Постмодернизм с человеческим лицом
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 1999
Круговая оборона
John Updike. Beck at Bay. A Qnasi Novel. N. Y, Alfred A. Knopf, 1998
Генри Бек, известный, а кое-кем даже и читаемый американский писатель, в качестве посланца Госдепартамента едет в Прагу, где для него приготовлена резиденция в посольстве. До “бархатной революции” еще три года, повсюду напоминает о себе “реальный социализм”. Посещение могилы Кафки вряд ли приведет в восторг чешские власти, и приходится действовать обходными путями, благо для американцев легко открываются все двери.
В издательстве вроде нашей “Радуги” похваляются своей широтой: вот напечатали всех авангардистов, всех минималистов и Бека тоже, сразу две книги. Хорошо бы еще и “Избранных”, решается вставить польщенный автор. Он знает и переводчика, который охотно бы за них взялся. Какая бестактность! Неужели не понимает, что как раз “Избранных” нельзя, ведь это про евреев. А переводчик уже давно под надзором органов.
Бек это порядком подзабыл: двойные стандарты, и жадность, с какой набрасываются на все западное от книг до жвачки, и вечеринки в тесных квартирках независимо мыслящих интеллектуалов, среди которых непременно найдется хотя бы один осведомитель. Но вообще-то “реальный социализм” ему не внове. Он уже повидал Москву, Бухарест и Софию, это было в 1969 году, вскоре после братской помощи заплутавшим чехам. Тогда-то с ним и познакомились читатели Апдайка из знающих английский и сумевших достать томик под названием “Бек: книга”. Для незнающих или несумевших Апдайк именно после этого томика лет на десять стал недоступен. На него обиделись: такой прием, столько лести, а он, делясь московскими впечатлениями, позволяет себе колкости и даже резкие слова. Надо восторгаться, а он иронизирует по поводу нашей замордованности и нищеты.
Иронизировал, впрочем, не автор, а герой, но кто считался с подобными мелочами, когда затевали проработку. Меж тем неидентичность Апдайка и Бека была существенна и в первой книге, и в малоудачной второй (“Бек вернулся”, 1982). А для третьей это несовпадение, предоставляющее автору богатые возможности, взглянув на себя со стороны, перемежать исповедь пародией, становится ключевым художественным приемом.
Никто не поручится, что этим выпуском сериал о Беке завершен. Правда, под конец действия герою исполнилось семьдесят шесть и он получил Нобелевскую премию по литературе за 1999 год. Самая пора подводить итоги. Но Бек, кажется, так и не выяснил свои отношения ни с почти прожитой жизнью, ни с надоевшим, а все же для него единственно стоящим ремеслом. Поскольку выяснением как раз этих отношений поглощен все последние годы Апдайк, очень возможно, что Бек вернется снова. Как трижды возвращался с интервалом в десять лет Гарри Энгстром, Кролик, помогший Апдайку разобраться в чувствах, вызываемых в нем “средним американцем” и собственным поколением.
Последний роман о Кролике, где тот отправился на вечный покой, назывался “Rabbit at Rest”. “Beck at Bay” почти рифмуется с этим заглавием, но смысл, собственно, противоположен. Кролик угомонился, Бек затравлен, словно волк, угодивший в облаву. Он постоянно должен воевать с завистливыми и подловатыми коллегами по ремеслу, с самовлюбленными и самонадеянными критиками, со своим страхом перед чистой страницей, со стареющей плотью. Он в круговой обороне. И порой в контратаке.
Когда Бек бывает в странах “третьего мира”, его, когда-то написавшего культовый роман из тех, что возвестили “молодежную революцию” 60-х, спрашивают, как он понимает назначение писателя и долг литературы. Что ему отвечать? Ведь не сознаваться же впрямую, что сочинение книг для него как раз способ дистанцироваться от общества, и по возможности дальше. А литературой он оттого и дорожит, что она дает ему, вольно распоряжающемуся своей фантазией, ощущение полной безответственности.
Беку слишком знакома власть норм, установленных в интеллектуальном сообществе, чтобы он позволил себе с ними не считаться. В Праге, как раньше в Москве, на него взирают с обожанием и надеждой, как на вестника свободы, словно он, и никто иной, обязан сказать обо всем наболевшем, злободневном, запретном для тех, у кого кляп во рту. Дома начитавшиеся Деррида классификаторы и прозекторы с кафедр современной словесности уверенно доказывают, что он образцовый ранний постмодернист, или же постреалист, или, возможно, преминималист, — словом, репрезентативная фигура. Однако он всего только — и другого не нужно — Генри Бек, замученный сомнениями и слабостями литератор, который не любит себя как писателя. Стыдится ставить автограф на своей последней книге, считая ее мелкой и ничтожной. Дает себе слово больше не писать, но без литературы не может.
Предпринимаемые им контратаки, в сущности, оказываются — или так бы хотелось думать Беку — лишь способом защитить унижаемую в его лице литературу. И свое право творить, как ему повелевает художественный инстинкт, не оглядываясь на каноны, которые объявлены непререкаемыми “в наш век постмодернизма”.
