(Перевод с польского К. Старосельской)
Вислава Шимборская
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 1999
Вислава Шимборская
Необязательное чтение
Перевод с польского К. СТАРОСЕЛЬСКОЙ
От автора
Толчком, побудившим меня взяться за эти заметки, послужила присутствующая в каждом литературном журнале рубрика “Книги, присланные в редакцию”. Нетрудно было заметить, что лишь ничтожный процент упоминавшихся там книг попадал затем на письменный стол рецензента. Преимущество отдавалось самой свежей беллетристике и публицистике. Меньше шансов имели переиздания классиков и мемуары. Почти никаких — монографии, антологии, словари. И уж совсем не могли рассчитывать на отклик научно-популярные книги и разного рода справочники. По-иному обстояло дело в книжных магазинах: большая часть (если не все) усердно рецензируемых книжек месяцами валялась на полках и в конце концов отправлялась в макулатуру, между тем как внушительное количество книг, не дождавшихся ни оценки, ни обсуждения, ни рекомендаций, расходилось молниеносно. И мне захотелось уделить немного внимания именно этой литературе. Поначалу я намеревалась сочинять настоящие рецензии, то есть в каждом отдельном случае определять характер книги, причислять ее к тому или иному направлению, ну и, конечно, оценивать, чем она лучше или хуже других. Однако быстро поняла, что писать рецензии не сумею, да и не испытываю желания. Что по сути дела я — читатель-дилетант, не обремененный необходимостью постоянно давать оценки, и таковым хочу оставаться. Книга может меня глубоко взволновать, а может всего-навсего стать предлогом для свободных ассоциаций. Так что прав будет тот, кто назовет мои заметки фельетонами. Тот же, кто вздумает настаивать на “рецензиях”, только меня против себя восстановит.
И еще я хочу кое в чем признаться. Не опасаясь прослыть старомодной, скажу, что чтение книг — прекраснейшее из развлечений, которое придумало для себя человечество. Homo ludens танцует, поет, выразительно жестикулирует, принимает позы, наряжается, пирует и устраивает изощренные церемонии. Я не умаляю важности подобных забав — без них жизнь была бы невероятно однообразной и человек чувствовал бы себя одиноким. Однако все эти забавы — действия совместные, от которых более или менее ощутимо попахивает коллективной муштрой. А Homo ludens с Книгой — свободен. По крайней мере настолько, насколько можно быть свободным. Он сам для себя устанавливает правила игры, руководствуясь лишь собственным любопытством. Он позволяет себе читать как умные книжки, из которых что-то узнаёт, так и глупые, ибо и в них содержится некая информация. Он волен одну книжку не дочитать до конца, а вторую с конца начать и потом вернуться к началу. Он волен захихикать в совершенно неподходящем месте или вдруг задержаться на словах, которые запомнит на всю жизнь. Он, наконец, волен — чего не может ему предложить никакое другое развлечение — послушать, о чем рассуждает Монтень, или на минутку заскочить в мезозой.
А. Дзяк и Б. Каминский
Несчастные случаи в доме
Медицинское издательство, 1970
Пребывание в доме дьявольски опасно: на каждом шагу нас подстерегает гибель или увечье. Надо еще добавить, что чем больше в доме дарованных цивилизацией удобств, тем больше вероятность несчастного случая. Спокойнее всего жилось в пещере, да и то лишь при условии, что в отсутствие увлекшегося охотой хозяина туда не вломится саблезубый тигр. Брошюра А. Дзяка и Б. Каминского (издательство, экономя литеры, не сообщает полных имен) готовит нас к разнообразным неожиданностям и учит оказывать первую помощь. Давая инструкции, авторы настолько увлеклись, что вышли далеко за пределы обозначенной в заглавии темы. Кроме несчастных случаев в доме, они обсуждают таковые во дворе, в лесу и на реке. И наконец, завершают свой полезный труд главой “Как поступать в случае массовых ранений (стихийное бедствие, атомная атака)”. Читатель потрясен: подобного финала никто не ожидал от книжонки, на обложке которой яркими красками изображен домик, стоящий на забинтованной ножке. Однажды на встрече с читателями меня спросили, почему я пишу не о художественной литературе, а о разных пособиях и научно-популярных книгах. Тогда я ответила, что публикации такого рода никогда не заканчиваются ни хорошо ни плохо и как раз это мне в них больше всего и нравится. Теперь же я вижу, что придется пересмотреть свое суждение. У меня уже нет никакой уверенности в том, что в данный момент с печатных станков не сходит пособие об уходе за грудными младенцами, главный упор в котором автор делает на конец света.
Настенный календарь на 1973 год
Ксёнжка и ведза, 1972
А почему бы не написать пару слов о настенном отрывном календаре? Это ведь тоже книга, притом толстая — меньше 365 страниц в ней быть не может. Распространяется она через киоски тиражом три миллиона триста тысяч экземпляров — стало быть, бестселлер из бестселлеров. От издателей требует необычайной четкости, поскольку в издательском плане ее нельзя передвинуть на год или полтора. А от корректоров — высочайшего профессионализма, ибо мельчайшая ошибка может взбудоражить умы. Страшно даже представить себе две среды на одной неделе или именины Ежи в день святого Иосифа. Календарь — не научный труд, к которому традиционно прилагаются замеченные опечатки. И не поэтический сборник, где корректорские ошибки сходят за каприз вдохновения. Уже из одного этого ясно, что мы имеем дело с совершенно особым изданием. Но это еще не все. Календарям суждено постепенное изничтожение путем отрывания листочков. Нас переживут миллионы книг, среди которых немало плохо написанных, бессмысленных, устаревших. Календарь же — единственная книга, которая не намерена нас переживать, не претендует на синекуру на библиотечной полке: она заведомо недолговечна. В силу своей скромности она даже не мечтает, что будет внимательно, листок за листком, прочитана, и лишь на всякий случай наполнена содержательным текстом. В календаре всего понемногу: приходящиеся на данный день годовщины исторических событий, припевки, афоризмы, анекдоты (к случаю, разумеется!), статистические данные, загадки, предостережения типа “Курение опасно для здоровья” и перечень методов борьбы с домашними насекомыми. Страшная мешанина, жуткие диссонансы — возвышенность истории соседствует с серостью буден, сентенции философов соперничают с рифмованными предсказаниями погоды, жизнеописания героев великодушно мирятся с практическими советами тетушки Клементины… Кого-то это возмущает — ну и пожалуйста; нас тут, в Кракове (а стало быть, в кругах, что ни говори, близких к королевским усыпальницам), многосторонность календаря умиляет. Больше того: я, например, улавливаю его потаенное сходство с лучшими произведениями мировой литературы; мне кажется, календарь — родственник эпоса, незаконное дитя… И когда под одной датой (хоть бы она ни с чем дурным не была связана!) я наткнулась на отрывок из собственного стишка, я приняла этот факт с меланхолическим смирением. На обороте оказался рецепт творожной запеканки по-венски: полкило творога, ложка картофельной муки, стакан сахару, шесть ложек сливочного масла, четыре яйца, пряности, изюм. Заканчивая этим изюмом, желаю своим Великодушным Читателям счастливого Нового года!
