(Роман. Перевод с турецкого Веры Феоновой. Предисловие Б. Дубина).
Орхан Памук
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 1999
Орхан Памук
Черная книга
Роман
Перевод с турецкого ВЕРЫ ФЕОНОВОЙ
РОМАН-ЦИВИЛИЗАЦИЯ,
ИЛИ ВОЗВРАЩЕННОЕ ИСКУССТВО ШЕХЕРЕЗАДЫ
“Почему люди хотят жить не своей, а чьей-нибудь чужой жизнью?” — спрашивает герой памуковской “Черной книги” (по-турецки ее заглавие звучит еще лучше — “Кара китап”), на самом деле задавая этот вопрос — так уж устроена любая книга! — нам, ее читателям. А каждый из шести изданных на нынешний день романов Орхана Памука прочитали сегодня сотни и сотни тысяч людей не только у него на родине, но и в большинстве стран Запада. Сорокасемилетний на нынешний день Памук — вероятно, главное открытие в мировой литературе девяностых годов (вместе с ним событием, кажется, стала и вся новейшая турецкая проза, включая совсем не “женские” романы писательниц Латифе Текин или Эмине Оздамар, в зеркала которых сейчас с интересом вглядывается Европа).
Орхан Памук — представитель старой и состоятельной семьи выходцев из греко-турецкого городка Маниса (древняя Магнезия) неподалеку от Измира (Смирны). Учился в американском Роберт-колледже, лучшей стамбульской спецшколе, три года стажировался в США, сейчас живет в Стамбуле. Дебютировал в 1979 году, двадцатисемилетним. В начале девяностых итальянский писатель Марио Бьонди окрестил Памука турецким Умберто Эко. “Великий турецкий роман” — представлял “Черную книгу” испаноязычным и французским читателям в 1996 году Хуан Гойтисоло. “Если говорить словами Борхеса и Памука…” — заканчивалась рецензия на американское издание “Кара китап” (1995) в газете “Нейшн”. Дар воображения, пластическую силу и убедительность Памука сравнивали с энергией фантазии у Германа Гессе и Итало Кальвино, Джеймса Грэма Балларда, Уильяма Гасса, Джанет Уинтерсон. Мне же он напомнил тех — не раз и не два поминавшихся Борхесом — полуночных сказителей, confabulatores nocturni, которые слово за слово сплетают в веках беcконечную книгу “Тысячи и одной ночи” и которых звал к себе с восточных базаров скрасить бессонницу легендарный Зу-л-Карнайн, Александр Великий. С ковроткаческой выдумкой повествователей из городского торгового люда Памук соединяет многослойную аллегорическую метафорику ученой поэзии суфиев. Не зря герой нескольких “рассказов в рассказе”, составляющих головокружительные галереи и лабиринты “Кара китап”, — автор знаменитой и беспредельной “Книги о сокрытом смысле”, легендарный персоязычный поэт-мистик XIII века Джалалиддин Руми, получивший титул “Мевляна” (наш господин).
Роман Памука — четвертый у него по счету — был написан в 1985—1989 годах, опубликован в 1990-м. Через год известный турецкий кинорежиссер О. Кавур снял по книге фильм (позже вышли памуковские романы “Новая жизнь”, 1994, и “Меня называют Красный”, 1998, ставшие в Турции уникальными по популярности бестселлерами). Поскольку “Черная книга” — если брать лишь один из уровней повествования — детектив (“первый турецкий детективный роман”, как отмечено в самом его конце), то я не стану излагать сюжет, прослеживать повороты запутанной интриги и предварять криминальную развязку. Скажу лишь, что перед читателями — классический, родовой образец романного жанра, “роман поиска” (novel of the quest). Причем поиск этот ведется опять-таки в нескольких направлениях и нескольких смысловых планах: Памук — писатель-симфонист, мастер большой формы; одному из рецензентов его роман напомнил гигантский кристалл Дантовой “Комедии”.
Герой романа Галип (Шейх Галип — эта подразумеваемая перекличка важна! — крупнейший турецкий поэт-суфий XVIII века, член братства последователей Руми) несколько дней ищет по огромному Стамбулу внезапно пропавшего двоюродного брата, известного журналиста, мистификатора, исследователя чужих секретов и любителя головоломных псевдонимов Джеляля Салика и, свою, тоже исчезнувшую, жену, поклонницу зарубежных детективов Рюйю (по материнской линии она, кстати, принадлежит к роду пророка Мухаммеда, а ее имя означает “мечта, греза”). Вместе с тем идущий по следам брата Галип отыскивает по его старым заметкам и памятным для них обоих с детства уголкам города самого себя, сливаясь с образом брата, больше того — как бы занимая его место и становясь писателем. “Единственный способ для человека стать собой, — заключает он в финале книги, — это стать другим, заплутаться в историях других”.
