Отрывки из книги о жизни и творчестве Эриха Марии Ремарка. Перевод с немецкого А. Егоршева
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2000
«Как будто все в последний раз»
Вильгельм фон Штернбург (Отрывки из книги о жизни и творчестве Эриха Марии Ремарка) Перевод с немецкого А. ЕгоршеваСчитается, что Ремарки родом из Франции, однако это верно лишь отчасти, ибо край, где, по достоверным сведениям, оставили первый след предки писателя, на протяжении столетий неоднократно менял своих правителей. Низовья Рейна, провинция Лимбург, Валлония были пограничными землями, так что обладать ими стремились и французы, и немцы, и голландцы… Имя Ремарк (Ремакль) встречалось там не так уж и редко, а одного из Ремаклей даже причислили к лику святых. Точно определить место, откуда произошли наши Ремарки, тем не менее до сих пор не удалось. Известно лишь, что в 1720 году появился на свет человек по фамилии Ремакль и по имени Туссен, взявший в жены некую Марию Лежен. Где они родились, неизвестно. Зато из ветхих от времени бумаг можно узнать, что их сын, родившийся в 1757 году и названный по отцу, жил в Аахене, сочетался браком с пряхой Катариной Курто и работал каменщиком. Потомок их, Иоганн Адам Ремарк, родился в революционном 1789-м, переехал из Аахена в Кайзерсверт (с 1929 года район Дюссельдорфа), женился там на Элизабет Френкен и добывал хлеб насущный изготовлением гвоздей. Наследником эту супружескую пару Бог наградил 13 марта 1840 года. Юноша счел Кайзерсверт вполне пригодным для обитания и тоже стал гвоздильщиком. В его метрике есть такое примечание: “После оглашения отец ребенка заявил, что из–за болезни глаз расписаться не может, и расписались свидетели”.
Имя же в документе начертали так: Петер Алоиз Ремарк (Remark). Не исключено, что онемечивание фамилии было реакцией на мощный всплеск движения, участники которого объединялись в хоры, дабы, в пику французам, сотнями хмельных голосов пропеть–прореветь в едином восторженном порыве: “Не видать им Рейна, вольного, германского, как своих ушей!” Вскоре Хофман фон Фаллерслебен сочинил стихотворение “Германия, Германия превыше всего”, чем и стали руководствоваться его соотечественники. Что же до Петера Алоиза, то он выбрал себе спутницей жизни портниху по имени Адельхайд Боймер, и 12 июня 1867 года у них родился сын Петер Франц, которому было суждено стать отцом писателя Эриха Марии Ремарка.
Итак, имя — французского происхождения, а жизнь — по крайней мере со времен прапрапрадеда — протекает в Аахене и Кайзерсверте. Династия оседлых ремесленников скромного достатка. Подробных сведений нет. Немалая часть церковных книг пропала в результате войн и пожаров, в уцелевших много пробелов, и Ремарки из поколения в поколение ничем не выделяются среди своих сограждан. Имелись ли у этого генеалогического древа ответвления, связаны ли родственными узами Ремарки с берегов Саара и Нижнего Рейна, были ли семьи предков многодетными, какими мыслями и чувствами жили прародители, милостиво ли относилась к ним судьба, принадлежали ли они к числу тех людей, что вынуждены были покинуть пределы Франции в XVI— XVII веках, — остается загадкой. Ничего не известно и о каких–либо художественных дарованиях или наклонностях давно усопших представителей рода.
Мелкобуржуазное происхождение довольно сильно сказалось на Ремарке — от его влияния, по сути, так и не удалось освободиться. В этой общественной прослойке — но, естественно, не только в ней — господствуют четко выраженные воззрения и предрассудки, миру даны ясные дефиниции, Верх и Низ, Порядок и Беспорядок принимаются как данности без особых сомнений. Подняться наверх, что является конечной целью, можно лишь, исповедуя трудолюбие и бережливость. Многие достигли этой цели, обретя в своих профессиях — в том числе в политике и литературе — общественное признание и растущее благосостояние. Но за “прыжок из одного класса в другой” надо платить. Неуверенность Ремарка в себе, постоянно сопровождающие его сомнения в значительности своего творчества и правильности образа жизни проистекают, возможно, и отсюда. Внезапно обретенные богатство и громкая слава, большой интерес, вдруг проявленный к нему политической и интеллектуальной элитой, — все это вытолкнуло его из того мира, откуда он вышел.
* * * Эрих Пауль Ремарк появился на свет 22 июня 1898 года, “в 8 с четвертью пополудни”, в родильном доме Оснабрюка…
Беззаботное детство с играми на лоне природы в по–сельски идиллическом Оснабрюке, где умеют еще устраивать праздники, ритм жизни во многом определяется временами года, на соборной площади лоточники расхваливают медовые пряники, а бродячие музыканты и акробаты развлекают молодежь, собравшуюся у балагана. В первые годы жизни ребенка закладываются основы эмоционального восприятия окружающего мира, формируется его подсознание, он начинает постигать то, чего взрослым порой и объяснить невозможно.
Не стоит полностью принимать на веру утверждения о беззаботном детстве и семейной гармонии… Вспоминая детские и отроческие годы, сам Ремарк скажет: “Мои мечты не встречали понимания ни дома, ни в школе, не нашлось и умного советчика, когда пробовал сориентироваться в мире книг. Невозможно было представить себя в будущем никем иным, кроме как почтмейстером, учителем или аптекарем”. Он начинает читать — много и бессистемно. Предпочитает классиков, но попадаются, видимо, уже и современники. Отец приносит книги, которые сын должен переплести. На деньги от уроков отстающим ученикам он покупает дешевые собрания сочинений авторов, с которых честолюбивая буржуазия “делает жизнь”. Он мечтает стать великим писателем. “Я читал много и без разбора. Пока в руки мне не попал “Зеленый Генрих” Келлера”.
Ремарк растет живым, мечтательным мальчиком. “Он увлекался самыми разнообразными вещами, — вспоминал друг его детства и юности Ханс–Герд Рабе, — одно время, например, фокусами и гипнозом. Ему важно было разыграть комедию, добиться, чтобы на него смотрели раскрыв рот”. Он любит чем–нибудь блеснуть. Взрослея, одевается по моде… На сохранившемся снимке у тринадцатилетнего вид манерного денди: шляпа, галстук, макинтош, взгляд рассеянно–важный, рядом овчарка по кличке Вольф. Он смотрится просто здорово, и, судя по позе, можно предположить, что он это знает и этим наслаждается.
Доступ в гимназии города Ремарку был закрыт уже по финансовым причинам, у него не было даже среднего образования, так что оставался путь только в католическую учительскую семинарию. Родители же были достаточно амбициозны, им, безусловно, хотелось сделать все возможное, чтобы сын принадлежал к солидному среднему сословию. Он должен был стать учителем, с гарантированной в будущем пенсией, человеком, избежавшим участи простого рабочего.
Ремарк подчинился, о каком–либо сопротивлении родительской воле ничего не известно. Но литература, искусство, музыка заняли теперь в его жизни центральное место. В Оснабрюке жил художник, поэт, любитель песен Фриц Хёрстемайер. Хотя история искусств наказала его (и не совсем безосновательно) пренебрежением, для молодых сограждан он был в свои 33 года личностью явно харизматической… Собирались в его крохотной мансарде на Либихштрассе, читали там стихи, пели песни, философствовали о смысле жизни и назначении искусства, отгородившись и от уже начавшейся войны, и от модернистских веяний в литературе, музыке, живописи. “Как там было всегда по–домашнему тепло и уютно: золотисто–коричневые стены, мягкий свет лампы под красноватым абажуром, молодость, красота, веселое настроение — и витающая над всем этим грусть скорого расставания… Когда багровый закат догорал за тяжелыми тучами, ветер вкруг дома все громче пел свою песнь, а хлопья снега медленно падали в вечерних сумерках, постепенно занавешивая оконце в покатой крыше, тогда единственным источником света оставалась золотистая лампа, по углам тихо скользили тени, мы придвигались ближе друг к другу, и нас охватывал какой–то священный трепет. На плите с шипеньем подрумянивались яблоки, их дух растекался по мансарде, овевал замершего в углу бронзового Бетховена, разглаживал хмурые черты его лица…”
Ремарк всегда будет помнить мансарду с ее романтической атмосферой. Она станет местом действия его первого романа, а люди, которых он встречал там, героями этого произведения. То, что открылось ему в кружке Хёрстемайера, оставит в душе глубокий след.
* * * Уже давно шла война. Немцы, как известно, приветствовали ее начало громогласным и безрассудным “ура”. Вскоре, однако, наступило отрезвление. В газетах все больше места занимали сжатые до нескольких строк некрологи, снабжение населения ухудшилось. Как реагировал шестнадцатилетний Ремарк на объявление войны Антанте, мы не знаем. По–видимому, без особого энтузиазма. Политика его не интересовала. Во всяком случае добровольцем на фронт, чтобы защищать отечество, он не ушел — в отличие от трех однокашников.
В армию его призвали 21 ноября 1916 года.
Лично Ремарк пережил лишь немногое из того, что десятилетие спустя описал в своем самом знаменитом романе: не участвовал в рукопашных боях в траншеях, не ходил в атаки. Он чинил разрушенные рельсовые пути, прокладывал телефонные линии, устанавливал заграждения из колючей проволоки, разгружал вагоны с боеприпасами… Ни безопасным, ни легким это дело не назовешь. “Землекопная” рота часто попадала под обстрел. Смерть находила свои жертвы и среди “землекопов”.
Судя по немногим сохранившимся воспоминаниям, солдаты уважали Ремарка и питали к нему симпатию — за то, что умел, применяя гипноз, показывать фокусы, за то, что играл им на рояле. За дружелюбие, открытость… “На фронте Р. был моим лучшим товарищем, — рассказывал его однополчанин, — в любых ситуациях он сохранял спокойствие, вместе мы раскрутили и развесили не один моток колючей проволоки…”
Летом 1917 года началось наступление англичан во Фландрии. Ему предшествовала длительная артподготовка. Ураганный огонь обрушивался и на позиции, где находился Ремарк. Он был ранен 31 июля, в день, когда солдаты противника, прикрываемые огнем своих орудий, пошли в атаку. Осколки снаряда попали в левую ногу и правую руку, задели шею… Ранение оказалось достаточно серьезным, требовалось длительное лечение. Смерти девятнадцатилетний солдат избежал, однако мир, в который он возвращался, стал иным.
* * * …Фортуна снова улыбается Ремарку. Его оставляют в городе, на фронт возвращаться не надо. Он наслаждается вновь обретенной свободой и в чем–то даже легкомысленной жизнью. Работает в канцелярии, играет для раненых на рояле, флиртует с медсестрами, а в амурных делах с дочерью начальника госпиталя и некоторыми другими барышнями даже весьма преуспевает. “Живется мне тут очень хорошо. Гуляю по саду, могу уйти, когда захочу, сытно кормят, в общем, предел мечтаний!.. Получил пока должность писаря. Быстро расставаться с нею не собираюсь. Немножко везения, немножко ловкости…”
В письмах он хочет казаться веселым, таков он и есть, но увиденное на фронте постоянно перед глазами. “Премерзкое это занятие — в такой собачий холод ползать по воронкам, стоять на посту, коченея на ледяном ветру, и вообще не чувствовать себя человеком. На днях сюда прибыл санитарный эшелон из Камбре. Ребята тоже очень жаловались на лютую стужу в окопах. Немало страшно изувеченных, с ампутированными конечностями, у некоторых раны величиной с голову ребенка, раздроблены кости… Сидеть тут в тиши и тепле кажется мне порой преступлением”.
В госпитале города Дуйсбурга Ремарк пробыл до конца октября 1918 года. А в апреле было напечатано его первое стихотворение. Оно появилось в “Шёнхайт”, любимом журнале мечтателей–мансардовцев. Называлось “Я и Ты”. Именно с такой точки зрения рассматривал Ремарк свою дружбу с Хёрстемайером. В стихотворении рифмуется любовь и кровь, а смерть, которой автор еще совсем недавно, можно сказать, смотрел в глаза, обретает неоромантический ореол.
…Гуго фон Гофмансталь, Георг Тракль и Георг Гейм напечатали свои великолепные стихи в неполные двадцать лет, Гёте в двадцать четыре года написал первый вариант “Фауста”, а в двадцать пять “Вертера”, Георг Бюхнер, ушедший из жизни в двадцать четыре года, оставил нам “Дантона” и “Войцека”, Томас Манн в двадцать один год начал писать “Будденброков”, Роберт Музиль в двадцать пять лет создал “Душевные смуты воспитанника Тёрлеса”. Ремарк не принадлежал к числу тех, чей талант раскрылся в молодости. Ему понадобились годы, чтобы заговорить своим языком и найти свои темы.
Однако уже в этот период в нем рождается мелодия, которая, звуча пока не очень ясно, будет потом возникать вновь и вновь и определит его отношение ко многим женщинам, встреченным им на жизненном пути. Так, 15 августа он записывает: “Я не требую платонической любви! Но не желаю и любви только чувственной!.. Неверности нет, как нет ни греха, ни добра и зла… Эти мысли навеяны сегодня тобой, Люция, ибо, обрученная с другим, ты была моей возлюбленной три часа, полных блаженства… Будь эти прожитые нами вместе часы лишь экстазом плоти, обратная реакция не замедлила бы последовать: отвращение и обоюдное презрение!.. Любовь — это высшая гармония, созвучие умов и сердец, рожденное плотью. То, что нужно для брака, я назвал бы дружбой; или, может быть, любовью–дружбой. Любовь — это упоение!. . И значит, нельзя обвинить в измене женщину, которая любит другого!” Чувство вины мучает неугомонного любовника. Оно не оставит его до конца и в зрелом возрасте.
Ранние дневниковые записи, первые стихотворения и появившийся вскоре роман — все это вместе ясно свидетельствует о душевном кризисе Ремарка, его действительных и вымышленных страданиях, беспокойной фантазии, попытках нащупать дорогу в воображаемый писательский мир. Он не счастлив — даже когда снова и снова восторженно славит счастье. Месяцы пребывания на фронте вырвали его из идиллии довоенного времени. Ремарк еще не осознает, что приключившееся с ним — это не только его судьба, а судьба целого поколения. Драма молодых людей, вернувшихся с полей войны в мирную жизнь и не находящих в ней смысла, участь “потерянного поколения” (“lost generation” — впервые его так назвала Гертруда Стайн) взволнует во второй половине 20-х годов Эрнеста Хемингуэя, Фицджеральда и других, прежде всего американских, писателей. Время вырвалось из проторенной колеи, после войны многое перестанет быть тем, чем было…
«Как будто все в последний раз»
Вильгельм фон Штернбург
(Отрывки из книги о жизни и творчестве Эриха Марии Ремарка)
Перевод с немецкого А. Егоршева
Считается, что Ремарки родом из Франции, однако это верно лишь отчасти, ибо край, где, по достоверным сведениям, оставили первый след предки писателя, на протяжении столетий неоднократно менял своих правителей. Низовья Рейна, провинция Лимбург, Валлония были пограничными землями, так что обладать ими стремились и французы, и немцы, и голландцы… Имя Ремарк (Ремакль) встречалось там не так уж и редко, а одного из Ремаклей даже причислили к лику святых. Точно определить место, откуда произошли наши Ремарки, тем не менее до сих пор не удалось. Известно лишь, что в 1720 году появился на свет человек по фамилии Ремакль и по имени Туссен, взявший в жены некую Марию Лежен. Где они родились, неизвестно. Зато из ветхих от времени бумаг можно узнать, что их сын, родившийся в 1757 году и названный по отцу, жил в Аахене, сочетался браком с пряхой Катариной Курто и работал каменщиком. Потомок их, Иоганн Адам Ремарк, родился в революционном 1789-м, переехал из Аахена в Кайзерсверт (с 1929 года район Дюссельдорфа), женился там на Элизабет Френкен и добывал хлеб насущный изготовлением гвоздей. Наследником эту супружескую пару Бог наградил 13 марта 1840 года. Юноша счел Кайзерсверт вполне пригодным для обитания и тоже стал гвоздильщиком. В его метрике есть такое примечание: “После оглашения отец ребенка заявил, что из–за болезни глаз расписаться не может, и расписались свидетели”.
Имя же в документе начертали так: Петер Алоиз Ремарк (Remark). Не исключено, что онемечивание фамилии было реакцией на мощный всплеск движения, участники которого объединялись в хоры, дабы, в пику французам, сотнями хмельных голосов пропеть–прореветь в едином восторженном порыве: “Не видать им Рейна, вольного, германского, как своих ушей!” Вскоре Хофман фон Фаллерслебен сочинил стихотворение “Германия, Германия превыше всего”, чем и стали руководствоваться его соотечественники. Что же до Петера Алоиза, то он выбрал себе спутницей жизни портниху по имени Адельхайд Боймер, и 12 июня 1867 года у них родился сын Петер Франц, которому было суждено стать отцом писателя Эриха Марии Ремарка.
Итак, имя — французского происхождения, а жизнь — по крайней мере со времен прапрапрадеда — протекает в Аахене и Кайзерсверте. Династия оседлых ремесленников скромного достатка. Подробных сведений нет. Немалая часть церковных книг пропала в результате войн и пожаров, в уцелевших много пробелов, и Ремарки из поколения в поколение ничем не выделяются среди своих сограждан. Имелись ли у этого генеалогического древа ответвления, связаны ли родственными узами Ремарки с берегов Саара и Нижнего Рейна, были ли семьи предков многодетными, какими мыслями и чувствами жили прародители, милостиво ли относилась к ним судьба, принадлежали ли они к числу тех людей, что вынуждены были покинуть пределы Франции в XVI— XVII веках, — остается загадкой. Ничего не известно и о каких–либо художественных дарованиях или наклонностях давно усопших представителей рода.
Мелкобуржуазное происхождение довольно сильно сказалось на Ремарке — от его влияния, по сути, так и не удалось освободиться. В этой общественной прослойке — но, естественно, не только в ней — господствуют четко выраженные воззрения и предрассудки, миру даны ясные дефиниции, Верх и Низ, Порядок и Беспорядок принимаются как данности без особых сомнений. Подняться наверх, что является конечной целью, можно лишь, исповедуя трудолюбие и бережливость. Многие достигли этой цели, обретя в своих профессиях — в том числе в политике и литературе — общественное признание и растущее благосостояние. Но за “прыжок из одного класса в другой” надо платить. Неуверенность Ремарка в себе, постоянно сопровождающие его сомнения в значительности своего творчества и правильности образа жизни проистекают, возможно, и отсюда. Внезапно обретенные богатство и громкая слава, большой интерес, вдруг проявленный к нему политической и интеллектуальной элитой, — все это вытолкнуло его из того мира, откуда он вышел.
* * * Эрих Пауль Ремарк появился на свет 22 июня 1898 года, “в 8 с четвертью пополудни”, в родильном доме Оснабрюка…
Беззаботное детство с играми на лоне природы в по–сельски идиллическом Оснабрюке, где умеют еще устраивать праздники, ритм жизни во многом определяется временами года, на соборной площади лоточники расхваливают медовые пряники, а бродячие музыканты и акробаты развлекают молодежь, собравшуюся у балагана. В первые годы жизни ребенка закладываются основы эмоционального восприятия окружающего мира, формируется его подсознание, он начинает постигать то, чего взрослым порой и объяснить невозможно.
Не стоит полностью принимать на веру утверждения о беззаботном детстве и семейной гармонии… Вспоминая детские и отроческие годы, сам Ремарк скажет: “Мои мечты не встречали понимания ни дома, ни в школе, не нашлось и умного советчика, когда пробовал сориентироваться в мире книг. Невозможно было представить себя в будущем никем иным, кроме как почтмейстером, учителем или аптекарем”. Он начинает читать — много и бессистемно. Предпочитает классиков, но попадаются, видимо, уже и современники. Отец приносит книги, которые сын должен переплести. На деньги от уроков отстающим ученикам он покупает дешевые собрания сочинений авторов, с которых честолюбивая буржуазия “делает жизнь”. Он мечтает стать великим писателем. “Я читал много и без разбора. Пока в руки мне не попал “Зеленый Генрих” Келлера”.
Ремарк растет живым, мечтательным мальчиком. “Он увлекался самыми разнообразными вещами, — вспоминал друг его детства и юности Ханс–Герд Рабе, — одно время, например, фокусами и гипнозом. Ему важно было разыграть комедию, добиться, чтобы на него смотрели раскрыв рот”. Он любит чем–нибудь блеснуть. Взрослея, одевается по моде… На сохранившемся снимке у тринадцатилетнего вид манерного денди: шляпа, галстук, макинтош, взгляд рассеянно–важный, рядом овчарка по кличке Вольф. Он смотрится просто здорово, и, судя по позе, можно предположить, что он это знает и этим наслаждается.
Доступ в гимназии города Ремарку был закрыт уже по финансовым причинам, у него не было даже среднего образования, так что оставался путь только в католическую учительскую семинарию. Родители же были достаточно амбициозны, им, безусловно, хотелось сделать все возможное, чтобы сын принадлежал к солидному среднему сословию. Он должен был стать учителем, с гарантированной в будущем пенсией, человеком, избежавшим участи простого рабочего.
Ремарк подчинился, о каком–либо сопротивлении родительской воле ничего не известно. Но литература, искусство, музыка заняли теперь в его жизни центральное место. В Оснабрюке жил художник, поэт, любитель песен Фриц Хёрстемайер. Хотя история искусств наказала его (и не совсем безосновательно) пренебрежением, для молодых сограждан он был в свои 33 года личностью явно харизматической… Собирались в его крохотной мансарде на Либихштрассе, читали там стихи, пели песни, философствовали о смысле жизни и назначении искусства, отгородившись и от уже начавшейся войны, и от модернистских веяний в литературе, музыке, живописи. “Как там было всегда по–домашнему тепло и уютно: золотисто–коричневые стены, мягкий свет лампы под красноватым абажуром, молодость, красота, веселое настроение — и витающая над всем этим грусть скорого расставания… Когда багровый закат догорал за тяжелыми тучами, ветер вкруг дома все громче пел свою песнь, а хлопья снега медленно падали в вечерних сумерках, постепенно занавешивая оконце в покатой крыше, тогда единственным источником света оставалась золотистая лампа, по углам тихо скользили тени, мы придвигались ближе друг к другу, и нас охватывал какой–то священный трепет. На плите с шипеньем подрумянивались яблоки, их дух растекался по мансарде, овевал замершего в углу бронзового Бетховена, разглаживал хмурые черты его лица…”
Ремарк всегда будет помнить мансарду с ее романтической атмосферой. Она станет местом действия его первого романа, а люди, которых он встречал там, героями этого произведения. То, что открылось ему в кружке Хёрстемайера, оставит в душе глубокий след.
* * * Уже давно шла война. Немцы, как известно, приветствовали ее начало громогласным и безрассудным “ура”. Вскоре, однако, наступило отрезвление. В газетах все больше места занимали сжатые до нескольких строк некрологи, снабжение населения ухудшилось. Как реагировал шестнадцатилетний Ремарк на объявление войны Антанте, мы не знаем. По–видимому, без особого энтузиазма. Политика его не интересовала. Во всяком случае добровольцем на фронт, чтобы защищать отечество, он не ушел — в отличие от трех однокашников.
В армию его призвали 21 ноября 1916 года.
