(Перевод с испанского Б. Дубина)
Рикардо Пилья
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 1999
Рикардо Пилья
Чужая память
Последний рассказ Борхеса — тот, который мы (сраженные совершенством такого финала) считаем сегодня его последним рассказом, — порождение сна. Восьмидесятилетнему Борхесу приснился человек без лица, предлагающий ему в гостиничном номере память Шекспира. “Счастье было даровано мне в Мичигане, — поясняет Борхес. — Речь шла о памяти Шекспира не в смысле его известности — вещь слишком тривиальная — и не о его славе, а о памяти самого Шекспира. Из этого и сложился рассказ”. Герой новеллы, скромный литератор, посвятивший жизнь чтению и одиночеству, с помощью явной и нехитрой уловки (такими Борхес обычно и пользовался, создавая ощущение фантастичности происходящего) завладевает воспоминаниями Шекспира. И вот он вспоминает вечер, когда писал второй акт “Гамлета”, и видит забытый луч в углу окна, и ему чудится простой мотив, которого он никогда прежде не слышал и который переполняет его счастьем. “С годами каждому из нас приходится нести на себе растущий груз памяти. А у меня за плечами их два (порою они срастаются в один): мой собственный и недоступного мне другого… В начале память каждого текла по своему руслу. Со временем могучая шекспировская река нагнала и почти захлестнула мой скромный ручеек. Я с ужасом понял, что забываю родной язык. Память — основа личности; я стал опасаться за свой разум”.
Борхесовская метафора чужой памяти, при подчеркнутой ясности подобных искусственных воспоминаний, — главный нерв современной прозы. В книгах Берроуза, Пинчона, Гибсона, Филиппа Дика мы видим, как собственная память индивида разрушается. Или, лучше сказать, замещается цепочкой чуждых ему происшествий и воспоминаний. Применительно к прозе сегодня можно говорить о смерти Пруста — я имею в виду смерть памяти как того условия, без которого нет ни индивидуального времени, ни подлинной личности. Современные прозаики минуют мир Пруста, как стендалевский Фабрицио — поле Ватерлоо: вокруг земля в обломках, пейзаж после битвы. Ни собственной памяти, ни настоящего воспоминания, любое прошлое ненадежно и безлично. Достаточно подумать о Йозефе К. у Кафки, персонаже, который не в силах вспомнить — по всей видимости, не в силах вспомнить, — в чем его преступление. О герое, чье прошлое и сама личность — предмет дознания. Трагедия К. (а я бы сказал, и суть кафкианского) — в попытке вспомнить, кто он такой. “Процесс” — это процесс над памятью.
Лучшие рассказы Борхеса кружат вокруг этих тем: ненадежности личного воспоминания, поддельной жизни, подмененного опыта. Ключ к его параноидальной вселенной — не амнезия и забвение, а манипулирование памятью и личностью. У читателя такое чувство, будто он заблудился и его снова и снова возвращают к тому же центру хитроумного лабиринта, вся архитектура которого — коварная уловка. Так в борхесовской прозе представлена политика. Достаточно прочесть “Лотерею в Вавилоне”, чтобы понять: роль Государства как аппарата всеобщего надзора, роль того, что можно назвать разумом Государства, — выдумывать и порождать неверную память и безличный опыт. (“Как все мужчины в Вавилоне, я побывал проконсулом; как все — рабом; изведал я и всемогущество, и позор, и темницу”.) Фигура тщеславного и мстительного Шарлаха Денди из новеллы “Смерть и буссоль” (в чьем зеркале отразится потом Джек Николсон из тимбартоновского “Бэтмена”) — барочный образчик этого нового типа сознания. Герой здесь живет в области чисто внешнего, в нем нет ничего своего, ничего личного. Герой — это тот, кто превращается в шаблон, кто множит поддельную память и подмененную жизнь.
Подобное растворение индивидуальности — тема замечательного борхесовского рассказа о нацизме “Deutsches Requiem”. Исповедь удивительного (отвратительного) Отто Дитриха цур Линде — это действительно пророчество, я хочу сказать — опережающее описание мира, в котором мы существуем сегодня. “Тот, кто сумеет меня услышать, постигнет историю Германии и будущее всего мира. Убежден: такие судьбы, как моя, непривычные и поразительные сегодня, завтра превратятся в общее место. Утром я умру, но останусь символом грядущих поколений”.
Борхес с полной ясностью видит в массовой культуре (лучше сказать, массовой политике) устройство для производства поддельной памяти и безличного опыта. Все чувствуют одно, все помнят одно, и все чувствуют и помнят то, чего сами не пережили.
Архаичное и одинокое занятие литературой — это, безусловно, копия (или, лучше сказать, параллельная вселенная), которую выстраивает Борхес, чтобы забыть о чудовищной реальности. Литература тоже воспроизводит формы и дилеммы шаблонного мира, но в ином регистре, на ином уровне, как бы во сне. В этом смысле образ чужой памяти для Борхеса ключевой: это метафора поэтической традиции и культурного наследия. Переживание чужих воспоминаний — не только вариация на старую тему двойника, но и лучшая метафора литературного опыта. А чтение есть искусство возводить собственную память из чужих поступков и воспоминаний. Эпизоды прочитанных книг становятся нашими личными воспоминаниями. (Робинзон Крузо столбенеет перед следами на песке; младшая из семейства Компсонов на рассвете ускользает через окно верхнего этажа; Иоганнес Дальман сжимает рукоять ножа, с которым, вероятно, не умеет обращаться, и выходит в долину.) Они примешиваются теперь к потоку жизни — незабываемые события, приходящие на память, как музыка.
По своему устройству литературная традиция — это сон, где перед нами проходят воспоминания давно умершего поэта. Вполне можно представить себе человека, которого в будущем (скажем, в номере лондонской гостиницы) начинают вдруг посещать воспоминания скромного южноамериканского писателя, едва ему знакомого. И вот перед ним проходит образ дворика с мозаичным полом и фонтанная чаша в двухэтажном особняке на углу улиц Серрано и Гватемалы; тонкое лицо Маседонио Фернандеса в полумраке пустой комнаты; черный и белый узор игральной карты, прибитой тесаком к стволу сосны над трупом шулера Джона Оукхерста; он видит трамвай, пересекающий тихие закоулки буэнос-айресских окраин, и человека в нем, который, близоруко поднося томик к самому лицу, впервые читает дантовскую “Комедию”; индейскую девушку с рыжими косами и голубыми глазами, не спеша пересекающую площадь военного городка на северной границе провинции Буэнос-Айрес; поржавелый ключ, открывающий дверь огромной библиотеки на улице Мехико; бронзовую гирьку, хрёнир и экземпляр “Саги о Греттире”; прекрасное и недостижимое лицо Матильды Урбах, которое улыбается за желтыми ромбами наборного окна.
Может быть, в чьем-то будущем еще не родившаяся на свет женщина уже мечтает о том, что ей достается память Борхеса, как Борхес мечтал о доставшейся ему памяти Шекспира.
Перевод с испанского Бориса ДУБИНА