Псевдо-Платон
Алкивиад и другие диалоги, а также определения
“Библиотека классиков философии”. ПВН, 1973
Великие писатели отбрасывают тень сразу в двух направлениях. Одной тенью они заслоняют своих предшественников, другой — эпигонов. Даже образованный человек не обязан помнить, что сократовские диалоги до Платона писали Алексамен, Симмий, Кебет, Критон, Евклид из Мегары, Стилпон и еще несколько других. Немногое также известно об эпигонах Платона. Тут, однако, дело обстоит одновременно и проще и сложнее. Проще потому, что последние, отказавшись от собственного авторства и подделываясь под старика Платона, заранее обрекли себя на забвение. А сложнее — поскольку некоторые тексты оказались умелым подражанием и долгое время считались подлинниками. По правде говоря, только в XIX веке корпус сочинений Платона был подвергнут строгой верификации и из него изъяли несколько диалогов, как: а) наверняка не платоновские, б) скорее всего не платоновские… Рассматриваемая книга, великолепно переведенная и откомментированная Леопольдом Регнером, состоит именно из таких текстов. Все они, кроме “Алкивиада I”, появляются на польском языке впервые. В связи с этой книгой было мне, прошу прощения, видение. А именно: я вообразила, будто встречаюсь на улице с Сократом, который заступает мне дорогу с явным намерением поболтать. Пожалуйста, не улыбайтесь иронически. Сократ не всегда искал для бесед мудрецов, часто (даже чересчур часто) он довольствовался простецами, которых легко (возможно, даже чересчур легко) припирал к стенке своим пылким красноречием, они же только ошеломленно лепетали: “Да, Сократ”, “Отнюдь, Сократ”, “Похоже, ты прав, Сократ”. Так что мне привиделось, будто Сократ захотел со мной поговорить, вовсе не от мании величия; пожалуй, только следовало бы временно сменить пол, ибо философ не имел обыкновения зацеплять женщин. Короче, Сократ, сверля меня своими глазками, спрашивает: “Куда ты так спешишь, мой славный Шимборский?” — “Домой, Сократ, — отвечаю я, — дочитывать Псевдо-Платона”. — “Псевдо-Платона? — удивляется Сократ. — Неужто ты хочешь сказать, что читаешь фальшивые произведения Платона?” — “Да, Сократ, именно это я и хочу сказать”. — “А как же ты отличаешь подделку от правды, научи меня, сделай милость, Шимборский!” — “Это совсем не трудно, Сократ. Просто лучшие произведения написаны Платоном, а те, что похуже, — его эпигонами”. — “Стало быть, ты полагаешь, — спрашивает Сократ, и косматый его лик озаряется зловеще-добродушной улыбкой, — что Платон неважнецки писать бы не смог?..” Я уже понимаю, что проваливаюсь с треском, погибаю без надежды на спасение. Мудрец, точно огромный кот, будет играть со мной, как с мышонком, покуда я не уйду, убежденная в том, что гениальный Платон сочинял исключительно посредственные вещи, а “Пир”, “Федр”, “Горгий” и “Государство” были втихую написаны за него самыми тупыми его учениками.
Эверхард Иоганнес Слийпер
Великаны и карлики в мире животных
Ведза повшехна, 1975
Тема книги — анализ взаимозависимости размеров тела и его жизненных функций. Чем меньше животное, тем быстрее у него происходит обмен веществ, что влечет за собой учащение дыхания и пульса, увеличение прожорливости и плодовитости. Если из этого правила и есть исключения, то автор старается отыскать их побочную причину столь же скрупулезно, сколь изучает само правило. Смею предположить, что данный труд не разочарует ни ученых-зоологов, ни дилетантов, интересующихся естественными науками. Однако на пути к знанию им придется испытать немало разочарований. Я, например, до сих пор была уверена, что фантастичность свифтовских лилипутов обусловлена просто тем, что их нет, а нет их потому, что нет. Теперь же я должна смириться с мыслью, что лилипутов этих нет, потому что их существование абсолютно невозможно. А это большая разница, это смертельный удар по самой идее гномов! К такому удару автор примеривается исподволь. Сперва он сообщает, что лилипуты напрасно закармливали Гулливера. Они полагали, что поскольку он в 1728 раз больше взрослого лилипута, то и есть должен во столько же раз больше. Между тем Гулливеру хватило бы 144 лилипутских пайков. А вот самим лилипутам требовалось гораздо больше еды, чем утверждает Свифт. Есть им надлежало не 3, а 36 раз в день, и вес поглощенных продуктов в сумме должен был равняться четверти их собственного веса. Иначе они быстро поумирали бы с голоду (позволю себе заметить, что в таком случае наиболее правдоподобен прожорливый Гном из сказки Конопницкой). Необходимость добывать пищу в столь огромных количествах исключает оседлый образ жизни, нравственное самоусовершенствование и приобретение знаний, ставит под вопрос существование поваров, счетоводов, садовников и архитекторов, не говоря уж о культурном развитии. Человек сумел создать культуру лишь потому, что является сравнительно крупной особью с не слишком быстрым обменом веществ и, соответственно, располагает некоторым запасом свободного времени, без которого о культуре не может быть и речи. Жестокий автор книги, таким образом, отказывает лилипутам в праве на цивилизованное государство. Мало того — он отказывает им в праве жить по-людски. Не лучше обстоит дело с пребыванием Гулливера среди великанов. Такие громадины по целому ряду причин должны были бы обитать в воде и вести себя согласно требованиям окружающей мокрой среды. Короче говоря, человек может быть только Гулливером среди Гулливеров… В утешение добавлю, что лишь при своих — весьма и весьма ограниченных! — видовых размерах человечество сумело, поднатужившись, произвести на свет Свифта и его замечательную сказку.
Вальтер Хаас
Соловьи в бархате и шелках — из жизни великих примадонн
Польское музыкальное издательство, 1975
Еще в XVI веке появление на сцене солидного театра женщины в женской роли было бы сочтено непристойным. Иное дело юноша в дамском платье — скажем, очаровательный Дездемона, путающийся в длинной юбке рядом с Отелло. В опере, возникшей как новый музыкальный жанр в том же столетии, также соблюдались эти сомнительные приличия. Пастушок Дафнис клялся в любви особе отнюдь не противоположного пола, на что пастушка Хлоя отвечал страстным дискантом. Но уже в 1600 году во Флоренции на торжественной премьере “Эвридики” в главной роли выступила дама. Подобный скандал мог произойти лишь вдали от папского Рима, где женщинам еще долго был заказан путь на сцену. С течением времени этот римский запрет становился все более обременительным, ибо опер прибывало, спрос на умеющих петь юношей возрастал, а предложение было невелико, да и всегда оставалась угроза неизбежной мутации голоса. Посему мальчиков стали кастрировать. Чего не сделаешь ради сохранения добрых нравов… С тех пор роли изящных нимф, богинь и пастушек начали исполнять вышедшие из нежного возраста и обросшие жирком инвалиды с нечеловечески прекрасными голосами. За ними охотились все оперные сцены Европы — даже те, на которых недурно прижились женщины. Для представительниц слабого пола кастраты составляли опасную конкуренцию, и певицам частенько приходилось довольствоваться ролями сентиментальных героев-любовников. Это уже смахивало на паноптикум. В некоем лондонском представлении участвовало столько же певиц в панталонах, сколько и кастратов в кринолинах. Слух, возможно, их пенье и услаждало, а вот зрелище, надо полагать, было кошмарное. Когда наконец варварское производство калек прекратилось, у дам появилась возможность отыграться: переняв у кастратов все женские роли, они оставили себе и мужские. Ситуация стала напоминать исходную, только вывернутую наизнанку: теперь к спящей (уже оперной) Дездемоне подкрадывалась Отелло в накладных усах. Такой спектакль еще довелось увидеть Шопену в Париже. Поскольку Отелло была миниатюрна, а Дездемона — с добрую бочку, Шопен страшно боялся, что на подмостках не того задушат. Я всегда им восхищалась за то, что он не поддался на уговоры Мицкевича заняться сочинением опер. Вероятно, у него были и более веские причины сохранять верность фортепьяно, но, кто знает, не сыграла ли тут свою роль его обостренная чувствительность ко всему комическому: композитор хорошо себе представлял, сколь чудовищным может оказаться состав исполнителей, а помешать этому он бы не сумел. И заранее видел себя, несчастного автора, съежившимся в самом темном уголке ложи.