Лично Ремарк пережил лишь немногое из того, что десятилетие спустя описал в своем самом знаменитом романе: не участвовал в рукопашных боях в траншеях, не ходил в атаки. Он чинил разрушенные рельсовые пути, прокладывал телефонные линии, устанавливал заграждения из колючей проволоки, разгружал вагоны с боеприпасами… Ни безопасным, ни легким это дело не назовешь. “Землекопная” рота часто попадала под обстрел. Смерть находила свои жертвы и среди “землекопов”.
Судя по немногим сохранившимся воспоминаниям, солдаты уважали Ремарка и питали к нему симпатию — за то, что умел, применяя гипноз, показывать фокусы, за то, что играл им на рояле. За дружелюбие, открытость… “На фронте Р. был моим лучшим товарищем, — рассказывал его однополчанин, — в любых ситуациях он сохранял спокойствие, вместе мы раскрутили и развесили не один моток колючей проволоки…”
Летом 1917 года началось наступление англичан во Фландрии. Ему предшествовала длительная артподготовка. Ураганный огонь обрушивался и на позиции, где находился Ремарк. Он был ранен 31 июля, в день, когда солдаты противника, прикрываемые огнем своих орудий, пошли в атаку. Осколки снаряда попали в левую ногу и правую руку, задели шею… Ранение оказалось достаточно серьезным, требовалось длительное лечение. Смерти девятнадцатилетний солдат избежал, однако мир, в который он возвращался, стал иным.
* * * …Фортуна снова улыбается Ремарку. Его оставляют в городе, на фронт возвращаться не надо. Он наслаждается вновь обретенной свободой и в чем–то даже легкомысленной жизнью. Работает в канцелярии, играет для раненых на рояле, флиртует с медсестрами, а в амурных делах с дочерью начальника госпиталя и некоторыми другими барышнями даже весьма преуспевает. “Живется мне тут очень хорошо. Гуляю по саду, могу уйти, когда захочу, сытно кормят, в общем, предел мечтаний!.. Получил пока должность писаря. Быстро расставаться с нею не собираюсь. Немножко везения, немножко ловкости…”
В письмах он хочет казаться веселым, таков он и есть, но увиденное на фронте постоянно перед глазами. “Премерзкое это занятие — в такой собачий холод ползать по воронкам, стоять на посту, коченея на ледяном ветру, и вообще не чувствовать себя человеком. На днях сюда прибыл санитарный эшелон из Камбре. Ребята тоже очень жаловались на лютую стужу в окопах. Немало страшно изувеченных, с ампутированными конечностями, у некоторых раны величиной с голову ребенка, раздроблены кости… Сидеть тут в тиши и тепле кажется мне порой преступлением”.
В госпитале города Дуйсбурга Ремарк пробыл до конца октября 1918 года. А в апреле было напечатано его первое стихотворение. Оно появилось в “Шёнхайт”, любимом журнале мечтателей–мансардовцев. Называлось “Я и Ты”. Именно с такой точки зрения рассматривал Ремарк свою дружбу с Хёрстемайером. В стихотворении рифмуется любовь и кровь, а смерть, которой автор еще совсем недавно, можно сказать, смотрел в глаза, обретает неоромантический ореол.
…Гуго фон Гофмансталь, Георг Тракль и Георг Гейм напечатали свои великолепные стихи в неполные двадцать лет, Гёте в двадцать четыре года написал первый вариант “Фауста”, а в двадцать пять “Вертера”, Георг Бюхнер, ушедший из жизни в двадцать четыре года, оставил нам “Дантона” и “Войцека”, Томас Манн в двадцать один год начал писать “Будденброков”, Роберт Музиль в двадцать пять лет создал “Душевные смуты воспитанника Тёрлеса”. Ремарк не принадлежал к числу тех, чей талант раскрылся в молодости. Ему понадобились годы, чтобы заговорить своим языком и найти свои темы.
Однако уже в этот период в нем рождается мелодия, которая, звуча пока не очень ясно, будет потом возникать вновь и вновь и определит его отношение ко многим женщинам, встреченным им на жизненном пути. Так, 15 августа он записывает: “Я не требую платонической любви! Но не желаю и любви только чувственной!.. Неверности нет, как нет ни греха, ни добра и зла… Эти мысли навеяны сегодня тобой, Люция, ибо, обрученная с другим, ты была моей возлюбленной три часа, полных блаженства… Будь эти прожитые нами вместе часы лишь экстазом плоти, обратная реакция не замедлила бы последовать: отвращение и обоюдное презрение!.. Любовь — это высшая гармония, созвучие умов и сердец, рожденное плотью. То, что нужно для брака, я назвал бы дружбой; или, может быть, любовью–дружбой. Любовь — это упоение!. . И значит, нельзя обвинить в измене женщину, которая любит другого!” Чувство вины мучает неугомонного любовника. Оно не оставит его до конца и в зрелом возрасте.
Ранние дневниковые записи, первые стихотворения и появившийся вскоре роман — все это вместе ясно свидетельствует о душевном кризисе Ремарка, его действительных и вымышленных страданиях, беспокойной фантазии, попытках нащупать дорогу в воображаемый писательский мир. Он не счастлив — даже когда снова и снова восторженно славит счастье. Месяцы пребывания на фронте вырвали его из идиллии довоенного времени. Ремарк еще не осознает, что приключившееся с ним — это не только его судьба, а судьба целого поколения. Драма молодых людей, вернувшихся с полей войны в мирную жизнь и не находящих в ней смысла, участь “потерянного поколения” (“lost generation” — впервые его так назвала Гертруда Стайн) взволнует во второй половине 20-х годов Эрнеста Хемингуэя, Фицджеральда и других, прежде всего американских, писателей. Время вырвалось из проторенной колеи, после войны многое перестанет быть тем, чем было…
31 октября Ремарка выписывают из госпиталя и направляют в первый запасной батальон 78-го пехотного полка, расквартированного в Оснабрюке. А через полторы недели война заканчивается, и 5 января 1919-го он покидает армию. Вернувшись домой, Ремарк возобновляет учебу в католической учительской семинарии. Выбора нет — писательством не проживешь. Картина весьма странная: за партами много бывших офицеров и рядовых, прошедших огонь и воду, а уму–разуму их учат педанты старого закала… Учащиеся возмущаются, протестуют, требуют перемен.
Ремарка выбирают представителем на переговорах с начальством.
При том что он несомненно проявляет и политическую активность, в свои двадцать лет он все еще живет жизнью мечтателя, грезит о любви, пессимистичен, когда задумывается о своем будущем… На столике в комнатушке под крышей родительского дома перед ним томики Гёльдерлина и Гофмансталя, он пишет стихи, любовные письма и первый роман, играет на рояле, рисует, дает уроки музыки и занимается с отстающими учениками, на заработанные деньги ходит в театр и на концерты. Много читает, слушает лекции в народном университете. И в то же время выступает в иной ипостаси, словно его попутал бес тщеславия. В лейтенантской форме, с орденами на груди, хлыстом в руке и собакой на поводке фланирует по улицам Оснабрюка, сидит по вечерам в кафе и пивных, пьет, шутит, разглагольствует о политике, рассказывает небылицы. Меняет потертый солдатский мундир на элегантный костюм. “Он одевался броско, но со вкусом, носил настоящую панаму и вел статную овчарку так, что прохожие невольно замедляли шаг”, — вспоминал Ханс–Герд Рабе. И далее: “Я часто встречал Ремарка на концертах в саду известного кафе “Германия”. Его манеры и отличный костюм вызывали у меня восхищение; заметив это, он сказал: “Хочешь добиться успеха в жизни, обращай больше внимания на одежду”. Носил он и широкие, развевающиеся на ветру галстуки — те, что так любят художники”.
* * * Письмо, которое Ремарк в конце июня 1921 года отправляет на гору Капуцинов в Зальцбурге уже обретшему известность Стефану Цвейгу, — куда более достоверное свидетельство его тогдашнего душевного состояния, нежели реминисценции в интервью и письмах более позднего периода: “Господин Стефан Цвейг, пишу Вам с решимостью человека, для которого “быть или не быть” стало главным вопросом, а также по праву любого что–либо созидающего человека. Мне 23 года, у родителей я был “мальчиком для битья”, бродил по стране, пас овец, работал на фабрике, служил в армии, самоучкой набирался знаний, учительствовал, писал. В настоящий момент в моей судьбе все так переплелось и запуталось, идет такая ужасная творческая борьба (ибо творчество для меня не литературная забава и не академическое занятие, но кровное дело, вопрос жизни и смерти), что я остро нуждаюсь в добрых советчиках. Гордыня мешает мне излить душу, но бывают часы и минуты, когда требуется дружеское участие, когда пройти какой–то отрезок пути в одиночку невозможно. Сегодня мне нужен человек, которому бы я внимал, безусловно доверял, верил и за кем бы следовал. Кроме Вас, я не вижу другого такого человека! Вы исключительно тонко чувствуете людей, проникаетесь их мыслями и заботами. Итак, вот моя просьба: Вы должны сказать мне, по правильному ли пути я иду. Хотел бы послать Вам несколько осколков, отлетевших от камня при мучительной работе резцом, и услышать Ваш приговор… Для меня это вопрос жизни и смерти. Или я сломаюсь, или прорвусь. Жизнь и творчество слились во мне с такой чудовищной силой, что разъединить их пока не удалось. Страдаю же от этого сплава неимоверно. Словно затравленный зверь, несся я бог весть куда под градом вопросов, ощущая свою особую миссию и страшно мучаясь от этого, и вот теперь стою над бездной: это действительно миссия или нечто такое, что судорожно пожирает самое себя в мареве галлюцинаций? Если так, то лучше — в бездну, в мягкое, как лебяжий пух, Ничто. Пишу Вам, господин Цвейг, и прошу как человек человека: сообщите мне, могу ли я послать на суд Вам несколько стихотворений, несколько осколков моей неистовой работы над “великим” произведением. Впрочем, осмелюсь приложить их уже к этому письму”.
Ключевой документ данного этапа жизни. И значительно более правдивый, чем взгляд на эти годы в романах “Возвращение” и “Черный обелиск”. Письмо пишет человек отчаявшийся, мятущийся. Не патетический тон, не ницшеанское желание представить себя в привлекательном виде, а крик о помощи срывает покров с тех условий, в которых живет Ремарк: творческий тупик, уязвленное самолюбие, прозябание в провинциальной глуши… Есть, правда, боготворимая им и всегда готовая выслушать его актриса Лотта Пройс, да и дружеские пирушки длятся иной раз далеко за полночь, есть возможность “профессионально” насладиться искусством, о молодом талантливом авторе, случается, упоминает газета родного города. Но все это способно лишь приглушить приступы тоски, идущей от неудач и в личном, и в творческом плане.
Ответ Цвейга был, очевидно, доброжелательным и ободряющим. Доказательство тому — письмо, отправленное Ремарком австрийскому коллеге в июне 1929 года вместе с экземпляром “На Западном фронте без перемен”: “Когда я уже почти не верил, что человек может быть добр к другому человеку, Вы написали мне очень теплое письмо. Я хранил его все годы среди тех немногих вещей, расстаться с которыми был просто не в силах. Оно служило мне утешением в дни продолжительных депрессий”.
Меж тем Ремарк торгует в Оснабрюке надгробными памятниками от гранильной мастерской братьев Фогт, что располагалась на Зюстерштрассе. О своей недолгой коммивояжерской карьере он скажет позже с нескрываемой иронией: “Я стоил тех денег, что мне платили. С необыкновенной легкостью (счастливая рука!) сбывал самый залежалый товар, даже стиля модерн. Способствовал обезображиванию местности памятниками павшим воинам. Мы придумывали, делали и продавали уродливые изваяния в виде страдающих от зубной боли львов и бронзовых орлов с подбитыми крыльями. Последние особенно хорошо шли, если их головы были украшены золотыми коронами”.
На органе Ремарк играл в часовне Св. Михаэля Оснабрюкской краевой больницы. Для этого каждое воскресенье поднимался по склону холма на городской окраине к психиатрическому отделению. Наградой были бесплатный обед и возможность заглянуть в скрытый от посторонних глаз мир людей, мучимых страхами и навязчивыми идеями.
Всех этих заработков едва хватает, чтобы сводить концы с концами.
В 1921 году Ремарк устанавливает контакт с ганноверской фирмой резиновых изделий “Континенталь — каучук и гуттаперча” и пишет для издаваемой ею газеты несколько рекламных статей. Сотрудничество с “Эхо Континенталь” быстро крепнет. В марте того же года он — видимо, впервые — подписывается под письмом в редакцию именем Эрих Мария Ремарк. Почему вдруг он назвал себя “Марией”? На эту тему он никогда не высказывался. Может быть, в память о матери? Или это дань уважения, выказанного молодым человеком, мечтающим стать известным пиитом, такому мэтру, как Райнер Мария Рильке? “Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке” была встречена поколением Ремарка с восторгом!..
В апреле 1922 года Ремарк покидает Оснабрюк, переезжает в Ганновер, снимает квартиру на Николаиштрассе и становится штатным сотрудником “Эхо Континенталь”…
…В начале 20-х автомобиль — еще роскошь, по карману лишь людям достаточно состоятельным. Владельцы горделивы и не без снобизма, ведь с машиной связываются такие понятия, как досуг, спорт, дальние страны, экзотические путешествия. Поэтому мансарда с ее грезами для свежеиспеченного составителя рекламных текстов отходит на задний план, техника, скорость, непринужденность суждений, великосветская обстановка — вот что все сильнее увлекает Ремарка.
Перед ним открывается большой мир: фирма командирует его в Италию, Англию, Бельгию, на Балканы, в Турцию и Швейцарию. Но выход за пределы провинциальной Вестфалии влечет за собой и фатальные последствия: Ремарк начинает пить. Быть может, чтобы преодолеть неуверенность, скорее приспособиться к жизни в новых условиях. Джулия Гилберт, американская исследовательница жизни Ремарка, рассказывая об этих командировках, замечает: “Молва о нем постепенно распространяется в известных районах, домах и увеселительных заведениях многих европейских городов. К “ночным бабочкам” он питал искреннюю симпатию”. Подобные пассажи охотно проглатываются читателем и легко дополняют образ прожигателя жизни. Однако едва ли эротические эскапады рядового коммивояжера могли стать притчей во языцех в масштабах континента.
Важнее, безусловно, другое: пока Ремарк разъезжает по Европе, в газетах и журналах появляются его новеллы, зарисовки, рецензии. Несколько его вещей публикует даже амбициозный “Берлинер тагеблат”. Это, несомненно, вдохновляет Ремарка. Но говорить о журналистской, тем более писательской карьере можно лишь с большой натяжкой. Ситуация не скоро изменится и в Берлине. Ремарк уже в состоянии зарабатывать себе на хлеб писательским трудом, но его никак не отнесешь к корифеям немецкой публицистики веймарского периода.
До нас дошло около ста ремарковских работ той поры. Они неоспоримо свидетельствуют о переломе в его творчестве. Неоромантические мечтания уступают место реалистическим сюжетам. Заметны проблески здравого цинизма, его герои уже не умирают красиво, они расстаются с жизнью деловито… Ремарк находит новые, модные темы, действие часто происходит в дальних странах, он рассказывает о драме ревности, разыгравшейся в пустыне, о путешественниках, курящих опиум в Китае, о мошенниках–инкассаторах, об отчаянно смелых исследователях Арктики. Его героев встретишь и в Бейруте, и в Рио–де–Жанейро… В коротких новеллах ему иногда удается создать атмосферу напряженного ожидания, которая станет характерной чертой его больших романов и обеспечит им успех.
* * * В Ганновере Ремарк пишет второй роман. При его жизни это произведение не публиковалось, сам писатель о нем никогда не высказывался. Рукопись была обнаружена в архиве Ремарка, что само по себе примечательно: в отличие от многих заметок литературного и личного характера, а также значительной части корреспонденции, он ее не уничтожил.
Роман “Гэм” любопытен тем, что в нем возникают те основные мотивы в мироощущении героев, которые Ремарк будет постоянно варьировать в своих более поздних произведениях: одиночество (“А потому любая встреча — приветствие, посланное из тьмы во тьму, медленное движение мимо другого человека…”), тщетность любви (“Ничто не было столь беспощадно, как любовь; утративший свободу чувств терял и того, кому он приносил их в жертву”), фатализм гуманиста (“Простейшая из истин, оказывается, гласила: все хорошо и правильно. Тот, кто остается верен себе, не ошибается. Тот, кто теряет себя, обретает мир. Обретший мир находит себя”).
Почему главное действующее лицо романа — женщина? Во всех последующих произведениях это будут мужчины. В двух первых опубликованных больших романах — “На Западном фронте без перемен” и “Возвращение” — изредка фигурируют солдатские матери, остальные женщины — и их немного — обрисованы как объект эротических переживаний фронтовиков и солдат, вернувшихся с войны домой. В других романах героиням хотя и отведена важная роль в развитии сюжета, однако и Рут Холланд (“Возлюби ближнего своего”), и Патриция Хольман (“Три товарища”), и Жоан Маду (“Триумфальная арка”), и Элизабет Крузе (“Время жить и время умирать”), и Лилиан Дюнкерк (“Жизнь взаймы”), и неизлечимо больная Элен (“Ночь в Лиссабоне”) — в конечном счете всего лишь мощное эхо любовных страстей, испытываемых героями мужского пола. А вот почти на все, что происходит в “Гэм”, читатель смотрит глазами женщины.
Возможно — но это чисто умозрительное предположение, — необычный для Ремарка угол зрения подсказала ему встреча с женщиной, пришедшаяся на ганноверскую пору его жизни. Именно тогда он познакомился с Ильзой Юттой Цамбоной, горячую сердечную привязанность к которой он испытывал долгие годы. В письмах и дневниках он называет ее Йоханнесом или Петером, для друзей она — Жанна. Цамбона была красива, как с картинки, одевалась элегантно, она холодновато–эротична. Внешне выглядела так, как многие ремарковские героини например Патриция Хольман более других похожая на Ютту Цамбону: узкий овал лица, большие глаза, высокая, стройная. Тип женщины, действовавший на Ремарка магнетически. Когда он познакомился с двадцатидвухлетней танцовщицей и актрисой, та уже была разведена.
14 октября 1925 года они поженились в Берлине. Первое время, несомненно, были очень привязаны друг к другу, однако буржуазно–идиллическим этот брак не назовешь. Ремарк продолжает встречаться с другими женщинами, Ютта Цамбона — с другими мужчинами. Через три недели после бракосочетания в письме к своей подруге Эдит Дёрри, дочери человека, под началом которого он работает в журнале “Шпорт им бильд”, Ремарк так писал о мотивах, подвигнувших его на женитьбу: “Это был все–таки странный шаг. Я лишний раз убедился, что все писатели врут. В моем поступке было куда больше просто человеческого, нежели эгоистического желания насладиться счастьем… Понятие счастья для меня так изменилось с течением лет: вместо юношеского стремления утолить жажду и пр. — теперь радостная готовность бросить вызов безумствам бытия. Даже брак, кульминационный момент в жизни каждого нормального гражданина, не повлиял на этот мой настрой. Рядом со мной теперь человек, который, может быть, души во мне не чает, и я постараюсь убрать с его пути все мерзкое и безобразное…” Ремарк оставался верен своему обету на протяжении десятилетий — и после того как брак давно распался.
Еще до брака, а также во время брака с Юттой время от времени рядом с ним появляется еще одна женщина, о которой мы узнаем из писем: Бригитта Нойнер. Ремарк познакомился с ней в Берлине. Письма к Бригитте написаны рукой жизнерадостного, несентиментального, остроумного человека. Очевидно, эта связь не сопровождалась душевными муками, не носила разрушительного характера.
* * * Ганновер крупнее и оживленнее Оснабрюка, но в 20-е годы городом, словно Эльдорадо притягивающим к себе творческую интеллигенцию, становится Берлин. На газетных полосах здесь скрещивают шпаги выдающиеся театральные критики Альфред Керр и Герберт Иеринг; тут ставят сенсационные спектакли Макс Рейнхардт и Эрвин Пискатор; здесь выступают самые знаменитые актеры и певцы; неподалеку, в Бабельсберге, находится киностудия УФA. Сюда потянулись многие известные писатели. В Берлин переезжает Генрих Манн, затем Арнольд Цвейг, Лион Фейхтвангер и Бруно Франк, здесь постоянно бывают Бертольт Брехт и Карл Цукмайер. Альфред Дёблин врачует берлинцев и пишет большой роман “Берлин. Александерплац”. Дети Манна, Клаус и Эрика, кочуют по заведениям, облюбованным гомосексуалистами и трансвеститами. Отто Клемперер дирижирует в оперном театре, Курт Вайль кладет на музыку историю жизни Мэкки–Ножа, сочиняет “Расцвет и падение города Махагони”, основоположник атональной музыки Арнольд Шёнберг возглавляет мастер–класс по композиции в Прусской академии искусств, а Франц Шрекер руководит Высшей музыкальной школой. В Берлине находятся крупнейшие художественные галереи, Пауль Кассирер покровительствует модернистам, Георг Гросс изображает в острогротескной манере сановников и нуворишей, Оскар Кокошка регулярно наведывается сюда в перерывах между своими продолжительными путешествиями. Тут расположились издательские концерны “Ульштейн”, “Моссе” и “Шерль”, здесь выходят самые влиятельные газеты Веймарской республики.
Итак, Ремарк оказывается в огромном городе с его кипучей, суетной, безжалостной жизнью. С 1 января 1925 года Ремарк — редактор популярного спортивного еженедельника “Шпорт им бильд”. Его явно не смущает, что теперь он трудится на издательство “Шерль”, которое возглавляет ярый антидемократ Альфред Гугенберг, всей мощью своей газетно–журнальной империи подрывающий устои республики. Вскоре Гугенберг станет одним из ее могильщиков, будет помогать Гитлеру прийти к власти. Но Ремарк не пишет на политические темы, как журналиста его занимают спорт и светская жизнь. О жизни Ремарка в Берлине известно не так уж и много. Судя по отдельным замечаниям в мемуарах людей, с которыми он общался, а также в некоторых письмах, ни аскетом, ни затворником он не был. Закончив работу в редакции, он не спешит домой к письменному столу, предается разнообразным столичным удовольствиям. Бетти Штерн, которая открыла салон в своей маленькой квартирке на Барбароссаштрассе, часто приглашает его и даже делает своим доверенным лицом. Конечно, сюда не заглядывают ни светила науки, ни звезды театра и кино, они бывают или у эстрадного импресарио Рудольфа Нельсона, или на виллах крупных промышленников в Далеме и Груневальде. У Бетти Штерн появляются певцы, танцоры и актеры второго ряда. Бывала там, судя по всему, и молодая актриса, которой суждено сыграть в жизни Ремарка весьма значительную роль: Марлен Дитрих…
Ремарк превосходно чувствует себя в новом окружении. Он одевается теперь еще элегантнее, дополняя костюм котелком и тростью, носит монокль, хотя тот выглядит как нелепый фирменный знак. Визитную карточку украшает титул барона, приобретенный за несколько сот марок у прежнего обладателя — обедневшего господина Бухвальда. Так, считает Ремарк, тоже можно повысить свой социальный статус. Он по–прежнему стремится обращать на себя внимание, выделяться на общем фоне.