Джеляль же в своих корреспонденциях — ими перемежаются сюжетные главы романа — пытался среди прочего разгадать тайну Мевляны: понять загадочную фигуру его духовного возлюбленного-двойника и наставника-мюрида, “зеркала его лица и души” Шемса Тебризи, разобраться в подробностях и смысле таинственного убийства Тебризи — из тоски по ушедшему другу и родилась у Руми его великая “Месневи”. Кроме того, журналист, видимо, оказался опасным свидетелем политических игр в верхах. С образами закулисного комплота и тайного общества в роман входит дальняя и ближняя история Турции в ее отношениях с мифологизированным Западом: тема скрытого спасителя-махди и лжемессии с его лжепророками, мотив готовящегося пришествия антихриста (перекличка с “Легендой о Великом инквизиторе”), череда исторических развилок и нового выбора пути в сменяющихся попытках жесткой модернизации сверху и консервативного противостояния им снизу вплоть до кемалистской революции первой четверти ХХ века, левого подполья 1940—1950-х и военного путча в начале 1980-х годов. Романный quest приобретает еще более обобщенный, глубокий смысл. Наконец, через биографии героев в “Черную книгу” вплетаются мотивы религиозной ереси и двойничества. Дело в том, что братства-ордена хуруфитов и бекташи основаны на суфийской философии, которая подпитывает сюжетные перипетии романа.
Виртуозно оркестрованное повествование, то отвлекаясь в сторону и как бы спохватываясь лишь через несколько глав, то делая ложные ходы и тут же посмеиваясь само над собой, бликуя из второй части в первую и наоборот, эпизод за эпизодом набирает широту и силу. Рассказ о нескольких днях из жизни трех человек, наращивая слои как автобиографического, так и исторического материала, которые к тому же перекликаются друг с другом, становится своего рода хартией ближневосточного жизненного уклада — старой цивилизации, где сочетаются язычество и христианство, правоверный ислам и конкурирующие с ним движения и секты, седая древность и новомодная однодневка; так в находках на дне Босфора из заметки Джеляля соседствуют олимпийские византийские монеты и крышки от газировки “Олимпос”. В сторону замечу: видимо, большую романную форму — по крайней мере, в ХХ веке — не поднять и не удержать, не синтезировав кропотливую реальность частного времени и места с универсальным горизонтом символов и идей, не соединив древность начал и высоту ориентиров. Кстати, не частый, но и не такой уж редкий в завершающемся столетии всеохватный роман-цивилизация, роман-хартия (прообраз их всех, джойсовский “Улисс”, непредставим ни без гомеровской архаики, ни без католической литургии и латинской патристики, ни без дублинского нового Вавилона, но далеко не каждая даже из припозднившихся литератур может подобным жанровым монстром похвалиться) — по-моему, одна из перспективных разновидностей крупной прозаической формы именно в последние десятилетия: для примера назову хотя бы “Хазарский словарь” Милорада Павича и “Лэмприровский словарь” Лоренса Норфолка, “Энциклопедию мертвых” Данило Киша, “Палинура из Мехико” Фернандо дель Пасо и “Дух предков, или Праздничную кутерьму на Иванову ночь” Хулиана Риоса. Причем подобная итоговая “хартия” не только вбирает в себя прошлое, по привычной нам формуле Белинского об энциклопедическом своде исторической и обыденной жизни нации (памуковский роман — неисчерпаемая коллекция бытовых вещей, умений и имен, примет своего времени, в том числе утерянных, забытых, потонувших или запавших в щель безделушек и мелочей), но и загадывает грядущее. В стереоскопической игре “тайной симметрии” — Гойтисоло говорит о “призматическом видении” Памука — роман постоянно отсылает не только к прошедшему, но и к будущему времени, а в одной из глав первой части, в очередном вставном рассказе одного из полуконспиративных персонажей разворачивается картина утопического государства завтрашнего дня.
Метафоры тайного сокровища и неотступного — то скрытого, то явного, а то и ложного — двойника, перекличка облика и отображения, города и карты, игра снов и зеркал, а в конце концов жизни и искусства в смене их сходств и различий (“Все убийства, как и все книги, повторяют друг друга”, — говорит Джеляль) — сквозные мотивы “Черной книги”. Так, одно из навязчивых видений Джеляля — “третий глаз” (“…глаз — это человек, которым я хотел бы быть”). Эта образная нить — Гойтисоло вспоминает в связи с Памуком иллюзионистскую архитектуру борхесовских новелл и сервантесовского романа — дает и чисто сюжетные узлы (скажем, представленный легковерным журналистам из Би-би-си макабрный театр исторических манекенов в заключительных главах первой части или подпольный публичный дом, где каждая из обитательниц изображает турецкую кинозвезду, соответственно, выступавшую некогда в нашумевшем кинохите в роли девицы легкого поведения). Но развиваются эти метафоры и в более общем плане — как своего рода философия романного письма. Здесь Памук повествовательными средствами разыгрывает, доводя до гротеска, некоторые идеи хуруфизма, своего рода исламской каббалистики с ее идеей соответствий между чертами внешнего образа (обликом места, лицом человека), буквами арабского алфавита и божественным строем мира в его пространственном и временном целом. В главе “Тайна букв и забытая тайна” символическая значимость любого предмета, имени, жеста, поступка вырастает перед героем до циклопического наваждения, угрожая ему утратой разума.