Анна Радклиф
Итальянец, или Исповедальня черных грешников
Выдавництво литерацке, 1977
Во второй половине XVIII века модным литературном жанром в Англии стал роман ужасов, иначе называемый готическим. Романами ужасов зачитывались по тем же причинам, по которым мы любим читать детективы. Действие в них развивалось бойко, а героев за каждым углом поджидала страшная опасность. В декорациях этих романов непременно присутствовали полуразрушенные замки, подземелья, пещеры в горах и непроходимые дебри, в которых гнездились разбойники. Взору их полагалось быть диким, а одежда вызывала отвращение. Нельзя было, конечно, обойтись без злодеев-графов, таинственных кающихся грешников, мстителей, скрывающих лица под капюшоном, и подкидышей. К счастью, у каждого подкидыша имелся особый знак на лопатке или хотя бы медальон, благодаря чему в предусмотренный автором срок бедолага обретал свое подлинное имя и немалое состояние. Весьма приветствовались также призраки, скелеты, зловещие сны и кинжалы, кровь на которых долгие годы казалась свежей. В “Итальянце” присутствуют почти все вышеупомянутые элементы, так что он является достойным представителем своего жанра. А вот будут ли у сегодняшнего читателя бегать мурашки по коже, я, к сожалению, не уверена. Хотя меня лично этот роман глубоко взволновал. В детстве, когда мне было лет восемь или девять, я наткнулась на подобную книгу и проглотила ее с замиранием сердца. Это наверняка был не “Итальянец” (польский перевод сейчас выходит впервые), но что-то очень похожее. Помню ее внешний вид: она выглядела именно так, как должна выглядеть книжка, побывавшая в руках нескольких поколений. Без обложки и титульного листа, с обтрепанными краями, с пожелтевшими отпечатками сотен пальцев, с засушенной фиалкой, с раздавленной много лет назад мухой, с какими-то вычислениями на полях и гравюрами, которые неизвестное мне дитя раскрасило цветными мелками. До сих пор помню, с каким отчаянием я подсчитывала быстро убывающие страницы. И вот настал ужасный момент, когда я прочитала слово “конец”. Под этим словом зияла пустота, которую мне хотелось — любой ценой — чем-нибудь заполнить. И я решила сама написать роман. За дело я взялась энергично, очинила карандаш и раскрыла чистую тетрадку. Над именем героини ломать голову не понадобилось — оно было готово. У меня в памяти застряла подпись под картинкой в каком-то журнале: “Идиллия в саду”. Картинка изображала пару влюбленных на фоне розового куста, но я решила, что Идиллией зовут барышню. Первая фраза моего романа звучала так: “Кареглазая Идиллия с самого рассвета вглядывалась в гаризон, из которого выходил почтальон с письмом от жениха…” Потом сразу начиналось напряженное действие. Кто-то подошел к Идиллии сзади, и чья-то омерзительная лапа тяжело опустилась на ее плечо. На этом месте, увы, текст по неизвестным причинам обрывался. И мне никогда уже не узнать, что должно было быть дальше.
Владислав Чаплинский и Юзеф Длугош
Повседневная жизнь польских магнатов в XVII веке
ПИВ, 1976
Речь идет в основном о первой половине XVII века. Во второй половине наслаждаться повседневной жизнью почти не было времени — ее ритм то и дело нарушала история. В своей книге авторы не рассматривают исторические факты, не определяют меру ответственности польских магнатов за ход событий. Предметом описания и анализа являются резиденции магнатов, внутрисемейные отношения, образ жизни, доходы, исполнение должностных функций, образование и ментальность. Создается впечатление, что, пожалуй, не все в магнатской прослойке было неизбежно и бесповоротно плохо. Разумеется, нехорошо быть магнатом, но не только в Польше — повсюду. И запросы, кругозор, вкусы и манеры у представителей этой прослойки были, в общем-то, повсюду схожи. Не только польские паны теряли золотые подковы, не только они старались перещеголять друг друга в роскоши дворцов, великолепии пиршеств и помпезности погребальных церемоний. Пиры у Конде были не менее безумны, чем у Радзивиллов. Так что на первый взгляд наши магнаты ничем от прочих не отличались. Но тут возникает вопрос: везде ли и все ли были одинаково расточительны? Увы, нет — и в этом месте цепочка сходств начинает рваться. Я где-то читала о пире, заданном генуэзским сенатором в честь Карла VI Габсбурга. Драгоценные блюда, с которых соблаговолил откушать монарх, и кубки, из которых он пил, под звуки фанфар швырялись в море. Жест поистине сарматский, однако продолжение отнюдь не сарматское. В воде были растянуты невидимые сети, благодаря которым назавтра все ценности извлекли из морской пучины. У нас таких сетей не оказалось — в прямом и переносном смысле. Мы чересчур серьезно относились к своим жестам. И еще есть одно отличие, куда печальнее первого. Могу поспорить, что большая часть посуды на генуэзском пиршественном столе, так же как и мебель, наряды, статуи, ковры, музыкальные инструменты, словом, почти все было изготовлено руками местных ремесленников и художников. И хотя не всегда эти люди получали достойное вознаграждение, их ценили и всячески поддерживали. У нас же никто не брал на себя труд позаботиться о развитии отечественных ремесел — все, что только можно было, доставлялось из-за границы. Будь это технически возможно, издалека привозились бы целые, уже построенные дворцы. Весьма вероятно, что образ прибывающего из-за рубежа дворца посещал во сне не одного магната. Шу-шу-шу… через горы, долы и реки, сметая на пути леса, сокрушая убогие городки и нищие деревеньки, приближается и растет на глазах готовенький, с иголочки дворец, весело поблескивая стеклышками в окнах. А во дворце сотня покоев, а в каждом покое персидские ковры, фламандские гобелены, итальянская живопись, а на каждом столе подпрыгивают бокалы венецианского стекла…
Владислав А. Серчик
Иван Грозный
Оссолинеум, 1977
Никколо Макиавелли, автор знаменитого “Государя”, скончался в Италии в 1527 году. Спустя три года на московской земле родился князь Иван IV, будущий русский царь, которого В. А. Серчик в одном месте своей монографии называет “исполнителем” идей Макиавелли. Это, пожалуй, единственное слово в книге, показавшееся мне неубедительным. Но совсем не потому, что Иван “Государя” скорее всего не читал; в конце концов, сколько себя помнит мир, власть имущие никогда не чурались аморальных методов правления, подобных тем, что рекомендует Макиавелли. Применял таковые и Иван Грозный — отчасти по вдохновению, а отчасти — следуя традиции, в которой был воспитан. Впрочем, и сам Макиавелли ничего нового не выдумал; как примеры оправдываемых целью средств, так и уверенность в полном праве властителя на иную, нежели у его подданных, более льготную этику он черпал из окружающей его политической действительности. Макиавелли только упорядочил и рационализировал старинные теоретические методы. Его Государь — человек Возрождения и предтеча просвещенного абсолютизма. Бессовестность, хитрость, жадность, комедиантство и расчетливая подлость — да, все это так, но вместе с тем он образован и здравомыслящ, умеет считаться с фактами и знает цену своим поступкам. Этому правителю все дозволено, но он сам не все себе позволяет — хотя бы потому, что имеет ясное представление о собственных целях. А главная цель у него была — чтобы его государство вызывало всеобщее восхищение. То есть земля должна славиться своим плодородием, а города — изобилием производимых и продаваемых товаров. Поэтому я не считаю, что Макиавелли пришелся бы по душе такой “исполнитель”, как Иван IV. Скорее наоборот: он бы отрекся от каких бы то ни было интеллектуальных связей с Грозным. Разве можно назвать хорошим шахматиста, который, не сумев поставить противнику мат, впадает в ярость и сметает с доски фигуры? В свете циничной теории Макиавелли беспримерная жестокость царя кажется еще более бессмысленной. Она стала причиной опустошения страны, разорения городов и упадка сельского хозяйства, культурного регресса; наконец, на Руси, как нигде и никогда, выросло число разбойников и бродяг. И ожидаемых военных успехов тирания не принесла. Самый крупный успех — завоевание Западной Сибири — был достигнут вовсе не по инициативе царя и безо всякой поддержки с его стороны; заслуга Грозного состояла единственно в том, что он соблаговолил не мешать. Жил он в одиночестве, поскольку окружил себя сворой подпевал. Для человека, который осмеливался противоречить царю, добром это не кончалось, а точнее — кончалось совсем худо. Умерев, Иван оставил Россию отрезанной от Европы, без союзников и практически без наследника — одного из своих сыновей он убил (до сих пор не известно почему), а второй, оставшийся в живых, был слабоумным. Так что вскоре с новой силой разгорелась борьба за престол, продлевая период всеобщей смуты. Un fiasсo, mamma mia, mostruoso e tragico, — простонал бы mezza voce синьор Макиавелли, перевернувшись con brio в могиле.