Однако есть в тогдашней жизни Ремарка и другая сторона. Он исключительно прилежен в работе. Среди столичных журналистов царит жесткая конкуренция: кто не вкалывает, оказывается на обочине. Кроме того, Ремарку не дает покоя его писательское честолюбие. Он по–прежнему публикует небольшие тексты, главным образом развлекательного характера и с иллюстрациями, а в 1927 году новый роман с продолжением — “Станция на горизонте”, но отдельной книгой роман не выходит.
…Амбиции Ремарка не удовлетворены: быть только одним из многих журналистов, пробавляющихся еще и писательством, — эта роль его не устраивает. Автобиографических заметок той поры нет, есть лишь несколько писем, а более поздние высказывания окрашены ностальгией. Человек, обремененный редакционными обязанностями, написавший три неудачных романа, снова, не заключив договора с издательством, принимается за большую вещь в прозе. Он должен видеть перед собой ясную цель и обладать сильной волей, чтобы решиться на тяжкий ночной труд и отринуть всякие сомнения относительно возможного нового провала. Ремарк честолюбив и рассчитывает на успех, начиная в конце лета (или осенью) 1927 года свой новый роман.
* * * Ни один немецкоязычный роман не имел в нашем столетии такого успеха, как “На Западном фронте без перемен”. Лишь немногие литературные произведения — не считая великих творений религиозного характера — достигали за всю историю культуры такого тиража. Точную цифру назвать затруднительно, по разным подсчетам она колеблется между 15 и 20 миллионами проданных экземпляров. Книга переведена на 49 языков, причем не только на языки мирового значения, но и, к примеру, на африкаанс, бирманский, казахский и зулу. И по сей день в разных странах роман переводят заново, а в Германии читатели ежегодно покупают от 40 до 50 тысяч экземпляров, хотя после первого издания прошло уже семьдесят лет.
Ни один роман, когда–либо опубликованный в Германии, не имел и такого политического резонанса. Едва появившись на книжных прилавках, он сразу же вызвал бурную дискуссию в самых широких слоях общества — среди читателей и критиков, в политических партиях и государственных учреждениях, в различных национальных культурных и военных организациях. Не было газеты, которая бы не откликнулась на роман рецензией, редкий публицист не занимал по отношению к нему ту или иную позицию, страсти кипели на митингах, в рейхстаге, в журналах союзов и объединений, на читательских полосах газет. Свою точку зрения высказывали не только политики, люди в погонах и литературоведы, но и юристы, врачи, священнослужители, служащие, ремесленники, рабочие (последние, правда, довольно сдержанно). Военное ведомство Австрии запретило приобретать книгу для солдатских библиотек. Муссолини пресек ее распространение в Италии. Горячее одобрение соседствовало с беспрецедентной травлей романа и самого писателя.
На книжный рынок хлынула масса “трудов”, авторы которых исследовали роман на предмет достоверности изображенного в нем, повествовали о жизни автора, оценивали его политические пристрастия и устремления, излагали историю возникновения рукописи, вступались за “поруганную честь” немецкого солдата–фронтовика. В основном это были весьма скверные поделки: сочинителей мало интересовали факты, они просто пытались оклеветать Ремарка или, по крайней мере, выставить на всеобщее осмеяние. Чего стоили одни заголовки. “А был ли Эрих Мария Ремарк?” — вопрошал писатель Саломон Фридлендер на обложке своего 250-страничного опуса…
В итоге пасквилянты добились, по сути, только одного: Ремарк и его и без того известная книга приобрели еще большую популярность. Каждый читающий немец просто не мог обойти книгу своим вниманием. Не успели волнения вокруг романа несколько поутихнуть, как в декабре 1930 года в кинотеатрах начал демонстрироваться снятый по роману американский фильм. Йозеф Геббельс, берлинский наци–гауляйтер, и националистически настроенные правые почуяли возможность использовать новое массовое искусство в своих целях. Они развернули против фильма бешеную кампанию, переходившую порой в насильственные действия. Срывали сеансы, устраивали шумные шествия. И власти сдались. Фильм временно запретили. Газеты, журналы, радио широко освещали и эти баталии. Ремарк и его роман снова оказались у всех на устах, тираж непрерывно рос.
Неудивительно, что в таких условиях вокруг имени писателя и самого произведения стали быстро возникать всевозможные мифы…
Истинное имя писателя не Ремарк, а Крамер, стали уже вскоре после появления романа утверждать те, кто умышленно читал фамилию наоборот. Эту фальшивку можно встретить даже в сегодняшних энциклопедиях и газетных статьях. Ремарк не писал никакого романа, а всего лишь опубликовал свой дневник, внушалось читателю. И вообще текст вышел из–под пера совсем другого человека. Это документальная проза, говорили одни. Нет, фантазии домоседа, возражали другие. Кому–то автор виделся богатым стариком, кому–то бедным юношей. На фронт он ушел добровольцем сразу же в августе 1914-го, заявляли приверженцы Ремарка. Там и духу его не было, звучало им в ответ. Много типографской краски было потрачено, чтобы затмить соперника в сложившейся литературно–политической ситуации. Чей–либо сенсационный успех — всегда на руку средствам массовой информации, а на истину им при этом, как правило, наплевать.
“Фёлькишер беобахтер”, например, 16 февраля 1929 года в свойственной правым радикалам манере выразил эмоции, которые вызывала книга у крупной буржуазии: “Для всех настоящих фронтовиков, свято хранящих воспоминания о великой войне в своем сердце, этот роман подобен пощечине. Ибо война не сокрушила их, напротив, она стала для них чистилищем”. Показательна и фраза из официального военного журнала: “На Западном фронте без перемен” есть не что иное, как чудовищное оскорбление германской армии”.
Идеологически зашоренные левые нередко тоже выступали с резкими нападками на роман. Так, коммунистическая “Роте фане” признавала, что написан он “блестяще и захватывающе”, однако автор “молчит” о причинах войны. А через год коммунисты и их сторонники читали в своей собственной, хоть и зависимой от Москвы, газете: “Поэтизируя гонку вооружений, Ремарк решительно отказывается обнародовать свое отношение к борьбе империалистических государств против Советского Союза… Он по праву стал любимым бардом империалистической буржуазии и ее мелкобуржуазных попутчиков”.
Литературные достоинства романа тогда мало кого интересовали. Давая ему публичную оценку, собратья по перу тоже не считали нужным скрывать свои политические взгляды, причем высказывались сплошь и рядом патетически… Бруно Франк считал чуть ли не кощунством говорить о мастерстве, с которым написано произведение… Карл Цукмайер требовал, чтобы книга стала настольной для школьников и студентов, сотрудников газет и радио, чтобы она была в каждом читальном зале, хотя, добавлял он, и этого еще недостаточно. Вальтер фон Моло, в то время президент Прусской академии изящной словесности, стал автором выражения “Памятник неизвестному немецкому солдату”. (Оно часто цитировалось и появилось на обложке вышедшего в издательстве “Ульштейн” романа.) Аксель Эггебрехт назвал Ремарка “писателем пленительной простоты”. Эрнст Толлер увидел в романе “самый впечатляющий документ великой эпохи ”.
Рудольф Г. Биндинг, напротив, с ужасом воскликнул: “Вы срываете покров святости с истины, господин Ремарк!” Хайнц Цёгерляйн расценил роман как “взгляд на войну через очко отхожего места”. Прусская аристократия (устами графа фон Шлиффена. — Прим. автора) тоже подала голос с присущим ей простодушием: “Фронтовик изображен чуть ли не одичавшим в своих привычках, тупым существом, начисто лишенным доблести и патриотических убеждений”. Палитра суждений (и предрассудков) была широкой, а приведенные здесь цитаты показывают, что в полемике вокруг романа речь шла в основном о политике и редко о литературе. В начале 1930-го это очень точно выразил в “Вельтбюне” Курт Тухольский: роман “взволновал миллионы читателей не как художественное произведение, а самим материалом и его подачей”, чем и объясняется его громадная популярность.
Своим повествованием о жизни “простого солдата” на фронте Ремарк затронул душевные струны тысяч и тысяч немцев, большей частью знавших войну по собственному опыту. В отличие от националистически настроенных авторов тривиальных военных романов он писал о боях, страданиях и смертях, лишив их героического ореола. Категорически отказавшись в предисловии от каких–либо политических оценок, он предоставил читателям, подвергавшимся в эти годы со всех сторон массированной идеологической обработке, право судить о войне самим. Нежелание автора следовать литературным канонам, обиходный язык и непричесанные мысли героев, что было тогда внове и неожиданно, сделали роман привлекательным и для людей, редко покупающих книги.
“Ульштейн” подкрепил все это мощной рекламой, в которой правда была умело перемешана с вымыслом. Автор принял условия игры. Политическая агитация довершила дело. Роман пошел. Нет более важной предпосылки успеха, чем сам успех .
Ремарк был очень заинтересован в успехе. Вероятно, этим и объясняется то, что почти во всех интервью он настойчиво, чуть ли не слово в слово повторял версию издательства. Звучало это так: “Писал я книгу полтора месяца, по вечерам, после работы… Рукопись пролежала в столе около полугода. Успеха никак не ожидал. Ничего из написанного не выдумал. Я был на фронте достаточно долго, у меня нет необходимости фантазировать. Проповедовать какое–либо учение не намерен. В политике не разбираюсь…” Никто не должен был и помыслить, что автор мог преследовать иные цели, чем всего лишь правдиво поведать о пережитом.
Наверное, роман не раскупался бы так быстро, если бы за этим не стояла финансовая мощь издательства “Ульштейн”. Для рекламы использовались газеты концерна, некоторые из них имели очень большой тираж, на их литературных страницах и в приложениях к ним продуманно, по графику печатались рецензии… Так, 21 мая 1929 года издательство зарезервировало для публикации положительных и отрицательных откликов немецкой и зарубежной прессы на роман Ремарка сразу 24 (!) полосы “Биржевого вестника немецких книготорговцев”.
При всем уважении к рекламному отделу издательства скажем: “На Западном фронте без перемен” — выдающееся произведение, именно поэтому оно не подвластно времени и по сей день остается эталонной книгой о войне. Рассказ о Пауле Боймере и его товарищах с захватывающим интересом читался каждым новым поколением и после крушения Веймарской республики и разгрома европейского фашизма. Что бы в свое время ни писали и ни говорили представители издательства “Ульштейн” и сам Ремарк, его произведение — это книга, отвергающая безумие войны, разоблачающая большую ложь ее апологетов и записных патриотов. И заглушить этот пафос не могут ни репортажная лапидарность повествования, ни безыскусность языка действующих лиц, ни кажущаяся обреченность в голосе, которым автор рассказывает о боевых действиях, гибели солдат, мучениях раненых. Именно благодаря тому, что Ремарк не заидеологизировал диалоги, как это сделал, например, Арнольд Цвейг в последних частях эпопеи “Большая война белых мужчин”, а также отказался и от эстетизации воинских доблестей, и от прославления войны как неотвратимого рока, в чем преуспел, например, Эрнст Юнгер (в “Стальных грозах”), его роман, как никакая другая книга о войне, в полной мере сохранил свою злободневность и значимость до наших дней.
* * * В жизни Ремарка произошел крутой поворот. Журналист, известный лишь читателям “Шпорт им бильд” и узкому кругу столичного общества, за несколько недель превратился в знаменитость. Название книги и имя автора фигурировали во всех газетах, полемика вокруг романа и писателя обострялась с каждым новым изданием. Гонорары от издательства “Ульштейн” стремительно возрастали, вскоре потекли деньги из США и Англии, где книга тоже хорошо раскупалась, и, наконец, за передачу прав на экранизацию он получил 100 тысяч долларов — сумму по тем временам огромную. Сын ремесленника из Оснабрюка вдруг стал очень состоятельным человеком.
Ремарк относится к шумихе вокруг своего имени спокойно, даже конфузливо. “Я неохотно рассказываю о себе, не выступаю с докладами, не читаю публично отрывки из своих произведений… Я с удовольствием вывожу собственную персону из игры”. Нет, он не политолог, он — писатель. Он не станет формулировать свое политическое кредо вплоть до захвата власти Гитлером, даже, вернее, вплоть до начала второй мировой войны, будет избегать точных оценок той или иной политической ситуации. В своем романе и публичных выступлениях Ремарк реагирует на прошедшую, первую мировую войну и текущие политические события как художник–гуманист, а не как политагитатор. Пацифизм, классовые теории, буржуазные концепции капитализма ему чужды. И дело тут не в недостатке гражданского мужества. Это позиция литератора, для которого политика в узком смысле слова станет главной темой только тогда, когда по дорогам Европы двинутся танковые колонны вермахта и мир узнает о планомерном преследовании и уничтожении евреев, а также о преступлениях, творимых гитлеровцами на завоеванной территории.
В архиве Ремарка сохранилась статья “Тенденциозны ли мои книги?”, написанная в 1931—1932 годах и, по–видимому, оставшаяся неопубликованной. Этим текстом писатель хотел защититься от обвинений в том, что своим романом “оказывает губительное влияние на молодежь, убивает благородное чувство патриотизма и стремление к героическим поступкам — те высшие добродетели тевтонской расы, что присущи ей с незапамятных времен”. Ответ Ремарка звучит так, будто написан в конце XX века: “Если какая–нибудь глубинная идея и владела мною, то это были любовь к Отечеству — в истинном и высоком, а не в узком и шовинистическом смысле слова — и прославление героизма. Однако это чувство не имеет ничего общего со слепым, восторженным приятием кровопролития на полях сражений и современных методов ведения войны с массированным использованием техники. Война во все времена была изуверским инструментом в руках обуреваемых жаждой славы и власти, всегда противоречила принципам справедливости, присущим нравственно здоровым людям. Оправдать войну не может даже самый дерзкий вызов, брошенный чувству справедливости… Патриотизм, безусловно, — высокое и светлое понятие, но с тех пор, как волна национализма накрыла наш мир, а его адепты сеют семена ненависти и проповедуют насилие и произвол, шовинизм превратился в крайне опасное явление; его можно наблюдать в любой европейской стране, будь то Италия или Германия”. …Молчание многих мэтров, хотя роман Ремарка давно читают во всем мире, а полемика поутихла, вызывает у него горечь и досаду. Он явно ошеломлен реакцией Томаса Манна, чей роман “Волшебная гора” ставит очень высоко. Даже через два десятилетия, в 1952 году, в интервью журналу “Шпигель” он скажет: “В 1933 году он не хотел показываться со мной на улицах Асконы, опасаясь, по его словам, потерять читателей в Германии. Манна никогда и не запрещали. Он возмутился лишь тогда, когда его лишили в Бонне звания почетного доктора”. Знаменитые писатели действительно не переваривали друг друга…
Бертольт Брехт, Генрих Манн, Франц Верфель, Альфред Дёблин, Лион Фейхтвангер, Роберт Музиль, часто высказывавшиеся в статьях, письмах, дневниковых записях о произведениях своих современников, тоже не оставили сколько–нибудь обоснованных суждений о творческих способностях их самого читаемого современника. И тому были причины. Роман Ремарка шел нарасхват, и многие признанные мастера лишались дара слова, глядя на незавидные тиражи собственных произведений. Интеллектуальная элита судила о Ремарке с нравственных и политических позиций — и крайне редко с литературных. Причем оценки зависели от социального статуса критика. Недоумение у Брехта и других писателей вызывал, кроме того, образ жизни Ремарка. Для них, испытывавших в эмиграции нужду и помнивших, что в Европе идет война, что там убивают людей и бомбят города, были неприемлемы эпикурейские привычки и манеры спутника голливудских звезд, жившего в Калифорнии с ними по соседству. Брехту надо было, видимо, испытать сильный прилив желчи, чтобы сравнить в своем “Рабочем дневнике” “вдруг возникшего” на новогодней вечеринке Ремарка с Хансом–Хайнцем Эверсом, известным автором одиозного романа о Хорсте Весселе. И Брехт был не одинок в таких суждениях.
Уже вскоре после публикации романа, в феврале 1929 года, Ремарк пишет Хансу–Герду Рабе, другу юности, о своем отношении к берлинской интеллектуальной элите: “Сейчас я в стороне от всего, так как ненавижу литературную тусовку, и ты бы тоже ее запрезирал, если бы тебе довелось лицезреть этих людей. Спесь прямо–таки прет из них, они откровенно любуются собой, дают интервью при каждом удобном случае. От этого так воротит, что клянешься себе никогда ничего подобного не делать”. Однако он тут же лукаво и не без тщеславия добавляет: “Кстати, это и умнее, ведь ты таким образом привлекаешь к себе большое внимание”.
Интересно, какие чувства испытывали коллеги Ремарка, когда в сентябре 1929 года родственник и тезка известного норвежского писателя Бьёрнстьерне Бьёрнсона предложил присудить ему Нобелевскую премию мира, найдя поддержку у двух членов комитета? Впрочем, времени для злословия у них просто не было, ибо правители Германии сразу же дали понять почтенным господам в Осло, что оказание такой чести Ремарку стало бы крайне нежелательным и чреватым опасными последствиями событием.
Шумиха вокруг романа, молчание, а то и колкости собратьев по перу заставляли Ремарка нервничать, уходить в глухую защиту. Однако еще сильнее угнетало предчувствие, что успех повторить не удастся и что мерилом каждого нового его сочинения будет отныне “На Западном фронте без перемен”. Не только противники, но и многие из числа интеллектуальных заступников Ремарка с нетерпением ждали момента, когда легковесный, по их мнению, писатель провалится, опубликовав новый роман.
Слава двулика, как Янус. Всего лишь за несколько месяцев Ремарк взошел на ее вершину и обрел материальную независимость. Однако именно стремительность восхождения затрудняет дыхание, приводит к тяжелейшему стрессу. Уже в июне 1929-го он не в состоянии скрыть в одном из интервью, сколь обременителен для него кредит доверия, полученный от читающей публики: “Если бы все упреки были справедливы, а герои и события выдуманы, я чувствовал бы себя теперь намного свободнее и увереннее. Точно бы знал, что я хороший писатель. А так будущее кажется мне туманным. Вот я и пытаюсь выпутаться из этого положения. Мне надо начать все с самого начала”. “Я не ставил своей целью создать художественное произведение, — подчеркивает он, беседуя весной 1930 года с корреспондентом одной из амстердамских газет. — Высший идеал вижу в том, чтобы талантливо писать для всех”. Читатель чувствует в этих интервью чуть ли не панический ужас, который вызывает у Ремарка успех: “Предпочитаю быть просто человеком, чем именитым художником…” При этом Ремарк не упускает возможности поддеть “высокомерных” мастеров слова: “Многие книги представляют собой выдающиеся художественные произведения, но они слишком художественны, чтобы нравиться массам”. При перемене местами причины и следствия такое высказывание может лишь означать, что ему это, по его собственной оценке, бесспорно удалось.
* * * 4 января 1930 года брак с Юттой расторгнут. Однако порвать с ней окончательно Ремарк не в состоянии.
После развода Ютта тоже не оставляет Ремарка, более того, старается привязать его к себе покрепче. Она чуть–чуть симулирует и преувеличивает свою болезнь, настаивая, чтобы они вместе отправились в Давос поправить здоровье, и Ремарк поддается уговорам. А позже она часто будет жить у него или где–то поблизости целыми месяцами, к примеру на его вилле в Порто–Ронко. Будет ревновать к окружающим его женщинам, ощущать себя покинутой, требовать на протяжении десятилетий материальной помощи и моральной поддержки. У Ремарка же ее присутствие нередко вызывает чувство горечи. В дневнике суждения о Петере далеко не лестные, очевидно, ее стенания и чрезмерные претензии действуют ему на нервы. “Утром ссора с Петером, — записывает он, например, 1 августа 1936 года. — Не по моей вине. Избалованный ребенок, не привыкший уступать, очень ранимый, подчас капризный. И всегда уверенный в своей правоте”. Тем не менее он никогда не отказывает в помощи, остается галантным супругом (“Свозил Петера к парикмахеру”), по–прежнему щедр (“Купил Петеру украшения”), на выходки красивой эгоцентричной женщины взирает снисходительно. На собственные, разумеется, тоже.
В своих воспоминаниях Аксель Эггебрехт описывает сцену, проливающую, пожалуй, некоторый свет на сложные чувства Ремарка к Ютте: “Внезапно разбогатев, он не только испытывал наивную склонность к снобизму, но и совершенно неожиданно обзавелся общепринятыми понятиями о нравственности. Не будучи, мягко говоря, образцовым супругом, неожиданно потребовал от Жанны верности, каковая отличает в буржуазной семье добропорядочную супругу, приставил к ней сыщиков и вскоре узнал, что она продолжает встречаться с Францем Шульцем. И вот случилось нечто отвратительное. Набрав группу блюстителей порядка, он нагрянул ночью на квартиру соперника, приказал отдубасить его, причем дал волю и своим кулакам. До смерти испуганная Жанна спряталась, но ее нашли и арестовали. Вся эта дикая сцена была явно рассчитана на публику, но задумана не ревнивцем, а человеком, снедаемым тщеславием. Ибо то, что затем последовало, выглядит еще абсурднее. Изменнице было милостиво разрешено вернуться в дом супруга — с непременным условием прекратить любые сношения с прежними поклонниками. Она подчинилась, видимо, получив возможность снова блистать в паре с ним в большом свете… Я видел их потом всего только раз, издали, осенью 1932 года в Асконе. Рабыня удивительной красоты с покорным видом шла рядом со своим господином”. Проучить “наглеца” с помощью “мобильного отряда полицейских” — на такое легкоранимый, вспыльчивый супруг, пожалуй, способен. К тому же Билли Уайлдер видел, по его рассказу, в те дни в Берлине сценариста киностудии УФА Франца Шульца… “с синяком под глазом и с подвязанной рукой”.
В мемуарах любят посплетничать, домыслить, приукрасить. Вот и здесь мы сталкиваемся с тем, что станет непременным элементом многих воспоминаний о знаменитом писателе: его успех, его богатство, его “небуржуазный” стиль жизни породили стереотипные образы, за которыми не видна реальность. Но они великолепно подходят к расхожим представлениям о бонвиване, бабнике и бражнике. Факты и фикции легко уживаются в нашем сознании.
* * *
В Берлине появляется Бригитта Нойнер, старая знакомая Ремарка. Она замужем и тем не менее на какое–то время становится его ближайшим помощником, принимая на себя массу житейских забот. В письмах к ней он называет ее “Храбрый Генрих” и “Мой прекрасный”, рассказывает о мелочах быта и любопытных встречах; путешествуя по Европе, дает возлюбленной разные поручения: просит, например, купить пластинки, желая скрасить одиночество во время работы над новым романом в Оснабрюке; советует, какой автомобиль нужно приобрести, чтобы иметь максимум комфорта. “Храбрый мой Генрих, не забудь заплатить за квартиру”.