Вероятно, самая блистательная находка Памука здесь — замечательно воссозданный им в хронологической многослойности и социальной полифонии образ Стамбула. Гойтисоло верно замечает: подлинный главный герой памуковского романа — город. И какой! Город-символ, разорванный, как всякий символ, надвое между Европой и Азией. Палимпсест трех тысячелетий. Столица четырех империй от Римской до Османской, включая средневековую Латинскую, основанную крестоносцами. Странствия героев по пространству стамбульских кварталов, по векам истории, этапам собственной жизни, часам изменчивого дня — особое и увекательнейшее измерение “Черной книги”. Уверен, ее будущие издания еще снабдят особым атласом и путеводителем, но уже и для сегодняшних читателей памуковский Стамбул вошел в особую литературно-историческую географию наряду с гамсуновской Кристианией и Парижем Пруста, Бретона или Кортасара, борхесовским Буэнос-Айресом, беньяминовским или набоковским Берлином и милошевским Вильно. Не случайно одна из финальных, символически нагруженных сцен романа — конкурс на лучшее изображение достопримечательностей и красот Стамбула, иронически рассчитанный опять-таки на глаз иностранца. Картины размещены в зале городского увеселительного заведения. Первую премию получает участник, придумавший повесить на противоположной стене гигантское зеркало. И очень скоро зрители замечают, что образы в зеркале живут своей жизнью — сложной, непредсказуемой и грозной…
Борис Дубин
Айлын посвящается
Согласно рассказанному Ибн Араби якобы реальному случаю, его товарищ, бродячий дервиш, вознесенный духами на небо, сразу достиг легендарной горы Каф и увидел, что она со всех сторон окружена змеями. Известно, что нет такой горы, как и нет змей вокруг нее.
Энциклопедия ислама
Часть первая
Как Галип впервые увидел Рюйю
Не пользуйтесь эпиграфами, ибо они убивают тайну написанного.
Адли
Коль суждено тайне погибнуть, убей сам и тайну, и лжепророка, ее сотворившего.
Бахти
В приятной теплой полутьме комнаты Рюйя, уткнувшись в подушку, спала под покрывавшим всю кровать голубым в клеточку одеялом, складки которого образовывали мягкие холмы и тенистые долины. Снаружи в комнату проникали первые звуки зимнего утра. Шуршание шин редких автомобилей, скрип старых автобусов, звяканье поднимаемых и опускаемых на мостовую кувшинов салепщика, работающего в паре с пекарем, свистки распорядителя на стоянке маршрутных такси. По комнате разливался зимний серый свет, оттеняемый синими занавесками. Галип сонно посмотрел на видневшуюся из-под одеяла голову жены: подбородок ее тонул в пуховой подушке. Он видел только верхнюю часть лица, на котором проступало загадочное выражение, побуждающее с испугом задуматься: какие необычные мысли крутятся сейчас в этой голове? В одной из статей Джеляль писал: “Память — это сад…” У Галипа в уме тогда мелькнуло: “Сады Рюйи, сады Рюйи… — но он тут же оборвал себя: — Не думай, не думай: начнешь ревновать!” Однако сейчас, глядя на лицо жены, он задумался.
Он хотел бы прогуляться под ивами, акациями и вьющимися розами в запретном для него саду памяти Рюйи, погруженном в покой сна… Хотя и испытывал некий страх перед теми, с кем мог там встретиться: “Ааа… и ты здесь, привет!” Кроме неприятных лиц, о которых он знал и встреча с которыми его не удивила бы, он мог, к своему огорчению, наткнуться на тени мужчин, о существовании которых не подозревал: “Простите, а вы откуда знаете мою жену?” — “Ну как же! Мы познакомились три года назад в вашем доме… в лавке Алааддина, когда она покупала зарубежный журнал мод… в школе, куда вы ходили вместе… у входа в кинотеатр, вы еще держались за руки…” Нет, наверно, все же память Рюйи не так перенаселена и беспощадна; возможно даже, в единственном освещенном солнцем уголке темного сада своей памяти Рюйя вышла на лодочную прогулку с Галипом. Через полгода после того, как семья Рюйи приехала в Стамбул, оба они, Галип и Рюйя, одновременно заболели свинкой. Мать Галипа и красивая мать Рюйи, тетя Сузан, иногда возили их в трясущихся по мощеным дорогам автобусах в Бебек или Тарабью покататься на лодке. В те времена было много болезней, но мало лекарств: считалось, что детям, болеющим свинкой, полезен чистый воздух Босфора. Утром море было спокойным, лодка белой, лодочник, всегда один и тот же, дружелюбным. Мама и тетя садились на корму лодки, а Рюйя и Галип — рядышком на носу, скрытые от матерей могучей спиной лодочника. Море медленно колыхалось под их спущенными в воду ногами с одинаково тонкими лодыжками; они смотрели на водоросли, радужные пятна мазута, мелкую полупрозрачную гальку и куски газеты на ней с четким шрифтом; они высматривали там имя Джеляля.