Зофья Вендровская
100 минут на красоту
Издание четвертое. Спорт и туризм, 1978
Тратить сто минут на собственную красоту? Каждый день? Такую роскошь, пушинка на ветру, ты, имея мужа и детей и при этом работая, не всегда можешь себе позволить. Но даже если бы и смогла — все равно, бегло прочитав книжку, ты убедишься, что ста минутами тут никак не обойтись. Речь идет о двадцати четырех часах в сутки. Мысль о своей наружности не должна покидать тебя, даже когда ты думаешь о чем-то другом. Если ходишь, изволь постоянно следить, как ты ходишь, если сидишь — как сидишь, если лежишь — как лежишь. Даже в очереди стоять, дорогая, следует с пользой для красоты и здоровья. Цитирую: “Пятки соединяешь, носки раздвигаешь на ширину своего кулака, голову тянешь вверх…” и так далее — покуда не доберешься до прилавка, погрузишь товар в авоську и отойдешь. Однако — внимание! — продолжаю цитировать: “Выход из очереди тоже может стать упражнением для правильной осанки. Ты идешь с гордо поднятой головой, грудь колесом, начиная каждый шаг с бедра, а не с колена…” Не радуйся, впрочем, что по возвращении домой тебе будет дозволено сменить положение “в очереди” на положение “вольно”. Грудь остается колесом, а на гордо поднятую голову сваливаются дополнительные нагрузки — цитирую: “Перенося что-либо из комнаты в кухню или из комнаты в комнату, положи данный предмет на макушку и поддерживай то правой, то левой рукой попеременно…” В те минуты, когда ты ничего не переносишь, заложи руки за спину и прохаживайся себе, делая четыре обычных шага, четыре шага на цыпочках и четыре на пятках; так и чередуй, пока можешь. Желательно также, чтобы “всякую свободную минуту” ты тренировала мышцы шеи, беззвучно, но энергично разевая рот — так, будто произносишь гласные “о”, “у”, “и”. Встревоженному твоим поведением мужу ты должна с обворожительной улыбкой на облепленном клубникой или творогом лице объяснить, что делаешь это для него — чтобы у него была всегда красивая и моложавая жена. В десять вечера ты обязана уже быть в постели и засыпать, лежа навзничь, с вытянутыми вдоль тела руками. Муж твой поначалу будет пытаться вывести тебя из позы мумии в саркофаге, столь полезной для мышц, сухожилий и скелета. Через пару недель, однако, он оставит тебя в покое, а через несколько месяцев сбежит из дома, благодаря чему свободное жилое пространство увеличится и ты сможешь обогатить ежедневную гимнастику за счет бега и прыжков в длину. А знаешь, к кому он переберется, твой муженек? Хоть сто лет гадай, не угадаешь. К этой Божене, которая шаг начинает с колена, в очередях стоит повесив голову и вообще — представь себе — выглядит не моложе своих лет…
Юлия Заблоцкая
История Ближнего Востока в древности
Оссолинеум, 1982
Объемистый этот труд предназначен в первую очередь для историков — студентов и преподавателей, а также для занимающихся родственными проблемами исследователей, но уж никак не для поэтов. Поэтам от подобных книг немного пользы. Кое-что, впрочем, они из “Истории” почерпнут, но совсем не то, чего бы хотелось ученому автору. Поэтому все, что я дальше скажу, будет не оценкой данного труда, а объяснением, почему я такой оценки дать не могу. Поэт, независимо от уровня образования, возраста, пола и склонностей, по сути своей — духовный наследник первобытных племен. Научная интерпретация окружающего мира мало его занимает. Он анимист и фетишист, верит в таинственные силы, дремлющие в каждом предмете, и убежден, что сумеет пробудить эти силы с помощью умело подобранных слов. Поэт — пусть даже блестяще закончивший целых семь факультетов, — едва усевшись сочинять стих, чувствует, как мундирчик рационализма начинает ему жать под мышками. Он ерзает и сопит, расстегивает одну пуговицу за другой и в конце концов полностью сбрасывает одежду, представая на всеобщее обозрение голым дикарем, разве что без кольца в носу. Да-да, дикарем — как иначе назвать человека, который говорит стихами с умершими и нерожденными, с деревьями, птицами и даже с лампой и ножкой стола, отнюдь не считая это идиотизмом? Подумайте сами, много ли такой поэт понимает в естественных науках? Зоологи буквально из кожи вон лезут, стараясь нам доказать, что лошадь — это лошадь, а курица — курица и что их психические реакции нельзя объяснять по аналогии с человеческими. А поскольку четких определений, передающих наши различия, ученые еще не придумали, то они пользуются кавычками. То есть животное не думает, а “думает”, не решает, а “решает” и так далее. Поэт же человек настолько темный, что понять такое не способен. Покажите мне хоть одного поэта, который, сочиняя стихи о своей собаке, применяет эти красноречивые кавычки. Его собака просто умна, а “умны” — те, кто подобного мнения не разделяет. После затянувшейся преамбулы вернемся все же к историческим наукам. В этой области поэт тоже позорно отстал. Прошлое для него — исключительно история войн и конкретных личностей. В глазах же современных историков — особенно тех, кто склонен к грандиозным обобщениям, — войны и личности имеют значение в лучшем случае второстепенное. Истинными двигателями истории они считают средства производства, формы собственности, а также климат. Единичные события большой роли в историческом процессе не играют. Их можно либо обойти, либо представить так, чтобы они не отвлекали читателя от более существенных проблем. Чему способствуют специально отшлифованные для этой цели выражения: “обретение гегемонии”, “утрата господства”, “подавление сепаратистских тенденций”, “внезапная приостановка развития”… Из этих слов уже не сочится кровь, не сыплются искры пожаров. Это уже не предательские нападения, резня, насилие, засады и погони: просто страна Икс “оказалась в радиусе действия иноземных захватчиков”, или — лучше — “агрессоров”, или — еще лучше — “в радиусе действия культуры Игрек”. Язык историков тяготеет к абстракции и в этом плане уже немало преуспел. Когда историки говорят о “миграционных потоках”, поистине трудно сообразить, о чем речь: о спокойном заселении новых территорий или о паническом бегстве одного племени под натиском другого. Поэт же, к сожалению, упрямо мыслит образами. Читая, например, о “столкновении чьих-то экономических интересов с интересами соседей”, он сразу представляет себе ивовые корзины, полные отрубленных голов. Мало того: присущий всем примитивным особям инстинкт нашептывает ему, что корзины эти сплетены незрячими рабами, которые были схвачены и ослеплены при одном из предыдущих “столкновений”. Понятное дело: чем более отдаленные времена обсуждают историки, тем легче им дается этот безупречно-стерильный стиль. Историк спокойно берет в руки “Гильгамеш” — древнейший эпос человечества — и сразу обнаруживает в нем то, что требуется, а именно “одно из самых ранних свидетельств формирования социальной базы государственной власти”. Для поэта же “Гильгамеш”, содержись в нем только такая информация, вообще мог бы не существовать. Однако это не так, поскольку главный герой эпоса оплакивает смерть друга. Один отдельно взятый человек скорбит о печальной участи другого отдельно взятого человека. Для поэта это исторический факт огромного значения; такому факту, по его мнению, должно найтись место даже в самом кратком историческом обзоре. Но, повторяю, поэт всегда отстает, вечно плетется в хвосте. В его защиту можно сказать лишь одно: должен ведь кто-то плестись в хвосте. Хотя бы для того, чтобы подбирать вещи, потерянные и растоптанные в процессе триумфального шествия объективных законов.