А в начале 1930-го у него уже другая женщина (при том что ее предшественницы не уходят из его жизни). девятнадцать лет, эффектная внешность, “безумно влюблена” в известного и внешне привлекательного мужчину. Рут Альбу пока еще замужем за Генрихом Шницлером, сыном выдающегося австрийского драматурга. Родилась в зажиточной еврейской семье, родители любят искусство и знают в нем толк; мать — пианистка, отец пишет. Дочь — восходящая звезда на берлинском театральном небосклоне. Ремарк знакомится с ней в гостиной адвоката Макса Лиона, который с некоторых пор представляет его юридические интересы. “А на следующий день позвонил Эрих. Ради него я уже вскоре оставила мужа. Бони был неотразим. Для мужчины, пожалуй, чуть низковат — во всяком случае по сегодняшним меркам, — держал ухо востро, обладал острым зрением… Я никого не любила так, как Бони, и думала, что больше уже никого не смогу полюбить…” Начитанная, хорошо разбирающаяся в искусстве, Рут формирует вкус Ремарка. Она сводит его с Вальтером Файльхенфельдтом, крупным торговцем произведениями искусства… Знакомство перерастает в крепкую дружбу двух близких по духу мужчин — редкий случай в жизни Ремарка. Файльхенфельдт продает ему несколько ценных картин из своего собрания. В Германии свирепствует инфляция и прогорают владельцы огромных состояний, у Ремарка же, переселившегося в Швейцарию, на счетах твердая валюта, которую он хочет вложить в нечто, не теряющее с течением времени своей ценности. За 80 тысяч рейхсмарок он приобретает одну из картин Ван Гога… Затем работы Дега, Сезанна, Тулуз–Лотрека, Ренуара, других французских художников и графиков XIX века, египетские, греческие, римские скульптуры. Любимые восточные ковры Ремарк покупает теперь тоже со знанием дела, проявляя художественное чутье, — благодаря умной советчице Рут Альбу. Она умеет отличить серьезных коммерсантов от ловкачей и снабжает любимого специальной литературой. Ремарк читает ее с упоением. Дорогие произведения искусства будут окружать его всю жизнь — и на вилле в Порто–Ронко, и в апартаментах нью–йоркских отелей. Постепенно Ремарк станет высокоэрудированным коллекционером, тонким ценителем искусства. Его мало волнует материальная ценность того, чем он владеет. Гораздо больше — красота его сокровищ.
К моменту знакомства с Рут Альбу Ремарк уже покинул квартиру, где жил с Юттой. В Берлине его пристанищем становится отель “Мэджестик”. “…Он старался жить как можно незаметнее, — вспоминала Рут Альбу, — никого не подпускал к себе, пока не убеждался, что владеет ситуацией. До беспамятства был влюблен в одиночество. Закутывался в него, словно в свои элегантные кашемировые пуловеры”. Так это могло выглядеть внешне. На самом деле все было сложнее. Новый роман кажется горой, на которую никогда не взойти. Приходится вести изнурительные переговоры с зарубежными издателями, а в кинотеатрах Германии скоро должен пойти фильм по роману “На Западном фронте без перемен”, и его имя наверняка вновь замелькает на первых полосах газет. “Когда я вижу, что из меня делают желтая пресса и “вечно вчерашние”, то порой кажусь себе монстром”, — пишет он в сентябре 1929-го своему английскому издателю.
* * * …Беспокойная кочевая жизнь с любовными перипетиями не приносит покоя, более того, она вызывает душевный кризис. “Вот уже два года я живу, испытывая приступы тяжелой депрессии и отчаяния, — унылым, самообличительным тоном сообщает он в июне 1931 года писателю Эмилю Людвигу с побережья Северного моря, — я бегу от людей, от самого себя, бегу от жизни, мне недостает цельности, ясности, положительности, обрести эти качества во всей их полноте трудно, да, пожалуй, уже и не успеть…” Весной он начал новый роман, но своей работой недоволен, прекрасно, впрочем, понимая, что при его разъездах и ночных пирушках большие перерывы в работе неизбежны, а сосредоточиться за письменным столом очень нелегко. Чувство вины, сомнения в творческих способностях — вот откуда подавленность духа. Рукопись озаглавлена женским именем — “Пат”. Вскоре он перепишет все заново…
Политическая обстановка в Германии тоже не внушает оптимизма. В июле — обвал в банковской системе, в конце года число безработных достигает 5,6 миллиона, правительство держится на плаву лишь благодаря чрезвычайным декретам, между коммунистами и национал–социалистами разгораются настоящие уличные бои. Из рядов буржуазных партий тоже все громче звучат призывы к установлению авторитарного режима. Рут Альбу настойчивее других предупреждает Ремарка о надвигающейся опасности, торопит покинуть Германию. Они вместе отправляются в Тессин подыскать для писателя новое пристанище. И находят его в нескольких километрах от Асконы. Особняк прильнул к склону горы, с просторной террасы открывается вид на Лаго–Маджоре… Слева, у подножия гор, приютилась окутанная голубоватой дымкой Аскона, справа, над селением Ронко, блестит шпиль “итальянской” церкви. Жаркое южное солнце, лазурь бездонного неба — поистине волшебный пейзаж. Ремарк покупает виллу за 80 тысяч франков.
В апреле 1932 года, за девять месяцев до прихода Гитлера к власти, Ремарк обретает в Порто–Ронко новое, постоянное место жительства. Он не эмигрант в классическом смысле слова. Ему не придется переходить границу под покровом ночи, как вскоре сотням тысяч его соотечественников, в том числе почти всей культурной элите Веймарской республики. Не лишится он и своего состояния, вовремя переведя его в Швейцарию. Но вскоре ворота Германии захлопнутся и перед ним. После 30 января 1933 года жизнь его окажется под угрозой — в не меньшей степени, чем жизнь его друзей еврейской национальности или левой ориентации. Нацисты не забыли, кто написал самый знаменитый антивоенный роман 20-х годов. За сутки до того, как штурмовики в коричневой униформе промаршируют по улицам Берлина, бурно приветствуя “фюрера”, Ремарк сядет в германской столице — где он опять пробыл пару недель — за руль своей “ланчи” и не выпустит его из рук до тех пор, пока не пересечет швейцарскую границу. Германию он снова увидит лишь через двадцать лет, жить в ней он больше не будет никогда…
* * * 27 февраля 1933 года горит рейхстаг. Нацисты понимают: наступил их час. Обвинив в поджоге коммунистов, они на следующий день проводят через рейхстаг чрезвычайный декрет “О защите народа и государства”. Начинается охота на инакомыслящих. Среди арестованных той же ночью — главный редактор “Вельтбюне” Карл фон Осецкий, писатель Эрих Мюзам, известные всей стране коммунисты, социал–демократы, лидеры профсоюзов. Многим удается избежать ареста, допросов и пыток в последнюю секунду… Арнольд Цвейг переходит чехословацкую границу по заснеженным горным тропам, Бертольт Брехт и Елена Вайгель ночуют в чужой, подысканной для них издателем Петером Зуркампом квартире, чтобы ранним утром 28 февраля тайно уехать в Прагу. В купе рядом с ними — Франц Вайскопф и Бруно Франк. На следующий день после поджога рейхстага в Швейцарию уезжают Анна Зегерс и ее муж… Достичь Цюриха удается и Альфреду Дёблину. Другим беглецам не везет, их арестовывают на квартире или в поезде. В апреле начинается бойкот еврейских магазинов, создаются первые (временные) концлагеря.
Осесть в Швейцарии без помех или преследования со стороны властей может только имеющий деньги. Томаса Манна принимают с распростертыми объятьями. Эльза Ласкер–Шюлер, Альфред Дёблин, Бертольт Брехт, Анна Зегерс вынуждены двигаться дальше: у них нет средств. Роберту Музилю, бежавшему из Австрии, удается здесь выжить лишь благодаря поддержке коллег. Неименитым, лишившимся родины на двенадцать долгих лет, придется в тисках бездушной бюрократии и вовсе туго.
Ремарк принимает беглецов в своем доме, помогает деньгами. Его навещают Эрнст Толлер и Бруно Франк. В начале мая возле виллы Ремарка обнаруживают труп журналиста Феликса Мануэля Мендельсона, и тотчас же распространяется слух о причастности к убийству гитлеровских головорезов. Об инциденте сообщают швейцарские газеты, Томас Манн записывает в дневнике: “Известия о новых мерзостях и страшных сказках в Германии и даже за ее пределами. “Погиб” несчастный юный Мендельсон, его, видимо, приняли за Ремарка”.
10 мая в стране поэтов и мыслителей на площадях перед университетами вспыхивают костры. В угаре вандализма подвыпившие студенты швыряют в огонь книги, воинственно выкрикивая и такое: “Позор писакам, предавшим доблестных немецких солдат! Поможем народу постоять за себя! Превратим ремарковскую пачкотню в пепел!” В тот зловещий день, когда многие немцы явили миру свое истинное лицо, Эмиль Людвиг записал: “В ночь публичного сожжения книг… пригласил своего друга Эриха Марию Ремарка на бокал вина. Мы открыли бутылку самого старого рейнвейна, включили радиоприемник, слушали потрескивание костров, речи Гитлера и его приспешников — и пили за не столь мрачное будущее”.
Ремарк хранит молчание. И не будет высказываться еще долго. Не станет в ближайшие годы писать ни в один из многочисленных эмигрантских журнальчиков, влачащих жалкое существование в Париже, Лондоне, Амстердаме, Праге… Как и в годы перед крушением республики, его подписи не найти под воззваниями и призывами антифашистских организаций. В середине 30-х немецкие эмигранты страстно полемизируют друг с другом по вопросу создания “Народного фронта”, союза либеральной буржуазии, социал–демократов и коммунистов, который должен преградить дорогу европейскому фашизму. Генрих Манн — идейный лидер этого движения. Лиона Фейхтвангера бурная дискуссия побуждает поехать в 1936 году в Россию и написать просталинскую книжку (“Москва 1937”), которую в “Нойес тагебух” резко критикует Леопольд Шварцшильд. Интеллектуальная элита Европы раскололась в своем отношении к этой брошюре на два лагеря. Ремарк отмалчивается.
В июне 1935 года он несколько часов присутствует на Международном конгрессе писателей в защиту культуры, который проходит в Париже. Среди ораторов — Андре Жид, Ромен Роллан, Олдос Хаксли, Мартин Андерсен Нексе, Илья Эренбург, Андре Мальро, Анри Барбюс, Луи Арагон, Борис Пастернак, Генрих Манн, Бертольт Брехт, Лион Фейхтвангер, Роберт Музиль, Эрнст Толлер, Анна Зегерс, Йоганнес Р. Бехер, Макс Брод. Имя Ремарка и название его антивоенного романа неоднократно звучат в выступлениях участников форума. Сам автор “На Западном фронте без перемен” и “Возвращения”, запрещенных и конфискованных в третьем рейхе в конце 1933 года, хранит молчание.
Многие не могут ему этого простить. Откликаясь на “Возвращение”, Тухольский заметил еще в мае 1931 года: “После того как Ремарк так легко дал победить себя Геббельсу, этому морильщику крыс и тараканов, мы не можем рассчитывать на него как на борца”. А Карл фон Осецкий писал в связи с запретом фильма “На Западном фронте без перемен”: “Мы знаем о его неприятии звонких публичных выступлений и ценим вместе с другими людьми позицию в одночасье прославившегося автора, не желающего быть притчей во языцех и играть роль льва среди салонных кошечек и банкетных обезьян. Однако не переходящая в гордыню слава накладывает кроме пренебрежения к светским манерам и другие обязательства. Господин Ремарк… не имел права молчать… В решающий момент он промолчал и расписался тем самым как художник слова в собственном бессилии”.
Осецкий предъявлял к себе высочайшие моральные требования. Отказу от собственного мнения предпочел в 1932 году тюремное заключение, не бежал из Германии, когда еще можно было бежать, и в итоге заплатил за эту непреклонность собственной жизнью. Такой человек, разумеется, не мог понять Ремарка.
Ремарк же и после прихода нацистов к власти продолжает, нередко лавируя, заявлять в интервью и беседах о своей “аполитичности”. “Политика только портит искусство, — говорит он в мае 1936 года, беседуя в Будапеште с одним венгерским журналистом. — Надо быть писателем или репортером, писатель должен уметь все видеть, но не придавать изображаемому предмету политическую окраску. Конечно, может случиться, что своей книгой писатель вмешается в политику, однако пусть это произойдет помимо его воли, ибо любой умысел подобного рода убивает искусство”.
Ремарк тем не менее и в 30-е годы остается в своем творчестве ангажированным художником, изображая крупные исторические события с откровенно политических позиций. Роман “Три товарища” (действие происходит в последние годы Веймарской республики) и книги о жизни в эмиграции близки по духу эпическому фейхтвангеровскому “Изгнанию”, романам Анны Зегерс “Транзит” и “Седьмой крест”, “Вандсбекскому топору” Арнольда Цвейга, “Заграничному паспорту” Бруно Франка. Он не проводит параллелей с современной ему действительностью, выбирая жанр исторического романа, как это делают Генрих Манн (роман–дилогия о короле Генрихе IV), Герман Кестен (“Фердинанд и Изабелла”), Лион Фейхтвангер (“Сыновья”, “Настанет день”, “Лже–Нерон”), Густав Реглер (“Посев”), Стефан Цвейг (“Триумф и трагизм Эразма Роттердамского”) или Томас Манн (“Иосиф и его братья”). Ремарк прямо бросает вызов бесчеловечности своего века, и читателям не приходится гадать, кого или что он имеет в виду… Происходящее в Германии и Европе волнует, потрясает, возмущает, ужасает его в не меньшей степени, нежели тех писателей, которые видят свой долг в том, чтобы публично влиять на ход событий, выходя за рамки чисто художественного творчества.
Впрочем, Ремарк тоже высказывается публично, хотя и делает это вплоть до конца второй мировой войны крайне редко. “История не знает хорошей литературы при авторитарных режимах, — говорит он, беседуя в 1938 году с одной французской журналисткой в Париже. — В России, занимавшей до революции завидное место в мировой литературе и искусстве, после введения строгой цензуры создано гораздо меньше значительных художественных произведений. В Германии цензура царит как в политической, так и в художественной жизни”.
По свидетельству Роберта Кемпнера, обвинителя от США на Нюрнбергском процессе, нацисты прислали в 1935 году в Порто–Ронко эмиссара — статс–секретаря Кёрнера из ведомства Германа Геринга, дабы убедить знаменитого писателя вернуться в Германию. Ремарк отверг предложение в резкой форме. Позднее он скажет: “Шестьдесят пять миллионов только и думают, как им выбраться из страны, а я добровольно должен вернуться туда? Ни за что на свете!” Отвечая на вопрос, не тоскует ли он по родине, Ремарк заявляет в упомянутом парижском интервью: “Нет, я не еврей… Вопреки распространенному мнению, евреи в Германии были самыми истовыми патриотами… Для меня национальное чувство приемлемо , если оно питает культуру и прогресс, а не отражает абсурдное представление о превосходстве над всеми соседями”.
Высказывания такого рода и прежде всего романы Ремарка доказывают безосновательность часто звучавших упреков в том, что в годы эмиграции он якобы не проявлял достаточной политической ангажированности, стремился поставить личную жизнь выше участия в борьбе с фашистской угрозой. Ремарк следит за развитием политических событий с ужасом, гневом, отчаянием, о чем также свидетельствуют его дневники и письма. “С испанских равнин над Европой растекается запах крови, а мир источает вонь разлагающихся холодных сердец, — записывает он 7 апреля 1937 года. — Жалкий век! В 1914—1918 гг. в войну вмешались слишком многие, теперь таких слишком мало, да и не те это. Мир на планете, или по крайней мере в Европе, зависит от прихоти двух тщеславных шутов, которые все больше наглеют, чувствуя, как слабеет противодействие”.
Собственная ситуация и литературные планы — тоже пища для постоянных раздумий. “Что писать — пьесу или роман?” — “…Вчерашним методом сегодняшней книги не написать. Забудь, что владеешь всем арсеналом художественных средств, тогда можешь взяться за перо”. — “У писателя должен быть крепкий зад. Прострел не стимулирует. Славу, как правило, приходится высиживать. Правда, бывают и исключения, но тогда это везение или обман”. Сам он менее всего придерживается подобного творческого метода. При том что издатели и переводчики наседают в ожидании рукописи.
…“Подготовил стол к работе. Но стану ли работать?.. Закончу ли книгу?” — “Не люблю писать. Ни писем, ни книг… Для моего возраста я слишком устал. Не знаю, чего хочу. Не ведаю своих желаний. Цели?.. Разве стремление к любой цели не благой самообман, коли я не знаю ответа на вопросы: откуда? зачем? куда?”
Мысли о скорой смерти, тщетности бытия — их не утопить в вине, не заглушить оживленной дружеской беседой. В свой сороковой день рождения, вечером в Порто–Ронко, Ремарк записывает в дневник: “Играет серый котенок. Чешут собак. Благоухают цветы. А что же здесь делаю я?.. Тебе уже сорок. Постарел за год на десять лет. Жизнь, растраченная впустую… Заводил патефон. Фотографировал комнату. Странное чувство: будто мне сюда уже никогда не вернуться. Как будто все в последний раз: лето, дом, тишина, счастье, Европа, быть может, сама жизнь”.
* * * В сентябре 1937 года Ремарк знакомится с женщиной, которая на протяжении ряда лет будет занимать в его жизни важное место. Связь эта будет томительно–тягостной, мучительной, дарящей мгновения безоблачного счастья — Ремарк встретил в Лидо актрису Марлен Дитрих. Они уже как–то виделись. В начале 1930 года перебросились парой ничего не значащих фраз в берлинском отеле “Эдем”. Теперь же завязывается роман. Через две–три недели после встречи они делят ложе и трапезу. Пума будет манить и тревожить Ремарка до осени 1940-го, о ней повествуют многие страницы его дневника…
В середине 30-х Марлен Дитрих — уже чуть ли не легенда. Родилась в 1901 году в Берлине в семье прусского офицера. На актерскую стезю ступила в начале 20-х. Играла второстепенные роли в кино, танцевала в варьете. Успех и известность пришли разом — в 1930-м с ролью кабареточной певички Лолы–Лолы в фильме “Голубой ангел” (сценарий по роману Генриха Манна “Учитель Гнус”). Ее открыл режиссер Джозеф фон Штернберг, получивший за это свою долю ласк. Красивая, эротичная, загадочная, Марлен завораживала публику. Голливуд пригласил ее вместе с талантливым режиссером. В Америке они сделали несколько кассовых фильмов, Дитрих разбогатела и стала кинозвездой первой величины. Однако к моменту встречи с Ремарком в Венеции апогей успеха был уже пройден, последние фильмы не принесли больших сборов, звезда сияла не так ярко, как еще года два тому назад.
Марлен Дитрих не только выглядела эротичной — она была такой. Ее любовные связи вошли в историю. Партнерами Дитрих на экране были великие актеры, и мало кто из них не заканчивал съемочный день в объятиях страстной Марлен. Морис Шевалье, Майкл Уайлдинг, Джеймс Стюарт, Гари Купер, Кёрк Дуглас, Фрэнк Синатра, Джон Вейн… Их имена и сегодня еще на слуху. А список можно было бы продолжить. Нередко связь обрывалась так же быстро, как начиналась. А вот интимные отношения с Дугласом Фэрбенксом–младшим, Жаном Габеном, Юлом Бриннером длились годами. Дитрих увлекалась выдающимися политиками и писателями, “буквально опускалась перед ними на колени”. Были романы с Джозефом Кеннеди, отцом будущего президента, Эдвардом Марроу, Эдлаем Стивенсоном, проигравшим потом выборы Эйзенхауэру. Не устоял на склоне лет Бернард Шоу. Правда, дружба с Эрнестом Хемингуэем, Жаном Кокто и Ноэлом Коуардом была иного рода — Дитрих просто боготворила этих мастеров пера. Во время второй мировой войны она отправилась в Европу, чтобы выступать с концертами перед американскими солдатами. Они устраивали ей овации, а иной генерал не только аплодировал, но, случалось, и легко давал себя соблазнить. В итоге грудь Дитрих украсили ордена. Возлюбленных женского пола у нее было, пожалуй, не меньше: Эдит Пиаф, Гертруда Стайн, известные деятельницы культуры и общественной жизни, дамы полусвета. Дитрих не была талантливой актрисой, зато была звездой. Эту роль она играла, проявляя железный характер. Она умела подать себя так, как того ждал от нее мир. Эксцентричная, необузданная в своих желаниях, интеллигентная, но не умная, она жила исключительно ради того, чтобы сниматься в кино и выступать с концертами. По сути, для нее существовало только одно — Марлен Дитрих.
…Притяжение было сначала взаимным. Еще в Берлине, в конце 30-х, Дитрих наблюдала за стремительным восхождением Ремарка к вершинам литературной славы. А писатель встретил женщину, которая отвечала его идеалам — стройная, необычайно красивая, осиянная звездным блеском, против магии которого он никогда не мог устоять. Материально они не зависели друг от друга, жили в роскоши. Покинув Германию, они стали гражданами мира и одинаково ненавидели нацистов.
Роковым в их отношениях было то обстоятельство, что Дитрих никогда не ограничивалась одной влюбленностью. Рядом с сиюминутным фаворитом всегда маячили другие пассии мужского и женского пола. В девятнадцать лет в Берлине она вышла замуж за Рудольфа Зибера, у них родилась дочь. Брак этот никогда не расторгался, однако супруг вскоре был лишен доступа к супружескому ложу и, немало страдая, обитал то вблизи, то вдали от примадонны, находясь в полной финансовой зависимости. Любовница Зибера, русская по происхождению, замыкала свиту, которая сопровождала Дитрих, куда бы актриса ни отправлялась и где бы она ни жила — в Голливуде, Париже, Лондоне, Вене или на юге Франции. Любой человек, покоривший сердце Дитрих, сразу же входил в ее “клан” и считался членом “семьи”, пока ему поневоле не приходилось освобождать место для нового избранника. Письма, дневники (в том числе и дневники Ремарка), подробная биография, написанная дочерью, рисуют картину суетного мирка с его бесчисленными любовными и жизненными драмами и их сумасбродной главной героиней — картину, которую биографы Дитрих из благосклонности к ней, как правило, скрывают.
Ремарк был в этой трагикомедии бурных эмоций, притворства и хитростей “бедным рыцарем”. Он страдал, сталкиваясь с ложью из уст Дитрих, наблюдая ее любовные похождения, страдал от жизни в “клане”, который предводительница муштровала и опекала, кормила собственноручно приготовленными блюдами и угнетала. Когда она ночью скрытно покидала свою комнату в отеле, спеша к очередному любовнику или новой любовнице, он искал ее на улице и в ночных барах.
Дитрих поначалу тоже страстно влюблена: Ремарк знаменит, обаятелен, обладает даром сопереживания, может долго внимать собеседнику, у него привлекательная внешность и отличные манеры. Они видятся в Париже, а летом 1938 года весь “клан” оседает на несколько недель в Антибе. “Целый день внизу у моря, до темноты. Божественное лицо. Нетерпение скорее подняться наверх. Фантастическая ночь. В остальном же — ощущение приближающейся развязки. Масса мелких признаков. И у меня, и у нее. Ранимость, насмешки, раздражение. Может, это и к лучшему”. Во время этого совместного отпуска Дитрих вступает в интимную связь с богатой Джо Карстерс. “Пума уже дня три–четыре полностью во власти одной женщины”, — констатирует Ремарк в дневнике. По–мазохистски, в мельчайших подробностях описывает он на протяжении нескольких недель, как все его время уходит на выяснение отношений и поиски возлюбленной в ночных увеселительных заведениях. “…Смеюсь, а жизнь, может, сломана… Сердце стучало, обливался потом. Был действительно раздавлен”. Расставшись на какое–то время, они шлют друг другу телеграммы (“Ты обруч, без которого моя жизнь растеклась бы мелкими ручейками”), письма, цветы, ночами подолгу разговаривают по телефону (он — в Порто–Ронко, она — в Калифорнии). “Не могла бы Ты все–таки сыграть Пат? — упрашивает он ее в начале января 1938-го. — Решил засесть за новую книгу и посвятить ее Тебе (имеется в виду замысел романа о Равике. Он будет написан позже и назван “Триумфальная арка”. — Прим. автора)… Не торопи события, ничего не бойся, всегда храни спокойствие. Мы ведь только начинаем и еще порядком удивим всех”. Под своими посланиями к Дитрих он подписывается как Альфред, Равик, Большая гадюка, Асессор фон Фельзенэкк, называет ее Пумой, Тетей Леной, Юсуфом. Все эти годы он влюблен до стрессового состояния, однако, фиксируя свои переживания в дневнике, видит себя очень ясно.