В день, когда Галип впервые увидел Рюйю, за полгода до того, как они заболели свинкой, он сидел на табуретке, поставленной на обеденный стол, а парикмахер стриг его. В ту пору высокий усатый парикмахер Дуглас по будним дням приходил к ним домой и брил Дедушку. Как раз тогда перед лавками Араба и Алааддина построили кофейни, контрабандисты продавали нейлоновые чулки, в Стамбуле появилось много “шевроле” 56-й модели, а Галип пошел в школу и пять дней в неделю внимательно читал статьи Джеляля за подписью Селим Качмаз на второй странице газеты “Миллиет”; читать Галип научился не тогда; читать и писать его научила Бабушка двумя годами раньше: они садились на угол обеденного стола, и Бабушка хриплым голосом объясняла самое большое из чудес — как бьются друг о друга буквы; Бабушка выдыхала дым сигареты “Бафра”, вечно торчавшей в уголке ее рта, от дыма у внука слезились глаза, а громадного размера лошадь в букваре становилась голубой и расплывалась. Эта огромная лошадь, надпись под которой удостоверяла, что она лошадь, была больше костлявых лошадей, впряженных в повозки водовоза и жулика-старьевщика. Галипу хотелось капнуть на изображение этой крепкой лошадки волшебным эликсиром, который, попав на рисунок, оживит его, однако позже, когда ему не разрешат пойти сразу во второй класс и он по тому же букварю с лошадью будет учиться читать и писать еще и в школе, он сочтет это свое желание глупостью.
Если бы Дедушка тогда, как обещал, принес чудодейственное лекарство в бутылке гранатового цвета, Галип плеснул бы чудесную жидкость на страницы старых пыльных журналов “Иллюстрасьон”, заполненные фотографиями цеппелинов, пушек и лежащих в грязи убитых в первой мировой войне; на открытки, присланные дядей Мелихом из Парижа и Марокко, на вырезанные Васыфом из газеты “Дюнья” снимки орангутангов, кормящих детенышей, на лица странных людей, тоже вырезанные из газет, но уже Джелялем. Однако Дедушка теперь не выходил никуда, даже в парикмахерскую, а сидел весь день дома. Одевался он так же, как в те дни, когда еще выходил на улицу: в старый, с широкими лацканами, английского покроя пиджак, свинцового, как и его отрастающая за воскресенье щетина, цвета, потертые брюки и чиновничий, как называл отец, галстух-шнурок. Мать произносила не “галстух”, а “галстук”, потому что ее семья была богаче. Мать с Отцом говорили о Дедушке, как говорят о старых деревянных домах, с которых каждый день осыпается кусочек штукатурки; потом, когда, забыв про Дедушку, родители начинали громко спорить между собой, они поворачивались к Галипу: “Иди наверх, поиграй”. — “Мне подняться на лифте?” — “Нет, один на лифте не езди!”, “Один в лифт не садись!” — “Можно мне поиграть с Васыфом?” — “Нет, он сердится!”
Васыф был глухонемой, он прекрасно понимал, что, ползая по полу, я играю в “потайной ход” и, пробираясь под кроватями, оказываюсь в конце пещеры, в мрачном подземелье под домом; я — солдат и бесшумно, как кошка, крадусь по туннелю, прорытому к окопам врага; Васыф не сердился, но кроме меня и Рюйи, которая появилась позже, никто не знал этого. Иногда мы с Васыфом подолгу смотрели из окна на трамвайные линии. Одно окно эркера нашего бетонного дома выходило на мечеть — один мир; другое на женский лицей — совсем другой мир; между этими двумя мирами находились полицейский участок, высокий каштан, перекресток и бойко торгующая лавка Алааддина. Мы смотрели на входящих и выходящих из лавки, показывали друг другу проезжающие машины, и Васыф вдруг начинал волноваться и издавал страшные хриплые звуки, словно во сне схватился с дьяволом, а я всякий раз чего-то пугался. Дедушка с Бабушкой сидели друг против друга недалеко от нас, слушая радио и дымя сигаретами, как две трубы; Дедушка, одна нога которого покоилась на низенькой скамеечке, говорил: “Васыф снова напугал Галипа”, а Бабушка без всякого интереса, по привычке, спрашивала: “Сколько вы там машин насчитали?” Но не слушала моего ответа о числе “доджей”, “паккардов”, “де сото” и новых “шевроле”.