Это своеобразные выпады, они в точности соответствуют правилам жанра, характеризуемого посредством эпитета “черный” — “noir”, так как в приличном литературном собрании терминология отныне должна быть только французской. Наклеивая ярлыки, критика глумилась над Беком как творческой индивидуальностью — ну, так ей воздастся по заслугам. В частности, и при помощи клея: пописывающая дама, которая не находила в романах Бека ничего, кроме старческих мужских комплексов да еврейского самобичевания, получит якобы от своей юной поклонницы письмецо со вложенным пустым конвертом и, глупенькая, лизнет этот конверт, отвечая. Еще один умник, которому недоставало в прозе Бека “щедрой американской энергии” (хоть сам он был рафинированный сноб-англичанин, потянувшийся в Нью-Йорк за большими деньгами), не вовремя вздумал проехаться подземкой: час пик, толчея, чуть нажмешь сзади, и тот, кто у края платформы, неизбежно свалится. А третьего, который через свой сервер в Интернете объявил, что Бек — олицетворение ретроградного убожества, царившего в доэлектронной культуре, его же собственный компьютер настроит совершить прыжок вниз головой с тридцать седьмого этажа. Истинный мор в литературном истеблишменте, удовлетворенно констатирует Бек, читая страницу некрологов в воскресном выпуске.
Соль даже не в том, что Беку уже не увидеть свои романы в любом супермаркете и в любом аэропорту, ибо — не стараниями ли истеблишмента? — круг его читателей теперь ограничен студентами, готовящимися к семинару на какую-нибудь модную тему вроде трансформации литературного канона в свете доктрин феминизма. Движет им все-таки не столько обида, сколько любовь, старомодная, смешная любовь к тому, чем всегда была литература, — чувство почти невозможное. Или, во всяком случае, глубоко архаичное во времена, когда Интернет уверенно объявляют могильщиком поэзии и романа, а любые проявления нетрафаретного авторского мышления квалифицируют как предосудительные: еще бы, ведь читатель подчинен личности автора, повинуясь ей, как грек оракулу, — а что это, как не тирания?
И кому он в таком случае нужен со своей глупой привычкой вынашивать слова, мучиться над ними, переделывать, рвать, но все равно жить исключительно ради тех двух-трех минут за весь день, когда он выжмет из себя что-то настоящее — “нет, не фразы, сверкающие и безупречные, как кристалл, не страницу, переливающуюся прозрачным янтарным светом, а всего только слово, которое сгустится и отвердеет, чтобы остаться”? Кому он интересен, со своей вконец запутанной семейной историей, неудачами, одиночеством, старческим брюзжанием и решительной неспособностью уразуметь, что давно уже пора бы ему очистить площадку для любящих в литературе самих себя, ничего больше? Кто в нынешние торопливые времена, когда в цене одни резюме (да и в них не мысли, а одна информация), оценит его причудливый, витиеватый стиль, кто разделит его непостижимый интерес к “серой, ускользающей монотонности, именуемой повседневной жизнью”, кто согласится, что ради “нежданной секундной вспышки” стоит вглядываться в ее бесформенный массив, не жалея глаз?
Он устарел, невезучий — по меньшей мере, считающий себя недооцененным — Генри Бек, он никак не возьмет в толк, что пишущие теперь уподобились потерпевшим кораблекрушение, точно бы взывая к новому Жерико. Единственное уточнение: в отличие от пассажиров “Медузы” литературная братия и на плоту продолжает грызню за количество строк в газетной рецензии, за объем юбилейного номера журнала, пестрящего дежурными комплиментами собратьев по ремеслу и интервью с бывшими женами, которые обливают помоями друг друга. За акции особняка в центре Нью-Йорка, оставленного сумасшедшей меценаткой на нужды очередной литературной академии, тут же занявшейся дележкой денег, а литературу отложившей на потом. На никогда.
Для тех, кто читает Апдайка не первый десяток лет, слишком много узнаваемого в злоключениях и обсессиях Бека, даже в тех нападках, которые на него исправно обрушивает критика. “Его герои-мужчины — сплошь одержимые нарциссизмом, помешавшиеся на сексе скоты, а женщины просто манекены, правда, описанные с отменным знанием анатомии”, — сколько всего в том же роде понаписано за сорок лет, прошедших с дебюта Апдайка. И помня об этом, очень соблазнительно увидеть в Беке автопортрет, прочесть “Бека обложили” как исповедь.
Но подзаголовок указывает, что это “квазироман”. Тоже игра — как и кажущаяся автобиографичность. Вовсе не “квази”, хотя книга состоит из пяти глав. Законченных внутри себя и соединенных только героем, без длящегося действия. И, при всем обилии совпадений, уж ничуть не рассказ Апдайка о себе — под присвоенным именем. Бек для него “другое я”, которое то притягательно и близко, то нелепо и абсурдно, а всего чаще и близко и нелепо сразу. Хотя скорее все-таки близко — и прежде всего верностью писательскому жребию, почти инстинктивной. Той, что заставила его, ставшего на восьмом десятке лет юным отцом, утверждать с трибуны, на которую восходят Нобелевские лауреаты: “Искусство, что ни говорите, благо, пусть только для художника”, — и ликовать, когда его двухмесячная дочь энергичным воплем подтверждает жизненосность литературы.
АЛЕКСЕЙ ЗВЕРЕВ