С сентября до начала декабря 1938-го он с Дитрих в Париже. Сумбурное время: новые лица, бессонные ночи, вино — до работы руки почти не доходят. Ощущение счастья мгновенно сменяется подавленностью — и наоборот. И почти всегда его настроение зависит от настроения любимой. “Гуляли по улицам… Купил Марлен розы. Приятно вот так фланировать. Чувствовал себя свободным. Разглядывал людей, смотрел на девушек, женщин, и казалось, не будет никакого конца, даже если Пума уйдет. Ибо долго так продолжаться не может. Опираться на несколько рук — это не в моем духе. Так же, как и игра в прятки. Не надо связываться с актрисами”. — “…Эта заботливость и в то же время коварство”. — “Не думаю, что еще очень долго буду участвовать в этом спектакле”. — “Теперь тут тихий ад. Меня действительно поджаривают со всех сторон… Надо уходить. Терпеть такое больше нет сил. Страшусь наступления вечера. Это равнодушие ужасает”.
Ночи исполнены “нежности” (в дневнике он ведет им точный счет), но наступает утро и вспыхивает спор, как обычно абсурдный, смехотворный. “Сказал ей, что в 2 часа встречусь с Рут Альбу. Она словно застыла. Ушла. Когда я шел в спальню, она стояла за дверью. Потом я обнаружил, что она спрятала все мои туфли — дабы я не мог выйти из дому”. Такое можно сразу, без репетиций, играть на сцене. “Похоже на свару между прачками”, — записал он как–то, не скрывая презрения. Зашли в ювелирный магазин, чтобы обменять браслет: “Мне все это осточертело… Не удержался от смеха, наблюдая, как Пума превращалась в жалкое, алчное существо: сумма была в общем–то незначительной”. Лишь изредка в эти месяцы в дневнике встречаются записи, подобные следующей: “Октябрь… День близится к вечеру. Серый прохладный воздух, ничто не навевает печали. Хочется любить дом, тепло, камин, работу. Настроение тихое, спокойное. Читал Рильке”.
В апреле Ремарк начал первый роман об эмиграции (“Возлюби ближнего своего”), но работа не клеится. Он нервничает, чувствуя какую–то вину. “Надо решиться!.. Одуматься! Взять себя в руки! Отсечь то, что не имеет отношения к делу. Довольно заниматься бабами и амурами среди интриг и сплетен!.. Возьмись за перо!” — “Работай, солдат, все забудь и работай!” — “Представь себе: ты один в Порто–Ронко. Словно в раю”. Он стосковался по работе в тиши — и не может уехать. Хотя постоянно заклинает себя: “Солдат! Если как–нибудь вечером в Порто–Ронко тебя, одинокого, слишком сильно потянет к ней, подумай о том, что с ее отъездом тебе крупно повезло. Как бы ты ни старался, так больше продолжаться не могло. Вспомни, что мысль эта приходила к тебе при самом ровном расположении духа… Ты не должен быть лакеем кинозвезды… Тебе уже сорок, солдат. Начни жить своей жизнью!.. В тебе есть многое, что просится наружу, но не надо торопиться, пусть оно зреет, а ты наблюдай. Сколько можно быть ассистентом кинорежиссера…”
Во французской столице Ремарк встречает старых знакомых. Несколько раз видится с Вальтером Файльхенфельдтом, который предлагает картины. “Потом в отеле у Файльхена смотрел три акварели Сезанна: два пейзажа и человека в соломенной шляпе, вид сзади. Купил”. На пару дней приезжает Рут Альбу. Ютте в Порто–Ронко ужасно одиноко, она просится в Париж и в конце концов приезжает. Ремарка это стесняет, и потому он о ней почти не заботится. Ночи и вечера — на одно лицо и проходят, как, например, вот этот: “Седьмого вечером с Верой, Рюсси и тремя египтянами сначала у Рюсси, потом у “Максима”, в нескольких кабачках и напоследок в “Шехерезаде”. Около шести утра двое египтян показали нам вид, открывающийся с площади Карусель перед Лувром на Луксорский обелиск и Триумфальную арку. Серое, светлое утро, серый, ясный свет. С Пумой в отель, спали долго, крепко, полные любви”. Днем — кино, выставки, переговоры в издательствах, прогулки в Булонском лесу, обед у “Фуке” на Елисейских полях. Порой ностальгические воспоминания о жизни до того, как стал знаменит: “Думал о минувшем. Рояль, сочинение музыки, песни, стихи. Не знаю, как вернуть все это. Жизнь быстротечна”.
Лаконичная запись в дневнике от 20 февраля 1938 года: “22 января сочетался браком в Санкт–Морице”. Ютта Цамбона вторично становится его женой. В момент, когда он так увлечен Марлен Дитрих! Но не любовь, а всегдашняя его отзывчивость подвигла Ремарка на этот шаг. Замужество отводит от Ютты угрозу быть высланной из Швейцарии в Германию. Счастливым он себя не чувствовал. “Вокруг меня в холле свершается грандиозное чаепитие. Бар, люди, снег, прошлое — мне все это противно”, — пишет он из Санкт–Морица далекой Пуме. Живя зимой 1938-го преимущественно в Порто–Ронко, он страдает от одиночества и разлуки с Марлен (“Начать вести дневник одинокого человека”). Мучают люмбаго и ишиас, он ощущает груз лет, хотя до старости еще далеко. В марте гитлеровские войска вступают в Австрию. “Читал газеты. Того гляди вырвет”.
Рут Альбу однажды так сказала об отношении Ремарка к Ютте: “Она вряд ли была такой уж больной. Он же был влюблен в ее красоту. Всегда. Любил окружать себя красивыми вещами”. С этим трудно не согласиться, однако внутренне Ютта была ему чужда. Вот запись, сделанная в сентябре 1938-го, когда он с Дитрих в Париже: “Говорил по телефону с Петером. Плакала. Сказала, что страдает от одиночества. Это ужасно. Посоветовал ей приехать в Париж — прямиком или через Порто–Ронко. Как помочь, не возвращаясь к ней!? Вернуться я не могу. Моей жизни пришел бы конец”.
Позже он будет оплачивать жилье и поездки Ютты, фактически полностью содержать ее. Как супруги они получат в 1947 году американское гражданство. Тем не менее брак их остается фиктивным, они лишь изредка живут под одной крышей, и Ютта тогда — гостья писателя. Эмоционально он отдалился от нее уже после первого развода.
За событиями на политической сцене в этом взрывоопасном году Ремарк следит с возрастающим нервным напряжением. Через несколько дней после “Хрустальной ночи” он записывает в дневник: “Мир встревожен тем, что происходит в Германии. Контрибуция в размере одного миллиарда марок, разрушенные дома и разгромленные магазины, тысячи евреев арестованы — и все потому, что 17-летний польский еврей Гриншпан застрелил 3-го секретаря германского посольства в Париже, г–на фон Рата… Ощущение такое, будто живу на вулкане”. В дневнике Ремарк почти не касается политики, там царит Дитрих, а не Гитлер, но и скупые строки свидетельствуют: Ремарк был обеспокоен развитием событий и предчувствовал, что хрупкого мира в Европе не сохранить.
Еще в июле Ремарка лишили германского подданства. 25 апреля 1938 года рейхсфюрер СС по предложению гестапо уведомил министерство иностранных дел: “Предпосылки для лишения германского гражданства налицо”. Гестапо же обосновало свое предложение так: “При поддержке еврейской ульштейновской прессы Эрих Ремарк годами самым низким и подлым образом глумился над памятью о павших в мировой войне и уже тем самым поставил себя вне сообщества, называемого немецким народом. На доход от этих своих писаний он купил себе виллу в Швейцарии. В Порто–Ронко, близ Локарно, он до последнего времени интенсивно общался лишь с эмигрантами, евреями и коммунистами”. Жену Ремарка постигла такая же “участь” — ее тоже лишили германского подданства.
Ремарк озадачен, но реагирует с черным юмором: “После обеда позвонили из Лондона: мое имя в последнем списке тех, кого лишили гражданства. Ну что ж! Это даже очень удобно: с началом следующей войны меня сразу же не интернируют”. Ремарк теперь — человек без гражданства, что в принципе осложняет заграничные поездки. Но еще в 1937-м они с Юттой приобрели панамские паспорта, так что этой проблемы не возникает. А высылка из Швейцарии состоятельному эмигранту вообще не грозит.
В конце ноября Марлен Дитрих уезжает в Калифорнию, а Ремарк через несколько дней — в Порто–Ронко. Судя по дневнику, он задумал роман о Париже, о жизни там рядом с Пумой. “Поздно вечером начал роман, в центре которого Равик… Настроение, как всегда в таких случаях: слегка нервозен, раздосадован, подавлен. Обе темы уже вызывают сомнения. Потом, при размышлениях о Равике как главном герое, вдруг каскад идей”. Тем не менее он откладывает написанные страницы и вновь берется за “Возлюби ближнего своего”. Работает прилежно, хотя чувствует недомогание. Пума не выходит у него из головы, и если писем и звонков из Америки нет дольше обычного, он мрачнеет и мучается ревностью. “Десять дней, как от Пумы ничего нет…” — “…Все мысли только о Пуме — странно; за, против. Надо продолжать работу”.
И роман все–таки пишется. Ремарк хоть и продвигается медленно, хоть и сетует на заминки, хоть и недоволен отдельными главами, 6 января все–таки записывает в дневник: “70 страниц рукописи готовы”. Новый, 1939 год он встречает у Эмиля Людвига, а рассвет застает его уже в одном из асконских баров. Марлен отправлена восторженная телеграмма: “Дивным был старый год, дивным будет и новый. Веселись, Пума, и ничего не бойся. Счастье улыбается бесстрашным. Радуй меня по–прежнему. Равик”. Политические новости не внушают оптимизма. “Наступление в Испании. Бомбардировки Китая японскими самолетами. Претензии Италии на Тунис. Брожение в Мемельской области. Когда Европе придет конец? Уготованный одним–единственным человеком”. К тому же тревожные письма приходят от сестры: “Состояние отца почти безнадежное. Атеросклероз в последней стадии. 72 года. И так тяжело работал — всю жизнь”. Забот добавляет и Ютта: в Париже ей одной не живется, хочет приехать в Порто–Ронко. “Сказал ей, что должен работать. Обычные доводы… Но мысль, что она сидит тут и укоризненно наблюдает за мной, в то время как мне хочется работать, — эта мысль почти невыносима”.
Первые главы романа — все свои вещи он пишет от руки — перепечатаны секретаршей. Скепсиса не убавилось. “…Книга оставляет довольно тягостное впечатление. Не страшно. Обычное дело при чтении первых перепечатанных на пишущей машинке страниц”. Он решает писать книгу заново, ибо сюжет кажется худосочным. Надо придать роману эпическую глубину и в то же время сделать его более компактным. 26 февраля наконец вздох облегчения: “Закончен черновой вариант”. Однако потом — опять сомнения: “После обеда начал читать первую главу. В ужасе от этого бреда. Позвонил Файльхену, потребовал утешить… Взял себя в руки и переработал первую главу…”
Ремарк утомлен, ему хочется уехать из Порто–Ронко. “Ах, Пума, я устал писать книги без Тебя. А времени в обрез”. 14 марта он покидает виллу и едет через Лозанну в Париж. Находит там семейство Дитрих — без его предводительницы, и 18 марта они поднимаются на борт “Куин Мэри”. Его литагент Отто Клемент — вместе с ними. Лайнер берет курс на Нью–Йорк. В Калифорнии ждет Пума, и через несколько дней он впервые ступит на берег страны, которая вскоре станет ему прибежищем и второй родиной.
Пока же он пересекает океан не в качестве эмигранта. Не угроза войны, а Пума побудила его отправиться в дальний путь. С одной стороны, его обуревают тяжкие раздумья, с другой — предвкушение встречи с женщиной, которая сумела вырвать его из творческой тиши. “Бар с гремящей музыкой плывет в ночной тьме по молчащему океану: и странно, и не доставляет особого удовольствия”. Хочет написать на борту “Куин Мэри” сценарий для Дитрих, но через день–другой отказывается от этой идеи. Мешает нервозность, проистекающая и от напряженной международной обстановки. Тут он не питает никаких иллюзий: “Газеты сообщают ужасные вещи. Литве из–за Мемеля предъявлен глупейший ультиматум. Затем последует Данциг, Италия тоже захочет что–то получить, и тогда — война”.
23 марта он в Нью–Йорке. Жесткий паспортный и таможенный контроль — и путь в город, где все уникально, превосходно, бесподобно, открыт. Первоклассный номер в отеле “Уолдорф Астория”. Ночная жизнь, шоу, варьете, притоны в Гарлеме, где собираются чернокожие и гомосексуалисты. “Самое же прекрасное в Нью–Йорке — это его звуки. Они напоминают глухой, сдержанный рокот мотора гоночного автомобиля”. На пути в Лос–Анджелес он делает остановку в Чикаго, чтобы в Художественном институте полюбоваться работами Ван Гога, Тулуз–Лотрека, Гогена, Сезанна. 27 марта он в Беверли–Хиллс.
В отношениях с Дитрих после ее отъезда поздней осенью 1938-го из Парижа ничего не изменилось. “Пума ужасно разочарована тем, что я писал об эмигрантах, а не о Равике. Находит книгу плохой. Раздосадована и тем, что не привез для нее сценария”. Перебранки по поводу повторной женитьбы на Ютте, сцены ревности и “дни ничем не омраченного счастья” сменяют друг друга быстрой чередой. Он скрупулезно фиксирует в дневнике, когда Пума пускает его к себе в постель и когда отвечает отказом. “С этой бестией дело доходит иной раз до настоящей войны”. Он презирает легковесную жизнь Голливуда, шумные премьеры, рауты и — от случая к случаю — самого себя. После одного такого празднества — среди звезд были Гари Купер, Эррол Флинн и Долорес Дель Рио — он записывает: “Вспышки фотоаппаратов, важничанье, жеманство и больше — ничего. Все непрерывно позируют”. Встречает он там на презентациях и Томаса Манна, но отношения у них не складываются. Ремарка мучает зубная боль, лечение длится неделями, и Джозеф фон Штернберг, по–прежнему волочащийся за Марлен, тоже не способствует хорошему настроению. Между тем в Беверли–хиллс появляется Джо Карстерс, приводит Марлен в экстаз, и игра в прятки, так раздражавшая Ремарка, начинается снова… Его письма тем не менее полны страсти и огня: “Нет, вы взгляните на Равика, исцарапанного, обласканного, покрытого поцелуями и оплеванного. Я, Равик, встречал много волчиц, умеющих ловко менять обличье, но я знаю только одну такую пуму. Изумительное создание… Вот что значит жить бок о бок с пумой, друзья мои. Желая погладить, они, бывает, царапают, и даже во сне ты не застрахован от нападения”.
Ремарк безутешен и подумывает о немедленном возвращении в Европу. Но сделать такой шаг пока не решается. Известия оттуда по–прежнему тревожны. “Война близка как никогда. Оккупирована Албания. Дело сделано… На очереди — Польша, Греция и т. д.”.
В начале июня он едет с дитриховским “кланом” в Нью–Йорк, улаживает кое–какие дела… встречается со своим американским переводчиком Денвером Линдли, мастерство которого ценит очень высоко, и отплывает вместе со слегка истеричным семейством в Европу. Несколько дней в Париже. Все те же раздражители (“Вчера вечером позвонил Петеру. Сказали друг другу лишь пару слов. Все к черту вместе с этой треклятой Пумой”). Душевные разговоры с Вальтером Файльхенфельдтом, который продает ему картину Сезанна. “Надо бы хорошенько пройтись по роману”, — уговаривает он себя. И двумя неделями позже: “Как все–таки довести эту вещь до ума?”
Между тем читатели журнала “Кольерс” получают возможность оценить мастерство писателя, знакомясь с сокращенным вариантом романа “Возлюби ближнего своего”. Текст печатается с 8 июля по 23 сентября 1939 года под заголовком “Flotsam”. Для издания романа отдельной книгой писатель еще долго будет дорабатывать его.
Ремарк сидит в Париже и ждет, что же решит Пума. Короткий визит в Порто–Ронко (“Странный мир. Со мной в придачу”). По возвращении в Париж он вынужден явиться с Юттой к французским чиновникам, однако carte d’Ide ntite получает довольно быстро — тут явно сказалось знакомство со знаменитой Марлен Дитрих. “Вчера утром поехали с Петером в министерство внутренних дел… В приемной негде было присесть. Видел, сколь мучительно ожидание”. Настроение опять вдруг резко меняется. После поездки по парижским улицам Ремарк записывает в дневник: “Огромное небо. Зеленое сердце июля. Почему смерть неизбежна?” А в письме, отправленном в те месяцы Дитрих, пишет: “В наших сердцах так мало тепла к самим себе; у нас — как у детей смутных времен — так мало веры в себя; в нас слишком много отваги и слишком мало надежды; все мы — лишь бедные, жалкие, без передышки шагающие солдаты, не знающие, есть ли на свете что–либо еще, кроме шаганья. Глупые, жалкие солдаты жизни — дети смутных времен, которым ночью вдруг что–то приснилось”.
В конце июля они снова едут в Антиб. Прошлогодняя история, похоже, повторяется. Дитриховские приживалы действуют ему на нервы, Джозеф фон Штернберг постоянно раздражен и мрачен, так как Дитрих не обращает на него внимания, появляется лесбиянка Джо, вновь начинается игра в прятки: Марлен Дитрих спешит от него к ней или наоборот. “Пошло–поехало. А я сижу тут и маюсь — с проклятыми болями в сердце. Все мерзко и гадко”. Люди будто чувствуют, что это последнее мирное лето. Пляж переполнен, среди отдыхающих американский посол в Лондоне Джозеф Кеннеди и писатель Ноэл Коуард, все увиваются вокруг Дитрих. Вечерами общество отправляется в Канны или Ниццу, Ремарк немного играет, скучает и глубоко удручен выходками Пумы .
В середине августа Марлен Дитрих возвращается в Париж, чтобы через несколько дней отплыть в Соединенные Штаты. Снявшись в фильме “Дестри снова в седле”, она надеется обрести былую популярность. “На политической арене ясности нет, — записывает в дневник Ремарк, оставшийся на побережье Ривьеры, — Данциг, Польша. Швейцария для меня — слишком тесный мирок”. Все ждут, какие шаги предпримет Берлин. Ремарк в нерешительности. С Пумой в Америку? “Тревожные дни. Война в воздухе… Просматривал утром газеты: во Франции началась мобилизация… Не отправиться ли мне в среду в Нью–Йорк? Если еще возможно… Только что узнал о подписании русско–немецкого пакта о ненападении”. Жребий брошен. Сталин подписал договор с дьяволом, Гитлер изготовился к удару по Польше.
Вся Франция обратилась в бегство. 29 августа Ремарк подъезжает к Парижу. “Всюду мобилизованные с чемоданчиками. Повозки и телеги. Цветные солдаты. Вечером все это приобретает почти призрачный вид… Темные колонны в свете прожекторов. Понурые, беспокойно вздрагивающие лошади. У развилки под Фонтенбло — громадный белый крест… Молчаливые леса. Над равнинами почти полная луна, Маттиас Клаудиус. Многое наводит на раздумья. Граница и первые кварталы города. Дома и улицы затемнены на случай ночных налетов. Елисейские поля. Арку не видно”.
Вечером Ремарк сидит в ресторане “Фуке” на роскошном парижском бульваре, терзая себя укорами, погруженный в сомнения. “Уезжать противно. Все во мне протестует против этого. Голова пухнет от мыслей, я презираю себя и в то же время во мне крепнет какая–то решимость… Тихое ощущение полноты жизни. Презираю себя за то, что не беру с собой Петера. Подумав, прихожу к выводу, что не могу этого сделать, ибо не желаю терять Пумы… По–прежнему не хочу уезжать. Не хочу дать отсюда тягу. Но Пума будет перепугана до смерти: она нуждается во мне. Я сидел на улице, смеркалось, мне нравился этот город, хотелось остаться, и в то же время я знал, что не смогу остаться, так как пароход скоро отчаливает. Вечером попытался дать телеграмму. Цензура. Текст, обязательно на французском, надо показать в префектуре. Ужинал у “Фуке”. Кругом темнота, не светилась даже реклама. Странная картина. Официантов мало — мобилизация… Пошел в отель. Серебряная луна висела над черным городом”.
Утром Ремарк едет в Шербур и вместе с мужем и дочерью Дитрих поднимается на борт “Куин Мэри”. На сей раз плавание пройдет без особых удобств. Койки установлены даже в кают–компании. Курс на Нью–Йорк взял корабль с беженцами. В темном неспокойном океане затаились немецкие подводные лодки.
* * * …За ужином в предновогодний вечер Ремарк знакомится с женщиной, которая тоже сыграет большую роль в его жизни. “Встретил Натали Палей, теперешнюю мисс Браун. Очень мила…”
Наталье Палей тридцать пять лет, родилась в Париже, из дома Романовых, ее отец был родным братом царя Александра III. Красива, в лице и фигуре что–то мальчишеское, к моменту знакомства с Ремарком замужем (второй раз) за гомосексуалистом. Манекенщица и актриса, в 30-х годах снялась в нескольких французских фильмах — вместе с Морисом Шевалье, Чарльзом Бойером и Кэри Грантом. Была в дружеских отношениях с Жаном Кокто и Антуаном де Сент–Экзюпери.
Пригласив Наталью разделить с ним трапезу через несколько дней после предновогодней встречи, Ремарк пленен: “Красивое, чистое, сосредоточенное лицо, длинное тело — египетская кошка. Впервые ощущение, что можно влюбиться и после Пумы… Проводил… красивую, стройную… смятенную русскую душу домой”. Следующая запись от 7 января: “В половине шестого Наташа П. Прелестное лицо, серые глаза, стройна, как подросток. Плавное начало, теплота, какие–то слова, легкий флирт, нежная кожа лица и губы, неожиданно требовательные”. Забыть Дитрих невозможно, но жизнь в Нью–Йорке отвлекает. Он несколько раз встречается с Гретой Гарбо, восхищенный ее красотой. Ни ссор, ни ревности, а долгие прогулки и разговоры, романтические ночи и такое чувство, будто наконец вновь обрел себя. Дружба становится более тесной, когда он возвращается в Лос–Анджелес. “Гарбо, свернувшаяся калачиком на полу — гибкая, красивая, расслабленная”. И хотя интимные отношения продлятся недолго, они будут еще часто встречаться в Лос–Анджелесе и Нью–Йорке, ходить на выставки, обмениваться подарками на Рождество и в дни рождения…
* * * Западное побережье Штатов — невдалеке от тихоокеанского театра военных действий. Для живущих в Калифорнии беженцев из вражеских государств наступают неприятные времена. Ночью им запрещено выходить на улицу. “Распоряжение генерал–лейтенанта Де Витта. Curfe w с 8 часов вечера до 6 утра для яп., итал., германских подданных. Сидеть дома. Днем не удаляться от него более чем на 5 миль”, — с горечью записывает Ремарк в дневник в конце марта 1942 года. “Как сужается мир — когда–то от горизонта до горизонта — потом без Германии — без Австрии — без Италии — Швейцарии — Европы — потом без Мексики — одна лишь Америка — потом еще труднее; поездки только с разрешения — и вот пять миль в Голливуде… Завтра, возможно, — в концлагере, и тогда — 5 миль покажутся целым миром!”