Карел Чапек
Война с саламандрами
Седмёруг, 1992
Свою знаменитую антиутопию Чапек опубликовал в 1936 году. Роман был задуман как предостережение: на глазах набирал силу гитлеровский фашизм. Поэтому сегодня мы должны отнестись к нему как к заслуженному классическому произведению, то есть поставить на полку рядом с другими проверенными временем книгами и больше не перечитывать. А если уж прочесть, то ради чисто стилистических достоинств и оригинальных идей. Именно так, удовольствия ради, я прочитала “Войну с саламандрами” лет двадцать назад. Сейчас, при повторном чтении, у меня по спине то и дело пробегают мурашки. Ибо, к сожалению, книга не устарела. О чем в ней речь? У берегов далекого островка обнаружена небольшая колония земноводных неизвестного вида. Случайно выяснилось, что эти симпатичные существа весьма сообразительны, что их можно обучить различным подводным работам, что они легко акклиматизируются в любых широтах и — если только обеспечить их пропитанием и орудиями труда — могут принести людям огромную пользу. Таково вступление. А в эпилоге размножившиеся без счету твари перестают довольствоваться отведенными им небольшими бухтами и постепенно разрушают и погружают в воду все континенты. Пространство между вступлением, в котором еще ничто не предвещает опасности, и эпилогом, когда уже поздно что-либо предпринимать, Чапек заполнил так называемым информационным шумом. Роман построен как пародийный монтаж сообщений самого разного рода. Тут и напечатанные в газетах коммюнике, и акты экспертиз, и статистические данные. Интервью, очерки, доклады и полемические статьи. Воззвания, прокламации и лозунги. Растет число митингов, конгрессов, встреч на разных уровнях вплоть до наивысшего. Все это — на тему саламандр и в связи с саламандрами, против саламандр и в их защиту. С каждым днем все яснее становится, что о выработке единой позиции не может быть и речи. Со временем появляются приспособленцы, старающиеся услужить саламандрам. А также множатся ряды любителей спокойной жизни, которым надоело слушать об этих проклятых земноводных. Естественно, не обошлось без личностей, способных заглянуть в будущее, предостерегающих других и призывающих к действию. Да только — бог ты мой! — как с первых слов отличить маниакального пессимиста от всеведущего пророка? В мире дремлет множество разнообразных сил — но как заранее угадать, которая из них, пробудившись, не принесет вреда, а чьего пробуждения нельзя допустить ни в коем случае? Между той минутой, когда бить тревогу преждевременно и даже смешно, и той, когда ничего уже сделать нельзя, должна быть еще одна минута, идеально подходящая для того, чтобы предотвратить беду. Во всеобщем шуме она чаще всего проходит незамеченной. Да и что это за минута? Как ее распознать? Вот, пожалуй, самый больной вопрос из тех, какие ставит перед людьми их собственная история. Дорогой пан Карел, мир праху твоему, — мы до сих пор еще не нашли на этот вопрос ответа…
Ф. де Ларошфуко
Моральные изречения и максимы
Регнум, 1994
Ларошфуко вступил на пьедестал великих французских писателей с тоненькой книжечкой в руке, тогда как иным — и до него, и после — пришлось туда карабкаться навьюченными многотомным багажом. Однако время, вырывающее страницы из любых творений, не пощадило даже этот маленький томик. Не все максимы сейчас производят одинаково сильное впечатление. Отчасти потому, что некоторые из них, хотя поначалу поражали и шокировали, быстро вошли в обиход и так в нем укоренились, что сегодня кажутся банальными. А во-вторых… что ж, нынешний читатель уже прошел семинар у Леца, отчего всякий афоризм, состоящий из нескольких фраз, кажется ему излишне многословным, далеким от идеального образца. Впрочем, сам автор “Максим” хорошо это понимал. Для каждого нового издания (а их у него при жизни было с полдюжины) он совершенствовал свои сентенции, обстругивал, шлифовал, сокращал. Лучшие из них как раз и укладываются в одну фразу, и фраза эта обладает красотой молнии… Прежде чем перейти к их сути, должна сказать, что я думаю об афоризмах, как таковых. А именно: самые меткие из них справедливы не более чем на пятьдесят один процент. И ничего сверх того от них ожидать не следует. Любая попытка заключить какую-либо человеческую проблему в одну короткую формулу — утопия. Ларошфуко более всего был интересен характер человека, а точнее, мотивы его поведения. Все эти мотивы можно свести к одному: лучше или хуже замаскированной любви к самому себе. Всякое из общепризнанных достоинств — таких, как великодушие, честность, порядочность, отзывчивость, готовность к самопожертвованию, справедливость, — имеет свою эгоистическую изнанку. Позабудь мы про вышеупомянутый пятьдесят один процент, нам бы пришлось заняться придирчивым рассмотрением каждого афоризма в отдельности. Ведь эгоистические побуждения отнюдь не всегда заслуживают хулы. И не всегда являются единственным мотивом — часто наше поведение определяется целым комплексом несхожих побуждений, с которым одним махом не разберешься. Бывает, наконец, и так, что никаких потаенных мотивов у человека нет. Добрый поступок может быть продиктован просто добротой… Что касается меня, то мне нравятся те максимы, в которых автор избегает лобовых обличений, в которых больше меланхолии, чем язвительности. “Философия торжествует над горестями прошлого и будущего, но горести настоящего торжествуют над философией”. “Тот, кто думает, что может обойтись без других, сильно ошибается; но тот, кто думает, что другие не могут обойтись без него, ошибается еще сильнее”. Или такая фраза, прочитав которую хочется воскликнуть “Браво!”: “Порою человек так же мало похож на себя, как и на других”…
Карл Сифакис
Энциклопедия покушений
Реал пресс, 1994
Покушения на крупных политических деятелей — вечный лейтмотив истории. Автор выбрал и описал лишь некоторые — вздумай он собрать все те, что упомянуты в исторических источниках, составилась бы библиотека по меньшей мере в сотню томов. Всегда были и есть люди, которые верят, что спланированное ими покушение должно увенчаться успехом, то есть принести желаемый результат. Между тем почти никогда (за редкими и спорными исключениями) такого не случается. Гибель намеченной персоны либо ничего не изменит, либо приведет к не предвиденным террористами последствиям. Тема — река, но я не намерена в нее погружаться. Читая энциклопедию, я следила за другой линией. Меня интересовали случайные жертвы. Люди, которые погибли лишь потому, что оказались поблизости от места, где стреляли или взорвалась бомба. Возможно, террористы руководствуются благороднейшими, по их мнению, побуждениями, но — какое тут к черту благородство: ведь они знают, не могут не знать заранее, что в автомобиле будет еще по меньшей мере шофер, в самолете — члены экипажа, а в доме — домочадцы. Во время уличного нападения на Альфонса XIII погибли на месте тридцать человек. Покушение на короля занесено в анналы истории, а имена попутно перебитых прохожих однажды мелькнули в некрологах. Раненые, которых наверняка было значительно больше, обречены были среди равнодушного безмолвия годами мыкаться со своими увечьями и исковерканной жизнью… Можно подумать, что в эпоху, когда еще не изобрели ни взрывчатки, ни огнестрельного оружия, покушения носили хотя бы менее кровавый характер. Однако нет — так