Радиоприемник, на котором стояла фигурка спокойной пушистой, совсем не турецкой собаки, был постоянно включен, и Бабушка с Дедушкой с утра до вечера слушали турецкую и европейскую музыку, известия, рекламу банков, одеколонов и лотерей и без умолку разговаривали. Они частенько жаловались на сигареты, которые не выпускали изо рта, — так жалуются на привычную непрекращающуюся зубную боль — и обвиняли друг друга в том, что никак не могут бросить курить; когда один заходился в кашле, другой с победным и радостным видом, впрочем быстро сменявшимся беспокойством и гневом, говорил: “Видишь, моя правда, надо бросать!” А тот, кто кашлял, нервно парировал: “Ради Всевышнего, отвяжись, только и осталось радости-то, что сигареты! — А потом добавлял почерпнутое из газет: — Говорят, они успокаивают нервы!” После этого Дедушка и Бабушка некоторое время молчали, и было слышно тиканье стенных часов в коридоре, но длилось это недолго. Они разговаривали и во время чтения шуршащих газет, и во время послеобеденной игры в карты, а когда вечером собирались родственники, чтобы вместе поужинать и послушать радио, Дедушка, огорченный очередной статьей Джеляля, говорил: “Может, он образумился бы, если б ему разрешили подписываться своим именем”. — “Ведь взрослый человек, — вздыхала Бабушка и с выражением искреннего любопытства задавала, словно в первый раз, вопрос, который задавала всегда: — Интересно, он так плохо пишет потому, что ему не разрешают подписываться своим именем, или ему не разрешают подписываться своим именем потому, что он так плохо пишет?” — “Во всяком случае, — подхватывал Дедушка, — благодаря тому, что ему не разрешают ставить свою подпись под статьями, мало кто понимает, что он позорит именно нас”. Это было их единственное утешение. “Никто не понимает! Разве кто-нибудь когда-нибудь говорил, что он пишет о нас?” — убежденно подтверждала Бабушка, но даже Галип улавливал, что доля сомнения в ее словах все же есть. Однажды, когда он уже стал получать еженедельно сотни писем от читателей, Джеляль слегка подредактировал и опубликовал одну из старых статей — на сей раз под своим громким именем; одни говорили, что он сделал это, так как у него иссякло воображение, другие — что из-за женщин и политики у него нет времени, а третьи — что он просто ленив. Дедушка с видом посредственного актера, повторяющего в сотый раз надоевшую и оттого фальшиво звучавшую реплику, возмущался: “Кто же не знает, что в статье “Дом” он пишет именно о нашем доме!” Бабушка молчала.
Дедушка начал рассказывать сон, который впоследствии будет ему часто сниться. Сон Дедушки был, как и те истории, которые Бабушка с Дедушкой рассказывали друг другу целый день, голубого цвета; так как в продолжение сна не переставая шел синий дождь, у Дедушки быстро росли волосы и борода. Терпеливо выслушав сон, Бабушка говорила: “Скоро придет парикмахер”. Но Дедушку это не радовало: “Уж очень он много болтает и много вопросов задает!” Несколько раз Галип слышал, как после пересказа голубого сна и разговора о парикмахере Дедушка тихо говорил: “Надо было строить другой дом и в другом месте. Этот оказался несчастливым”.
Позднее, когда они, продав, этаж за этажом, дом Шехрикальп, переехали в новый, похожий на все окружающие, где рядом с ними жили мелкие торговцы готовой одеждой, где размещались кабинеты гинекологов, делающих подпольные аборты, и страховые конторы, всякий раз проходя мимо лавки Алааддина и глядя на уродливый, мрачный старый дом, Галип думал: почему Дедушка так сказал? В то время Галипу казалось, что “несчастье” в Дедушкином мозгу связывалось с отъездом за границу старшего сына, бросившего жену с ребенком, и его возвращением в Стамбул с новой женой и дочерью (Рюйей); Галип догадывался об этом, так как видел, что Дедушке вообще не нравится эта тема и не нравится вопрос: “Когда ваш старший возвращается из Африки?”, который неизменно, скорее по привычке, чем из любопытства, задавал во время бритья парикмахер, — дяде Мелиху потребовались долгие годы на то, чтобы вернуться домой — сначала из Европы и Африки в Турцию, а потом — из Измира в Стамбул.