Непоседа и полуночник, Ремарк воспринимает ограничение своего жизненного пространства как катастрофу. Вынужденный проводить ночи в маленьком гостиничном номере (“моя тюрьма”), он начинает жаловаться на плохой сон, шум по утрам, подавленное состояние, которое к тому же все усиливается. “Где мы умрем”.
Попав от заката до рассвета в заточение, он пытается читать — Хемингуэя, Фолкнера, Мальро, Сомерсета Моэма, снова и снова Ницше — и заставить себя работать. “Решил снова взяться за Равика. Дать его шире, субъективнее. Как человека с его проблемами”. Он нанимает секретаршу, “чтобы немного взбодрить себя”, но уже через пару дней сетует, что делать ей, по сути, нечего. “Странное существование в эти недели — изолирован, предоставлен самому себе, отсутствую, читаю, неспокоен, почти без всякой связи с внешним миром, который скользит мимо, чужой, стеклянный… Сам же я тихо чего–то жду”. Элегического в этом не так уж и много. По–прежнему сплошная череда вечеринок, у Бергнер или у актера Оскара Гомолки, где он, в дурном настроении, встречает Фейхтвангера (“Смешон, когда напускает на себя важный вид”), Франца и Альму Верфелей, Брехта, Томаса Манна (“Убогое лицо”) и часто напивается. Дело тогда порой доходит до словесной дуэли, бегства с раута и столкновения автомобилей, виновник которого, разумеется, под хмельком.
Он угрюм и чувствует недомогание. “Месяцами боли в сердце”. Невралгия лица, мигрень, почечные колики. Беспокойно в груди, донимают воспоминания. “Хочется… любви. Был ею обделен”… Летом у него новый, короткий роман. На сей раз с танцовщицей Верой Зориной, женой известного хореографа Джорджа Баланчина. “Недолгая любовь в июне”.
Рефлексируя и пытаясь отвлечься, он тем не менее осторожно, с опаской начинает проявлять интерес к политике. В мае 1942-го Лизл Франк, жена писателя Бруно Франка, приходит с призывом “Европейского кинофонда” помочь эмигрантам, оказавшимся в США без средств к существованию. Воззвание адресовано видным представителям американской художественной интеллигенции. Ремарк подписывает его вместе с Лионом Фейхтвангером, Бруно Франком, Максом Хоркхаймером, Томасом Манном и Францем Верфелем.
В декабре 1942-го Ремарк едет в американскую столицу, чтобы встретиться с вице–президентом Генри Уоллесом… Правительственные учреждения стремятся привлечь знаменитых деятелей немецкой культуры к пропагандистской кампании против третьего рейха. С октября 1940-го по ноябрь 1945 года к немецким слушателям будет регулярно обращаться по радио Томас Манн, его речи вскоре приобретут широкую известность. Для выступлений перед американскими солдатами в Европу поедет Марлен Дитрих. Ремарк сдержанно реагирует на уговоры Уоллеса. Он не намерен поступаться своей независимостью.
…Передав свою коллекцию произведений искусства Художественному музею округа Лос–Анджелес, Ремарк покидает в конце октября 1942-го Беверли–хиллс и возвращается в Нью–Йорк… На восточном побережье ограничения в отношении эмигрантов почти не ощущаются. Здесь можно дать переживаниям отстояться и, пожалуй, обрести покой.
Первый звонок — Наташе, “лучику света среди кукол и обезьян”, и лишь потом он вешает на стену картину любимого Ван Гога. Написаны четыре главы “Триумфальной арки”, но кризис не преодолен: “Пролистал “Трех товарищей”. Есть места откровенно слабые. Я еще не писатель”.
Тяжкое для него наступает время. Место Дитрих в его жизни на долгие годы займет Наташа. Поначалу в дневнике самые трогательные слова, письма к ней полны нежности и тепла. “Наташа, Твой голос был слышен по телефону так ясно, будто Ты находилась в соседней комнате — еще тут, еще со мной, еще в моей голове. Я слегка прикрываю уши, дабы продлить его звучание там, в моих мечтах, и вижу Твои серые, дивные, вопрошающие кошачьи глаза. И я беру свое сердце, и бросаю его в ночь, и подхожу к окну, и гляжу вниз на запретный город, и ощущаю на лице дыхание ветра, и вдруг снова и снова думаю о том, как это чудесно — жить и — быть в Твоих мыслях и Твоем сердце”.
Они часто ссорятся и часто мирятся. Ремарк пьет не зная меры, чаще обычного заканчивает ночь в каком–нибудь злачном заведении. В августе 43-го у него опять короткий и бурный роман — с Сандрой Рамбо. “Каждый день Наташа. Каждый день Сандра… Одному богу известно, чем это кончится!” Ноет печень, сильные головные боли, дает сбои сердце, он чувствует себя прескверно, но образ жизни не меняет. По утрам мучительно вспоминает, что говорил и делал во хмелю накануне вечером. “Опомнись, брат. Пей лишь с друзьями. А не на людях”.
Он мало работает и терзается сомнениями. “Какой же я все–таки ветреный человек. Сколько во мне актерства. Есть надежда, может быть, все–таки быть писателем — или стать им”. — “Завяз, как в трясине, после девятой главы. Слишком много курю. Но есть сильное желание работать”. — “Вчера вечером работал. Ясно вижу, что писать не могу. Однако спокоен”.
В сентябре 1943-го он на несколько недель уезжает в Лос–Анджелес, встречается там с Верфелем и Пумой. “Выглядела еще хуже, сущей развалиной. Старой. Разочарованной. Там больше делать нечего… Прочь. Нет больше этой красивой легенды — Марлен Дитрих. Старая. Потерянная. Ужасное слово”. О своей любви последних лет он судит без всяких иллюзий. Тем не менее еще помнит о романе, видеть который посвященным себе так хотелось Дитрих. В Лонг–Бич он наведывается в госпиталь Девы Марии и присутствует там на двух операциях. Наглядный урок для писателя, ведь главный герой романа, живущий в Париже эмигрант Равик, работает хирургом, правда нелегально.
В середине октября Ремарк возвращается в Нью–Йорк и поселяется в отеле “Амбассадор”. Запись в дневнике, сделанная 23 октября, гласит: “…После обеда вырвался наконец на выставку картин из моего собрания. Много посетителей, к моему удивлению. Есть даже хорошие отзывы”.
Ремарк, конечно, и не подозревает, что в эти дни в Берлине в “Народном суде” начинается процесс по делу его младшей сестры Эльфриды Шольц, который закончится смертным приговором. 16 декабря ее гильотинируют в Плётцензее. “Вашего брата мы, к сожалению, упустили, вам же от нас не уйти!” — так, по воспоминаниям одной очевидицы, прокомментировал ситуацию председатель трибунала Роберт Фрайслер.
Эльфрида жила со своим мужем, музыкантом Хайнцем Шольцем, в Дрездене и работала там портнихой… Мужественная женщина никогда не скрывала в разговорах своего неприятия гитлеровской диктатуры и войны. “Мы были тогда твердо убеждены, что Эльфрида каким–то образом принимала активное участие в движении Сопротивления… Она тоже намекала на это”. Эльфриду арестовали 18 августа 1943 года по доносу капитана Ханса–Юргена Ритцеля за “антигосударственные высказывания”. В присутствии жены этого убежденного нациста она открыто сказала, что она думает о третьем рейхе, и “пожелала Гитлеру получить пулю в лоб”. В Германии это называлось “действиями, направленными на подрыв оборонной мощи”.
* * * Год 1944-й не похож на предыдущие. Марлен Дитрих, наверное, вычеркнута из его жизни навсегда. “Отвечаю на твои вопросы: Марлен я однажды случайно видел… Знакомо ли тебе чувство неловкости перед самим собой из–за того, что ты когда–то всерьез принимал человека, который на поверку оказался всего лишь красивой финтифлюшкой, а ты не можешь заставить себя сказать ему об этом, предпочитая быть с ним все еще чуть–чуть любезным, хотя от этого тошнит?”
Ремарк ищет уединения, реже бывает в свете, не засиживается в барах, меньше пьет… “Почти все время один. Встречаюсь только с Наташей. Иногда навещаю Петера…” Читает он теперь еще больше, в восторге от Достоевского (“Какой рассказчик!”), снова и снова обращается к Шекспиру, иногда к стихам Гейне и драмам Гауптмана (“Добротно, по–немецки и как–то на удивление по–профессорски”) и пробует сконцентрироваться на собственном романе. В мае, после долгого перерыва, он снова склоняется над рукописью о Равике и 25 августа, оставаясь, конечно, недовольным, записывает: “Сегодня закончил книгу вчерне. 425 страниц. Конца работе не видно. Настроение довольно подавленное”.
Из освобожденных районов на востоке Европы до американской общественности доходят первые ужасные известия о массовом уничтожении евреев. “Под Люблином обнаружены нацистские концлагеря с огромными крематориями, а также могилы узников–евреев. Их морили голодом, умерщвляли в битком набитых газовых камерах, а потом сжигали”. Возможно, именно сообщения об этих злодеяниях побуждают его все же взяться за выполнение одного “правительственного поручения”. В сентябре он с неохотой записывает: “Работаю над одной вещью для Strategic Service. Как в Германии после войны и т. д. Только ленивый не говорит и не пишет сегодня об этом”. Поражение Германии к этому моменту предрешено… Вопрос о том, что должно произойти со страной и ее населением после войны, приобретает для союзников актуальное значение.
Памятка, написанная Ремарком для американской спецслужбы О–Эс–Эс, озаглавлена так: “Практическая воспитательная работа в Германии после войны”. Прежде всего она показывает, что ее автор в 1944 году гораздо точнее оценивает суть того, что происходило в реальной жизни и умах немцев в годы перед приходом Гитлера к власти, чем многие историки в первые два десятилетия существования ФРГ… Главное требование, вытекающее для автора из развития Германии, — искоренить национал–социализм и милитаризм… Ремарк советует державам–победительницам не щадить немцев, показывая совершенные ими до и во время войны преступления. Гитлеровские застенки, “позорная война 60 миллионов немцев против полумиллиона евреев”, расстрелы заложников на оккупированной территории, уничтожение сотен тысяч людей из мирного населения, концлагеря — с помощью радиопередач, кинофильмов, книг, брошюр и открытыми судебными процессами надо довести до сознания народа, породившего столько преступников, на какой путь он в свое время встал. Это — обвинительная речь просветителя.
Во многих местах памятки Ремарк предсказывает будущие широкомасштабные попытки отрицать вину немцев за содеянное и обелить преступников. “Кто посадит на скамью подсудимых генерала, всего лишь исполнявшего свой долг?” — “Чтобы воспитывать детей, нужно сперва воспитать учителей…”
Он настоятельно советует державам–победительницам не делать в оккупированной стране того, что порождает ненависть. “Побежденная и оккупированная страна легко превращается в страну людей ненавидящих. Небольшие просчеты могут очень быстро стать орудием пропаганды… А ненависть тоже ведет к войне”.
Отношения с Наташей Палей в первые месяцы года ровные, Ремарк по–прежнему очарован ею… Однако в начале осени возникает некоторая напряженность, разыгрываются сцены а–ля Пума. Он ревнует, Наташа упрекает его в лености и злоупотреблении алкоголем.
1945 год начинается для Ремарка с работы над новым романом. “Вчера сел писать русскую книгу. Неожиданно удачное начало, как мне кажется”. Написаны первые строки романа “Время жить и время умирать”.
Германия капитулирует 7 мая, за четыре недели до этого умер Рузвельт. С окончанием войны Ремарк тоже оказывается в новой ситуации. Для его произведений вновь открыт европейский книжный рынок… В июле специально для военнопленных на языке оригинала выходит “На Западном фронте без перемен”… 13 сентября “Кольерс мэгэзин” начинает печатать отрывки из “Триумфальной арки”.
Счастье улыбается Ремарку: с наступлением мира его труд увенчан мировым успехом. Его имя опять у всех на устах. За свои книги и их экранизацию он получает крупные гонорары, в коих весьма нуждается. В начале 1946-го он должен заплатить 60 тысяч долларов налога за прошлый год, а швейцарские власти требуют произвести платежи за все время его отсутствия. Иначе… “Сколько ни зарабатывай, все равно остаются крохи”, — досадует он в дневнике.
Вести, доходящие теперь до него из Германии, глубоко волнуют Ремарка. В июне 1946-го из Лейпцига ему впервые пишет сестра Эрна, и он узнает, что отец жив, а Эльфрида казнена нацистами. Бедствующим родственникам и некоторым друзьям он тут же отправляет посылки с продуктами. Из Парижа ему сообщают, что машина, оставленная им там в 1939-м при бегстве из Франции, цела и стоит в гараже.
Физически он чувствует себя неважно. “По–прежнему невралгия. Не курю, почти не пью. Обхожусь без кофе. Мясо — очень редко”. Он думает о “русском” романе, который с прошлого года лежит в столе. “В остальном: чтение, прогулки. Трудно начать работать, не куря”. И — обращается к совсем другой теме. Начинает писать “Искру жизни” — книгу о концлагере.
В декабре в Нью–Йорке появляется Дитрих. Не найдя счастья с Жаном Габеном, снова ищет контакта с Ремарком. “…Позвонила. Приехала, хотела начать все сначала. Я не захотел. Когда собралась уходить, задерживать не стал”. Однако после обильного возлияния как–то вечером он все–таки поддается, и одну ночь они проводят вместе. Об этом узнает Наташа, легкий приступ ревности и у Ютты.
В начале июля 1947-го Ремарк в очередной раз должен явиться на слушание, дабы доказать, что для получения американского гражданства его биография достаточно чиста. “…Задавали вопросы о нацизме, коммунизме, партийной принадлежности; не нарушал ли комендантский час; потом — почему живу отдельно от Петера; и о Марлен. И т. д. Я вынужден отвечать на такие вопросы, хотя мне уже 49”. Но он выдерживает госэкзамен на морально–политическую зрелость и 15 августа получает вместе с Юттой американское гражданство.
Осенью Дитрих снова уезжает. “Только что здесь была Марлен — проститься. Трогательно, что бы там ни было… Медленное угасание. Неожиданно наступает возраст, когда то, что цвело возле тебя, начинает увядать, и ты с испугом спрашиваешь себя: перенесешь ли ты смерть тех, что еще окружают тебя? Многих уж нет… Пусто будет вокруг, уныло и безотрадно…”
На этой ноте заканчивается год. Наташа осыпает его упреками за чрезмерное пристрастие к спиртному и “непостоянство”. Он хочет с ней расстаться, но — не может. Она меж тем выходит замуж за театрального продюсера Джека Уилсона, а Ремарк не собирается хоть в какой–то мере жертвовать своей независимостью. “Иногда сравниваю с пумским периодом, который, по–моему, был хуже”. И последняя дневниковая запись 1947 года: “Надо бросить пить. Нельзя терять себя”.
Новый год начинается с решения переписать роман “Искра жизни”. (“Займет больше времени; но иначе нельзя. Нельзя класть заплаты”). Крепнет желание поехать в Европу, Ремарк ведет переговоры с “Кольерс”, “Геральд трибюн” и журналом “Космополитэн”, очевидно намереваясь присылать корреспонденции с другого берега Атлантики. Политику там определяют ветры холодной войны… “Хочется в Порто–Ронко. Хочется чувствовать себя в безопасности. Куда–нибудь приткнуться”. В марте в доме на Лаго–Маджоре поселяется отец Ремарка.
У сына же проблемы с выездом. Ему хочется увидеть Германию, чтобы на месте почерпнуть впечатления для своего романа. Наконец он получает–таки разрешение посетить Европу — за исключением оккупированной Германии. В мае он поднимается с Наташей — в “скорее угнетенном состоянии духа” — на борт “Америки”… Экс–эмигрант и новоиспеченный американец возвращается в Старый Свет, который покинул девять лет тому назад. * * * В начале июля — навестив Вальтера Файльхенфельдта в Цюрихе — Ремарк снова в своем доме на Лаго–Маджоре. “Все как оставил. Зубная паста; письма; карандаши; бумага — на том же месте… Сон Спящей Красавицы. Просыпаешься — прошло десять лет. Странное чувство. Трогательно и таинственно… по саду. Отец рядом… Пили кофе на террасе. Еще до этого старик зашел ко мне в спальню. Он бродил по дому. Предвижу сложности. Хочет, чтобы его занимали. Люди… Что делать с ним?”
Свое пятидесятилетие Ремарк празднует тихо, погруженный в мрачноватые раздумья о приближающейся старости. Не выходит из головы вопрос: где же все–таки жить?.. 11 июля он едет на несколько дней в Рим, где его уже ждет Наташа. Ссоры из–за мелочей. Женщина, с которой он не в силах порвать, уезжает в Палермо, он остается и — пьет. Связь, выматывающая все силы. Как с Пумой. Наташины упреки раздражают до крайности. Он ревнует, вовсе не будучи верным спутником жизни. Клянясь Наташе в письмах из Асконы в любви, он заводит в эти недели роман с Эллен Янсен.
В октябре он опять в Париже. Узнав о смерти Эмиля Людвига, посылает оставшейся в бедности вдове тысячу швейцарских франков. С 21 октября Ремарк снова в Нью–Йорке, отель “Амбассадор”. Встречи с Дитрих, одинокой и печальной Юттой и, конечно, с Наташей. Все как прежде.
В творческом плане — полный паралич. В довольно объемистом дневнике 1949 года только одна тема — отношения с Наташей, приобретающие трагический характер… “Мысли, как всегда, о Н. Не проходит почти ни секунды, чтобы был свободен от них. Поистине, почти ни секунды”. После каждой размолвки он шлет цветы и небольшие подарки, клянет себя, зная, как губительно это отражается на работе.
“…Эта стерва действительно месяцами не давала мне взяться за перо”. Он не в состоянии соблюдать договоры с издательствами, публикация отрывков из “Искры жизни” в “Кольерс” срывается, “Космополитэн” отказывается дать незавершенный текст в продолжениях. Роман идет крайне трудно, раз за разом повторяющиеся нарушения кровообращения пугают его — видимо, тоже психосоматическая реакция на разгульный образ жизни. Он бросает курить (“…чувство разочарования от некурения”).
В мае 1949-го он снова пересекает океан, видится с Наташей в Париже, но уже через две недели ищет прибежища в Порто–Ронко. “Все та же история. Вечерами убиваю время за рюмкой”. В июле он спешит… в Рим, чтобы встретиться с любимой. Все кончается ссорой, Наташа уезжает на Сицилию, он, напившись, возвращается на Лаго–Маджоре, находя там утешение в объятиях двадцатилетней Эллен Янсен, которую делает своей секретаршей. Ютта просит разрешения пожить на вилле, он с досадой дает согласие.
Тягостные дни и недели. Ютта мешает ему, он пытается, как неверный супруг, скрыть от нее чуть ли не ежедневные телефонные разговоры с Наташей. Когда Ютта осенью уезжает, он вздыхает с облегчением: “Душевное равновесие и отрада. Мысли о том, а не поселиться ли тут навсегда, — не сделало ли долгое присутствие Петера дом неприютнее, — не поставить ли крест на Н.-Йорке? — Забавляться, но тут”.
Летом он встречает в Асконе немецкую актрису Бригитту Хорни (“Простая, ясная, сильная, здоровая жизнерадостность”) и ее мать, психоаналитика Карен Хорни.
В сентябре он едет в Цюрих, видится там с Вальтером Файльхенфельдтом и своим отцом. Оттуда — в Париж, а затем — после долгих колебаний, ибо он предчувствует, что его там ожидает, — он опять отплывает в Америку. 7 октября 1949 года вновь поселяется в своих апартаментах в “Амбассадоре”. На сей раз год оказался для него действительно потерянным. С романом он почти не продвинулся, сомнения же в собственных творческих способностях еще более усилились. Правда, в конце августа в дневнике появляется важная запись: “Хотел бы написать историю человека (эмигранта), который вывозит из Германии свою жену; любовь, лагерь, смерть, Лиссабон, Иностранный легион”. Этот замысел будет жить в нем, и через двенадцать лет появится роман “Ночь в Лиссабоне”.
Он читает Фрейда и Юнга, с огромным удовольствием “Улисса” Джойса (“Очень потешная вещь, в самом деле! С юмором”). Новый год встречает в большой компании. Среди празднующих Лилли Палмер и ее муж Рекс Харрисон, Полетт Годдар и Наташа. Она вдруг куда–то исчезает. Гонимый ревностью, он начинает разыскивать ее в ночных барах. “Не помню, что же все–таки произошло” .
Организм между тем бунтует. Первый приступ болезни Меньера. Эта связанная с головокружением, болями и временами с частичной глухотой болезнь уже не отпустит его… Появляются признаки диабета, нередко приходится соблюдать строгую диету, что дается ему нелегко. Постоянно беспокоит сердце.
Жизнь тем не менее все так же сумбурна. Ему уже за пятьдесят, а он высматривает по ночам, горит ли в доме любимой свет или она где–то с соперником; звонит, в сердцах кидает трубку; случается, дело доходит даже до легкого рукоприкладства, после чего он, по обыкновению, шлет цветы. Порочный круг. “Если бы уже закончил роман! А она мешает и мешает”.
События в мире, за которыми он опять следит более пристально, тоже действуют угнетающе, хоть и не в такой степени, как личные неурядицы. “Просмотрел кипу газет. От всей этой политики — глухое отчаяние. Национализм в любой форме (будь ты американец или добропорядочный немец) есть фашизм”. У коммунизма, пишет он в начале 1950-го, в результате политики западных демократий “потрясающее будущее… Единственная инстанция, пока успешно препятствующая мировой революции, — Сталин и Политбюро. Делают все, дабы доказать, что хуже коммунизма в их трактовке ничего нет”.
Его опять влечет в Порто–Ронко, Америки ему “на какое–то время” довольно. 20 мая он отплывает на “Иль де Франс” в Европу. Пытается привести себя в порядок в доме на берегу озера, продолжить работу над романом. По вечерам спасается от одиночества в тавернах Асконы. В начале июля приезжают мать и дочь Хорни, он встречается с писателем Робертом Нойманом, связь с Эллен Янсен нервирует его не меньше, чем шум с набережной, которую расширяют прямо под его участком. Наташа по–прежнему в его мыслях, думать о ней мучительно, разлуку он переживает как наркоман, лишенный привычной дозы.