бывало крайне редко. Обычно расправлялись не только с сильным мира сего, но и — на всякий случай — со всей его семьей. Тогдашние историки упоминали об этом — если вообще упоминали — как о факте малосущественном. И уж, как правило, не распространялись о жертвах среди личной охраны и о попавшихся под руку рабах. “Лес рубят — щепки летят” — утверждает верная и страшная пословица. В человеческих щепках недостатка никогда не было… Теперь же на наших глазах буйно расцветает новая разновидность покушения — террористический акт, направленный уже непосредственно против случайных людей. До политиков все труднее добраться — они окружены надежной охраной и ездят под защитой прочной брони. Другое дело простые обыватели, которых полно в многоэтажных домах, которые толпятся на вокзалах, в метро, универмагах, барах, приемных. Легкодоступная, беззащитная дичь, не представляющая опасности для жизни охотника. И охотники закладывают куда вздумается смертоносный заряд, после чего в каком-нибудь укромном убежище слушают передаваемые по радио сообщения. Чем больше прольется крови, тем большее они испытают удовлетворение, тем сильнее станут собой гордиться. В энциклопедии Карла Сифакиса нет покушений нового типа. В ней мы найдем только королей, императоров, премьеров, министров, президентов, вождей. Жизнеописания случайно пострадавших отсутствуют — да их и трудно было б воспроизвести. Но почему бы не составить другую энциклопедию, посвященную жертвам террористических актов нашего времени? Ведь некоторые из них, страшно искалеченные, ослепшие, без рук, без ног, бесчувственные, еще живут. Стоило бы показать, как живут. Беда стряслась не потому, что они, например, занимали высокий пост, а в результате случайного стечения обстоятельств: просто не вовремя куда-то вошли, откуда-то вышли, где-то задержались или преспокойно вернулись на ночь в свою квартиру. Думаю, такая энциклопедия нам срочно необходима. А будь она толково и объективно написана, то могла бы претендовать на Нобелевскую премию мира.
Ян Гондович
Фантастическая зоология (дополненная)
Под редакцией Адама Писарека
Малэ, 1995
Блистательный Хорхе Луис Борхес опубликовал когда-то “Книгу вымышленных существ”. К сожалению, я ее не читала. Знаю только, что речь там идет о классических чудищах, которые выдержали испытание временем и приобрели мировую известность: сиренах, медузах, левиафанах и т. п. “Зоология” Яна Гондовича пополняет этот зверинец существами местного значения, зачастую уже забытыми, разысканными в сказках, рассказах о путешествиях и средневековых лексиконах, а также особями относительно недавнего, чисто литературного происхождения. Со своей задачей автор справился отлично; не хуже удалась Адаму Писареку попытка систематизировать всю эту свору по типам, классам, отрядам и видам. Полагаю, оба они, работая над книгой, изрядно повеселились. Я, читая ее, — тоже, хотя мне и немного взгрустнулось: ведь все эти страшилища, некогда обладавшие огромной колдовской силой, сейчас способны произвести надлежащее впечатление только на малышей. Помню, как я когда-то с бессмысленным героизмом целовала пойманных в садике лягушек, а входя в темную комнату, всерьез ожидала, что на спину мне с отвратительным визгом прыгнет нечто тяжелое и мерзкое. Где те времена, хочется воскликнуть… Но означает ли это, что в мире взрослых уже нет никаких чудовищ? Отнюдь — они есть, вернее, есть одно во множестве экземпляров, которое вызывало, вызывает и всегда будет вызывать неподдельный ужас. В книге Гондовича мы его не найдем, поскольку, увы, оно не является плодом воображения. Напротив, чудище это вполне реально и, прочно внедрившись в наш быт, вытесняет вымышленных драконов, оборотней и упырей. Тот счастливчик, который еще ни разу не сталкивался с ним лицом к лицу, может поглядеть на него и послушать, включив телевизор. Иногда существо это является в виде говорящей головы, иногда — во всей своей красе в прямых репортажах с поля военных действий. Попытаюсь описать его так, как Гондович описывает своих симпатичных тварей. Вот только отыскать в нарисованном ниже образе приятные черты будет трудно. Скорее уж выявятся некие симптомы, которые, несмотря ни на что, вызовут сочувствие к описываемому объекту… “Человек, одержимый ненавистью. Известен с незапамятных времен. Не меняется — меняются только средства, которые он использует, чтобы добиться своего. Не слишком опасен, если действует в одиночку, что, впрочем, долго не продолжается, так как он заразен. Плюется. Усугубляет хаос, считая, что наводит порядок. Любит говорить о себе в первом лице множественного числа, что поначалу, возможно, и необоснованно, но после многочисленных повторов начинается казаться оправданным. Избегает правды исключительно по причинам какого-то высшего порядка. Лишен чувства юмора — а коли пошутит, уши вянут. Нелюбознателен и уж тем более не стремится поближе узнать тех, кого избрал своими врагами, справедливо полагая, что это может его ослабить. Проявляя жестокость, как правило, уверен, что его спровоцировали. Собственных сомнений не имеет, а чужие отвергает. Специализируется — сам по себе, но охотнее вкупе с единомышленниками — в национализме, антисемитизме, фундаментализме, классовой борьбе или борьбе поколений; культивирует разные личные фобии, которым стремится дать публичное выражение. Наличие мозгов в черепной коробке ему не мешает…”
Дейл Карнеги
Как перестать беспокоиться и начать жить
Эмка, 1995
Полезные советы — кустарная психотерапия. Чуть ли не все мы, общаясь со знакомыми, этим занимаемся. Как правило, с благими намерениями и совершенно бескорыстно. Однако не каждому придет в голову советы свои записать и затем опубликовать. Господину Карнеги пришло — и вот мы имеем пособие, объясняющее, как преодолевать беспокойство, которое — чего тут долго рассказывать — подрывает наше здоровье, лишает сна и отравляет хорошее настроение. Советы в общем-то неплохие. Кое-кому, при определенных обстоятельствах, в некоторой степени и на какое-то время они даже могут помочь. Но в лексиконе автора нет таких слов, как “возможно”, “отчасти”, “иногда” и “если”. Оптимизм его непоколебим и порой выходит за рамки разумного. Подобного рода уверенность только упрочает мой скептицизм и склоняет к мысли, что отсутствие тревог, пожалуй, еще хуже, чем сами тревоги. Это бы свидетельствовало о недостатке воображения, толстокожести и духовном невежестве. Непосредственным толчком к написанию книги явилось посещение автором публичной библиотеки на углу Пятой авеню и 42-й стрит. Там он обнаружил, что под ключевым словом “Беспокойство” фигурируют всего 22 позиции, тогда как под ключевым обозначением “Червь дождевой” — целых 89! К сожалению, он не на тех полках рылся. Заглянул бы в отдел художественной литературы — убедился бы, что на эту тему написаны сотни тысяч произведений. Почти вся литература — описание различнейших беспокойств. Начиная от “Гильгамеша”, “Антигоны” и Книги Иова. Дальше перечислять не стану, а то конца этому не будет; предлагаю для примера ограничиться “Гамлетом”. Кроме главного, постоянно обуреваемого тревогами героя, все прочие персонажи, не исключая Призрака, тоже испытывают беспокойство — каждый по своим, не всегда совпадающим причинам. Один Фортинбрас производит впечатление человека безмятежного, однако учтем, что он появляется