Когда начинали строить этот дом, дядя Мелих еще был в Стамбуле; Джеляль рассказывал, что отец Галипа и его братья приходили на стройку из принадлежащей им аптеки в Каракёе и кондитерской в Сиркеджи, где они продавали сладости, а потом, не выдержав конкуренции с локумами и прочими изделиями Хаджи Бекира, стали торговать вареньем из айвы, инжира и вишен, которое варила и разливала по банкам Бабушка; туда же повидаться с родственниками приходил дядя Мелих; ему еще не было тридцати, в своей адвокатской конторе он чаще устраивал скандалы, чем занимался практикой, а на страницах старых дел рисовал карандашом пароходы и необитаемые острова; под вечер, появившись в Нишанташи, он снимал пиджак, галстук и включался в работу, чтобы подстегнуть рабочих, которые расслаблялись к концу рабочего дня. Как раз в это время дядя Мелих начал говорить, что необходимо кому-то поехать во Францию и Германию, чтобы изучить кондитерское дело в Европе, заказать красочную бумагу для упаковки засахаренных каштанов, договориться с французами о совместном производстве разноцветного пенящегося банного мыла, приобрести по дешевке — коль скоро в Европе и Америке свирепствует кризис и фабрики разоряются одна за другой — необходимое оборудование, а также купить рояль для тети Хале и показать глухонемого Васыфа хорошему отоларингологу и психоневрологу. Через два года Васыф и дядя Мелих отбыли в Марсель на румынском пароходе (“Тристана”); Галип видел этот пароход на пахнувшей розовой водой фотографии из Бабушкиной коробки, а через восемь лет Джеляль прочитал в газетных вырезках Васыфа сообщение о том, что “Тристана” затонула, напоровшись на блуждающую мину. К моменту отъезда дяди Мелиха строительство дома было закончено, но в него еще не переехали. Вернувшийся год спустя уже один и поездом (на вокзал в Сиркеджи) Васыф “разумеется” оставался глухим и немым (Галип долгое время не мог разгадать причину и тайну этого многозначительного “разумеется”, на котором всегда делала упор тетя Хале), но зато в руках он крепко держал аквариум с японскими рыбками; первое время Васыф не мог оторваться от рыбок, когда он смотрел на них, у него перехватывало дыхание, а иногда на глаза наворачивались слезы; и через пятьдесят лет Васыф будет так же наслаждаться внуками внуков этих рыбок. Джеляль с матерью в то время жили на третьем этаже, но, поскольку надо было посылать деньги дяде Мелиху, чтобы он мог продолжать свои коммерческие дела в Париже, они сдали квартиру какому-то армянину, а сами перебрались в крохотное помещение под крышей, которое поначалу использовалось как кладовка, а потом было превращено в подобие квартиры. Когда из Парижа от дяди Мелиха все реже стали приходить письма с описанием сладостей и пирожных и способов изготовления мыла и одеколонов, а также фотографиями артистов и балерин, жующих эти сладости и пользующихся этой парфюмерией, когда уменьшилось количество посылок с мятной зубной пастой, засахаренными каштанами, образцами шоколада с ликером, игрушечными пожарными машинами и матросской шапочкой, мать Джеляля решила переехать с сыном к своему отцу. Утвердилась она в своем намерении вернуться в деревянный дом в Аксарае, принадлежащий ее матери и отцу, мелкому служащему в фонде недвижимости, после того, как началась мировая война, и дядя Мелих прислал им из Бенгази открытку, на которой был изображен минарет странной мечети и самолет. После этой коричнево-белой открытки, где он сообщал, что дороги возвращения на родину заминированы, он прислал другие, черно-белые, из Марокко, куда отправился уже после войны. Потом пришла открытка, на которой был изображен раскрашенный от руки колониальный отель, послуживший съемочной площадкой для американского фильма, где торговцы оружием и шпионы избивали женщин из бара; из этой открытки Бабушка и Дедушка узнали, что дядя Мелих женился на турчанке, с которой познакомился в Марракеше, что невестка происходит из рода Мухаммеда и что она очень красивая. (Много позже, определив страны по флагам, которые развевались над балконом второго этажа отеля, Галип, в очередной раз разглядывая открытку и размышляя так же, как Джеляль в статье “Бандиты Бейоглу”, решил, что один из номеров этого отеля цвета крема для пирожного является местом, где было “брошено семя” Рюйи.) Когда через шесть месяцев после этого пришла открытка из Измира, никто не мог поверить, что ее прислал дядя Мелих: считалось, что он уже не вернется в Турцию; ходили сплетни, что дядя Мелих с женой приняли христианство, что они примкнули к миссионерам, направляющимся в Кению, и там, в долине, где львы охотятся на трехрогих оленей, построили храм секты, объединяющей крест и полумесяц. А один сплетник, знакомый с измирскими родственниками невестки, сообщил, что дядя Мелих в результате мошеннических операций (торговля оружием, взятка какому-то королю), которые он провернул в Северной Африке во время войны, стал миллионером, что он, не в силах противиться капризам легендарной красавицы жены, собирается с ней в Голливуд, где ее, как они полагали, ждет слава, и что фотографии невестки печатаются в арабских и французских журналах и т. п. А дядя Мелих тем временем прислал открытку, и она неделями гуляла по этажам дома и в результате была исцарапана в разных местах ногтями, словно денежная купюра, в подлинности которой сомневаются, и в этой открытке писал, что умирает от тоски по родине — так он объяснил их решение вернуться в Турцию. “В настоящий момент” дела у них идут неплохо, он ставит на новую, современную ногу бизнес тестя, занимающегося торговлей инжиром и табаком. Вскоре пришла еще одна открытка, где путано говорилось о проблемах с акциями; она была истолкована на каждом этаже по-своему, и из-за этих акций вся семья оказалась вовлеченной в ссору. Прочитав эту открытку будучи взрослым, Галип понял, что дядя Мелих не таким уж непонятным языком сообщал, что собирается в недалеком будущем вернуться в Стамбул и что у него родилась дочь, но имени ей еще не дали.
