеселить нас, Коко спел песню, подыгрывая себе на свирели, — у него была отличная коллекция свирелей, — но я был не в настроении. Сидел, погрузившись в глубокую задумчивость, и О’Тул. Наконец его осенило. Один человек — его звали Рауль — наверняка даст ему за Мириам приличные деньги. Но живет Рауль далеко, за городом, и, чтобы до него доехать, нам придется занять некоторую сумму — в залог О’Тул отдаст Коко пару своих костюмов.
— Но я не хочу никуда ехать, — всхлипнул я.
— Молчать, спирохета! — проревел О’Тул. — Все пути к отступлению отрезаны.
Именно этого я больше всего и боялся, однако чувствовал свою слабость и беззащитность; с Мириам я был связан теперь неразрывными узами. Не стану описывать здесь наше путешествие — читатель узнает о нем во всех подробностях из второго тома моих мемуаров. Скажу лишь, что под воздействием винных паров О’Тул потерял всякую бдительность. Вам когда-нибудь приходилось, стоя на автобусной остановке, повернуться и увидеть всего в нескольких сантиметрах скелет, завернутый в прорезиненный плащ? Мы повсюду сеяли смятение и ужас. В автобусе О’Тул посадил Мириам на место, предназначавшееся для Mutiles de la guerre, и наотрез отказался купить билет, заявив, что Мириам пала на Марне. Кондуктор изменился в лице, чуть было не проглотил прикушенный ус — но сказать ему было нечего. Доказать ведь он ничего не мог. Несколько раз мы сбивались с пути. Один раз мне пришлось стоять в одиночестве на улице в обнимку с Мириам, пока О’Тул посещал одну из тех обитых жестью кабинок, откуда видны ноги посетителя. Я стоял на ступеньках церкви Сен-Сюльпис, когда ко мне, уже во второй раз, подошел полицейский. Почему он заговорил со мной? Принял меня за бунтаря? Что-то заподозрил? Этого я не узнаю никогда. Он обратился ко мне, причем очень вежливо, и указал на Мириам.
— C’est la plume de ma tante, — попытался объяснить я. — Mademoiselle Miriam.
Он сказал: “Tiens” — и приподнял фуражку. Но я был так перепуган собственной попыткой объясниться с блюстителем закона, а также затянувшимся отсутствием О’Тула, что устремился в церковь и спрятался в приделе. Не успел я раскрыть рот, чтобы произнести молитву во славу Вседержителя, как к нам с коленопреклоненной Мириам подошел бледный как смерть церковный служитель и что-то проговорил свистящим шепотом.
”Немедленно уберите из храма эту штуку — прихожан распугаете”, — с трудом восстановил я его мысль.
Поскольку общение мое с Создателем не состоялось, я вынужден был вернуться на ступени, где меня уже поджидал злосчастный О’Тул. И снова автобус, потом еще один. Мне стало казаться, что весь город уже видел нас с нашей странной спутницей. Одни, должно быть, решили, что мы рекламируем ортопедические приборы. Другие — что мы подгулявшие осквернители могил. Самым же сердобольным, наверное, казалось, что мы затеяли довольно сомнительную шутку по дороге на кладбище.
Время от времени я словно бы пробуждался от этого кошмара и тогда начинал молиться вслух. Мириам же продолжала загадочно улыбаться. Так пристально никто еще на меня не смотрел. Но все это были лишь цветочки. Мы выехали из города и через некоторое время попали в деревеньку, которая называлась, если мне память не изменяет, Сен-Абдомен-Ля-Бу. Пока мы волокли Мириам через кладбище, за нами, спрятавшись за деревьями и в густом кустарнике, следили перепуганные крестьяне. Мы позвонили в звонок, дверь открылась, и на пороге вырос Рауль — на голове берет, во рту трубка; поскольку он был счастлив видеть Мириам и сразу же согласился найти ей достойное пристанище, мы подумали было, что худшее позади. Рауль пришел в такой восторг, что в радостном порыве схватил Мириам в охапку и принялся кружить ее по комнате. И вдруг он остановился и нахмурился — по всей вероятности, и у него дела обстояли не лучшим образом. Как выяснилось, он впал в немилость у местного священника, который с амвона объявил, что Рауль занимается черной магией. Дело в том, что Рауль выращивал у себя в саду салат биоорганическим методом Рудольфа Штайнера. В чем состоит этот метод, я так и не разобрался, но, насколько я мог понять, для того чтобы салат вырос, надо было посадить его в полнолуние, а затем полчаса ходить вокруг грядки, декламируя мистические руны и играя на волынке. Что ж, такое поведение может и впрямь вызвать подозрения самые мрачные. Дело зашло так далеко, что Рауль уже подумывал запереть свой деревенский дом и вернуться в Париж. Не успел он закончить рассказ, как зазвонил телефон. Рауль поднял трубку и подпрыгнул до потолка.
— Они идут меня арестовать, — вскричал он. — В полицию сообщили, что какие-то люди тащили ко мне домой покойников с кладбища. Нельзя терять ни минуты!