только под занавес и не успевает раскрыть душу. Впрочем, можно не сомневаться, что, едва он основательно усядется на трон, тревоги начнут слетаться к нему как мухи. В литературе, разумеется, есть персонажи, которые не ведают печалей. Однако это, как правило, либо безмозглые глупцы, либо скучнейшие умники-резонеры. Вероятно, мне следует отложить пособие подальше, пожелав ему пригодиться хотя бы тем читателям, которые способны отнестись к рекомендациям автора всерьез. У меня это плохо получалось. Особенно при чтении “примеров из жизни”, которыми Карнеги уснащает свои рассуждения. Скажем, человек так расстраивался из-за болезни жены, что у него испортилось шесть зубов. Для блага собственной челюсти ему, должно быть, надлежало радоваться. А другому долго не везло на бирже — до тех пор, пока это его тревожило. Перестав беспокоиться, он немедленно заработал кучу денег. В свою очередь, женам, которым изменяют мужья, Карнеги в качестве образца для подражания подсовывает корову, ибо корова “не лезет на стенку только из-за того, что бык проявляет интерес к другой корове”… Вообще приводимые автором примеры очень напоминают мне отчеты Общества трезвости из “Посмертных записок Пиквикского клуба”. Прошу проверить: глава XXXIII. О том, что у кого-то в доме нет “Пиквикского клуба”, я даже слышать не хочу.
Кэтлин Китинг
Малая книга объятий
Рави, 1995
Автор производит впечатление особы, которая свято верит во все, что пишет, а пишет она о том, что люди были бы куда счастливее, если б почаще заключали друг друга в объятия. Речь идет о дружеских объятиях, безо всяких там задних мыслей. Ну что ж, конечно, почему нет… Меня только смущает требование увеличить концентрацию таковых объятий во времени и пространстве. Известно же, что чересчур часто повторяемый жест становится банальным и теряет выразительность. В американских сериалах каждые три с половиной минуты кто-то бросается к кому-то в объятия, но это отнюдь не означает, что в результате тотчас придет конец всем интригам, обидам и недоразумениям и фильм, рассчитанный на двести серий, завершится преждевременно. То же и в реальной жизни. В особенности нам, полякам, есть что вспомнить. Мы никогда не обнимались столь дружно, охотно, жадно и шумно, как во времена правления саксонской династии, но почему-то ничего хорошего из этого не вышло. Миссис Кэтлин — американка, а с энтузиазмом у американцев дело обстоит получше нашего. В книжке мы находим подробные инструкции, кого надо обнимать, где, когда, каким способом и зачем. Но — все по очереди. Кого. Разумеется, каждого, кто не станет протестовать. Где, когда — да везде и всегда. На работе, в кухне, перед кинотеатром и в кинотеатре, в учебной аудитории, догоняя (?) автобус, на заседании комиссии (!), собирая клубнику (!!), сортируя письма на почте (?!) и даже (как ей такое пришло в голову?) при проведении раскопок. Каким способом. Ох, самыми разными: существуют “медвежье” объятие, объятие “бутерброд”, объятие “боками”, объятие “задом наперед” и еще множество других. А зачем нужно все это проделывать — да затем, чтобы выразить демократические и альтруистические чувства, а если мы обнимемся на лоне природы, то еще и экологические. Сверх того, бросаясь друг другу в объятия, мы укрепляем нервную систему, забываем о еде, что способствует сохранению стройной фигуры, развиваем мускулатуру (поскольку вынуждены производить разнообразные движения) и замедляем процесс старения. Вправе ли я издеваться над столь соблазнительными обещаниями? Не уверена, но, признаться, я рада, что автор живет от меня за тридевять земель. Если б она была моей соседкой и вдобавок любила возиться в садике, я бы выходила из дома крадучись и, приближаясь к соседской ограде, старалась улучить момент, когда миссис Кэтлин будет копаться в земле, повернувшись ко мне спиной. В противном случае я бы не смогла избежать обязательного бурного проявления дружеских чувств и — больше того — вынуждена была б ответить тем же. И так мы бы по нескольку раз на дню застывали друг у друга в объятиях. Она — вероятно, ради того, чтобы меня омолодить. А я — из-за садика, в котором — черт его знает — возможно, пора производить раскопки.
Жорж Вигарелло
Чистота и грязь
В. А. Б., 1996
В этом фельетоне кроется сюрприз. Не скажу, в каком месте, не то вы, Уважаемые Читатели, немедленно броситесь его искать. Итак, по порядку. Подзаголовок книги звучит: “Гигиена тела от средневековья до XX века”. Следовало бы добавить “во Франции”, поскольку автор в своих рассуждениях использует только французские хроники, письма, мемуары и медицинские книги. Впрочем, вполне вероятно, что история чистоты во всех европейских странах примерно одинакова. В средние века люди еще кое-как мылись. В больших городах, например, процветали публичные бани, однако в XV веке из-за постоянных эпидемий их все одну за другой позакрывали. На ум приходит наивная мысль, что завсегдатаи бань могли с таким же успехом мыться у себя дома. Ан нет — и в домах мыться перестали. Вода — в свете тогдашних теорий — способствовала не только распространению повальных болезней, но и всевозможным индивидуальным недугам, помогая миазмам проникать в организм через беззащитную кожу. Век XVI, XVII и частично XVIII — время людей невообразимо грязных. Новорожденных младенцев, правда, купали, едва они появлялись на свет, но затем спешили натереть какой-то кашицей из растертых моллюсков, дабы нейтрализовать пагубное влияние применявшейся для мытья воды. Маленькому наследнику престола — будущему Людовику XIII — впервые помыли ноги, когда ему уже исполнилось шесть лет. О его отце, Генрихе IV, некая дама написала, что “от него воняло падалью”. Поскольку дурно пахли тогда все придворные, от короля, видно, и впрямь исходила нестерпимая вонь. Набор гигиенических средств в те времена был ограничен белыми платками для вытирания пота и духами. Водой увлажняли только лицо и кисти рук. А если уж кто-то раз в несколько лет решался выкупаться, это становилось событием, о котором долго говорили и до того, и после. В кадку с водой первым залезал хозяин дома, затем хозяйка, затем их родители, потом в те же помои окунались дети от старшего до младшего и в самом конце прислуга. Если и существовали чудаки, которые купались чаще, им, видимо, приходилось скрывать свою пагубную страсть, дабы не прослыть вольнодумцами или дегенератами. Мне вспоминаются исторические фильмы, создатели которых старались как можно точнее воспроизвести образ эпохи. Актеры щеголяют в костюмах и париках, скопированных со старинных портретов. Интерьеры и реквизит также нельзя упрекнуть в анахронизме. Однако еще ни один режиссер не рискнул показать ту грязь, те чирьи, коросту и паршу, те лишаи от грязных пальцев цирюльника, ну и наконец тех вшей, которые во время изысканных ужинов при свечах то и дело падали кому-нибудь в суп. Впрочем, такой фильм невозможно было бы смотреть. Героические и любовные сцены не то что не взволновали бы современного зрителя, но вызвали бы у него приступ тошноты… В заключение — обещанный сюрприз. Так вот, господа, великий Мишель де Монтень принадлежал к категории тех чудаков, которые водой не гнушались. Мишель де Монтень мылся! Проделывал это часто! Проделывал это охотно! Наперекор своей эпохе, которая была аж липкой от грязи! От восхищения авторучка выпала у меня из руки.