Бабушка втыкала открытки по краям зеркала в буфете, в котором хранился ликерный набор; на одной из них Галип впервые прочитал имя Рюйи. Эти открытки с изображениями церкви, моста, моря, башни, корабля, мечети, пустыни, пирамиды, гостиницы, парка и различных животных, складывались во вторую раму вокруг зеркала и время от времени вызывали гнев Дедушки; здесь же находились и сделанные в Измире фотографии Рюйи в младенчестве и в детстве. Галипа тогда не столько интересовала дочь дяди (по-новому, кузина), как говорили, его ровесница, сколько тетя Сузан из рода Мухаммеда, которая печально смотрела в камеру, раздвинув рукой сетку у входа в черно-белую пещеру, где в будоражащей воображение, пугающей глубине находилась ее дочь Рюйя. Фотографии Рюйи долго путешествовали из рук в руки, и в конце концов все мужчины и женщины поняли, что там, внутри пещеры, скрывается красота. Чаще других в семье обсуждался вопрос о времени прибытия дяди Мелиха с семьей в Стамбул и о том, на каком этаже они будут жить. Мать Джеляля, вышедшая замуж за адвоката, умерла молодой от болезни, которую врачи не сумели установить; Джеляль после ее смерти не в силах был жить в Аксарае, в доме с пауками, и по настоянию Бабушки вернулся в дом Шехрикальп и поселился в мансарде. Он писал о футбольных матчах, пытаясь разобраться в интригах вокруг футбола, рассказывал о таинственных и искусных преступлениях смельчаков из баров, притонов и публичных домов в закоулках Бейоглу, составлял кроссворды, где черных клеточек всегда было больше, чем белых; когда его патрон не мог прийти в себя после вина с наркотиком, писал за него продолжение приключенческого романа; имя Джеляля можно было встретить в рубриках “Читаем вашу судьбу по руке”, “Толкование снов”, “Ваше лицо — ваша личность”, “Ваш зодиакальный знак сегодня” (в этой рубрике впервые стали помещать приветы родственникам, знакомым, а по некоторым утверждениям, и любимым) и “Хочешь — верь, хочешь — не верь”; если оставалось время, Джеляль писал рецензии на последние американские фильмы, которые смотрел в кинотеатрах, куда его пускали бесплатно; всю эту работу он делал для газеты, где впоследствии будет — поначалу под псевдонимом — вести постоянную рубрику; говорили, что если он и дальше будет жить в доме с родственниками, то при таком усердии сможет заработать журналистикой достаточно денег и сможет даже жениться. Однажды утром, увидев, как брусчатку вдоль трамвайных путей бессмысленно покрыли асфальтом, Галип подумал, что “несчастье”, о котором говорил Дедушка, каким-то образом связано с ужасной теснотой в доме, с чем-то неясным, нелогичным и пугающим. Будто назло тем, кто не принимал всерьез его открыток, в Стамбул вернулся дядя Мелих: он прибыл поздно вечером (не сообщив заранее о приезде) с красивой женой, красивой дочерью, чемоданами, сундуками и, естественно, поселился в мансарде, где жил Джеляль.
Ночью, перед тем как Галип опоздал в школу, он видел во сне свое опоздание: он ехал в автобусе, рядом с ним сидела красивая незнакомая девочка с голубыми волосами; автобус увозил их от школы, где предстояло прочитать последние страницы букваря. В тот день Отец тоже поздно пошел на работу. Они завтракали; косые лучи утреннего солнца освещали стол, покрытый скатертью, похожей на бело-голубую шахматную доску; Мать с Отцом говорили о поселившихся вчера в мансарде с таким безразличием, словно речь шла о мышах, которые обосновались в перекрытиях дома, или о привидениях и джиннах — любимая тема прислуги Эсмы-ханым. Галипу не хотелось думать ни о приехавших родственниках, ни о том, что он проспал и не пошел в школу. Он отправился на этаж Бабушки и Дедушки, но там парикмахер, брея не выглядевшего очень счастливым Дедушку, как раз спрашивал о тех, в мансарде. Открытки, прикрепленные к буфетному зеркалу, разлетелись по полу, в комнате появились незнакомые и непонятные предметы; Галип уловил новый запах, который он так полюбит потом. Вдруг ему захотелось увидеть страны, изображенные на открытках. И красивую тетю, фотографии которой он видел. Его охватило желание поскорее вырасти и стать мужчиной! Он заявил, что хочет постричься, Бабушка обрадовалась, но болтун-парикмахер ничего не понял: он усадил Галипа не в Дедушкино кресло, а на табурет, поставленный на обеденный стол. К тому же белая накидка, которую парикмахер, сняв с Дедушки, крепко повязал ему, была слишком велика: мало того, что она душила его, она еще свисала ниже колен, совсем как девчачья юбка. Потом, уже после их женитьбы через — как он подсчитал — 19 лет 19 месяцев и 19 дней после их первой встречи, глядя иногда по утрам на утонувшую в подушке голову жены, спящей рядом, Галип чувствовал, что голубизна одеяла, укрывавшего Рюйю, вызывала у него такое же беспокойство, как та, белая до голубизны, накидка, но жене он об этом никогда ничего не говорил; возможно, потому, что знал: Рюйя не будет менять одеяло по такой дурацкой причине.