Однако это лето отмечено и тесным общением с Карен Хорни, знаменуя собой целый период беспощадного самоанализа. (Карен Хорни родилась в 1885 году в Гамбурге, жила до 1932 года в Берлине, затем эмигрировала в Соединенные Штаты. Самые известные работы — “Новые пути психоанализа” и “Невротик нашего времени”. Представительница неофрейдизма.)
На Лаго–Маджоре Карен Хорни почти каждое лето после войны снимает дачу (вплоть до своей смерти в 1952 году). Знакомство перерастает в дружбу. Бригитта влюбляется в писателя…
“Мы с Бони еще больше подружились, — пишет мать дочери в августе из Асконы. — В своем отношении ко мне он просто очарователен. Я послала ему верстку своей книги (“Невротик нашего времени”. — Прим. автора), подумав, что ему это может что–то дать. И смотри–ка, он не только ее читает, но и сказал вчера вечером — чуть ли не торжественно, — что сегодня особенный день: он кое–что понял в самом себе…”
Чтение словно электризует Ремарка (“Важный, важный день!”). Чтобы глубже осмыслить прочитанное, он подолгу беседует с Карен Хорни. Рефлексия всегда была спутницей его жизни, свое поведение в обществе, свое отношение к женщинам, к работе, к алкоголю он постоянно и подробно анализирует в дневнике. Теперь же, как следствие драматических отношений с Наташей и под воздействием умных комментариев психоаналитика, из подсознания вырывается то, что скапливалось там в течение всей жизни. В эти дни Ремарк доверяет дневнику мысли и воспоминания, помогающие понять его поведение в последние два десятилетия.
“Две вещи в моей жизни — казаться, вернее, желать казаться лучше, чем ты есть на самом деле, и почти “morbid dependency in love” вкупе с чрезмерной чувствительностью, актерством, стремлением пустить пыль в глаза, быть светским человеком, кавалером, homme a femme, а также ощущение, что ты плутоват и нескромен из–за желания прихвастнуть и что ты действительно таков; что никуда не годишься как писатель и что однажды тебя разоблачат, — всему этому (и многому другому) есть причина — мое детство. Первые три года, до смерти брата Тео. Слова матери о том, что я был очень ласковым ребенком, но меня обошли вниманием из–за того, что брат “умер через три года”. Отсюда: 1. Неуверенность, одиночество, уязвленное самолюбие и т. д.; 2. Ощущение, что я не “lovable”. А потому желание быть другим, а не собой, чтобы стать “lovable”. И то, что соединяет обделенность любовью с одиночеством, миробоязнью, хаосом, безутешностью, сознанием бессмысленности существования, — чрезмерная гиперболизация любви, которая всем этим не является, в которой все это растворяется и с потерей которой все это опять тебе грозит: миробоязнь, хаос, бессмысленность бытия. Как следствие, привязанность к этому чувству, постоянные попытки вернуть утраченное, все, что выглядит скверным мазохизмом — извинения за поступки других, нарастающий отказ от самого себя и в результате неизбежная потеря другого человека… Целые дни просиживал на лестнице, проклиная своих родителей. Мечтал, как они разорятся, а я приезжаю из дальних стран разбогатевшим и показываю, что преуспел больше и спасаю их — с холодком удовлетворенного тщеславия. Дело не в том, что в детстве мне досталось мало ласки, а в том, что досталось ее меньше, чем другому: вот откуда могло многое пойти, наряду с прочими причинами… Моя критикомания — элемент невроза. Антипатия к людям. Сарказм. Неприятие… Колебания в принятии решений — из–за общей неуверенности. Снобизм. Тяга к знаменитостям со стремлением рядиться в чужие перья; похваляясь нынешним или былым знакомством с ними, доказать себе и всему миру, что ты “lovable”. Бравирование именами; хвастовство в разговорах; сознавая, что это даже неумно, и все же продолжая это делать: то же самое, то же самое” .
Через три дня “человек, склонившись над своим прошлым”, продолжает исследовать свое “я”: “…Годы пьянства, преднамеренная гульба после первой книги. Стремление принизить значение успеха и показать, что стал иным не благодаря ему, потакание судьбе (что, конечно, неверно). Сверхскромность, согласие с критикой, ощущение, что поднялся так высоко обманным путем. Пил, чтобы быть “не собой”… считал, что пью не с горя, а от наслаждения жизнью, — да, но чтобы как бы витать над ней и — над собой. Не углубляя себя жизнью… Нежелание трудиться; такое частое. Разрыв между вдохновением и исполнением. Неестественное протрезвление… Порой худосочное, стесняющее унижение. Чувство импотенции, боязнь импотенции в сексе. Попытки хитрить и там. Похоть поэтому оборачивается честолюбием и желанием работать”.
Объясняет он себе и причины своей откровенной аполитичности, вызывавшей нарекания со стороны многих его критиков: “Отказ от любого участия в событиях международной жизни — внутренне и внешне. Видимая причина: недостаточные знания (и это так); знаю не больше, даже, пожалуй, меньше других. А также опасение, что могут вспомнить сделанные мною когда–то глупости… и использовать их против меня”.
И, наконец, резкая оценка отношения к родным: “Что дал ты, любвеобильный и щедрый, своей семье? Твоей сестры нет в живых; ее можно было бы спасти; ты не хотел, чтобы все жили за твой счет в Швейцарии. Ты стыдился своих близких. Ты сделал из отца капитана. Ты завышал их социальное положение. И мало заботился о них. Делал вид, что их нет”.
Познать еще не значит изменить. Это относится и к Ремарку. Беседы с Карен Хорни улучшают настроение, придают бодрости, позволяют смотреть на разлуку с Наташей некоторое время более дистанцированно. В ноябре роман “Искра жизни” наконец почти закончен. Но потом его опять охватывает беспокойство, ему тесно в Порто–Ронко, и он уезжает в Париж, а оттуда 10 ноября — в Нью–Йорк. Снова “Амбассадор”, снова Наташа — тут мало что может сделать самый беспощадный самоанализ.
…“О, если бы освободиться от нее!” — записывает он в канун 1951 года. В апреле почти завершен окончательный вариант “Искры жизни”. Несколько отвлекает интрижка со старлеткой Джипси Маркофф… “Не перестаю удивляться: как же я был порабощен, сам того не осознавая, — в мыслях, чувствах, даже в языке. Ушел! Поджарим же барашка и ударим по струнам!”
* * * 30 апреля 1951 года, на прогулке, он встречает Полетт Годдар. Через три дня приглашает в ресторан, они видятся еще несколько раз, она дарит свое фото и вскоре, после совместно проведенного вечера, остается у него “до полудня”, и Марлен Дитрих, нутром чуя, что тут завязывается, “заклеймила Полетт”. Он еще не понимает, что в эти дни начинается его последняя большая любовь. Он, как всегда, полон сомнений и нерешителен, инициатива исходит от женщины. “Полетт вдруг решила, что в понедельник летим в Париж… На шею мягко ложится петля. Предпочел бы один ехать, быть, оставаться”. Ремарк успевает просмотреть американский перевод своего романа о концлагере и отправляется в июне через Париж, насладившись там одной из картин своего собрания на выставке работ Тулуз–Лотрека, в Порто–Ронко — пока без Полетт.
Русская принцесса все еще занимает его воображение, но процесс отторжения начался и развивается стремительно. Возникают новые проблемы, но их не сравнить с тем, что он пережил за последние без малого четырнадцать лет. “Письма от Полетт. Опять как раньше: не полностью, не четко против, а как–то наискось, ускользая, уклончиво. Она хотела приехать; я уклонился. Потеряю ее; и буду жалеть об этом”. 22 августа она приезжает в “Каса Монте Табор”, дождь льет как из ведра, от ураганного ветра рухнули мосты, а для Ремарка наступают дни безоблачного счастья. Полетт простодушна, “поет и смеется”, она “действует благотворно”. “Откровенный человек, от которого веет теплом”. Полетт Годдар была на двенадцать лет моложе Ремарка. Когда они познакомились ближе, необычайно красивая женщина уже сделала в Голливуде блестящую карьеру. Путь наверх был довольно типичным для кинобизнеса. Выступала в танцевальных ревю, подвизалась на второстепенных ролях в кино, пока ее не приметил Чарли Чаплин. Под руководством гениального актера и режиссера, который был сначала ее любовником, а затем мужем, она стала звездой экрана. В “Новых временах” (1936) и “Великом диктаторе” (1940) Чаплин сделал ее своей партнершей. И расставшись с ним, Полетт Годдар сыграла множество главных ролей, заработала много денег и считалась одной из красивейших женщин в столице американского киноискусства. Лишь тогда еще неизвестной Вивьен Ли удалось в последний момент опередить ее при решении вопроса, какой же знаменитости достанется желанная роль Скарлетт в “Унесенных ветром”.
Когда начался роман с Ремарком, Полетт Годдар шел сорок первый год, она три раза была замужем, среди покоривших ее сердце был известный мексиканский художник Диего Ривера. Зенит своей карьеры она прошла в начале 50-х, имела солидное состояние и могла считать себя вполне независимой — интеллигентная, уверенная в себе женщина, жизнерадостная и остроумная. В Голливуде она принадлежала к тем деятелям искусства, которые придерживались либеральных — идущих и от Чаплина — взглядов, как в годы правления Рузвельта, так и в конце 40-х, когда сенатор Маккарти начал охоту на коммунистов.
Сущая находка для Ремарка. Ни собственнической эгомании Дитрих, ни чуть ли не патологической нервозности Наташи Палей. Ремарк нашел наконец спутницу жизни, которая не только любила его, но и не скрывала этого, а издержкам меланхоличного, нерешительного, трудного характера противопоставляла ласку и улыбку… Он гордился красотой Полетт, она восхищалась тем, что принесло ему всемирную известность. Полетт любила драгоценности и роскошные платья, он не скупился на подарки. Случались и размолвки, но не было выматывающих нервы, подрывающих здоровье драм.
Жизнь с Полетт изменила Ремарка. Депрессивность и склонность к мучительной рефлексии не исчезли, он продолжал пить. Но близость Полетт, возраст и недуги утихомирили его. Он чувствовал, что его любят, а не используют для каких–то целей, никто теперь не разжигал так легко вспыхивающую в нем ревность (небезосновательную в отношениях с Пумой и Наташей)… Как следствие Ремарк постепенно прекращает вести дневник, долгое время бывший островком в океане жизненных бурь. Он больше не нужен ему для обретения душевного равновесия.
* * * В январе 1952 года в американском издательстве “Эплтон–Сенчури” выходит роман “Искра жизни” (“Spark of Life”) — за полгода до немецкого издания.
Произведение выдающееся — как в художественном плане, так и в политическом. Сразу же после краха нацистской диктатуры Ремарк разрабатывает одну из самых запретных тем тогдашнего немецкого общества, стремившегося вытеснить из своего сознания позорное прошлое.
В первом, американском, издании роман посвящен памяти его сестры Эльфриды — тоже знак того, как волнует писателя, затрагивая лично, эта тема. После первых аутентичных публикаций о преступлениях в нацистских концлагерях и тюрьмах Ремарк глубже и, главное, значительно раньше, чем большинство немцев, распознает чудовищную аморальность содеянного в гитлеровские времена.
Рисуя образ садиста в эсэсовской униформе, Ремарк создает психограмму немецкого обывателя: с приходом к власти Гитлера наступил его “звездный час”, он превращается в палача и убийцу.
“Ниманн протирал стекла очков. Они запотели. От тепла, которое он испытывал, читая в глазах заключенных страх смерти, страх, неумолимо гнавший их вперед, придававший им силы, подымавший их с земли, когда они падали, толкавший их дальше. Он ощущал это тепло желудком и глазами. В первый раз он ощутил его, когда убил своего первого еврея. По правде сказать, он совсем этого не хотел. Это случилось как–то само собой. Всегда чем–то печально озабоченный, затурканный, он сначала даже испугался мысли, что ему надо ударить еврея. Но когда он увидел, как тот ползает на коленях и со слезами на глазах выпрашивает себе пощаду, он вдруг почувствовал, что за одно мгновенье стал другим — сильным и могущественным; он почувствовал, как гудит в жилах кровь; горизонт отступил вдаль, разгромленная четырехкомнатная квартира мелкого еврейского конфекционера — замкнутый мещанский мирок, уставленный мебелью с зеленой репсовой обивкой — превратилась в дикую азиатскую пустыню времен Чингисхана, а торговый служащий Ниманн стал вдруг господином над жизнью и смертью; в голову ударил дурман власти — безграничной власти! — и он все хмелел и хмелел от этого нового, неожиданного чувства, и сам не заметил, как нанес первый удар по мягкому, податливому черепу, покрытому скудными крашеными волосами” .
Ремарк написал в высшей степени злободневный роман. Бывшие нацистские чиновники сплошь и рядом возвращаются на свои посты, люди, служившие в концлагерях охранниками, нагло — и небезуспешно — требуют назначения им пенсий или принимаются на службу в полицию. В парламентах федеральных земель и новых демократических масс–медиа то и дело раздаются призывы к снисходительности и помилованию, требования об освобождении осужденных преступников, о замене смертных приговоров на тюремные заключения. О жертвах, о миллионах людей, уничтоженных в концлагерях, равно как и о тысячах чудом оставшихся в живых, в Германии почти никто не говорит. “Раскаиваться — не в правилах немца”, — разъясняет в романе циничный и алчный комендант лагеря Нойбауэр своему шоферу Альфреду. Слова, вложенные Ремарком в эти уста, станут для многих подданных послевоенной Германии фактически жизненным девизом.
Роман вызывает разноречивые отклики. “Это книга об ужасных вещах, случившихся при нашей жизни, — пишет Карл Корн во “Франкфуртер альгемайне”, — книга, рожденная стремлением сказать правду и нести свою долю ответственности, книга нравственного самоочищения”. “Цайт”, тогда еще в националистически окрашенном фарватере, заявляет лапидарно и достаточно лицемерно: “Это постыдная книга. Постыдная для автора — Эриха Марии Ремарка, постыдная для наших писателей, которые еще не пытались частично загладить нашу общую вину перед жертвами концлагерей более удачной книгой”. Рудольф Кремер–Бадони, напротив, считает: “Во времена тайных судилищ мирового масштаба требуется сверхчеловеческое мужество, чтобы написать такую книгу”.
За рубежом… роман встречают с большим одобрением. “Это документально–художественное повествование, достойное автора романа “На Западном фронте без перемен”. “Ни один оставшийся в живых узник не мог нарисовать картину жизни в концлагере с такой страстью и силой, как это сделал Ремарк в “Искре жизни”. В США роману действительно сопутствует большой успех. Уже вскоре после выхода в свет он поднимается в списке бестселлеров на четвертое место.
* * * Впервые за много лет Ремарк встречает Новый год в одиночестве. Настроение приподнятое — из Испании позвонила Полетт. В уходящем 1951 году он прилежно работал над романом “Время жить и время умирать”…
Неожиданно вновь просыпается желание заняться живописью. Он наслаждается долгожданным покоем. И тем не менее: “Скучаю порой по Н.-Й. Европа (Германия) подступает к тебе вплотную. Подобно охочему до сплетен, мелочному провинциальному городишке”. А потому в середине апреля 1952-го он отправляется через Париж в Нью–Йорк и уединяется там в своих апартаментах… “Дожди, грозы, лазурь, облака перед окнами — как можно было так долго жить без перспективы? Глаза, интеллект, эмоции, дух, Бог…”
В конце июня Ремарк и Полетт Годдар вновь поднимаются на борт океанского лайнера, едут в Роттердам, оттуда в Амстердам — музеи, картинные галереи, выставки, а затем — двадцать лет спустя — Ремарк снова в Германии. Бродит по Оснабрюку, бесстрастно фиксируя в мозгу и дневнике разрушения и перемены, навещает в Бад–Ротенфельде отца и сестру… Пробыв там всего несколько дней, летит из Ганновера в Берлин.
Свидание с городом его первого литературного триумфа действует не менее отрезвляюще, чем прогулка по Оснабрюку. Ремарк смотрит на своих бывших соотечественников острым, критическим взглядом. Никакой грусти или печали. Он явно не чувствует также сострадания к народу, который сам вверг себя в пучину бед и несчастий. “Как в спектакле по Гофману или Уоллесу. Будто под водой. Совершенно чужие люди. Зомби, но сторожкие, принюхивающиеся. Контакта нет. Что–то чужое, разыгрывающееся на чужой сцене. Всё будто во сне. Любое обращение, даже со стороны портье, кажется фальшивым — и по тону, и по сути, — всё будто вот–вот превратится во что–то иное или исчезнет. Нет ощущения человеческого тепла, подлинности, искренности — всё точно за невидимой стеной, будто на сцене, где к тому же неважно играют. Неоновый свет, тени от развалин; взгляд немца; в наружности многих что–то от хорька… Искалеченные бомбами души. Иссушенные приказами сердца. Перекошенные лица. Разговоры шепотом. Молчанье… Любезности, звучащие как команда… Начало без иллюзий”.
В издательстве “Деш”, которое напечатало “Трех товарищей” и отклонило роман о концлагере, он встречается с Эрихом Кестнером, Хансом Вернером Рихтером, Хансом Гельмутом Кирстом и Теодором Пливье. Разговор длится часа два–три, но сказать друг другу, по существу, нечего. “Странно, но держали они себя так, будто глотнули свежего воздуха. Все, пожалуй, чересчур серьезны, в глазах читаются безнадежность или разочарование”. А в конце вздох облегчения: “Говорил по телефону с П [ олетт ] . Из всего, что услышал за много дней, только ее слова — без фальши”. Германия стала ему чужой.
Пробыв два месяца в Порто–Ронко и попытавшись закончить роман, Ремарк едет с Полетт в Венецию, а с середины октября он опять в Нью–Йорке…
Живет уединенно, новой жизнью, посмеиваясь над ней: “Вечером П[олетт ] . Супы, газеты, ТВ — в чем еще искать приключений благонравным буржуа?” Работа над романом действует угнетающе. “…Ощущение, что карьера романиста кончилась; в полном изнеможении — хочется писать пьесы”. За развитием политической ситуации он наблюдает с растущим раздражением, в ужасе от атмосферы охоты на ведьм, царящей в США в эпоху маккартизма (“Выслеживая коммунистов, они топчут демократию”), не вызывает с возрастом у него оптимизма и то, что происходит на мировой арене: “Газеты. Старею? Становлюсь разумнее. Нетерпеливее? Подчас все это просто невыносимо. У разумного — перспективы нет. Торжествует не только глупость — победу празднуют реакция, эгоизм и примитивизм худшего пошиба, и повсюду под Disguise (маской. — Прим. автора) прогресса, гуманизма, борьбы за правду”.
1954 год начинается с хорошей вести: “Кольерс” готов напечатать отрывки из романа “Время жить и время умирать”, выплатив автору 30 тысяч долларов в качестве гонорара.
На шум, поднявшийся после публикации романа, живущий в это время в Порто–Ронко автор реагирует стоическим молчанием и привычными для него сомнениями: “Книга вышла 20-го. Отзывы довольно резкие. Самые плохие — в “Тайме”, где разгромили и “Искру жизни”. Может, и поделом. Так долго возился, сокращал, пытался как–то оживить и т. д.”. Ремарк несправедлив к собственному творению. Среди произведений немецкой литературы, действие которых происходит в годы второй мировой войны, выделяются повести Генриха Бёлля и Альфреда Андерша, главы “Жестяного барабана” Гюнтера Грасса, “Урок немецкого” и “Краеведческий музей” Зигфрида Ленца. “Время жить и время умирать” можно смело поставить в этот ряд.
9 июня 1954 года умер отец Ремарка. “Опечален. Почему не поехал раньше. По крайней мере, написал, что приеду. И у него все–таки было предвкушение радости от встречи. Странно: как будто части меня не стало”. Он едет в Бад–Ротенфельде, принимает участие в похоронах, заказывает панихиды по умершему — отец был человеком верующим. Заезжает на несколько часов в Оснабрюк — последний раз в своей жизни. Никаких эмоций: “Прошелся по городу. Опять была луна. Заглянул на Хакенштрассе и Зюстерштрассе. На чем–то поставил точку. Навсегда”. Через Париж и Милан он возвращается на Лаго–Маджоре.
Писатель Фридрих Торберг, с которым Ремарка связывает давняя дружба, предлагает в начале июня написать текст к фильму о последних днях Гитлера…
Действие базируется на репортаже “Последний акт”, написанном в 1950 году на основе обширного документального материала американским судьей Майклом Мусманно. Он председательствовал на процессе по делу эсэсовцев— членов “зондеркомманд”, проходившем в Нюрнберге с сентября 1947 по апрель 1948 года и закончившемся вынесением нескольких смертных приговоров.
Премьера “Последнего акта” состоялась в 1955 году. Сегодня трудно представить себе, что значило в то время снять фильм, в котором Гитлер являлся во плоти и критически освещалась роль вермахта… Настроение в стране было довольно однозначным: забыть, вытеснить из сознания, немцы и их генералы не несут ответственности за преступления, совершенные в концлагерях и на фронте. Ошибались разве что Гитлер и некоторые из его ближайших сотрудников, шли ложными путями, и, конечно, так нельзя было обращаться с евреями…
Автор сценария, впрочем, знал, на что он шел: “Из–за фильма в немецком газетном лесу уже поднялся шум. Как я, завсегдатай голливудских ночных клубов, вместе с предателем Соколлом посмел… И хотя, кажется, любому преступнику позволительно сотворить что–нибудь о Гитлере — ан нет, это все еще самая дорогая народу святыня!..”
В небольшой статье, написанной в 1956 году для лондонской “Дейли экспресс”, Ремарк еще раз выскажется о фильме. И в очень острой форме подытожит свое личное отношение к третьему рейху и трактовке его истории в Федеративной Республике: “Так называемая легенда о Гитлере жила в Германии гораздо дольше, нежели посулы нацистов… Фильм “Последний акт” давал возможность окончательно развеять эту легенду. Достаточно было просто использовать документальный материал. Всей той уймы подлости, бесчувствия, жалости к самим себе, глупости, бездарности, пошлейшей сентиментальности, дилетантизма и трусости должно было хватить с лихвой, чтобы миф о фюрере и легенда о расе господ разом лопнули. Это была гибель идолов, а не гибель богов”.
11 января 1955 года дневниковые записи Ремарка обрываются — без какого–либо комментария… Биографу приходится лишь сожалеть об этом. Контуры жизни героя вновь расплываются. Документов тоже мало, многие из них фрагментарны или утеряны…
После премьерного показа “Последнего акта” в апреле 1955-го Ремарк очень энергично работает над романом “Черный обелиск”. Между короткими поездками в Цюрих, Мюнхен, ноябрьским визитом в Берлин и Париж он — за письменным столом в Порто–Ронко. Летом 1956-го закончена пьеса “Последняя остановка”. В сентябре он на последних репетициях в берлинском театре “Ренессанс”. 20 сентября поднимается занавес, и мир знакомится с Ремарком–драматургом. Публика благодарит раскланивающихся перед ней автора и актеров горячими аплодисментами. В театре “Ренессанс” пьесу дают еще тридцать раз, играют в Гисене, Восточном Берлине и Вене, показывают в берлинской постановке по телевидению, затем она надолго исчезает из репертуара немецких театров. В Москве не сходит со сцены тринадцать лет.
Однако важнее этой пьесы и берлинской премьеры для Ремарка, несомненно, новый роман, который выходит в сентябре 1956-го.