Джон Э. Морби
Мировые династии
Знак, 1996
Эта книга не из тех, какие можно читать ночь напролет. В ней мы найдем лишь сухой перечень представителей давних, не очень давних и современных династий. В каждом случае указаны родственные связи монарха, год вступления на трон, год смерти и там и сям — год отречения или свержения с престола. Чем древнее эпоха, тем меньше и столь скупых данных. Египет, например, представлен просто идиллически — там даже отречений и низложений не фиксировали. Впрочем, у египтян до такого, возможно, и не доходило: подкинутые в постель скорпионы своевременно делали свое дело… Но тут уж я вторгаюсь в область, обойденную молчанием: за информацией о том, как обретали власть и как ее лишались, надо обращаться к другим источникам. Посему я со всей почтительностью ставлю книгу Морби обратно на полку и достаю взамен “Историю Рима”. Известно, что императоров там убивали часто. После кончины Августа, который, кажется, умер от собственных болезней, следующих семерых цезарей постигла насильственная смерть. Потом убийства стали более редкими, однако полностью так никогда и не прекратились. Самые скверные перспективы поджидали тех, кого объявляли монархами легионы на рубежах империи. Путь до Рима был долог, а соперников на этом пути много. Да и в самом Риме в них недостатка не было. Два-три года жизни — вот все, на что мог такой император рассчитывать. А теперь я задам вопрос, который давно не дает мне покоя. Почему никогда ни один из объявленных пьяными легионерами цезарей еще в ту же ночь или при первом удобном случае не выскользнул из шатра, переодетый простым обозным, и не затерялся в каком-нибудь глухом лесу? Ведь золотые лавры, которыми он был увенчан, сулили скорую погибель. Куда разумнее было б рискнуть решиться на побег, обречь себя на голод, холод, мытарства — лишь бы унести ноги подальше от своих избирателей… Да и кто бы на расстоянии уже нескольких миль от лагеря узнал беглеца в лицо? Ведь газет, фотографий, публикаций о розыске тогда не было. Между тем хроникеры ни об одном факте бегства не сообщают. Будучи поклонницей исключений, я предпочитаю верить, что нечто такое непременно должно было случиться и историки только от смущения обошли нетипичный эпизод молчанием. Попытаемся представить себе, как сложилась судьба этого жизнелюбца. Быть может, он стал бродячим торговцем, продающим чудодейственные мази от радикулита, быть может, дровосеком, смолокуром, портовым грузчиком или прислужником в храме, отскребающим грязь со ступеней… Мне лично хочется видеть его рыбаком. Вот он пристает к берегу и вытягивает из воды сеть с трепещущими в ней рыбами. Самые лучшие экземпляры он понесет продавать в кухню какого-нибудь провинциального сановника. В кухнях всегда бурно обсуждают сплетни из далекой столицы. Кажется, там убили очередного императора, но к стенам Рима уже приближается со своим войском следующий. Мой рыбак с трудом скрывает усмешку, поглаживая роскошную, уже кое-где поседевшую бороду. Будь она бородой императора, шансов поседеть у нее было бы гораздо меньше.
Адриан Берри
Грядущие 500 лет
Амбер, 1997
На открытке 1900 года издания, которую я держу в руке, подпись: “Тарнов в 2000 г.”. Аналогичные открытки, только с изображением других местностей, курсировали, вероятно, по всей Галиции. Обращая свой взор в будущее, доморощенный футуролог заполнил небо воздушными шарами и цеппелинами. Из корзины одного воздушного шара высовывается господин в котелке и бросает своей даме цветы. Дама стоит на кирпичном покрытии туннеля, из которого один за другим выезжают в дымном облаке паровозы. Дамочка, ничего не скажу, эффектная; талия ее столь тонка, что под длинным, с пышным треном платьем угадывается корсет. Неподалеку в кустах ее ждет авто, которое как раз заводит ручкой шофер в долгополом пыльнике. Видно, воображение у автора открытки было небогатое: свой образ будущего он слепил из элементов хорошо ему знакомых, разве что втиснул их в небольшое пространство. Конечно же, эта наивная картинка не идет ни в какое сравнение с основательным трудом господина Берри, который в своем предвидении будущего опирается на научные предпосылки; кроме того, он отлично знает, что домыслы — это всего лишь домыслы. Но открытку я пока не убираю — она мне понадобится для заключительного пассажа. Немалую часть книги занимает полемика с пессимистами. Так вот: солнце не превратится внезапно в сверхновую звезду и не уничтожит жизнь на нашей планете. Озонные дыры и парниковые эффекты, по мнению автора, — измышления паникеров, не подкрепленные вескими доказательствами. Десант инопланетян, как он считает, нам не грозит. Рост народонаселения замедлится, и для каждого найдется свой уголок. Природных запасов хватит на всех, потому что мы научимся добывать их на дне морском, на Луне, на Марсе и астероидах. Меньше уверенности в том, что какой-нибудь метеорит не брякнется на Землю и не прикончит нас так, как когда-то прикончил динозавров. Но для развития техники 500 лет — срок невероятно большой, и можно считать, что за это время мы научимся корректировать траекторию полета незваных гостей. Кроме того, в нашем распоряжении уже будет список пригодных для заселения планет в ближайших звездных системах. Худшее, что может случиться, — это наступление очередного ледникового периода. Нам не дано знать ни дня, ни часа, когда это снова произойдет. Чем раньше, тем хуже, поскольку мы понятия не имеем, как избежать такой напасти… Тут автор, ничем не сумев нас утешить, спешит перейти к другим темам. Он утверждает, что на протяжении ближайших 500 лет человеческая психика не изменится и, к примеру, страсти, терзающие героев Шекспира, по-прежнему будут нам внятны. Полагаю, публика в зрительном зале будет смешанной, состоящей не только из людей, но еще и из алчущих сильных впечатлений роботов. Возможно, они станут в самых неподходящих местах хихикать или шаркать ногами. Ничего не поделаешь, у молодежи свои законы… А теперь пора изложить обещанный вывод, подсказанный и открыткой и книгой: как будут жить люди в далеком будущем, узнают люди в далеком будущем. Раньше, подозреваю, это никому не удастся.