Галип подумал, что газеты, должно быть, уже лежат под дверью, легко и бесшумно поднялся с постели, но ноги понесли его не в коридор, а на кухню. Чайника на кухне не оказалось, возможно, он был в гостиной, там же, где и заварочный. Судя по тому, что медная пепельница была доверху заполнена окурками, Рюйя снова просидела до утра, читая, а может, и не читая детективный роман. Чайник он нашел в ванной: поскольку напор воды был слабый и невозможно было пользоваться устрашающим сооружением, именуемым “колонка”, воду для всех нужд подогревали в чайнике; чайник же был один, второго они так и не купили. Иногда, перед тем как лечь в постель, они, как Дедушка с Бабушкой и как Отец с Матерью, покорно и вместе с тем нетерпеливо ждали, когда нагреется вода.
Во время одной из ссор, начавшейся словами: “Брось ты эти сигареты”, Бабушка, обвиненная в неблагодарности, заявила Дедушке, что хотя бы раз в жизни, но она встанет после него. Васыф это видел. Галип слышал и не понял, что Бабушка хотела этим сказать. Джеляль написал что-то на эту тему, но не в том смысле, как говорила Бабушка. Он написал: “Не рожать при свете дня, вставать до рассвета, подниматься с постели раньше мужчины — таковы деревенские обычаи”. Прочитав заключительную часть этой статьи, где Джеляль описывал в точности церемонию утреннего подъема Бабушки и Дедушки (сигаретный пепел на одеяле, зубные протезы, лежащие в стакане с зубными щетками, привычный просмотр газетных объявлений о смерти), Бабушка сказала: “Стало быть, мы деревенские!” А Дедушка добавил: “Чтобы он понял, что такое “деревенские”, надо кормить его по утрам чечевичной похлебкой!”
Галип полоскал чашки, искал чистую вилку, нож и тарелку, доставал из пропахшего бастурмой холодильника похожую на пластмассу брынзу и маслины, брился, подогрев в чайнике воду; он хотел шумом разбудить Рюйю, но не получилось. Потом он глотал ненастоявшийся чай, ел черствый хлеб и маслины с тимьяном, сонно читал пахнувшую типографской краской газету, которую, достав из-под двери, положил рядом с тарелкой, и думал о том, что вечером они могли бы пойти к Джелялю или в кинотеатр “Конак”. Дойдя до статьи Джеляля, он решил прочитать ее вечером, когда вернется из кино; глаза, независимо от его воли, выхватили первое предложение статьи, но он без колебаний отодвинул от себя газету, оставил ее раскрытой на столе, встал, надел пальто и почему-то снова зашел в спальню. Сунул руки в карманы, полные табачных крошек, мелочи и использованных билетов; некоторое время молча, внимательно и почтительно смотрел на жену. Потом повернулся, тихонько прикрыл за собой дверь и вышел.
Лестница, застланная только что вытряхнутыми половиками, пахла мокрой пылью и грязью. Воздух на улице тоже был грязный, темный от дыма — дома топили углем и мазутом. Было холодно; выдувая изо рта облачка пара, он прошел между сваленными на землю кучами мусора и встал в длинную очередь на стоянке маршрутного такси.
На противоположной стороне улицы старик в пиджаке с поднятым воротником выбирал у лоточника пирожки с мясом и сыром. Неожиданно для себя Галип выскочил из очереди, побежал за угол, всучил деньги газетчику, пристроившемуся у двери дома, взял газету “Миллиет” и, сунув ее под мышку, вернулся на место. Как-то Джеляль язвительным тоном копировал одну из своих престарелых почитательниц: “Мы с Мухарремом так любим ваши статьи, Джеляль-бей, что иногда покупаем сразу два экземпляра “Миллиет”!” Тогда они смеялись вместе — Галип, Рюйя и Джеляль. После долгого ожидания, изрядно промокнув под начавшимся дождем, Галип, толкаясь, влез в маршрутку, пахнущую влажной одеждой и табаком; убедившись, что общей дискуссии в машине не затевается, он старательно и с удовольствием, как истинный газетолюб, сложил газету до размера статьи в рубрике на второй странице, рассеянно посмотрел в окошко и начал читать свежее творение Джеляля.
(Продолжение — в бумажной версии)