В противовес мрачному колориту двух последних романов новая книга дышит чуть ли не весельем. Ремарк возвращается в Оснабрюк… На дворе 1923 год, инфляция вот–вот достигнет своего апогея. И как тень Триумфальной арки витает над историей любви Равика и Жоан Маду, так и массивный черный обелиск, стоящий во дворе фирмы “Генрих Кроль и сыновья” и не подлежащий продаже, становится знаковой деталью повествования о “запоздалой юности”.
“Черный обелиск”, несомненно, самый биографичный роман Ремарка. Захолустный Верденбрюк (Оснабрюк), поэтический кружок, фирма по установке надгробий, психлечебница, “запоздалая юность” рассказчика, его решение отправиться в Берлин — все это взято из собственного прошлого. Автору под шестьдесят, со здоровьем неважно, реставрационные тенденции в аденауэровском государстве вызывают горечь и досаду. Он видел развалины родного Оснабрюка, он понимает, что никогда больше не будет жить в той стране, где родился, — в этом смысле роман можно воспринимать, пожалуй, и как ностальгическое прощание с Германией, с мечтами и надеждами юных лет.
При всей игривости, занятности и легкости повествования о юности и возмужании своего героя Ремарк уже в кратком вступлении к роману дает понять, что видит свою задачу вовсе не в том, чтобы доставить читателям лишь некоторое удовольствие. “А потому не браните за то, что я решил вернуться в те сказочные годы, когда надежда развевалась над нами, как знамя, и мы верили в такие подозрительные вещи, как человечность, справедливость, терпимость, — и в то, что одной мировой войны вполне достаточно в качестве урока для целого поколения”. Роман Ремарка — это предупреждение живущим в эпоху холодной войны и развязанной супердержавами бешеной гонки вооружений. “Черный обелиск” выходит за шесть лет до кубинского кризиса, поставившего мир на грань третьей мировой войны и атомной катастрофы. Пророчески звучат вступительные слова Ремарка: “Мир снова погружен в пепельно–серый свет апокалипсиса, еще не улетучился запах крови и не осела пыль от разрушений последней войны, а лаборатории и заводы опять работают на полных оборотах, дабы сохранить мир с помощью оружия, которым можно взорвать весь земной шар”.
Флер беззаботности и плутовской романтики рассеивается как дым и в последней главе. В ней автор кратко сообщает о дальнейшей судьбе своих героев. Георг Кроль погибает в концлагере, питомец муз Ганс Хунгерман получает ранг обер–штурмбанфюрера и ведает у нацистов вопросами культуры, скульптор Курт Бах возвращается из концлагеря домой нетрудоспособным калекой и после краха третьего рейха “все еще добивается маленькой пенсии, подобно другим бесчисленным жертвам нацистского режима. Он надеется, что ему наконец повезет и он будет получать семьдесят марок в месяц — около одной десятой той суммы, которую получает Хунгерман, равно как и около одной десятой того, что уже много лет получает от государства руководитель гестапо, организовавший тот самый концлагерь, где искалечили Курта Баха” .
* * * После публикации романа Ремарк едет в США, где пробудет семь месяцев. В Лос–Анджелесе встречается с кинематографистами, которые готовят съемки фильма по роману “Время жить и время умирать”. Первые месяцы, однако, вновь обременены далеко не приятными обстоятельствами личной жизни. Он хочет развестись с Юттой. Дело, как обычно при таких расставаниях, муторное. Подключены адвокаты, разногласия прежде всего из–за денег.
Развод оформляется 20 мая 1957 года в мексиканском городе Хуарес в отсутствие обеих сторон. В сентябре Ремарк четыре недели в Берлине на съемках фильма. Свое писательское отношение к кино он как–то высказал в интервью “Нью–Йорк таймс”: “Работать для кино — занятие интересное и полезное. Разница между написанием романа и киносценария подобна той, которую ощущаешь, сидя за рулем грузовика и гоночного автомобиля. На экране все должно свершаться быстро. У фабулы должен быть мощный движитель, тогда все будет хорошо”. Объяснение, может, простоватое, но он любил в интервью несложную аргументацию.
В середине ноября 1957-го Ремарк поздней осенью снова в Соединенных Штатах, встречается там с Полетт, которая разъезжает с группой актеров по провинции, играя в пьесе Ануя “Вальс тореадора”. 25 февраля 1958 года они сочетаются браком в Бранфорде, штат Коннектикут. Приглашены лишь близкие друзья, папарацци о церемонии, видимо, не узнали. Знаменитая пара давно уже стала вожделенным объектом любопытства для бульварной прессы. Интеллектуал и красавица — это всегда материал на потребу невзыскательного читателя. Полетт, внутренне и внешне оставаясь голливудской звездой, наслаждается ажиотажем; Ремарк спокойно сносит его.
Добавим, что реакция Марлен Дитрих на сообщение о свадьбе отразилась, во всяком случае по свидетельству всезнающих современников, в возгласе: “Годдар — как нарочно!”
Летом 1958-го Ремарк в Порто–Ронко усердно пишет “Жизнь взаймы”. В октябре несколько дней в Венеции, а с марта 1959-го опять довольно долго Нью–Йорк. Квартира, из окон которой открывается широкий вид на ярко освещенные небоскребы, украшена картинами Дега и Сезанна, увешана красивыми коврами. Вечера Ремарк проводит обычно дома, близость к Полетт, снимающейся теперь только на телевидении, действует живительно и благотворно. В июле 1959-го один из немецких иллюстрированных журналов начинает публиковать отрывки из романа “Жизнь взаймы”… В феврале—марте 1961-го в сокращенном виде он появляется в Америке на страницах журнала “Домоводство” под заголовком “У Господа нет любимчиков”, а в Германии выходит отдельной книгой — после еще одной серьезной авторской правки.
Критики в большинстве своем оценивают роман отрицательно. “В целом, — пишет “Рейнишер меркур”, — невыносимое месиво из духов и смерти, экстравагантности и тлена, и это при такой серьезности и подлинности тематической первоосновы… что крайне затруднительно ответить на вопрос: написал ли Ремарк на сей раз бестселлер благородных кровей или это все–таки попытка создать некое подобие литературы?” Известный американский критик Орвил Прескотт хотя и отмечает в “Нью–Йорк таймс” “остроту зрения прирожденного рассказчика”, однако читать “У Господа нет любимчиков” утомительно, никакого иного ощущения, кроме пустоты, роман не оставляет.
В последующие месяцы 1961 года Ремарк заставляет себя отдыхать. Живет в Порто–Ронко, пишет новые произведения об эмиграции — “Тени в раю”, “Земля обетованная”, круг друзей сужается. По соседству живут Рут и Хайнц Липманы, с которыми вскоре устанавливаются товарищеские отношения.
Хайнцу Липману Ремарк дает осенью 1962 года интервью, опубликованное в “Цюрхер вохе” и “Вельт ам зонтаг” и вызвавшее интерес у широкой общественности. “Правительство ФРГ, — говорит он (так цитировала его одна из восточногерманских газет), — предъявило мне своего рода ультиматум: вновь принять западногерманское гражданство или остаться “высланным” из Германии. Это недоразумение или несусветная чушь. Лишили меня гражданства нацисты, и, насколько я знаю, это решение никогда не пересматривалось. Тогда меня сделали гражданином мира против моей воли. Теперь я — гражданин мира по своей воле”. Отвечая на вопрос, какой ему видится сегодняшняя, начала 60-х, Германия, Ремарк говорит: “Конечно, я обеспокоен. Разве может нация кардинально измениться за двадцать лет?.. Старого нацистского духа, по моим наблюдениям, больше нет, но временами он дает о себе знать…” Свое отношение к Берлинской стене, возведенной годом раньше и все еще будоражащей общественное мнение, он выражает тоже недвусмысленно: “Это трагедия и ужасная глупость. Страна, решившая оградить себя колючей проволокой, чтобы собственные граждане не бежали из нее, сама вынесла себе приговор”.
И в 60-е годы Ремарк занимает независимую позицию, не дает использовать себя в политических целях ни восточным, ни западным немцам. Любая форма диктатуры по–прежнему вызывает у него стойкое неприятие.
В октябре 1962 года он пишет издателю, торопящему его со сдачей рукописи романа “Ночь в Лиссабоне”: “Дорогой господин Вич, готовы 310 страниц. Продолжаю писать… Книги, над которыми в последнее время работал до предынфарктного состояния и приступов отчаяния, сдавал с опозданием в два года. Именно поэтому не оговаривал точных сроков. И вот попал как кур в ощип…” Роман должен выйти в популярной серии “Книги девятнадцати”, совместно выпускаемой крупнейшими западногерманскими издательствами, отсюда — цейтнот и спешка. Но Ремарк все же успевает уложиться в срок, и в декабре книга на прилавках.
* * * В сентябре 1963 года инсульт приковывает Ремарка к постели. Временами отнимается половина тела, нарушается речь… Полетт, находящаяся в Нью–Йорке, получает в феврале 1964-го такую весточку: “Здравствуй, моя маленькая рубиновая принцесса! Тихонько сижу здесь и пишу Тебе очень нетвердой рукой… Попробуй–ка найти ласковые слова, когда перо скользит так медленно и ты того и гляди налепишь ошибок. А в сердце у меня только Ты, мой маленький шимпанзеночек!” Ремарк понемногу поправляется, однако болезнь круто меняет его жизнь. Находясь в октябре 1964-го в Венеции и Флоренции, он опять начинает вести дневник, но продолжает это занятие недолго… “Все умерло в первой половине 64-го — во время продолжительной депрессии. Зачем? Так стоял вопрос. Ради тех немногих дней, что еще оставались? Первое серьезное соприкосновение со смертью — собственной смертью”.
Большую часть года Ремарк проводит в Порто–Ронко, Полетт уезжает — сперва в Нью–Йорк, потом в Париж. Для нее это тоже нелегкая ситуация. “Не ладится с П. Ей тяжело — что ей, собственно, тут делать? В одиночестве, я немногословен, знакомых у нее почти нет, тишь да глушь, говорящих по–английски не сыскать, а все время читать невозможно… Чем я могу помочь? Путешествовать пока не в состоянии. Лекарства притупляют ум. Бедняжка П. В ней столько задора и природной резвости! Здесь же она точно стреножена”. Ремарк пишет эти строки, пережив в начале 1965 года в Милане еще один сердечный приступ и пролежав около месяца в клинике.
Из Оснабрюка приходит весть об оказанных ему почестях. Хоть и с большим опозданием, но его родной город все–таки начинает вспоминать о своем самом знаменитом сыне. В декабре 1963-го Ремарка награждают медалью им. Мёзера. Поскольку поехать в Оснабрюк, чтобы принять награду на месте, он не может (или не хочет), то через год, серым дождливым ноябрьским днем, делегация города отправляется в Тессин и посещает лауреата в его доме на Лаго–Маджоре. С добрыми намерениями, конечно, но хозяину дома этот визит не доставляет удовольствия. Есть в этом что–то трагикомическое: “…Всего одиннадцать человек, члены муниципального совета — в полосатых брюках и пиджаках цвета маренго. Произнося короткие речи, вручают памятную медаль со свидетельством, дарят старинную карту (Оснабрюка). Трогательно и скучно. Что делать с людьми, если с ними не о чем говорить? Попотчевали их гусиной печенкой, семгой и шампанским”.
Тем не менее Ремарк направляет оснабрюкцам теплое благодарственное письмо.
В 1967 году Ремарка награждают Большим крестом за заслуги перед Федеративной Республикой Германии. В Порто–Ронко происходит скромная церемония вручения. Присутствуют Полетт и близкий друг Роберт Кемпнер. Только вот грамота, сочиненная в администрации президента, — истинный перл по скудости лестных слов в адрес виновника торжества. Причислить Ремарка к немецкоязычным писателям, наиболее читаемым в мире, — вот все, на что способны боннские бюрократы… В июне 1968 года его избирают членом–корреспондентом Немецкой академии языка и литературы в Дармштадте. Общины Ронко и Асконы неожиданно присваивают ему в том же году звание почетного гражданина, что, возможно, радует его не меньше высоких регалий. К семидесятилетию писателя президент ФРГ шлет поздравительную телеграмму. “Весьма тронут человеческим вниманием, которое Вы проявляете ко мне и к моим сочинениям… — отвечает Ремарк главе западногерманского государства. — Хотя я давно не был в Федеративной Республике, но тем не менее принимаю живое участие в ее судьбе и становлении, ибо как нельзя навеки предать анафеме страну из–за ее кровавого прошлого, так невозможно и напрочь забыть ее”.
Литературной премии “народ поэтов и мыслителей” не удостоил всемирно известного автора и в последние годы его жизни. Важнее, однако, другое: роман “На Западном фронте без перемен” вошел с середины 60-х годов в Германии в круг школьного чтения. То, что издательство “Ульштейн” уже в 1930 году с удовлетворением констатировало в отношении Веймарской республики, стало затем фактом в Федеративной Республике: едва ли сыщется школьник или студент, не читавший эту книгу или, по крайней мере, не слыхавший о ней. А чего еще желать писателю?
Кстати, о современной немецкой литературе Ремарк в 60-е годы почти не высказывается. В его интервью не встретишь имен Генриха Бёлля, Гюнтера Грасса, Зигфрида Ленца, Мартина Вальзера. “Видите ли, — говорит он в 1963 году в телебеседе с Фридрихом Люфтом, — ныне живущие немецкие писатели, по сути дела, в уникальной ситуации. Предыдущего поколения, к которому отношу и себя, уже не существует. Эмигрировав, оно по–настоящему так и не вернулось в Германию. Так что перед ними широкое пустое поле, где каждого сразу можно заметить. Тем не менее — всходы невелики. Как вы думаете: может быть, это объясняется подспудным страхом высказать все, что хотелось бы, или такого страха уже нет?”
Ремарк и на склоне лет остается homo politicus. Неудивительно, что его творческие усилия во второй половине 60-х годов вновь сконцентрированы на романе об эмигрантах. Он работает над ним, отправляя в корзину одну за другой готовые рукописи, и отложит перо лишь за несколько недель до смерти. Роман “Земля обетованная” остается незаконченным…
Снова повествование о тех, кто словно после кораблекрушения выброшен океанской волной на берег. Тема, не оставлявшая Ремарка до последних дней жизни. Он вновь обращается к судьбам людей, лишившихся родины, мучимых воспоминаниями о бегстве, борющихся за выживание. Но теперь он меняет место действия, перенося его в Америку. Драматургически, таким образом, иная точка зрения, нежели в предыдущих романах об эмиграции: изгнанники не живут более в мире, где под вопрос поставлено само их существование. Война идет в Европе и Азии — не в США. Здесь над тобой покуражится крючкотвор–бюрократ, тут могут посадить за решетку, но не грозят депортация, пытки, смерть. Щупальца гестапо не достают до Нью–Йорка. И хотя у тебя нет ни гражданства, ни гарантированного куска хлеба, ты — в стране, которую можно назвать “обетованной”.
Не найдя прибежища ни в одной из европейских стран, капитулирующих под натиском гитлеровского вермахта, еврей Людвиг Зоммер — таковым он значится в паспорте, доставшемся ему в Париже после смерти владельца–антиквара, — оказывается в Нью–Йорке. Живет в дешевом отеле вместе с товарищами по несчастью, перебивается случайными заработками. Нескончаемые разговоры о превратностях жизни, меланхолия, водка, снотворное, кошмарные воспоминания о гестаповских застенках и свирепых, коварных гонителях, нестерпимая горечь потерь, образы убитых жен, детей, друзей… Романом “Возвращение” он хотел показать читателям Веймарской республики, как война изменила тех, кто вернулся домой, уцелев в огне сражений. “Землей обетованной” он напоминает немцам о трагедии людей, которые, подобно Эрнсту Биркхольцу и его товарищам, не могут жить повседневной жизнью — так, будто с ними ничего не произошло.
Людвиг Керн, Йозеф Штайнер (“Возлюби ближнего своего”), Равик (“Триумфальная арка”) живут только настоящим, каждую минуту им грозит арест и неминуемая гибель. Зоммер же заглядывает вперед — в послевоенную Германию: “Мы им вовсе не нужны”. И у Роберта Хирша, друга, наставника и спасителя Зоммера, есть все основания скептически смотреть на то, что ожидает реэмигрантов в поверженной Германии: “Вернуться! Они мечтают об этом. Мечтают как о неком торжестве справедливости. Даже если никогда не признаются себе в таком желании. Оно не дает им пасть духом. И все же это — иллюзия! На самом деле они не верят, что вернутся. Питают только слабую надежду. А если все–таки вернутся, то никто о них и знать ничего не захочет. В том числе и так называемые хорошие немцы. Одни будут по–прежнему ненавидеть их, не скрывая этого, другие — тайком, из–за укоров совести”.
Герои романа предвидят и умонастроения, которые будут господствовать в ФРГ в 50—60-х годах: “Когда эта война кончится, никаких нацистов не будет. Будут лишь порядочные немцы, спасавшие евреев”. Стареющий и больной Ремарк пессимистически смотрит на свой век: “За последние тридцать лет много чего случилось, Людвиг. Праведного суда над этим кровавым прошлым не было и не будет. Иначе пришлось бы уничтожить полмира. Поверь старику…”
Роман обрывается на XXI главе. Людвиг Зоммер раздумывает, не поискать ли ему работу в Голливуде. Последние слова прозаика Ремарка звучат так: “Отправимся же, чтобы перезимовать, на фабрику грез, на карнавал безумного мира, картины мы там не испортим…”
* * * Зимы и весны последних лет жизни Ремарк проводит в Риме. Он любит этот город, мягкий климат действует на него благотворно. Не исключено, что на длительном пребывании в Вечном городе настаивает и Полетт — в означенные времена года в Асконе тихо и пустынно. Сама она часто наведывается в Нью–Йорк, Ремарк же отправится туда еще только раз.
Вернувшись осенью в Порто–Ронко, он посылает своему другу Хансу–Герду Рабе письмо с объяснением в любви к городу, ставшему для него по–настоящему родным: “…Я слишком долго жил в сельской тиши на Лаго–Маджоре, а Рим, Флоренция, Венеция не отличались, по сути, от этой идиллии, но Нью–Йорк! Город без меланхолических, удручающих чар прошлого! Кипение жизни! Будущее. Наверное, Нью–Йорком тоже можно пресытиться и опять затосковать по лачугам и мебели XVIII столетия — но я пробыл там два упоительных месяца”.
В августе 1967-го — снова инфаркт. Через два месяца — острый сердечный приступ. Ремарк вынужден лечь в больницу св. Агнессы в Локарно. Поздравляя Полетт с Новым годом, он пишет строки, пронизанные мужеством и благодарностью: “Капитанша моя разлюбезная, спасибо Тебе за то, что Ты твердой рукой провела утлое суденышко Твоего мужа через рифы минувшего года. Он был чудным, полным милых сюрпризов и теплых чувств. Ты даришь их мне, я же не могу ответить так, как хотелось бы”.
В октябре 1968-го мать Полетт отмечает в Нью–Йорке свое 80-летие. Испытывая к ней глубокое уважение, Ремарк надеется прибыть на торжество и все же вынужден отказаться от приглашения. Работает над романом, едет с Полетт в Венецию. Они заходят в антикварные лавки, любуются живописью в галереях, бродят по просторным площадям и вокруг омываемых морем дворцов того времени, которое он иногда ностальгически противопоставлял жестокому XX веку. Сердечные приступы повторяются, хотя и в более легкой форме, пока в августе 1969 года состояние здоровья резко не ухудшается. Снова приходится лечь в больницу. Совсем ненадолго он возвращается в “Каса Монте Табор”. Потом — конец. “Сердце сдавало все больше и больше, — пишет Курт Рисс в своих воспоминаниях. — Стенокардия сопровождалась ужасными болями и приступами страха”. Эрих Мария Ремарк умер в Локарно 25 сентября 1970 года. Заключение врачей: аорта, главная артерия, так расширена, что жизнь должна была неминуемо оборваться.
* * * …Панихиду служили в старой сельской церкви в Ронко. Знаменитостей не было. Была, конечно, Полетт, из Германии приехала сестра, из Цюриха — Марианна Файльхенфельдт. Ни одного официального представителя страны, в которой он родился и на языке которой творил. Правда, соболезнование вдове выразил телеграммой Густав Хайнеман, президент ФРГ. Стоял возле гроба и друг умершего, Ханс Хабе: “Погребальный обряд прошел тихо, среди обилия цветов, без речей. Священник читал заупокойную молитву на итальянском — языке, которого Ремарк, проживший в Тессине более тридцати лет, так и не выучил. Из писателей не присутствовал никто, не было представлено ни одно правительство, впрочем, какое это должно было бы быть — германское, американское или швейцарское? Тем не менее процессия, двигавшаяся за катафалком вдоль по–осеннему расцвеченной каменной ограды к погосту над Асконой, оказалась длинной. Были тут все ремесленники местечка, ученик пекаря, галантерейщик, юные продавщицы из лавочек, аптекарь, хозяева питейных заведений… Красивые были похороны, говорили они потом, никто и не задумывался над тем, что провожают в последний путь большого немецкого писателя”.
Вдова продала часть картин из собрания Ремарка и — в 1976 году на аукционе “Сотби” — более тридцати дорогих восточных ковров. Она по–прежнему подолгу жила в Нью–Йорке. В 1975 году у нее обнаружили рак груди. Тяжелая операция изменила жизнь этой красивой женщины. В последние годы она часто уединялась в Порто–Ронко, страдала от сильных болей, много пила. Гостей принимала редко… Полетт Годдар встретила смерть 23 апреля 1990 года в доме Ремарка. Ее похоронили на том же кладбище, где покоится прах писателя.
Ютта Цамбона, получившая по завещанию Ремарка 50 тысяч долларов, умерла в 1975 году в Монте–Карло. До 1971 года она жила в Италии и благодаря заботам Ремарка никогда не испытывала после развода материальных трудностей. Наташа Палей скончалась в декабре 1981 года в Нью–Йорке. Марлен Дитрих пережила их всех. Она умерла в 1992 году в Париже…
В 1975 году издательство “Кипенхойер унд Вич” приобрело права на издание “Трех товарищей”, “Возлюби ближнего своего” и “Триумфальной арки”. Таким образом, права на издание произведений Ремарка в немецкоязычных странах оказались в одних руках. В 80-х годах все романы — за исключением ранних — были переизданы… За рубежом сочинения Ремарка постоянно выходят и в новых переводах. Общий годовой тираж, по приблизительным оценкам, выражается цифрой в несколько миллионов. И спустя почти три десятилетия после смерти писателя он не забыт, его читают во всем мире.
Пусто в доме над Лаго–Маджоре. Нет на стенах великолепных картин и ковров. Проникая сквозь щели в закрытых ставнях, по большой комнате с камином грустно скользят лучи средиземноморского солнца. Широкая терраса покрыта глубокими трещинами, сад одичал. Легкий осенний ветерок доносит с набережной и озера приглушенный шум моторов, веселые детские голоса… Но человек, зашедший в дом, не слышит их. Он слышит голоса минувшего. Печальные голоса людей, рассказывающих о жизни с ее нескончаемыми тяготами и ужасами, об иллюзорности счастья, о женщинах и мужчинах, о неизбежности конца… “Одиночество, — думает Равик, — извечный рефрен жизни”.