Я вцепился в ручку зонтика с такой силой, что побелели суставы. Какие еще ужасы выпадут на нашу долю? С улицы послышались глухой звон церковного колокола и одновременно рев приближающейся толпы; в ворота полетели первые камни… Мы сидели не шелохнувшись и в ужасе пялились друг на друга. И тут издалека, с другого конца деревни, до нас донесся рокот мотора. Это была полицейская машина.
— Быстрей! — вскричал Рауль. — Бежим!
И опять у меня все поплыло перед глазами. Не могу припомнить, как мы, все трое, оказались в малолитражке Рауля. Помню только, что сижу на заднем сиденье с Мириам на коленях. Когда мы выехали за ворота, нам вслед посыпался град камней и раздался душераздирающий рев тысячи глоток. Худшие их подозрения подтверждались. Истошный, демонический вопль. Быть может, я несколько преувеличиваю, но от неграмотных, диких крестьян ждать можно чего угодно. А ведь я был все еще прилично одет — костюм, шляпа, все прочее. Можно себе представить, что бы со всем этим сталось, если б…
Мы неслись как ветер, а за нами следовали по пятам две черные машины, до отказа набитые усачами из полиции. Расстояние сокращалось. “Быстрей!” — крикнул О’Тул, и Рауль нажал на педаль акселератора с такой силой, что она чуть не провалилась. Судя по визгу тормозов, мы стремительно приближались к перекрестку. Поворот был перекрыт, а на торможение времени уже не оставалось. Рауль изящно вывернул руль, объезжая препятствие; машину занесло, она вылетела в поле и на полном ходу врезалась в стог сена. Должно быть, я потерял сознание: дым щекотал ноздри, в глазах потемнело… Когда же меня наконец извлекли на свет божий, я испытал величайшее облегчение, ибо Мириам больше не существовало — она рассыпалась на тысячу мельчайших кусочков. Как, впрочем, и мы трое. Доблестный полицейский извлек нас из стога, положил на носилки и помог перенести в “скорую помощь”. Очнувшись, я обнаружил, что лежу на соседней с О’Тулом койке в городской больнице Муассона. От боли я не мог пошевелить и пальцем, но без переломов, кажется, обошлось. Нос — вот в этом месте — весь посинел. Будем все же считать, что мне повезло. Находясь в полузабытьи, я слышал, как два врача спорят о том, какими средствами нас после такой аварии лечить. О’Тул прикинулся мертвым, но не пропустил ни единого слова.
— Я с тобой не согласен, Арман, — говорил один голос. — В таких случаях, как этот, “Кордон руж” — средство достаточно сильное.
— А мне кажется, что подойдет только “Империал”, — возразил второй голос.
Грудь моя всколыхнулась от радости. Я благословлял эскулапа, который был достаточно образован, чтобы прописать нам марочное шампанское; оно годится при шоке, годится при травмах, годится при любом повреждении. Тем более “Токай империал”, ударяющее в голову “Кордон руж”… Не все ли равно, какая марка. Голоса смолкли, и мы вновь остались наедине.
— Слыхал? — сказал я, радостно хмыкнув и повернувшись к О’Тулу. — Нас будут лечить шампанским. Недурно, а?
О’Тул, однако, весь позеленел, его губы шевелились в скорбной молитве.
— Спирохета, — отозвался наконец он. — Ты сам не понимаешь, что говоришь. Витаешь в облаках — как всегда. Знай же: “Империал” и “Кордон руж” — это самые большие суппозитории, известные в науке.
Боже милостивый! Я ведь совсем забыл, что французские медики одержимы ректальными свечами. С их помощью они лечат все — от обложенного языка до третичной гангрены. Я вовсе не хочу оспаривать преимущества и недостатки этого средства; нисколько не сомневаюсь, что во многих случаях оно является весьма эффективным. Но его-то прописывают во всех случаях! Без исключений. Итак, я находился во власти людей с этой странной склонностью. Как я после этого вновь появлюсь в посольстве?! “Никогда!” — вырвалось у меня. Я впал в бешенство; в мгновение ока сорвал с себя бинты, сбросил ночную рубашку и влез в брюки. Шляпа и зонт лежали в ногах кровати.
— Прощайте, О’Тул! — взревел я, будто лев, и одним прыжком достиг двери. На лестнице я столкнулся с медсестрой — она несла на подносе нечто, отдаленно напоминающее базуку. Я пулей пронесся мимо и уже через несколько секунд бежал по больничной аллее. В чрезвычайных обстоятельствах Антробус проявил максимум воли и сообразительности. На попутной машине я вернулся в Париж и устремился в посольство, преисполнившись решимости, если понадобится, провести ночь на ступеньках перед входом. Но мне повезло: Гламис Тэдпол вернулся с охоты и уже принимал посетителей. Наконец-то счастье мне улыбнулось. Я пригубил “скотч”, откинулся в кресле и вступил с Тэдполом в приятную беседу.
— Должен сказать, — заметил он, — что вид у вас весьма отдохнувший. Полагаю, вы отлично провели выходные.
Вот что значит пребывать в счастливом неведении! Иногда Мириам возвращается ко мне во сне — со временем, к счастью, образ ее начинает стираться из памяти. Теперь, правда, после всего, что со мной произошло, я стараюсь объезжать Париж стороной. Человеку в моем возрасте и в моем положении предосторожность ведь никогда не помешает?